Объявление на стене расплылось, словно его затянуло пленкой скользящей
теплой воды; Экельс почувствовал, как веки, смыкаясь, на долю секунды прикрыли
зрачки, но и в мгновенном мраке горели буквы:
А/О САФАРИ ВО ВРЕМЕНИ
ОРГАНИЗУЕМ САФАРИ В ЛЮБОЙ ГОД ПРОШЛОГО
ВЫ ВЫБИРАЕТЕ ДОБЫЧУ
МЫ ДОСТАВЛЯЕМ ВАС НА МЕСТО
ВЫ УБИВАЕТЕ ЕЕ
В глотке Экельса скопилась теплая слизь; он судорожно глотнул. Мускулы
вокруг рта растянули губы в улыбку, когда он медленно поднял руку, в которой
покачивался чек на десять тысяч долларов, предназначенный для человека за
конторкой.
- Вы гарантируете, что я вернусь из сафари живым?
- Мы ничего не гарантируем, - ответил служащий, - кроме динозавров. -
Он повернулся. - Вот мистер Тревис, он будет вашим проводником в Прошлое. Он
скажет вам, где и когда стрелять. Если скажет "не стрелять", значит - не
стрелять. Не выполните его распоряжения, по возвращении заплатите штраф - еще
десять тысяч, кроме того, ждите неприятностей от правительства.
В дальнем конце огромного помещения конторы Экельс видел нечто
причудливое и неопределенное, извивающееся и гудящее, переплетение проводов и
стальных кожухов, переливающийся яркий ореол - то оранжевый, то серебристый,
то голубой. Гул был такой, словно само Время горело на могучем костре, словно
все годы, все даты летописей, все дни свалили в одну кучу и подожгли.
Одно прикосновение руки - и тотчас это горение послушно даст задний
ход. Экельс помнил каждое слово объявления. Из пепла и праха, из пыли и золы
восстанут, будто золотистые саламандры, старые годы, зеленые годы, розы
усладят воздух, седые волосы станут черными, исчезнут морщины и складки, все и
вся повернет вспять и станет семенем, от смерти ринется к своему истоку,
солнца будут всходить на западе и погружаться в зарево востока, луны будут
убывать с другого конца, все и вся уподобится цыпленку, прячущемуся в яйцо,
кроликам, ныряющим в шляпу фокусника, все и вся познает новую смерть, смерть
семени, зеленую смерть, возвращения в пору, предшествующую зачатию. И это
будет сделано одним лишь движением руки...
- Черт возьми, - выдохнул Экельс; на его худом лице мелькали блики
света от Машины - Настоящая Машина времени! - Он покачал головой. - Подумать
только. Закончись выборы вчера иначе, и я сегодня, быть может, пришел бы сюда
спасаться бегством. Слава богу, что победил Кейт. В Соединенных Штатах будет
хороший президент.
- Вот именно, - отозвался человек за конторкой. - Нам повезло. Если бы
выбрали Дойчера, не миновать нам жесточайшей диктатуры. Этот тип против всего
на свете - против мира, против веры, против человечности, против разума. Люди
звонили нам и справлялись - шутя, конечно, а впрочем... Дескать, если Дойчер
будет президентом, нельзя ли перебраться в 1492 год. Да только не наше это
дело - побеги устраивать. Мы организуем сафари. Так или иначе, Кейт -
президент, и у вас теперь одна забота...
- ...убить моего динозавра, - закончил фразу Экельс.
- Tyrannosaurus rex. Громогласный Ящер, отвратительнейшее чудовище в
истории планеты. Подпишите вот это. Что бы с вами ни произошло, мы не
отвечаем. У этих динозавров зверский аппетит.
Экельс вспыхнул от возмущения.
- Вы пытаетесь испугать меня?
- По чести говоря, да. Мы вовсе не желаем отправлять в прошлое таких,
что при первом же выстреле ударяются в панику. В том году погибло шесть
руководителей и дюжина охотников. Мы предоставляем вам случай испытать самое
чертовское приключение, о каком только может мечтать настоящий охотник.
Путешествие на шестьдесят миллионов лет назад и величайшая добыча всех времен!
Вот ваш чек. Порвите его.
Мистер Экельс долго, смотрел на чек. Пальцы его дрожали.
- Ни пуха, ни пера, - сказал человек за конторкой. - Мистер Тревис,
займитесь клиентом.
Неся ружья в руках, они молча прошли через комнату к Машине, к
серебристому металлу и рокочущему свету.
Сперва день, затем ночь, опять день, опять ночь; потом день - ночь,
день - ночь, день. Неделя, месяц, год, десятилетие! 2055 год. 2019, 1999!
1957! Мимо! Машина ревела.
Они надели кислородные шлемы, проверили наушники.
Экельс качался на мягком сиденье - бледный, зубы стиснуты Он ощутил
судорожную дрожь в руках, посмотрел вниз и увидел, как его пальцы сжали новое
ружье. В машине было еще четверо. Тревис - руководитель сафари, его помощник
Лесперанс и два охотника - Биллингс и Кремер. Они сидели, глядя друг на друга,
а мимо, точно вспышки молний, проносились годы.
- Это ружье может убить динозавра? - вымолвили губы Экельса.
- Если верно попадешь, - ответил в наушниках Тревис. - У некоторых
динозавров два мозга: один в голове, другой ниже по позвоночнику. Таких мы не
трогаем. Лучше не злоупотреблять своей счастливой звездой. Первые две пули в
глаза, если сумеете, конечно. Ослепили, тогда бейте в мозг.
Машина взвыла. Время было словно кинолента, пущенная обратным ходом.
Солнца летели вспять, за ними мчались десятки миллионов лун.
- Господи, - произнес Экельс. - Все охотники, когда-либо жившие на
свете, позавидовали бы нам сегодня. Тут тебе сама Африка покажется Иллинойсом.
Машина замедлила ход, вой сменился ровным гулом. Машина остановилась.
Солнце остановилось на небе.
Мгла, окружавшая Машину, рассеялась, они были в древности,
глубокой-глубокой древности, три охотника и два руководителя, у каждого на
коленях ружье - голубой вороненый ствол.
- Христос еще не родился, - сказал Тревис. - Моисей не ходил еще на
гору беседовать с богом. Пирамиды лежат в земле, камни для них еще не обтесаны
и не сложены. Помните об этом. Александр, Цезарь, Наполеон, Гитлер - никого из
них нет.
Они кивнули.
- Вот, - мистер Тревис указал пальцем, - вот джунгли за шестьдесят
миллионов две тысячи пятьдесят пять лет до президента Кейта.
Он показал на металлическую тропу, которая через распаренное болото
уходила в зеленые заросли, извиваясь между огромными папоротниками и пальмами.
- А это, - объяснил он, - Тропа, проложенная здесь для охотников
Компанией. Она парит над землей на высоте шести дюймов. Не задевает ни одного
дерева, ни одного цветка, ни одной травинки. Сделана из антигравитационного
металла. Ее назначение - изолировать вас от этого мира прошлого, чтобы вы
ничего не коснулись. Держитесь Тропы. Не сходите с нее. Повторяю: не сходите с
нее. Ни при каких обстоятельствах! Если свалитесь с нее - штраф. И не
стреляйте ничего без нашего разрешения.
- Почему? - спросил Экельс.
Они сидели среди древних зарослей. Ветер нес далекие крики птиц, нес
запах смолы и древнего соленого моря, запах влажной травы и кроваво-красных
цветов.
- Мы не хотим изменять Будущее. Здесь, в Прошлом, мы незваные гости.
Правительство не одобряет наши экскурсии. Приходится платить немалые взятки,
чтобы нас не лишили концессии Машина времени - дело щекотливое. Сами того не
зная, мы можем убить какое-нибудь важное животное, пичугу, жука, раздавить
цветок и уничтожить важное звено в развитии вида.
- Я что-то не понимаю, - сказал Экельс.
- Ну так слушайте, - продолжал Тревис. - Допустим, мы случайно убили
здесь мышь. Это значит, что всех будущих потомков этой мыши уже не будет -
верно?
- Да.
- Не будет потомков от потомков от всех ее потомков! Значит,
неосторожно ступив ногой, вы уничтожаете не одну, и не десяток, и не тысячу, а
миллион - миллиард мышей!
- Хорошо, они сдохли, - согласился Экельс. - Ну и что?
- Что? - Тревис презрительно фыркнул. - А как с лисами, для питания
которых нужны были именно эти мыши? Не хватит десяти мышей - умрет одна лиса.
Десятью лисами меньше - подохнет от голода лев. Одним львом меньше - погибнут
всевозможные насекомые и стервятники, сгинет неисчислимое множество форм
жизни. И вот итог: через пятьдесят девять миллионов лет пещерный человек, один
из дюжины, населяющей весь мир, гонимый голодом, выходит на охоту за кабаном
или саблезубым тигром. Но вы, друг мой, раздавив одну мышь, тем самым
раздавили всех тигров в этих местах. И пещерный человек умирает от голода. А
этот человек, заметьте себе, не просто один человек, нет! Это целый будущий
народ. Из его чресел вышло бы десять сыновей. От них произошло бы сто - и так
далее, и возникла бы целая цивилизация. Уничтожьте одного человека - и вы
уничтожите целое племя, народ, историческую эпоху. Это все равно что убить
одного из внуков Адама. Раздавите ногой мышь - это будет равносильно
землетрясению, которое исказит облик всей земли, в корне изменит наши судьбы.
Гибель одного пещерного человека - смерть миллиарда его потомков, задушенных
во чреве. Может быть, Рим не появится на своих семи холмах. Европа навсегда
останется глухим лесом, только в Азии расцветет пышная жизнь. Наступите на
мышь - и вы сокрушите пирамиды. Наступите на мышь - и вы оставите на Вечности
вмятину величиной с Великий Каньон. Не будет королевы Елизаветы, Вашингтон не
перейдет Делавер. Соединенные Штаты вообще не появятся. Так что будьте
осторожны. Держитесь тропы. Никогда не сходите с нее!
- Понимаю, - сказал Экельс. - Но тогда, выходит, опасно касаться даже
травы?
- Совершенно верно. Нельзя предсказать, к чему приведет гибель того
или иного растения. Малейшее отклонение сейчас неизмеримо возрастет за
шестьдесят миллионов лет. Разумеется, не исключено, что наша теория ошибочна.
Быть может, мы не в состоянии повлиять на Время. А если и в состоянии - то
очень незначительно. Скажем, мертвая мышь ведет к небольшому отклонению в мире
насекомых, дальше - к угнетению вида, еще дальше - к неурожаю, депрессии,
голоду, наконец, к изменениям социальным. А может быть, итог будет совсем
незаметным - легкое дуновение, шепот, волосок, пылинка в воздухе, такое, что
сразу не увидишь. Кто знает? Кто возьмется предугадать? Мы не знаем - только
гадаем. И покуда нам не известно совершенно точно, что наши вылазки во Времени
для истории - гром или легкий шорох, надо быть чертовски осторожным. Эта
Машина, эта Тропа, ваша одежда, вы сами, как вам известно, - все обеззаражено.
И назначение этих кислородных шлемов - помешать нам внести в древний воздух
наши бактерии.
- Но откуда мы знаем, каких зверей убивать?
- Они помечены красной краской, - ответил Тревис. - Сегодня, перед
нашей отправкой, мы послали сюда на Машине Лесперанса. Он побывал как раз в
этом времени и проследил за некоторыми животными.
- Изучал их?
- Вот именно, - отозвался Лесперанс. - Я прослеживаю всю их жизнь и
отмечаю, какие особи живут долго. Таких очень мало. Сколько раз они
спариваются. Редко... Жизнь коротка. Найдя зверя, которого подстерегает смерть
под упавшим деревом или в асфальтовом озере, я отмечаю час, минуту, секунду,
когда он гибнет. Затем стреляю красящей пулей. Она оставляет на коже красную
метку. Когда экспедиция отбывает в Прошлое, я рассчитываю все так, чтобы мы
явились минуты за две до того, как животное все равно погибнет. Так что мы
убиваем только те особи, у которых нет будущего, которым и без того уже не
спариться. Видите, насколько мы осторожны?
- Но если вы утром побывали здесь, - взволнованно заговорил Экельс, -
то должны были встретить нас, нашу экспедицию! Как она прошла? Успешно? Все
остались живы?
Тревис и Лесперанс переглянулись.
- Это был бы парадокс, - сказал Лесперанс. - Такой путаницы, чтобы
человек встретил самого себя, Время не допускает. Если возникает такая
опасность. Время делает шаг в сторону. Вроде того, как самолет проваливается в
воздушную яму. Вы заметили, как Машину тряхнуло перед самой нашей остановкой?
Это мы миновали самих себя по пути обратно в Будущее. Но мы не видели ничего.
Поэтому невозможно сказать, удалась ли наша экспедиция, уложили ли мы зверя,
вернулись ли мы - вернее, вы, мистер Экельс, - обратно живые.
Экельс бледно улыбнулся.
- Ну, все, - отрезал Тревис. - Встали!
Пора было выходить из Машины.
Джунгли были высокие, и джунгли были широкие, и джунгли были навеки
всем миром. Воздух наполняли звуки, словно музыка, словно паруса бились в
воздухе - это летели, будто исполинские летучие мыши из кошмара, из бреда,
махая огромными, как пещерный свод, серыми крыльями, птеродактили. Экельс,
стоя на узкой Тропе, шутя прицелился.
- Эй, бросьте! - скомандовал Тревис. - Даже в шутку не цельтесь, черт
бы вас побрал! Вдруг выстрелит...
Экельс покраснел.
- Где же наш Tyrannosaurus rex?
Лесперанс взглянул на свои часы.
- На подходе. Мы встретимся ровно через шестьдесят секунд. И ради бога
- не прозевайте красное пятно. Пока не скажем, не стрелять. И не сходите с
Тропы. Не сходите с тропы!
Они шли навстречу утреннему ветерку.
- Странно, - пробормотал Экельс. - Перед нами - шестьдесят миллионов
лет. Выборы прошли. Кейт стал президентом. Все празднуют победу. А мы - здесь,
все эти миллионы лет словно ветром сдуло, их нет. Всего того, что заботило нас
на протяжении нашей жизни, еще нет и в помине, даже в проекте.
- Приготовиться! - скомандовал Тревис. - Первый выстрел ваш, Экельс.
Биллингс - второй номер. За ним - Кремер.
- Я охотился на тигров, кабанов, буйволов, слонов, но видит бог - это
совсем другое дело, - произнес Экельс. - Я дрожу, как мальчишка.
- Тихо, - сказал Тревис.
Все остановились.
Тревис поднял руку.
- Впереди, - прошептал он. - В тумане. Он там. Встречайте Его
Королевское Величество.
Безбрежные джунгли были полны щебета, шороха, бормотанья, вздохов.
Вдруг все смолкло, точно кто-то затворил дверь.
Тишина.
Раскат грома.
Из мглы ярдах в ста впереди появился Tyrannosaurus rex.
- Силы небесные, - пролепетал Экельс.
- Тсс!
Оно шло на огромных, лоснящихся, пружинящих, мягко ступающих ногах.
Оно за тридцать футов возвышалось над лесом - великий бог зла,
прижавший хрупкие руки часовщика к маслянистой груди рептилии. Ноги - могучие
поршни, тысяча фунтов белой кости, оплетенные тугими каналами мышц под
блестящей морщинистой кожей, подобной кольчуге грозного воина. Каждое бедро -
тонна мяса, слоновой кости и кольчужной стали. А из громадной вздымающейся
грудной клетки торчали две тонкие руки, руки с пальцами, которые могли
подобрать и исследовать человека, будто игрушку. Извивающаяся змеиная шея
легко вздымала к небу тысячекилограммовый каменный монолит головы. Разверстая
пасть обнажала частокол зубов-кинжалов. Вращались глаза - страусовые яйца, не
выражая ничего, кроме голода. Оно сомкнуло челюсти в зловещем оскале. Оно
побежало, и задние ноги смяли кусты и деревья, и когти вспороли сырую землю,
оставляя следы шестидюймовой глубины. Оно бежало скользящим балетным шагом,
неправдоподобно уверенно и легко для десятитонной махины. Оно настороженно
вышло на залитую солнцем прогалину и пощупало воздух своими красивыми
чешуйчатыми руками.
- Господи! - Губы Экельса дрожали. - Да оно, если вытянется, луну
достать может.
- Тсс! - сердито зашипел Тревис. - Он еще не заметил нас.
- Его нельзя убить. - Экельс произнес это спокойно, словно заранее
отметал все возражения. Он взвесил показания очевидцев и вынес окончательное
решение. Ружье в его руках было словно пугач. - Идиоты, и что нас сюда
принесло... Это же невозможно.
- Молчать! - рявкнул Тревис.
- Кошмар...
- Кру-гом! - скомандовал Тревис. - Спокойно возвращайтесь в Машину.
Половина суммы будет вам возвращена.
- Я не ждал, что оно окажется таким огромным, - сказал Экельс. - Одним
словом, просчитался. Нет, я участвовать не буду.
- Оно заметило нас!
- Вон красное пятно на груди!
Громогласный Ящер выпрямился. Его бронированная плоть сверкала, словно
тысяча зеленых монет. Монеты покрывала жаркая слизь. В слизи копошились мелкие
козявки, и все тело переливалось, будто по нему пробегали волны, даже когда
чудовище стояло неподвижно. Оно глухо дохнуло. Над поляной повис запах сырого
мяса.
- Помогите мне уйти, - сказал Экельс. - Раньше все было иначе. Я
всегда знал, что останусь жив. Были надежные проводники, удачные сафари,
никакой опасности. На сей раз я просчитался. Это мне не по силам. Признаюсь.
Орешек мне не по зубам.
- Не бегите, - сказал Лесперанс. - Повернитесь кругом. Спрячьтесь в
Машине.
- Да. - Казалось, Экельс окаменел. Он поглядел на свои ноги, словно
пытался заставить их двигаться. Он застонал от бессилия.
- Экельс!
Он сделал шаг - другой, зажмурившись, волоча ноги.
- Не в ту сторону!
Едва он двинулся с места, как чудовище с ужасающим воем ринулось
вперед. Сто ярдов оно покрыло за четыре секунды. Ружья взметнулись вверх и
дали залп. Из пасти зверя вырвался ураган, обдав людей запахом слизи и крови.
Чудовище взревело, его зубы сверкали на солнце.
Не оглядываясь, Экельс слепо шагнул к краю Тропы, сошел с нее и, сам
того не сознавая, направился в джунгли; ружье бесполезно болталось в руках.
Ступни тонули в зеленом мху, ноги влекли его прочь, он чувствовал себя
одиноким и далеким от того, что происходило за его спиной.
Снова затрещали ружья. Выстрелы потонули в громовом реве ящера.
Могучий хвост рептилии дернулся, точно кончик бича, и деревья взорвались
облаками листьев и веток. Чудовище протянуло вниз свои руки ювелира -
погладить людей, разорвать их пополам, раздавить, как ягоды, и сунуть в пасть,
в ревущую глотку! Глыбы глаз очутились возле людей. Они увидели свое
отражение. Они открыли огонь по металлическим векам и пылающим черным зрачкам.
Словно каменный идол, словно горный обвал, рухнул. Tyrannosaurus rex.
Рыча, он цеплялся за деревья и валил их. Зацепил и смял металлическую
Тропу. Люди бросились назад, отступая. Десять тонн холодного мяса, как утес,
грохнулись оземь. Ружья дали еще залп. Чудовище ударило бронированным хвостом,
щелкнуло змеиными челюстями и затихло. Из горла фонтаном била кровь. Где-то
внутри лопнул бурдюк с жидкостью, и зловонный поток захлестнул охотников. Они
стояли неподвижно, облитые чем-то блестящим, красным.
Гром смолк.
В джунглях воцарилась тишина. После обвала - зеленый покой. После
кошмара - утро.
Биллингс и Кремер сидели на Тропе; им было плохо. Тревис и Лесперанс
стояли рядом, держа дымящиеся ружья и чертыхаясь.
Экельс, весь дрожа, лежал ничком в Машине Времени. Каким-то образом он
выбрался обратно на Тропу и добрел до Машины.
Подошел Тревис, глянул на Экельса, достал из ящика марлю и вернулся к
тем, что сидели на Тропе.
- Оботритесь.
Они стерли со шлемов кровь. И тоже принялись чертыхаться. Чудовище
лежало неподвижно. Гора мяса, из недр которой доносилось бульканье, вздохи -
это умирали клетки, органы переставали действовать, и соки последний раз текли
по своим ходам, все отключалось, навсегда выходя из строя. Точно вы стояли
возле разбитого паровоза или закончившего рабочий день парового катка - все
клапаны открыты или плотно зажаты. Затрещали кости: вес мышц, ничем не
управляемый - мертвый вес, - раздавил тонкие руки, притиснутые к земле.
Колыхаясь, оно приняло покойное положение.
Вдруг снова грохот. Высоко над ними сломался исполинский сук. С гулом
он обрушился на безжизненное чудовище, как бы окончательно утверждая его
гибель.
- Так. - Лесперанс поглядел на часы. - Минута в минуту. Это тот самый
сук, который должен был его убить. - Он обратился к двум охотникам. -
Фотография трофея вам нужна?
- Что?
- Мы не можем увозить добычу в Будущее. Туша должна лежать здесь, на
своем месте, чтобы ею могли питаться насекомые, птицы, бактерии. Равновесие
нарушать нельзя. Поэтому добычу оставляют. Но мы можем сфотографировать вас
возле нее.
Охотники сделали над собой усилие, пытаясь думать, но сдались, тряся
головой.
Они послушно дали отвести себя в Машину. Устало опустились на сиденья.
Тупо оглянулись на поверженное чудовище - немой курган. На остывающей броне
уже копошились золотистые насекомые, сидели причудливые птицеящеры.
Внезапный шум заставил охотников оцепенеть: на полу Машины, дрожа,
сидел Экельс.
- Простите меня, - сказал он.
- Встаньте! - рявкнул Тревис.
Экельс встал.
- Ступайте на Тропу, - скомандовал Тревис. Он поднял ружье. - Вы не
вернетесь с Машиной. Вы останетесь здесь!
Лесперанс перехватил руку Тревиса.
- Постой...
- А ты не суйся! - Тревис стряхнул его руку. - Из-за этого подонка мы
все чуть не погибли. Но главное даже не это. Нет, черт возьми, ты погляди на
его башмаки! Гляди! Он соскочил с Тропы. Понимаешь, чем это нам грозит? Один
бог знает, какой штраф нам прилепят! Десятки тысяч долларов! Мы гарантируем,
что никто не сойдет с Тропы. Он сошел. Идиот чертов! Я обязан доложить
правительству. И нас могут лишить концессии на эти сафари. А какие последствия
будут для Времени, для Истории?!
- Успокойся, он набрал на подошвы немного грязи - только и всего.
- Откуда мы можем знать? - крикнул Тревис. - Мы ничего не знаем! Это
же все сплошная загадка! Шагом марш, Экельс!
Экельс полез в карман.
- Я заплачу сколько угодно. Сто тысяч долларов! Тревис покосился на
чековую книжку и плюнул.
- Ступайте! Чудовище лежит возле Тропы. Суньте ему руки по локоть в
пасть. Потом можете вернуться к нам.
- Это несправедливо!
- Зверь мертв, ублюдок несчастный. Пули! Пули не должны оставаться
здесь, в Прошлом. Они могут повлиять на развитие. Вот вам нож. Вырежьте их!
Джунгли опять пробудились к жизни и наполнились древними шорохами,
птичьими голосами. Экельс медленно повернулся и остановил взгляд на
доисторической падали, глыбе кошмаров и ужасов. Наконец, словно лунатик,
побрел по Тропе.
Пять минут спустя он, дрожа всем телом, вернулся к Машине, его руки
были по локоть красны от крови.
Он протянул вперед обе ладони. На них блестели стальные пули. Потом он
упал. Он лежал там, где упал недвижимый.
- Напрасно ты его заставил это делать, - сказал Лесперанс.
- Напрасно! Об этом рано судить. - Тревис толкнул неподвижное тело. -
Не помрет. Больше его не потянет за такой добычей. А теперь, - он сделал вялый
жест рукой, - включай. Двигаемся домой.
1492. 1776. 1812
Они умыли лицо и руки. Они сняли заскорузлые от крови рубахи, брюки и
надели все чистое. Экельс пришел в себя, но сидел молча. Тревис добрых десять
минут в упор смотрел на него.
- Не глядите на меня, - вырвалось у Экельса. - Я ничего не сделал.
- Кто знает.
- Я только соскочил с Тропы и вымазал башмаки глиной. Чего вы от меня
хотите? Чтобы я вас на коленях умолял?
- Это не исключено. Предупреждаю Вас, Экельс, может еще случиться, что
я вас убью. Ружье заряжено.
- Я не виноват. Я ничего не сделал.
1999. 2000. 2055.
Машина остановилась.
- Выходите, - скомандовал Тревис.
Комната была такая же, как прежде. Хотя нет, не совсем такая же. Тот
же человек сидел за той же конторкой. Нет, не совсем тот же человек, и
конторка не та же.
Тревис быстро обвел помещение взглядом.
- Все в порядке? - буркнул он.
- Конечно. С благополучным возвращением!
Но настороженность не покидала Тревиса. Казалось, он проверяет каждый
атом воздуха, придирчиво исследует свет солнца, падающий из высокого окна.
- О'кей, Экельс, выходите. И больше никогда не попадайтесь мне на
глаза.
Экельс будто окаменел.
- Ну? - поторопил его Тревис. - Что вы там такое увидели?
Экельс медленно вдыхал воздух - с воздухом что-то произошло, какое-то
химическое изменение, настолько незначительное, неуловимое, что лишь слабый
голос подсознания говорил Экельсу о перемене. И краски - белая, серая, синяя,
оранжевая, на стенах, мебели, в небе за окном - они... они... да: что с ними
случилось? А тут еще это ощущение. По коже бегали мурашки. Руки дергались.
Всеми порами тела он улавливал нечто странное, чужеродное. Будто где-то кто-то
свистнул в свисток, который слышат только собаки. И его тело беззвучно
откликнулось. За окном, за стенами этого помещения, за спиной человека
(который был не тем человеком) у перегородки (которая была не той
перегородкой) - целый мир улиц и людей. Но как отсюда определить, что это за
мир теперь, что за люди? Он буквально чувствовал, как они движутся там, за
стенами, - словно шахматные фигурки, влекомые сухим ветром...
Зато сразу бросалось в глаза объявление на стене, объявление, которое
он уже читал сегодня, когда впервые вошел сюда.
Что-то в нем было не так.
А/О СОФАРИ ВОВРЕМЕНИ
АРГАНИЗУЕМ СОФАРИ ВЛЮБОЙ ГОД ПРОШЛОГО
ВЫ ВЫБЕРАЕТЕ ДАБЫЧУ
МЫ ДАСТАВЛЯЕМ ВАС НАМЕСТО
ВЫ УБЕВАЕТЕ ЕЕ
Экельс почувствовал, что опускается на стул. Он стал лихорадочно
скрести грязь на башмаках. Его дрожащая рука подняла липкий ком.
- Нет, не может быть! Из-за такой малости... Нет!
На комке было отливающее зеленью, золотом и чернью пятно - бабочка,
очень красивая... мертвая.
- Из-за такой малости! Из-за бабочки! - закричал Экельс.
Она упала на пол - изящное маленькое создание, способное нарушить
равновесие, повалились маленькие костяшки домино... большие костяшки...
огромные костяшки, соединенные цепью неисчислимых лет, составляющих Время.
Мысли Экельса смещались. Не может быть, чтобы она что-то изменила. Мертвая
бабочка - и такие последствия? Невозможно!
Его лицо похолодело Непослушными губами он вымолвил:
- Кто... кто вчера победил на выборах?
Человек за конторкой хихикнул.
- Шутите? Будто не знаете! Дойчер, разумеется! Кто же еще? Уж не этот
ли хлюпик Кейт? Теперь у власти железный человек! - Служащий опешил. - Что это
с вами?
Экельс застонал. Он упал на колени. Дрожащие пальцы протянулись к
золотистой бабочке.
- Неужели нельзя, - молил он весь мир, себя, служащего, Машину, -
вернуть ее туда, оживить ее? Неужели нельзя начать все сначала? Может быть...
Он лежал неподвижно. Лежал, закрыв глаза, дрожа, и ждал. Он отчетливо
слышал тяжелое дыхание Тревиса, слышал, как Тревис поднимает ружье и нажимает
курок.
И грянул гром.
Огромный-огромный мир где-то там
Это был такой день, когда невозможно улежать в постели, когда
необходимо раздернуть шторы и распахнуть настежь все окна. День, в который
сердце словно вырастает в груди от теплого горного ветра.
Кора села на постели, чувствуя себя девочкой в старом измятом
платье.
Было еще рано, солнце только показалось из-за горизонта, но птицы
уже затеяли переполох в сосновых ветвях, и десять биллионов красных муравьев
уже деловито сновали по бронзовой куче муравейника у дверей домика. Муж
Коры, Том, был еще погружен в спячку в белоснежной берлоге постели. "И как
это стук моего сердца его не разбудил?" - удивилась Кора.
И тут же вспомнила, почему сегодня - особый день.
"Сегодня придет Бенджи!"
Она представила себе, как он, еще далеко-далеко, вприпрыжку несется
сюда по зеленым лугам, переходит вброд ручьи, по которым весна, перемешав
зимний ил и чистую воду, пробивается к морю. Она видела, как его большие
башмаки пылят по дорожной щебенке. Она видела его поднятую к солнцу
веснушчатую физиономию, видела его долговязую нескладную фигуру, беззаботно
размахивающую руками на бегу.
"Ну, скорее же, Бенджи!" - мысленно взмолилась она и распахнула
окно. Ветер взъерошил ей волосы, и они серебристой паутинкой упали на глаза.
Сейчас Бенджи уже на Железном мосту, а сейчас уже на Верхнем пастбище, а
сейчас он поднимается по Речной тропе, бежит через луг Челси...
Бенджи уже там, в горах Миссури. Кора прикрыла глаза. В этих чужих
горах, через которые они с Томом дважды в год ездили в город в фургоне,
запряженном кобылой; в горах, от которых она тридцать лет назад хотела
сбежать навсегда. Тогда она сказала Тому: "Томми, давай лучше будем ехать
все прямо и прямо, пока не увидим моря". Но он посмотрел на нее так, словно
она его ударила, и лишь молча повернул фургон домой и всю дорогу назад
только с кобылой и разговаривал. Есть ли еще люди, живущие на побережье, где
каждый день то громче, то тише шумит прилив, Кора этого не знала. И есть ли
еще города, где каждый вечер фейерверками розового льда и зеленой мяты
вспыхивает неон, она тоже уже не знала. Ее горизонт - север, юг, восток и
запад - замыкался на этой долине - и ничего больше, за всю жизнь.
"Но сегодня, - подумала она, - Бенджи придет из того мира, придет
оттуда; он его видел, он ощущал его запахи, и он мне о нем расскажет. И еще
он умеет писать. - Она посмотрела на свои руки. - Он будет здесь целый месяц
и всему меня научит. И тогда я смогу написать туда, в большой мир, чтобы
заманить его в почтовый ящик, который я сегодня же заставлю Тома сделать".
- Том, подымайся! Слышишь? - И она стала расталкивать храпящий
сугроб.
В девять, когда кузнечики устроили на лугу чехарду в синем, пахнущем
хвоей воздухе, к небу поплыл дымок.
Кора, напевая, начищала горшки и сковородки, любуясь своим
отражением на их медных боках, - более свежим и загорелым, чем ее
морщинистое лицо. Том ворчал сонным медведем над маисовой кашей, и песенка
жены порхала вокруг него, словно птичка, бьющаяся в клетке.
- Кто-то тут очень счастлив, - раздался голос.
Кора превратилась в статую. Краем глаза она заметила длинную тень,
упавшую на пол.
- Миссис Браббам? - спросила Кора, не отрывая глаз от тряпки.
- Она самая! - и перед ней предстала леди Вдова, отряхивающая теплую
пыль с пестрого бумажного платья пачкой писем, зажатых в цыплячьей лапке. -
С добрым утром! Я ходила забирать почту. Дядя Джордж из Спрингфилда так меня
порадовал! - Миссис Браббам вонзила в Кору пристальный взгляд, словно
серебряную булавку. - А когда вы в последний раз получали письма от своего
дяди, миссис?
- Все мои дяди уже умерли. - Это сказала не Кора, а ее язык, который
солгал. Но она знала, что, когда придет время, только ему и придется
отвечать за все его грехи.
- Очень приятно получать письма, знаете ли. - Миссис Браббам в
упоении помахала пачкой конвертов.
Вот всегда ей надо повернуть нож в ране. Сколько уже лет, подумала
Кора, все это длится: миссис Браббам, ехидно поглядывая, орет на весь мир,
что получает письма, намекая этим на то, что никто кроме нее на многие мили
вокруг не умеет читать. Кора закусила губу и чуть не уронила горшок но
вовремя его подхватила и улыбнулась:
- Совсем забыла вам сказать: приезжает мой племянник Бенджи. У его
родителей денежные затруднения, и он проживет часть лета у меня. Он будет
учить меня писать. A Toм уже сделал для нас почтовый ящик. Правда, Том?
Миссис Браббам прижала свои письма к груди:
- Что ж, чего уж лучше! Повезло вам, леди! - И дверной проем
мгновенно опустел. Миссис Браббам и след простыл.
Кора вышла за ней. И вдруг увидела что-то похожее на пугало, на
яркий солнечный луч, на пятнистую форель, прыгающую вверх по течению через
плотину высотой в ярд. Она увидела, как от взмаха длинной руки во все
стороны из кроны дикой яблони порхнули перепуганные птицы.
Кора рванулась вперед по тропинке, ведущей к дому, и весь мир
рванулся к ней навстречу.
- Бенджи!
Они побежали навстречу друг другу, как партнеры в субботнем танце,
обнялись и закружились в вальсе, перебивая друг друга.
- Бенджи! - Кора бросила быстрый взгляд на его ухо. Да, за ним был
заткнут желтый карандаш. - Бенджи! Добро пожаловать!
- Ой, миссис! - Он отстранил ее от себя. - Чего ж вы плачете-то?
- Это мой племянник, - сказала Кора.
Том бросил угрюмый взгляд поверх ложки с кашей.
- Наше вам, - улыбнулся Бенджи.
Кора крепко держала его за руку, чтобы он никуда не исчез. У нее
кружилась голова; ей одновременно хотелось присесть, вскочить, бежать
куда-то, но она оставалась на месте, позволив лишь сердцу громко колотиться
в груди и пытаясь спрятать счастливую улыбку, в которой ее губы сами
расплывались. В одну секунду все дальние страны оказались ближе; рядом с ней
стоял долговязый мальчик, освещающий комнату своим присутствием, словно
факел из сосновой ветви; мальчик, который своими глазами видел все эти
города, моря и другие места, когда у его родителей дела шли получше.
- Бенджи, сейчас я принесу тебе завтрак: бобы, маис, бекон, кашу,
суп и горошек.
- Чего суетишься! - буркнул Том.
- Помолчи, Том. Мальчик голоден как зверь после дальней дороги. -
Она повернулась к племяннику: - Бенджи, расскажи мне о себе все. Ты правда
ходил в школу?
Бенджи скинул ботинки и пальцем ноги написал в золе очага одно
слово.
- И что это значит? - исподлобья взглянул Том.
- Это значит, - ответил Бенджи, - кэ-и-о-и-рэ-и-а - Кора.
- Это мое имя, ну посмотри же, Том! Бенджи, детка, как это здорово,
что ты умеешь писать! Как-то здесь у нас жил мой двоюродный брат, который
утверждал, что знает грамоту вдоль и поперек. Ну, мы его всячески ублажали,
лишь бы он писал для нас письма, вот только ответов мы никогда не получали.
Лишь потом выяснилось, что его грамоты хватало только для того, чтобы все
письма шли аккурат в корзину для невыявленных адресатов. Боже, Том выдернул
из забора жердину и давай гонять его по дороге, да так, что, наверное,
согнал с него все жиры, которые он тут нагулял за два месяца.
Все громко расхохотались.
- Я хорошо умею писать, - серьезно сказал парнишка.
- Это все, что нам хотелось знать. - И она подвинула ему кусок
пирога с ягодами: - Ешь.
В половину одиннадцатого, когда солнце поднялось еще выше, вдоволь
наглядевшись на то, как Бенджи с жадностью очищает кучу тарелок со всякой
снедью. Том с грохотом встал и, нахлобучив шляпу, вышел.
- Я ухожу. И, ей-Богу, свалю половину леса! - в ярости бросил он на
прощание.
Но его никто не услышал. Кора замерла, не дыша, впившись взглядом в
карандаш, торчавший из-за покрытого нежным пухом, словно персик, уха Бенджи.
Она созерцала, как он лениво, небрежно и равнодушно берет его в руку. "Не
надо так небрежно! - мысленно вскрикнула она. - Держи его, словно яйцо
малиновки?" Ей хотелось дотронуться до карандаша - она не прикасалась к
карандашам уже много лет, потому что сначала они заставляли ее почувствовать
себя глупой, затем приводили в бессильную ярость, а потом вызывали лишь
чувство печали. Она никак не могла заставить свои руки спокойно лежать на
коленях.
- А бумага есть? - спросил Бенджи.
- Ой, батюшки, а я и не подумала! - выдохнула она, и в комнате сразу
помрачнело. - И что ж теперь делать?
- Вам повезло, у меня есть с собой. - Он достал из рюкзака блокнот.
- Так куда вы хотите написать?
Она беспомощно улыбнулась:
- Я хотела написать в... в... - И, сникнув, оглянулась, словно
пытаясь взглядом найти хоть кого-нибудь далеко-далеко отсюда.
Она смотрела на горы, залитые солнечным светом. Она слышала шум
набегающих на желтый песчаный берег волн, в тысяче миль отсюда. Над полем
возвращалась с севера стая птиц, пролетевших над множеством городов,
безразличных к тому, что было так необходимо ей в этот момент.
- Бенджи, я как-то об этом не думала. Я не знаю ни одного человека
там, в большом мире. Ни одного, кроме моей тетки. Но если я ей напишу, я
только прибавлю ей хлопот, заставив ее искать кого-нибудь, кто ей его
прочтет. А она носит свою гордость, словно корсет из китового уса, Да она
лет десять будет переживать из-за письма, лежащего на каминной полке. Нет,
ей я писать не буду. - Кора оторвала взгляд от гор и невидимого океана. - Но
тогда - кому? Куда? Да кому угодно. Мне просто хотелось бы получить
несколько писем.
- Держите. - Бенджи выудил из кармана пальто дешевый журнал. На его
красной обложке неодетая красавица убегала от зеленого чудовища. - Здесь
навалом адресов на любой вкус.
Они вместе пролистали его весь от корки до корки.
- Это что? - спросила Кора, ткнув пальцем в одно из объявлений.
- "ВЫСЫЛАЕМ БЕСПЛАТНО ПРОСПЕКТЫ "ПАУЭР ПЛЮС". Пришлите нам заказ с
обратным адресом и фамилией, в Департамент М-3, - прочел Бенджи, - и вы
получите Карту здоровья бесплатно".
- А что здесь?
- "ДЕТЕКТИВЫ ПРОВЕДУТ ЛЮБЫЕ ТАЙНЫЕ РАССЛЕДОВАНИЯ, СПИСОК
ПРЕДЛАГАЕМЫХ УСЛУГ ВЫСЫЛАЕТСЯ БЕСПЛАТНО. Заявки посылайте по адресу:
Главпочтамт, для Школы детективов..."
- Все бесплатно. Отлично, Бенджи. - Она глазами показала ему на
карандаш.
Мальчик пододвинул стул поближе к столу. И Кора, вновь замерев,
очарованно следила, как он примеривается взять карандаш поудобнее. Вот он
легонько прикусил кончик языка. Вот он прищурился. Она перестала дышать и
подалась вперед. И сама тоже прищурилась и закусила кончик языка.
А теперь, теперь он поднял карандаш, лизнул его и опустил на бумагу.
"Вот оно!" - стукнуло сердце Коры.
Первые слова. Они медленно стали появляться на девственной белизне
листа. "Дорогая компания "Пауэр Плюс", господа..." - писал он.
Утро упорхнуло вместе с ветром, утро проплыло по речушке, утро
улетело с компанией ворон, и на крыше дома разлегся солнечный полдень. За
сияющим ослепительным светом прямоугольником дверей послышались шаркающие
шаги, но Кора даже не обернулась. Том был здесь, но его не было; не было
вообще ничего, кроме стопки исписанных листков и шепота карандаша в руке
Бенджи. Она водила носом за каждым кружком "о", за каждой "л", за каждым
миниатюрным горным хребтом "м"; каждую крохотную точку она отмечала, клюнув
носом, словно цыпленок; каждое перекрестие "х" заставляло ее облизывать
верхнюю губу.
- День на дворе, и я жрать хочу! - сказал Том у нее над ухом.
Но Кора превратилась в статую, вперившую взор в карандаш, словно
человек, в трансе следящий за неимоверно смелой попыткой улитки пересечь
плоский камень с утра пораньше.
- Время обедать! - рявкнул над ухом Том.
Кора словно проснулась:
- Как? Мы же всего минуту назад писали в эту... Филадельфийскую
нумизматическую компанию - я правильно сказала. Бенджи? - И Кора расцвела
улыбкой, даже слишком обольстительной для ее пятидесяти пяти лет. - Пока ты
ждешь харчей. Том, может, сколотишь почтовый ящик? Только побольше, чем у
миссис Браббам, а?
- Сгодится и коробка для обуви.
- Том Джиббс. - Она порывисто встала. В ее улыбке явно читалось:
"Кто не работает, тот не ест". - Я хочу очень большой и красивый ящик.
Белый-белый, и чтобы Бенджи написал на нем большими черными буквами нашу
фамилию. Я не желаю доставать мое первое настоящее письмо из картонки для
обуви.
И все было сделано, как она хотела.
Бенджи, довершая великолепие нового почтового ящика, тщательно
вывел: "МИССИС КОРА ДЖИББС". Том, наблюдавший за ним, пробурчал:
- И что здесь написано?
- "Мистер Том Джиббс", - спокойно ответил Бенджи, старательно
подмалевывая буквы.
Том моргнул, полюбовался с минуту, а потом заявил:
- Я все еще хочу жрать! Разведет хоть кто-нибудь огонь?
Марок в доме не было. Кора сразу осунулась. Тому пришлось запрягать
кобылу и ехать в Грин Форк, чтобы купить несколько красных, зеленых и
обязательно десять розовых марок с нарисованным на них важным джентльменом.
Но Кора поехала вместе с ним, чтобы быть уверенной, что он не выбросит эти
письма в первую попавшуюся канаву. Когда они вернулись домой, первое, что
она сделала, - это с пылающим лицом заглянула в свеженький почтовый ящик.
-Ты что, спятила? - фыркнул Том.
- Проверить не вредно.
В этот вечер она еще шесть раз ходила к ящику. На седьмой из него
выпорхнул птенец вальдшнепа. Том, стоя в дверях, с хохотом колотил себя по
коленям. Кора тоже рассмеялась и загнала его в дом.
А потом она стояла у окна, любуясь почтовым ящиком, прибитым прямо
напротив ящика миссис Браббам. Десять лет назад леди Вдова воткнула свой
прямо у Коры перед носом, несмотря на то что могла повесить его у своих
входных дверей. Но это зато давало возможность миссис Браббам каждое утро
проплывать, словно цветок по реке, вниз по дорожке и опустошать свой ящик,
намеренно громко кашляя и шурша письмами, временами поглядывая, смотрит ли
на нее Кора. А Кора всегда смотрела. Но когда ее на этом ловили, она тут же
притворялась, что поливает цветы из пустой лейки или ищет грибы поздней
осенью.
На следующее утро Кора поднялась задолго до того, как солнце согрело
клубничные грядки, а ветерок успел растрепать кудри сосен. Когда Кора
вернулась от почтового ящика, Бенджи уже проснулся.
- Слишком рано, - сказал он. - Почтальон еще не проезжал.
- Проезжал?
- В такую даль они ездят на машинах.
- О! - Кора опустилась на стул.
- Тетя Кора, вам плохо?
- Нет-нет. - Она прищурилась. - Просто я не могу вспомнить, видела
ли за последние двадцать лет тут почтовый фургон. До меня только сейчас
дошло: за все это время я не видела здесь ни одного почтальона.
- Может, он проходил, когда вас не было?
- Я встаю с утренним туманом и ложусь спать с цыплятами. Я никогда
раньше об этом не задумывалась, но... - Она обернулась и бросила в окно
взгляд на дом миссис Браббам. - Бенджи, у меня появилось кое-какое
подозрение.
Она встала и целенаправленно зашагала прямиком к почтовому ящику
вдовы. Бенджи увязался за ней. Кругом в полях и горах царила тишина. Было
так рано, что хотелось говорить только шепотом.
- Тетя Кора, не нарушайте закон.
- Тс-с-с! Вот они! - Она запустила руку в ящик, словно в нору
суслика. - Вот. И еще. - Она сунула ему несколько писем.
- Но они же уже вскрыты! Это вы их распечатали, тетя Кора?
- Детка, я никогда в жизни к ним не прикасалась, - сказала она с
каменным лицом. - Первый раз в жизни я позволила своей тени коснуться этого
ящика.
Бенджи рассмотрел письма и, покачав головой, прошептал:
- Тетя Кора, да этим письмам уже лет десять!
- Что?!
- Тетя Кора, эта леди уже годами получает одно и то же. К тому же
они адресованы вовсе не миссис Браббам, а какой-то Ортега из Грин Форк.
- А, Ортега, мексиканка из бакалейной лавки! Все эти годы... -
прошептала Кора, глядя на потертые конверты. - Все эти годы...
Они обернулись к дому миссис Браббам, мирно спящему в прохладе
раннего утра.
- Так эта ловкачка затеяла всю эту возню лишь для того, чтобы
умалить меня. Как она раздувалась от гордости, несясь на всех парусах читать
свои письма!
Дверь миссис Браббам отворилась.
- Валите их назад, тетя Кора! Кора с быстротой молнии захлопнула
ящик. Миссис Браббам медленно спускалась по дорожке, там и сям
останавливаясь, чтобы полюбоваться цветочками.
- С добрым утром! - приветливо сказала она.
- Миссис Браббам, это мой племянник Бенджи.
- Очень приятно. - И миссис Браббам, неестественно развернувшись, с
демонстративной тщательностью опорожнила ящик, постучав мучнисто-белой рукой
по дну, чтобы ни одно письмо не застряло, прикрывая, однако, свои
манипуляции спиной. Затем она всплеснула руками и повернулась к ним, задорно
подмигнув: - Замечательно! Вы только поглядите, что мне пишет мои дорогой
дядюшка Джордж!
- Ну да, куда как замечательно! - сказала Кора.
Затем потянулись знойные летние дни ожидания. Оранжевые и голубые
бабочки порхали в воздухе, цветы около дома кивали головками, и карандаш
Бенджи дни напролет сухо и деловито шуршал по бумаге. Рот парнишки всегда
был набит чем-то вкусным, а Том мрачно бил копытами, обнаруживая, что его
обедали ужин либо опаздывали, либо уже остыли, либо и то и другое вместе, а
то и вообще не готовились.
Бенджи, нежно держа карандаш худыми пальцами, любовно выписывал
каждую гласную и согласную, а Кора не отходила от него ни на шаг, составляя
их в слова, помогая себе языком и наслаждаясь каждой секундой созерцания
того, как они появляются на бумаге. Но писать сама она не училась.
- Смотреть, как ты пишешь, так приятно, Бенджи! Я возьмусь за учебу
завтра. А пока начни следующее письмо.
Они уже написали по объявлениям об астме, бандажах и магии, вступили
в "розенкрейцеры" или, по крайней мере, выслали запрос на "Книгу за семью
печатями", хранившую сокровенное, давно позабытое Знание и открывавшую тайны
сокрытых древних храмов и разрушенных святилищ. И еще они заказали пакетики
с семенами гигантских подсолнухов и справочник "Все об изжоге". Ясным
солнечным утром они трудились над 127-й страницей журнала "Рыщущий убийца",
как вдруг...
-Слышишь? - встрепенулась Кора.
Они прислушались.
- Машина, - сказал Бенджи.
Над голубыми горами, сквозь нагретые солнцем кроны высоких зеленых
сосен, вдоль по пыльной дороге, миля за милей, приближался шум мотора
машины, подъезжающей все ближе и ближе, пока под конец не превратился в рев.
Кора бросилась опрометью к дверям и, пока она бежала, успела заметить,
услышать и почувствовать так много всего. Но в первую очередь она уголком
глаза отметила миссис Браббам. величаво плывущую по дорожке с другой
стороны. Увидев светло-зеленый фургон, несущийся на полной скорости, миссис
Браббам застыла на месте; а затем раздалась трель серебряного свистка, и
представительный старик, выглянув из кабины, спросил подбежавшую Кору:
- Вы миссис Джиббс?
- Да! - звонко крикнула она.
- Ваша почта, сударыня, - сказал он, достав стопку конвертов.
Кора протянула было руку, но, вспомнив, отдернула ее.
- Извините. - Она замялась. - А не будете ли вы столь любезны
положить их... Ну пожалуйста, положите их в мой почтовый ящик сами.
Старик сощурился, потом искоса взглянул на ящик, потом снова на нее
и рассмеялся:
- Да чего уж там! - и сделал именно так, как надо, положив письма в
ящик.
Миссис Браббам ошалевшими глазами следила за ними, так и не двигаясь
с места.
- А у вас есть почта для миссис Браббам? -спросила Кора.
- Нет, это все. - И машина запылила по дороге дальше.
Миссис Браббам стояла, прижав руки к груди. Затем развернулась и,
так и не заглянув в свой ящик, быстро скользнула по тропинке вверх и
скрылась из глаз.
Кора дважды обошла вокруг ящика, оттягивая момент, когда она его
откроет.
- Бенджи, вот я и получила письма!
Она осторожно залезла рукой вовнутрь, достала их и мягко вложила в
руку племянника.
- Почитай их мне. А что, на конверте указано мое имя, да?
- Да, мэм. - Он с превеликой осторожностью распечатал одно из них и
громко начал читать, нарушая покой летнего утра: - "Уважаемая миссис
Джиббс..." - Он остановился, чтобы дать ей насладиться этим моментом:
беззвучно шевеля губами, с полузакрытыми глазами она повторяла прочитанные
слова. Бенджи повторил их с актерскими интонациями и продолжил: -
"...Высылаем вам наш рекламный проспект Общеконтинентального заочного
университета, содержащий ответы на все ваши вопросы, каким образом вы
сможете пройти наш заочный курс инженеров-сантехников..."
- Бенджи, Бенджи! Я так счастлива! Начни еще раз сначала!
- "Уважаемая миссис Джиббс..."
С этого дня почтовый ящик больше не пустовал. В него устремился весь
мир; в нем было тесно от вестей из таких мест, где Кора никогда не бывала и
о которых даже никогда не слышала. В нем толпились дорожные расписания,
рецепты пирогов со специями, и даже было письмо от одного престарелого
джентльмена, мечтавшего о "леди пятидесяти лет, с мягким характером,
обеспеченной, с матримониальными планами", В ответ Бенджи написал: "Я уже
замужем, но все равно благодарю вас за проявленную чуткость. Искренне ваша -
Кора Джиббс".
А письма из-за гор продолжали прибывать: нумизматические каталоги,
романы в дешевых переплетах, магические гороскопы, рецепты от артрита,
образчики порошка от блох, Мир заполнил доверху ее ящик для писем, и она
больше не была отрезана от других людей. Если кто-нибудь писал ей. например,
о тайнах исчезнувших древних майя, на следующей неделе он получал от нее три
письма, и формальная переписка перерастала в теплую дружбу, Однажды после
целого дня писанины Бенджи даже пришлось отмачивать руку в растворе
английской соли.
К концу третьей недели миссис Браббам вообще перестала наведываться
к своему ящику. Она даже не выходила подышать воздухом на крыльцо, так как
Кора вечно торчала на дороге, кланяясь и улыбаясь почтальону.
В этот год лето слишком быстро подошло к концу, а точнее, его
главная часть: визит Бенджи. Вот на столе лежат завернутые в его красный
носовой платок сандвичи с луком, украшенные веточками мяты, чтобы отбить
запах; вот на полу сверкают его начищенные башмаки; и вот на стуле, держа в
руках карандаш, некогда такой длинный и желтый, а теперь коротенький и
изжеванный, сидит сам Бенджи. Кора взяла его за подбородок и заглянула ему в
лицо, словно разглядывала летнюю тыкву незнакомого вида.
- Бенджи, я должна извиниться перед тобой, Не помню, чтобы за все
это время я хоть раз взглянула тебе в лицо. Мне кажется, что я изучила
каждую складку, каждый ноготь, каждую бородавку на твоих руках, но твое лицо
я могу и не узнать в толпе.
- На такую физиономию и смотреть-то нечего, - застенчиво ответил он.
- Но эту руку я узнаю из миллиона, - продолжала Кора. - Если бы мне
в темной комнате пожали руку тысячи людей, я все равно безошибочно узнала бы
твою и сказала бы: "Это ты, Бенджи". - Она тихонько рассмеялась и подошла к
дверям. - Я вот все думаю, - она посмотрела на соседний дом, - я не видела
миссис Браббам уже несколько недель. Сидит дома и носа не кажет. А виновата
я. Нечестно я поступила с ней, даже хуже, чем она со мной. Я выбила у нее
землю из-под ног. Это было подло и злобно, и мне теперь стыдно, - Она снова
взглянула на запертую дверь соседки. - Бенджи, можешь напоследок оказать мне
еще одну услугу?
-Да, мэм.
- Напиши письмо для миссис Браббам.
- Мэм?
- Да, напиши одной из зтих компаний по распространению порошков или
рецептов, чего угодно, и подпишись именем миссис Браббам.
- Хорошо, - ответил Бенджи.
- И тогда через неделю или через месяц почтальон снова засвистит у
наших ворот, и я попрошу его подняться к ней и лично вручить ей письмо. А я
уж постараюсь встать так, чтобы она видела, что я ее вижу. И я помашу ей
своими письмами, а она мне помашет своими, и мы улыбнемся друг другу.
- Да, мэм, - сказал Бенджи
Он написал три письма, тщательно их заклеил и положил в карман.
- Я пошлю их из Сент-Луиса.
- Это было чудесное лето, - сказала она.
- Да, конечно.
- Вот только, Бенджи, писать я так и не научилась. Я была вся в
письмах и заставляла тебя писать до поздней ночи, и мы оба были так заняты,
посылая купоны и получая образчики. Батюшки, да на учебу времени просто не
было! Но это значит...
Он знал, что это значит, и пожал ей руку. Они остановились в дверях.
- Спасибо, - сказала она, - за все, за все.
И он убежал. Он добежал до загородки луга, легко ее перепрыгнул и,
пока не скрылся из виду, все бежал и бежал, размахивая письмами; бежал туда,
в огромный мир, где-то; там, за горами.
После ухода Бенджи письма продолжали приходить еще; почти шесть
месяцев. Морозный утренний воздух пронзала. трель серебряного свистка
светло-зеленого почтового фургончика, и в красивый почтовый ящик опускались
два-три: голубых или розовых конверта.
Наконец наступил особый день. День, когда миссис Браббам получила
свое первое настоящее письмо.
Потом писем не было целую неделю, потом месяц, а| потом исчез и
почтальон, и его свисток больше не тревожил тишину на пустынной горной
дороге. Сначала в ящике поселился паук, а потом воробей.
И Кора, которая, если бы письма продолжали еще идти, раздавила бы их
бестрепетной рукой, теперь только смотрела на них до тех пор, пока на ее
лице не появились две блестящие мокрые дорожки. Она держала в руках голубой
конверт.
- От кого это?
- Понятия не имею, - отозвался Том.
- Что в нем написано? - всхлипнула она.
- Понятия не имею, - ответил Том.
- Я никогда уже не узнаю, что происходит в том, большом мире, да,
никогда уже не узнаю, - сказала она. - Ну что вот написано в этом письме? А
в этом? А в том?
Она ворошила гору писем, пришедших уже после того, как ушел Бенджи.
- Весь мир, все люди, все события - а мне ничего не узнать. Весь
этот мир, мир людей ждет от нас ответа, а мы не пишем. И никогда уже не
напишем!
И наконец настал день, когда ветер опрокинул почтовый ящик. По утрам
Кора по-прежнему выходит на порог, расчесывает волосы щеткой и молча глядит
на горы. Но за все последующие годы она ни разу не прошла мимо почтового
ящика, чтобы не остановиться и без всякой цели не опустить в него руку. И
ничего там не найдя, она уходит бродить по полям.
Электростанция
Лошади медленно брели к привалу. Седоки - муж и жена - смотрели
вниз, на сухую песчаную долину. У женщины был растерянный вид, вот уже
несколько часов она молчала, просто не могла говорить. Ей было душно под
мрачным грозовым небом Аризоны, суровые обветренные скалы угнетали ее. На
ее дрожащие руки упало несколько холодных дождевых капель.
Она бросила усталый взгляд на мужа. Он был весь в пыли, впрочем,
держался в седле легко и уверенно. Закрыв глаза, она думала, как
безмятежно прошли все эти годы. Достала зеркальце и посмотрелась в него.
Она хотела увидеть себя веселой, но никак не могла заставить себя
улыбнуться, сейчас это было совсем не к месту. Давили тяжелые свинцовые
облака, удручала телеграмма, принесенная сегодня утром конным посыльным;
изматывала бесконечная дорога до города.
Она продрогла, а дороге все не было видно конца.
- Я никогда не была верующей, - произнесла она тихо, не поднимая
век.
- Что? - оглянулся на нее Берти.
- Нет. Ничего, - прошептала она, покачав головой. Все эти годы она
прожила беззаботно, ни разу не испытав потребности пойти в церковь. Она
слышала, как почтенные люди говорят о Боге, о полированных церковных
скамьях, о каллах в больших бронзовых ведрах и о колоколах, таких
огромных, что звонарь раскачивается в них вместе с языком, Все эти
высокопарные, страстные и проникновенные речи были ей одинаково
безразличны. Она даже представить себя не могла на церковной скамье.
-Да мне просто ни к чему было ходить в церковь,- пробормотала она,
словно оправдываясь.
Она никогда не придавала этому значения. Жила своими заботами,
ходила по своим делам. От работы ее маленькие ручки стали гладкими, как
галька. Труд отполировал ее ногти лаком, какого не купишь ни в одном
магазине. Воспитание детей сделало ее руки ласковыми и сдержанно-строгими,
а любовь к мужу - нежными. Теперь же нависшая тень смерти заставила их
дрожать.
- Сюда, - позвал Берти.
Их лошади спустились по пыльной тропе туда, где в стороне от
пересохшего ручья стояло старинное кирпичное здание. В окна были вставлены
зеленые стекла, крыша - из красной черепицы. Внутри синели машины, а
множество проводов тянулось далеко в пустыню. Она посмотрела на уходящие
за горизонт мачты высоковольтных передач и, все еще занятая своими
мыслями, оглянулась на необычные зеленые окна и огненно-красные стены.
Она не помнила ни одного стиха из Священного писания и никогда не
оставляла в своей Библии закладки. Правда, жила она в жаркой пустыне,
среди раскаленного солнцем гранита, пот лил с нее ручьями, но тут ей
ничего не угрожало. Беды, из-за которых люди не спят по ночам, в память о
которых остаются морщины на лице, были ей неведомы. Несчастья проходили
стороной, не задевая ее. Смерть была ураганом, гул которого доносился
откуда-то издалека.
Двадцать лет унеслись в прошлое, как перекати-поле, с тех пор как
она поселилась на Западе, надела обручальное кольцо одинокого охотника, и
пустыня заполнила их жизнь. Ни один из четырех ее детей ни разу не был
опасно болен или при смерти. Никогда ей не приходилось становиться на
колени, разве только чтобы отдраить и без того хорошо выскобленный пол.
Теперь всему этому пришел конец. Они ехали в далекий городок,
потому что утром принесли клочок желтой бумаги, в котором сухо, но ясно
говорилось о том, что ее мать умирает.
И сколько она ни думала об этом, как ни пыталась представить себе,
все это никак не укладывалось у нее в голове. Она лишилась привычной опоры
и оказалась в беспомощном положении. Ее мысли лихорадочно метались, как
стрелки компасов в магнитную бурю, все привычные представления о том, где
север и где юг, где верх и где низ, вдруг пошатнулись, рухнули, и все
беспорядочно закружилось и завертелось. Рука Берти лежала у нее на плече,
но даже от этого она не чувствовала себя уверенней. Словно настал конец
красивой сказки и началась страшная. Умирала ее мама. Это было невыносимо.
- Давай остановимся, - не в силах справиться со своим страхом, она
очень нервничала и говорила с раздражением.
Берти оставался невозмутимым, его не ввела в заблуждение
раздражительность жены. Он-то знал, что это не в ее характере - у нее была
ясная голова. Дождь все накрапывал. Он повернулся к ней и нежно взял за
руку.
- Конечно, нужно остановиться. - Берти покосился на небо. - Тучи с
востока. Надо переждать, будет ливень. Не хватало еще вымокнуть.
Она разозлилась на себя из-за собственной несдержанности. Как-то
против ее желания одно потянуло за собой другое. Она была не в состоянии
говорить и расплакалась навзрыд, сотрясаясь всем телом. Ее лошадь сама
остановилась у кирпичной стены и мягко переступала с ноги на ногу.
Поникшая, с застывшим взглядом, она скользнула из седла на руки
Берти и обняла его.
- Похоже, никого нет, - сказал он, опуская ее на землю. - Эй, есть
тут кто-нибудь? - позвал он и увидел табличку на дверях:
"СТОЙ! ОПАСНО ДЛЯ ЖИЗНИ!
Комитет по электроэнергии"
В воздухе висело густое жужжание. Провода пели на одной ноте,
непрестанно, то слегка повышая, то чуть снижая тон, как хозяйка, которая
гудит себе что-то под нос и готовит на плите в мягком сумраке кухни. В
здании никого не было видно. Все вокруг дрожало от вибрации. Так, кажется,
должен гудеть горячий воздух, когда он плывет и струится над раскаленным
полотном железной дороги в жаркий солнечный день. А слышно только, как
звенящая напряженная тишина давит на барабанные перепонки.
Дрожь от вибрации пробегала через пятки по ее изящным ногам и,
разливаясь по всему телу, подобралась к сердцу, коснулась его, и она
заволновалась, словно в очередной раз увидела Бертн сидяшим на верхней
балке загона. Дрожь проникла в мозг, пленила каждую его клеточку, и ей
вдруг захотелось запеть. Так с ней бывало, когда она читала хорошие книги
или слышала красивые песни.
Все вокруг было насыщено гудением. Оно пронизывало раскаленный
воздух, пустыню и даже кактусы в ней - гудением было охвачено все.
- Что это? - спросила она, растерянно глядя на здание.
-Не знаю. Похоже на электростанцию, - отозвался Берти и толкнул
дверь. - Хм, открыто, - удивился он. - Вот только жаль, нет никого.
Дверь широко распахнулась, и в виски им ударил сильный, как порыв
ветра, гул.
Они вступили под своды таинственного поющего зала. Она шла под
руку с Берти, крепко прижавшись к нему.
Тут было сумрачно, как в подземном царстве. Все вычищено,
отшлифовано до блеска, словно какие-то невидимки упорно, день и ночь, без
устали, без конца терли, терли и терли пол, стены и машины. Им показалось,
будто они шагают сквозь строй молчаливо стоящих людей. Но люди
превратились в круглые, похожие на снаряды машины, поставленные в два ряда
и гудящие во всю мочь. Из черных, серых, зеленых машин тянулись золотистые
кабели и белые провода, поблескивали серебристые коробки с малиновыми
контактами и белыми надписями. В полу было углубление и там бешено
крутилось, с неразличимой для глаз скоростью полоскалось что-то невидимое.
(Центрифуга вертелась очень быстро, казалось, она застыла на месте.) С
темного потолка гигантскими змеями свисали медные провода, переплетения
труб поднимались от цементного пола по огненно-красным кирпичным стенам.
Пахло озоном, как после грозы. Время от времени раздавался треск, что-то
шуршало, щелкало, шипело; там, где провода подходили к фарфоровым и
стеклянным изоляторам, иногда проскакивали искры.
А за стенами, в мире реальном, начался дождь.
Ей не хотелось тут оставаться. Все здесь было ей чуждо: люди
оказались серыми машинами, а музыка звучала как орган, гудевший то на
высокой, то на низкой ноте. Но по окнам уже растекались дождевые струи.
- Похоже, это надолго. Придется тут заночевать. Да и поздно уже, -
сказал Берти. - Пойду занесу вещи.
Она молчала. Ее тянуло дальше. Куда, к чему? Она не знала.
Наверное, в город. Там бы она купила билеты и, крепко зажав их в руке,
побежала бы к поезду, и поезд помчался бы с грохотом, а потом, проехав
сотни миль, она бы сошла с него и пересела на лошадь или машину - и снова
в путь. И, наконец, увидела бы свою маму, живую или мертвую. Только бы
хватило времени и сил. Где бы ни проходила ее дорога, она будет
довольствоваться лишь воздухом, чтобы дышать, пищей и водой, чтобы смочить
пересохшие губы, да твердой землей под ногами, чтобы ходить. Но уж лучше
вообще не испытывать всего этого. "Ну зачем ехать к маме, к чему слова,
волнения? - спрашивала она себя. - И кому от этого легче?"
Пол под ногами блестел, как замерзшая речка. Шаги отдавались сухим
гулким эхом, ясно и четко. Каждое произнесенное слово летело обратно,
будто из каменной пещеры.
Она слышала, как Берти за ее спиной складывает на пол вещи. Он
расстелил пару серых одеял и достал несколько банок консервов.
Была ночь. Потоки дождя все текли и текли по высоким зеленым
окнам, струи воды свивались в тончайшие узоры. Удары грома рвали дождевую
завесу, молнии врезались в каменистую землю и переламывались.
Она положила голову на подвернутое одеяло, но как ни старалась
устроиться поудобнее, гудение огромной электростанции не давало покоя. Она
перевернулась на другой бок, закрыла глаза, постаралась уснуть, но в
голове по-прежнему гудело от вибрации. Тогда она встала, расправила одеяло
и снова легла-
Гудение, однако, не отступало.
Какое-то чувство подсказывало ей, что и Берти не спит. Интуиция
никогда не подводила ее. В том, как он дышал, была едва уловимая
разница... Он дышал беззвучно, совсем неслышно, но она знала, что он
сейчас задумчиво смотрит на нее в темноте. Она обернулась.
- Берти?
-Что?
- Я тоже не сплю.
- Знаю.
Она лежала, вытянувшись, неподвижно и была вся напряжена, а он
расслабился и чуть поджал ноги. Она смотрела на него и дивилась его
спокойствию.
- Берти, - сказала она и, помолчав, продолжала: - Как тебе здесь?
Он ответил не сразу.
- О чем это ты?
- Как ты можешь тут отдыхать? - сказала и запнулась. Нехорошо
вышло. Получалось, что она его упрекает, а ей вовсе этого не хотелось. Она
знала его как человека, который видит скрытое от глаз других, которого
ничто не оставляет равнодушным, но эти качества не мешали ему оставаться
добрым и простым. Его мучили те же мысли, что и ее, и он переживал за ее
маму, но внешне выглядел хладнокровным и безразличным. Все его мысли и
переживания были скрыты от глаз, запрятаны глубоко в душе, где жила его
вера, его внутренняя сила, она-то и не позволяла ему быть в разладе с
самим собой. Он умел встретить любую неприятность. Уверенность и стойкость
делали Берти неуязвимым, он был защищен ими, как лабиринтом или сетью, в
которой запутывались и терялись все надвигающиеся напасти, и никакие беды,
кажется, не могли причинить ему боли. Глядя на его спокойствие, она
иногда, сама того не желая, выходила из себя, но тут же подавляла в себе
бессмысленную злость, понимая, что злиться на него - это все равно что
обижаться на природу за то, что она в каждый персик вложила по косточке.
- Почему я так и не научилась этому? - сказала она наконец.
- Чему?
- Ты научил меня всему... Ты заставил меня по-своему смотреть на
мир. Я знаю только то, чему ты меня научил, - Она остановилась. Трудно это
было выразить словами. Их жизнь текла спокойно, как кровь в жилах.
- И вот только верить ты меня не научил, - сказала она. - Я
никогда об этом от тебя не слышала.
- Этому не учатся, - ответил он. - Просто однажды ты расслабишься,
тебе станет легко. Вот и все.
"Расслабишься, - думала она. - Почувствую облегчение? Но только
телесное. А как избавиться от того, что в мыслях?" Ее пальцы вдруг сами
собой сжались. Взгляд блуждал по залу огромной электростанции. Над головой
возвышались мрачные силуэты машин, вспыхивали искры... Вибрация
пронизывала все тело.
От усталости ее клонило ко сну. Глаза слипались. Ее тело
наполнилось гудением, словно затрепетали крылышки тысячи крошечных
колибри.
Она проводила взглядом теряющиеся во мраке под потолком трубы,
посмотрела на машины, услышала вой центрифуг... И тут ее дремота исчезла,
и ею овладело беспокойство. Стены, пол, потолок - все запрыгало и
заплясало перед глазами, гудение нарастало и нарастало, и к ней пришла
вдруг удивительная легкость, она увидела в зеленых окнах очертания
высоковольтной линии, убегающей в сырую мглу.
Ее тело дрожало и гудело. Ей показалось, что ее вдруг рвануло и
оторвало от земли. Бешено крутящееся динамо подхватило ее и завертело, она
стала невидимой и током потекла по медным проводам!
В какой-то миг она стала вездесущей!
Она пронеслась по проводам, оставляя позади громадные мачты
высоковольтных передач, прожужжала в проводах над бесчисленными опорами,
увенчанными изоляторами из зеленого стекла, похожими на хрустальных птиц,
держащих в клюве высоковольтную линию. Провода несли ее через города,
городки и поселки, фермы и ранчо, гасьенды, разветвляясь в четыре стороны,
потом еще в восемь. Она скользила по паутине проводов, наброшенной на
пустыню!
И мир стал вдруг чем-то большим, чем просто дома, горы, дороги и
пасущиеся кони, покойник под каменной плитой, колючка кактуса или город,
искрящийся в ночи своими огнями. Мир уже не был раздроблен, расколот на
части. Охваченный сетью гудящих проводов, он стал вдруг единым целым.
С потоком света она влилась в каждый дом, в каждую комнату, и
туда, где жизнь только пробудилась от шлепка по попке новорожденного, и
туда, где жизнь в человеке уже едва теплилась, как свет в лампочке, горела
неровно, тлела и погасла совсем. Поток электричества увлекал ее за собой.
На сотни миль вокруг в окнах загорелся свет, и все стало доступно ее
зрению и слуху, одиночество ушло. Теперь она стала такой же. как все.
одной из многих тысяч людей, о чем-то размышляющих, в чем-то убежденных.
Она трепетала, как сухая, безжизненная тростинка. От высокого
напряжения ее мысли метались и запутывались в переплетении проводов.
Во всем царило равновесие. В одном месте она видела, как жизнь
увядает, а рядом, всего в какой-нибудь миле, люди поднимали бокалы за
новорожденного, передавали сигары, улыбались, хохотали, жали друг другу
руки. Она видела бледные, вытянутые лица умирающих в белых постелях,
слышала, как они начинают постигать и принимать смерть, смотрела на их
движения, угадывала чувства и понимала, как они одиноки и замкнуты,
понимала, что им уже никогда, ни за что не увидеть мир в равновесии, каким
его видит она.
Она проглотила слюну, коснулась пальцами шеи - шея горела. Веки
дрожали.
Она не была одинока.
Динамо-машина раскрутила ее, а центробежная сила пустила по
проводам, как из пращи, к миллионам стеклянных колбочек, привинченных под
потолками. Нужно только потянуть за шнурок или повернуть рубильник, или
нажать на выключатель - и они вспыхнут.
Зажечь свет можно везде, его надо только включить. Пока света не
было, в домах было темно. Но вот она сразу очутилась во всех домах, вошла
в каждую комнату. И она уже не одинока. И ей досталась частица большого,
общего горя и страха. Но вокруг не только одни страдания. Можно посмотреть
на все и с другой стороны. Жизнь начинается с рождения - это нежный,
хрупкий младенец. Это тело, согретое обедом, свежие краски и звуки, запахи
полевых цветов.
И как только свет где-то гаснет, жизнь зажигает его снова, и в
домах опять светло.
Она очутилась сразу у Кларков и Греев, Шоу и Мартинсов, у
Хэнфордов и Фентонов, у Дрейков, Губбельсов и Смитов. Она была одна, но не
знала одиночества. В голове у человека есть разные отверстия. Пожалуй, это
звучит странно, даже несколько глупо, но все же это отверстия. Сквозь одни
мы смотрим на мир и на людей в нем, таких же беспокойных, разных и
непростых, как и мы сами. Другие отверстия помогают нам слышать, и есть
еще одно, чтобы поведать о своем горе, когда оно нас тяготит. Запахи
пшеницы, льда, костров проникают через другие отверстия и мы узнаем через
них времена года - лето, зиму или осень. Все это дано человеку, чтобы он
не чувствовал себя одиноко Зажмурьтесь - вы окажетесь в одиночестве. Чтобы
верить во что-то, нужно просто открыть глаза.
Электрической сетью спутался весь мир, знакомый ей уже столько
лет. Она вжилась в каждый провод этой сети. В ней светилась и дрожала
каждая клеточка. Ее ласкала бесконечное легкое полотно, которое милю за
милей укутало землю мягким, гудящим покрывалом.
В электростанции пели работающие турбины, искры, яркие, как
свечки, вспыхивали и соскакивали вниз по согнутым локтям труб и кабелей.
Ряды машин казались хором святых, их нимбы переливались то красным, то
желтым, то зеленым, их мощные гимны возносились под самую крышу, и в зале
все дрожало от эха. Снаружи порывы ветра с воем разбивались о стены, дождь
заливал окна. Некоторое время она лежала, положив голову на свернутое
одеяло, а потом вдруг расплакалась.
Какие мысли заставили ее плакать? Были это слезы радостного
облегчения или смирения - она не знала. Торжественные звуки взлетали все
выше и выше. Казалось, целый мир хлынул в ее душу. Она протянула руку и
дотронулась до Берти. Он все еще не спал и смотрел в потолок. Наверное,
его мысли тоже витали сейчас где-то в переплетении проводов, и в его душе
отзывалось все, что ни есть на свете. Он чувствовал себя частицей целого,
и это придавало ему силы и уверенности. Но ее это новое ощущение единства
со всем миром ошеломило. Гудение все нарастало. Руки мужа обняли ее, она
уткнулась в его плечо и снова разрыдалась, горько и неудержимо...
Утром небо над пустыней было яркое, чистое. Они неторопливо вышли
из электростанции, оседлали лошадей, привязали вещи и двинулись в путь.
Над нею сияло голубое небо. Она не сразу почувствовала, что
держится в седле прямо, не сутулясь, взглянула на свои руки - они не
дрожат, а раньше были как чужие. Видны были горы вдалеке, краски не блекли
и не расплывались перед глазами. Все было неразрывно связано: камни с
песком, песок с цветком, а цветок с небом. И так бесконечно.
- Но! Пошли! - раздался в душистом прохладном воздухе голос Берти,
и лошади ускорили шаг, оставляя позади кирпичное здание.
Она держалась в седле легко и изящно. В ней пробудилось чувство
безмятежной легкости, и она не смогла бы теперь прожить без этого. Это
было бы так же немыслимо, как персик без косточки.
- Берти, - позвала она. Он чуть придержал лошадь.
- Что?
- Мы могли бы... - начала она.
- Что бы мы могли? - переспросил он, не расслышав.
- Мы могли бы приехать сюда еще раз? - спросила она, показывая на
электростанцию. - Ну, как-нибудь, в воскресенье?
Он задумчиво посмотрел на нее и кивнул:
- А что ж. Приедем, конечно, приедем.
Когда они въехали в город, она гудела себе под нос какую-то
странную мелодию. Он оглянулся и прислушался. Так, наверное, гудит горячий
воздух, когда плывет и струится над раскаленным полотном железной дороги в
жаркий летний день. Гудит в одном ключе, на одной ноте. Гудение то чуть
повышается, то понижается, но звук непрерывный, нежный и приятный на слух.
En La Noche
В ночи (исп.)
Всю ночь миссис Наваррес выла, и ее завывания заполняли дом
подобно включенному свету, так что никто не мог уснуть. Всю ночь она
кусала свою белую подушку, и заламывала худые руки, и вопила: "Мой Джо!"
К трем часам ночи обитатели дома, окончательно отчаявшись, что она хоть
когда- нибудь закроет свой размалеванный красный рот, поднялись,
разгоряченные и решительные, оделись и поехали в окраинный
круглосуточный кинотеатр. Там Рой Роджерс гонялся за негодяями сквозь
клубы застоявшегося табачного дыма, и его реплики раздавались в темном
ночном кинозале поверх тихого похрапывания.
На рассвете миссис Наваррес все еще рыдала и вопила.
Днем было не так уж плохо. Сводный хор детей, орущих там и сям
по всему дому, казался спасительной благостыней, почти гармонией. Да еще
пыхтящий грохот стиральных машин на крыльце, да торопливая мексиканская
скороговорка женщин в синелевых платьях, стоящих на залитых водой,
промокших насквозь ступеньках. Но то и дело над пронзительной болтовней,
над шумом стирки, над криками детей, словно радио, включенное на полную
мощность, взмывал голос миссис Наваррес.
- Мой Джо, о бедный мой Джо! - верещала она.
В сумерках заявились мужчины с рабочим потом под мышками. По
всему раскаленному дому, развалясь в прохладных ваннах, они ругались и
зажимали уши ладонями.
- Да когда же она замолкнет! - бессильно гневались они.
Кто- то даже постучал в ее дверь:
- Уймись, женщина!
Но миссис Наваррес только завизжала еще пуще: "Ох, ах! Джо,
Джо!"
- Сегодня дома не обедаем! - сказали мужья своим женам. Во всем
доме кухонная утварь возвращалась на полки, двери закрывались, и мужчины
спешили к выходу, придерживая своих надушенных жен за бледные локотки.
Мистер Вильянасуль, в полночь отперев свою ветхую рассыпающуюся
дверь, прикрыл свои карие глаза и постоял немного, пошатываясь. Его жена
Тина стояла рядом, вместе с тремя сыновьями и двумя дочерьми (одна
грудная).
- О Господи, - прошептал мистер Вильянасуль. - Иисусе
сладчайший, спустись с креста и утихомирь эту женщину.
Они вошли в свою сумрачную комнатушку и взглянули на голубой
огонек свечи, мерцавшей под одиноким распятием. Мистер Вильянасуль
задумчиво покачал головой.
- Он по- прежнему на кресте.
Они поджаривались в своих постелях, словно мясо на угольях, и
ночь поливала их собственными приправами. Весь дом полыхал от крика этой
несносной женщины.
- Задыхаюсь! - Мистер Вильянасуль пронесся по всему дому и
вместе с женой удрал на крыльцо, покинув детей, обладавших великим и
волшебным талантом спать, несмотря ни на что.
Неясные фигуры толпились на крыльце. Дюжина мужчин молчаливо
сутулилась, сжимая в смуглых пальцах дымящиеся сигареты; облаченные в
синель женщины подставлялись под слабый летний ночной ветерок. Они
двигались, словно сонные видения, словно манекены, начиненные
проволочками и колесиками. Глаза их опухли, голоса звучали хрипло.
- Пойдем, удавим ее, - сказал один из мужчин.
- Нет, так не годится, - возразила женщина. - Давайте выбросим
ее из окна.
Все устало засмеялись. Мистер Вильянасуль заморгал и обвел всех
растерянным взглядом. Его жена вяло переминалась с ним рядышком.
- Можно подумать, кроме Джо никого на свете в армию не
призывали, - раздраженно бросил кто- то. - Миссис Наваррес, вот еще! Да
этот ее муженек Джо картошку чистить будет - самое безопасное местечко в
пехоте!
- Что- то нужно предпринять, - молвил мистер Вильянасуль.
Жесткая решительность собственного голоса его испугала. Все воззрились
на него. - Еще одной ночи нам не выдержать, - тупо заключил мистер
Вильянасуль.
- Чем больше мы стучимся к ней, тем больше она орет, - пояснил
мистер Гомес.
- Священник приходил после обеда, - сказала миссис Гутьеррес. -
Мы за ним послали с отчаяния. Но миссис Наваррес даже дверь ему не
открыла, как он ни упрашивал. Священник и ушел. Мы и полицейского Гилви
попросили на нее наорать - думаете, она хоть послушала?
- Значит, нужно попытаться по- другому, - размышлял мистер
Вильянасуль. - Кто- то должен ее. . . утешить, что ли. . .
- По- другому - это как? - спросил мистер Гомес.
- Вот если бы, - подвел итог минутному раздумью мистер
Вильянасуль, - среди нас оказался холостяк. . .
Его слова упали, словно холодный камень в глубокий колодец.
Послышался всплеск, тихо разошлись круги.
Все вздохнули.
Словно летний ветерок поднялся. Мужчины слегка приосанились;
женщины оживились.
- Но, - ответил мистер Гомес, вновь оседая, - мы все женаты.
Холостяков здесь нет.
- О, - сказал каждый, и все погрузились в жаркое пересохшее
русло ночи, продолжая безмолвно курить.
- Тогда, - выпалил мистер Вильянасуль, приподымая плечи и поджав
губы, - это должен сделать один из нас!
И вновь подул ночной ветер, пробуждая в людях благоговение.
- Сейчас не до эгоизма! - объявил мистер Вильянасуль. - Один из
нас должен это совершить! Или это, или еще одну ночь в аду
поджариваться!
И тут люди на крыльце, прищурившись, расступились вокруг него.
- Вы ведь это сделаете, мистер Вильянасуль?- жаждали узнать они.
Он оцепенел. Сигарета едва не вывалилась у него из пальцев.
- Да, но я. . . - возразил он.
- Вы, - откликнулись они. - Да?
Он лихорадочно взмахнул руками.
- У меня жена и пятеро детей, один грудной!
- Но мы все женаты, а это ваша идея, и вы должны иметь храбрость
не отступать от своих убеждений, мистер Вильянасуль, - говорил каждый.
Он очень перепугался и замолчал. Он боязливо взглянул на свою
жену.
Она стояла, утомленно обмахиваясь ночным воздухом, и старалась
разглядеть его.
- Я так устала, - горестно произнесла она.
- Тина, - сказал он.
- Я умру, если не засну, - пожаловалась она.
- Да, но Тина. . . - сказал он.
- Я умру, и мне принесут много цветов и похоронят, если я не
отдохну хоть немного, - пробормотала она.
- Как она скверно выглядит, - заметил каждый.
Мистер Вильянасуль колебался не более мгновения. Он коснулся
вялых горячих пальцев своей жены. Он коснулся губами ее горячей щеки.
Без единого слова он покинул крыльцо.
Они слышали его шаги на темной лестнице, потом наверху, на
третьем этаже, где завывала и вопила миссис Наваррес.
Мужчины снова закурили и отбросили спички, перешептываясь,
словно ветер; женщины слонялись вокруг них, то и дело подходя и
заговаривая с миссис Вильянасуль, опиравшейся на перила. Под ее усталыми
глазами пролегли тени.
- Вот теперь, - тихо прошептал один из мужчин, - мистер
Вильянасуль уже наверху!
Все затихли.
- А теперь, - выдохнул мужчина театральным шепотом, - мистер
Вильянасуль стучится в ее дверь! Тук, тук.
Все молчали, затаив дыхание. - А теперь миссис Наваррес по
случаю вторжения начинает вопить с новыми силами!
С верхнего этажа донесся пронзительный вопль.
- А теперь, - воображал мужчина, сутулясь и осторожно помахивая
рукой, - мистер Вильянасуль умоляет и умоляет у закрытой двери, тихо,
нежно.
Люди на крыльце напряженно вздернули в ожидании подбородки,
пытаясь сквозь тройной слой дерева и штукатурки разглядеть верхний этаж.
Вопли утихли.
- А теперь мистер Вильянасуль говорит быстро- быстро, он молит,
он шепчет он обещает, - тихо воскликнул мужчина.
Вопли перешли в рыдания, рыдания в стоны, и наконец все смолкло
и растворилось в дыхании, в биении сердец, в ожидании.
Примерно через пару минут, потные, выжидающие, все стоявшие на
крыльце услышали, как на третьем этаже брякнула щеколда, дверь
открылась, и мгновением позже затворилась под звуки шепота.
Дом затих.
Тишина жила в каждой комнате, словно выключенный свет. Тишина,
словно прохладное вино, струилась по коридорам. Тишина обдавала их из
окон, словно прохладный воздух из погреба. Они стояли и вдыхали ее
прохладу.
- Ах, - вздохнули они.
Мужчины отшвырнули сигареты и на цыпочках вошли в затихший дом,
женщины следом. Вскоре крыльцо опустело. Они плыли в прохладных чертогах
тишины.
Миссис Вильянасуль в тупом остолбенении отперла свою дверь.
- Мы должны выставить мистеру Вильянасулю угощение, - прошептал
кто- то.
- Свечку ему завтра поставить.
Двери затворились.
В своей прохладной постели покоилась миссис Вильянасуль.
- Он такой заботливый, - сонно подумала она, смежив веки. - За
это я его и люблю.
Тишина, словно прохладная рука, погладила ее на сон грядущий.
Солнце и тень
Камера стрекотала как насекомое. Она отливала металлической
синью, точно большой жирный жук, в чутких, бережно ощупывающих руках
мужчины. Она блестела в ярком солнечном свете.
- Брось, Рикардо, не надо!
- Эй, вы там, внизу! - заорал Рикардо, подойдя к окну.
- Рикардо, перестань!
Он повернулся к жене:
- Ты не мне, ты им скажи, чтобы перестали. Спустись и скажи…
Что трусишь?
- Они никого не задевают, - терпеливо произнесла жена.
Он отмахнулся от нее и лег на подоконник, глядя вниз.
- Эй, вы! - крикнул он.
Человек с черной камерой мельком взглянул на него, потом снова
навел аппарат на даму в белых, как соль, купальных трусиках, белом
бюстгальтере и зеленой клетчатой косынке. Она стояла прислонившись
плечом к потрескавшейся штукатурке дома. Позади нее, поднеся руку ко
рту, улыбался смуглый мальчонка.
- Томас! - крикнул Рикардо. Он обратился к жене: - Господи
Иисусе, там стоит Томас, это мой собственный сын там улыбается.
Рикардо метнулся к двери.
- Не натвори беды! - взмолилась жена.
- Я им голову оторву! - ответил Рикардо.
В следующий миг он исчез.
Внизу томная дама переменила позу, теперь она опиралась на
облупившиеся голубые перила. Рикардо подоспел как раз вовремя.
- Это мои перила! - заявил он.
Фотограф подбежал к ним.
- Нет-нет, не мешайте, мы фотографируем. Все в порядке. Сейчас
уйдем.
- Нет, не в порядке, - сказал Рикардо, сверкая черными
глазами. Он взмахнул морщинистой рукой. - Она стоит перед моим домом.
- Мы снимаем для журнала мод. - Фотограф улыбался.
- Что же мне теперь делать? - спросил Рикардо, обращаясь к
небесам. - Прийти в исступление от этой новости? Плясать наподобие
эпилептического святого?
- Если дело в деньгах, то вот вам пять песо, - с улыбкой
предложил фотограф.
Рикардо оттолкнул его руку.
- Я получаю деньги за работу. Вы ничего не понимаете.
Пожалуйста, уходите. Фотограф оторопел:
- Постойте...
- Томас, домой!
- Но, папа...
- Брысь! - рявкнул Рикардо.
Мальчик исчез.
- Никогда еще такого не бывало! - сказал фотограф.
- А давно пора! Кто мы? Трусы? - Рикардо вопрошал весь мир.
В переулке стала собираться толпа. Люди тихо переговаривались,
улыбались, подталкивали друг друга локтем. Фотограф подчеркнуто
вежливо закрыл камеру.
- Ол райт, пойдем на другую улицу. Я там приметил великолепную
стену, чудесные трещины, отличные глубокие тени. Если мы поднажмем...
Девушка, которая во время перепалки нервно мяла в руках
косынку, взяла сумку с гримом и сорвалась с места. Но Рикардо успел
коснуться ее руки.
- Не поймите меня превратно, - поспешно проговорил он.
Она остановилась и глянула на него из-под опущенных век.
- Я не на вас сержусь, - продолжал он. - И не на вас. - Он
повернулся к фотографу.
- Так какого же... - заговорил фотограф.
Рикардо махнул рукой:
- Вы служите, и я служу. Все мы люди подневольные. И мы должны
понимать друг друга. Но когда вы приходите к моему дому с этой вашей
камерой, которая словно глаз черного слепня, пониманию конец. Я не
хочу, чтобы вы использовали мой переулок из-за его красивых теней, мое
небо из-за его солнца, мой дом из-за этой живописной трещины! Ясно?
"Ах как красиво! Прислонись здесь! Стань там! Сядь тут! Согнись там!
Вот так!" Да-да, я все слышал! Вы думаете, я дурак? У меня книги есть.
Видите вон то окно, наверху? Мария!
Из окна высунулась голова его жены.
- Покажи им мои книги! - крикнул он.
Она недовольно скривилась и что-то буркнула себе под нос, но
затем, зажмурившись и отвернув лицо, словно речь шла о тухлой рыбе,
показала сперва одну, потом две, потом с полдюжины книг.
- И это не все, у меня еще штук двадцать, не меньше! -
кипятился Рикардо. - Вы с человеком разговариваете, не с бараном
каким-нибудь!
- Все, все, - фотограф торопливо складывал свои
принадлежности, - уходим. Благодарю за любезность.
- Нет, вы сперва поймите меня, что я хочу сказать,- настаивал
Рикардо. - Я не злой человек. Но я тоже умею сердиться. Похож я на
картонные декорации?
- Никто никого ни с кем не сравнивал. - Фотограф повесил на
плечо сумку и зашагал прочь,
- Тут через два квартала есть фотограф, - продолжал Рикардо,
идя за ними следом. - Так у него картонные декорации. Становишься
перед ними. Написано - "Гранд-отель". Он снимает, и пожалуйста - как
будто вы живете в Гранд-отеле. Ясно, к чему я клоню? Мой переулок -
это мой переулок, моя жизнь - моя жизнь, мой сын - мой сын, а не
картон какой-нибудь. Я видел, как вы распоряжались моим сыном - стань
так, повернись этак! Вам фон нужен... Как это там у вас называется -
характерная деталь? Для красоты, а впереди хорошенькая дама!
- Время, - выдохнул фотограф, обливаясь потом.
Его модель семенила рядом с ним.
- Мы люди бедные, - говорил Рикардо. - Краска на наших дверях
облупилась, наши стены выцвели и потрескались, из водостока несет
вонью, улицы вымощены булыжником. Но меня душит гнев, когда я смотрю,
как вы все это подаете, - словно я так нарочно задумал, еще много лет
назад заставил стену треснуть. Думаете, я знал, что вы придете, и
сделал краску старой? Мы вам не ателье! Мы люди, и будьте любезны
относиться к нам как к людям. Теперь вы меня поняли?
- Все до последнего слова, - не глядя ответил фотограф и
прибавил шагу.
- А теперь, когда вам известны мои желания и мысли, сделайте
одолжение - убирайтесь домой! Гоу хоум!
- Вы шутник, - ответил фотограф.
- Привет! - Они подошли к группе из еще шести моделей и
фотографа, которые стояли перед огромной каменной лестницей.
Многослойная, будто свадебный торт, она вела к ослепительно белой
городской площади. - Ну как, Джо, дело подвигается?
- Мы сделали шикарные снимочки возле церкви девы Марии, там
есть безносые статуи, блеск! - отозвался Джо. - Из-за чего переполох?
- Да вот, Панчо кипятится. Мы прислонились к его дому, а он
возьми да рассыпься.
- Меня зовут Рикардо. Мой дом совершенно невредим.
- Поработаем здесь, крошка, - продолжал первый фотограф. -
Стань у входа в тот магазин. Какая арка... и стена!..
Он принялся колдовать над своим аппаратом.
- Вот как! - Рикардо ощутил грозное спокойствие. Он
выжидательно смотрел на их приготовления. Когда оставалось только
щелкнуть, он выскочил перед камерой, взывая к человеку, стоящему на
пороге магазина: - Хорхе! Что ты делаешь?
- Стою, - ответил тот.
- Вот именно, - сказал Рикардо. - Разве это не твоя дверь? Ты
разрешаешь им ее использовать?
- А мне-то что, - ответил Хорхе.
Рикардо схватил его за руку.
- Они превращают твою собственность в киноателье. Тебя это не
оскорбляет?
- Я об этом не задумывался. - Хорхе ковырнул нос.
- Господи Иисусе, так подумай же, человече!
- Я ничего такого не вижу, - скачал Хорхе.
- Неужели я во всем свете единственный, у кого язык есть? -
спросил Рикардо свои ладони. - И глаза? Или, может быть, этот город -
сплошные кулисы и декорации? Неужели, кроме меня, не найдется никого,
кто бы вмешался?
Толпа не отставала от них, по пути она выросла, и теперь
собралось изрядно народу, а со всех сторон, привлеченные могучим
голосом Рикардо, подходили еще люди. Он топал ногами. Он потрясал в
воздухе кулаками. Он плевался. Фотографы и модели боязливо наблюдали
за ним.
- Так вам нужен живописный тип для фона? - рявкнул он,
обращаясь к фотографам. - Я сам стану здесь. Как мне становиться? У
стены? Шляпа так, ноги так, мои сандалии - я их сам пошил - освещены
солнцем так? Эта дыра на рубашке - сделать ее побольше?.. Вот так?
Готово. Достаточно пота у меня на лице? Волосы не коротки, добрый
господин?
- Пожалуйста, стоите себе на здоровье, - сказал фотограф.
- Я не буду смотреть в объектив, - заверил его Рикардо.
Фотограф улыбнулся и прицелился камерой.
- Чуть влево, крошка.
Модель шагнула влево.
- Теперь поверни правую ногу. Отлично. Очень хорошо. Так
держать!
Модель замерла, приподняв подбородок.
Брюки Рикардо съехали вниз.
- Господи! - воскликнул фотограф.
Девушки прыснули. Толпа покатилась со смеху, люди подталкивали
друг друга. Рикардо невозмутимо подтянул брюки и прислонился к стене.
- Ну как, живописно получилось? - спросил он.
- Господи! - повторил фотограф.
- Пошли на набережную, - предложил его товарищ.
- Пожалуй, я пойду с вами. - Рикардо улыбнулся.
- Силы небесные, что нам делать с этим идиотом? - прошептал
фотограф.
- Дай ему денег.
- Уже пробовал!
- Мало предложил.
- Вот что, сбегай за полицейским. Мне это надоело.
Второй фотограф убежал. Остальные, нервно куря, смотрели на
Рикардо. Подошла собачонка, подняла ногу, и на стене появилось мокрое
пятно.
- Посмотрите! - крикнул Рикардо. - Какое произведение
искусства! Какой узор! Живее фотографируйте, пока не высохло!
Фотограф отвернулся и стал смотреть на море.
В переулке покачался его товарищ. Он бежал, за ним не спеша
шествовал полицейский. Пришлось второму фотографу обернуться и
поторапливать его. Полицейский издали жестом дал ему понять, что день
еще не кончился, они успеют своевременно прибыть на место
происшествия.
Наконец он занял позицию за спиной у фотографов.
- Ну, что вас тут беспокоит?
- Вот этот человек. Нам нужно, чтобы он ушел.
- Этот человек? Который прислонился к стене? - спросил
сержант.
- Нет-нет, дело не в том, что он прислонился... А, черт! - не
выдержал фотограф. - Сейчас вы сами поймете. Ну-ка, крошка, займи свое
место.
Девушка встала в позу, Рикардо тоже; на его губах играла
небрежная улыбка.
- Так держать!
Девушка замерла.
Брюки Рикардо скользнули вниз.
Камера щелкнула.
- Ага, - сказал полицейский.
- Вот, доказательство у меня здесь, в камере, если вам
понадобится! - воскликнул фотограф.
- Ага, - сказал полицейский, не сходя с места, и потер рукой
подбородок. - Так.
Он рассматривал место действия, словно сам был
фотографом-любителем. Поглядел на модель, чье беломраморное лицо
вспыхнуло нервным румянцем, на булыжники, стену, Рикардо. Рикардо,
стоя под голубым небом, освещенный ярким солнцем, величественно
попыхивал сигаретой, и брюки его занимали далеко не обычное положение.
- Ну, сержант? - выжидательно произнес фотограф.
- А чего вы, собственно, от меня хотите? - спросил
полицейский, снимая фуражку и вытирая свой смуглый лоб.
- Арестуйте этого человека! За непристойное поведение!
- Ага, - произнес полицейский.
- Ну? - сказал фотограф.
Публика что-то бормотала. Юные красотки смотрели вдаль на чаек
и океан.
- Я его знаю, - заговорил сержант, - этого человека возле
стены. Его зовут Рикардо Рейес.
- Привет, Эстеван!
- Привет, Рикардо, - откликнулся сержант.
Они помахали друг другу.
- Я не вижу, чтобы он делал что-нибудь, - сказал сержант.
- То есть как это? - вскричал фотограф. - Он же голый, в чем
мать родила. Это безнравственно!
- Этот человек ничего безнравственного не делает. Стоит, и
все, - возразил полицейский. - Если бы он делал что-нибудь, на что
глядеть невыносимо, я бы тотчас вмешался. Но ведь он всего-навсего
стоит у стены, совершенно неподвижно, в этом ничего противозаконного
нет.
- Он же голый, голый! - кричал фотограф.
- Не понимаю. - Полицейский удивленно моргал.
- Голым ходить не принято - только и всего!
- Голый голому рознь, - сказал сержант. - Есть люди хорошие и
дурные. Трезвые и под мухой. Насколько я вижу, этот человек не пьян.
Он пользуется славой доброго семьянина. Пусть он голый, но ведь он не
делает со своей наготой ничего такого, что бы можно было назвать
преступлением против общества.
- Да кто вы такой - уж не брат ли ему? - спросил фотограф. -
Или сообщник? - Казалось, он вот-вот сорвется с места и забегает под
жгучим солнцем, кусая, лая, хрипя. - Где справедливость? Что здесь,
собственно, происходит? Пойдемте, девочки, найдем другое место!
- Франция, - сказал Рикардо.
- Что? - фотограф круто обернулся.
- Я говорю, Франция или Испания, - объяснил Рикардо. - Или
Швеция. Я видел фотографии из Швеции - красивые стены. Вот только
трещин маловато... Извините, что вмешиваюсь в ваши дела.
- Ничего, будут у нас снимки вам назло! - Фотограф тряхнул
камерой, сжал руку в кулак.
- Я от вас не отстану, - сказал Рикардо. - Завтра,
послезавтра, на бое быков, на базаре, всюду и везде, куда бы вы ни
пошли, я тоже пойду, охотно, без скандала. Пойду с достоинством, чтобы
выполнить свой прямой долг.
Они посмотрели на него и поняли, что так и будет.
- Кто вы такой, что вы о себе воображаете? - закричал
фотограф.
- Я ждал этого вопроса, - сказал Рикардо. - Всмотритесь в
меня, Отправляйтесь домой и поразмышляйте обо мне. Покуда есть такие,
как я, хоть один на десять тысяч, мир может спать спокойно. Без меня
был бы сплошной хаос.
- Спокойной ночи, няня, - процедил фотограф, и вся свора
девиц, шляпных коробок, камер и сумок потянулась в сторону набережной.
- Сейчас перекусим, крошки. После что-нибудь придумаем.
Рикардо спокойно проводил их взглядом. Он стоял вес на том же
месте. Толпа улыбаясь смотрела на него.
"Теперь, - подумал Рикардо, - пойду к своему дому, на двери
которого стерлась краска там, где я тысячу раз задевал ее, входя и
выходя, пойду по камням, которые я стер ногами за сорок шесть лет
хождения, проведу рукой по трещине на стене моего дома - трещине,
которая появилась во время землетрясения тысяча девятьсот тридцатого
года. Как сейчас помню ту ночь, мы были в постели, Томас еще не
родился, Мария и я сгорали от любви, и нам казалось, что наша любовь,
такая сильная и жаркая, колышет весь дом, а это земля колыхалась, и
утром в стене оказалась трещина. И я поднимусь по лестнице на балкон с
затейливой решеткой в доме моего отца, он сам эту решетку ковал, и я
буду на балконе есть то, что мне приготовила моя жена, и рядом будут
мои книги. И мой сын Томас, которого я сотворил из материи - чего уж
там, из простыней - вместе с моей славной супругой. Мы будем есть и
разговаривать - не фотографии, и не декорации, и не картинки, и не
реквизит, а актеры, да-да, совсем неплохие актеры".
И словно в ответ на его последнюю мысль, какой-то звук дошел
до его слуха. Он как раз сосредоточенно, с большим достоинством и
изяществом подтягивал брюки, чтобы застегнуть ремень, когда услышал
этот восхитительный звук. Будто легкие крылья плескались в воздухе.
Аплодисменты...
Кучка людей, которая следила за его исполнением заключительной
сцены перед ленчем, увидела, сколь элегантно, с истинно джентльменской
учтивостью он подтянул брюки. М аплодисменты рассыпались подобно
легкой волне на берегу моря, что шумело неподалеку.
Рикардо вскинул руки и улыбнулся всем.
Поднимаясь к дому, он пожал лапу собачонке, которая окропила
стену.
Луг
Рушится стена... За ней другая, третья: глухой гул - целый
город превращается в развалины.
...Разгулялся ночной ветер.
Мир притих.
Днем снесли Лондон. Разрушили Порт-Саид. Выдернули гвозди из
Сан-Франциско. Перестал существовать Глазго.
Их нет больше, исчезли навсегда.
Ветер негромко стучит досками, кружится маленькими смерчами
песок.
На дороге, ведущей к сумрачным развалинам, появляется старик
- ночной сторож. Он идет к высокой проволочной ограде, отворяет
калитку и смотрит.
Вот в лунном сиянии Александрия, Москва, Нью-Йорк. Вот
Иоганнесбург, Дублин, Стокгольм. И Клируотер в штате Канзас,
Провинстаун и Рио-де-Жанейро.
Несколько часов назад старик сам видел, как это происходило:
видел машину, которая с ревом подкатила к ограде, видел стройных
загорелых мужчин в машине, мужчин в элегантных черных костюмах, с
блестящими золочеными запонками, толстыми золотыми браслетами ручных
часов, ослепительными кольцами; мужчин, которые прикуривали от
ювелирных зажигалок...
- Вот, смотрите, джентльмены, во что все превратилось. Все
ветер да непогода.
- Да, да, мистер Дуглас, сплошная рухлядь, сэр.
- Может быть, еще удастся спасти Париж.
- Да, сэр!
- Постой... черт подери! Да он размок от дождя!
Вот вам и Голливуд! Сносите! Расчищайте до конца! Этот
участок нам пригодится. Сегодня же присылайте рабочих!
- Есть, сэр... мистер Дуглас!
Машина взвыла и исчезла.
И вот - ночь. Старый ночной сторож подходит к калитке.
Он вспоминает, что было потом, когда предвечернюю тишину
нарушили рабочие.
Стук, грохот, треск, гром падения. Пыль и гул, гул и пыль!
Весь мир трещал по швам и рассыпался, роняя гвозди,
перекладины, барельефы, рамы, целлулоидные окна; город за городом,
город за городом рушились наземь и замирали.
Легкое трепетание... нарастающий, затем стихающий гром... и
опять лишь легкий ветерок.
Ночной сторож медленно бредет по пустынным улицам.
Вот он в Багдаде: причудливые лохмотья дервишей, в узких
окнах женская улыбка под чадрой и глаза, ясные, как сапфиры.
Ветер несет песок и конфетти.
Женщины и дервиши пропадают.
И снова кругом балки и жерди, папье-маше, холст с масляной
краской, реквизит с маркой компании, и за фасадами строений -
ничего, только ночь, звезды, космос.
Старик достает из ящика для инструментов молоток и горсть
длинных гвоздей, потом роется в строительном мусоре, пока не находит
с десяток хороших, крепких досок и немного целого холста. Он берет
шершавыми пальцами блестящие стальные гвозди, гвозди с маленькими
шляпками.
И начинает сколачивать Лондон, стучит и стучит... Доска за
доской, стена за стеной, окно за окном, стук-стук, громче, громче,
сталь о сталь, сталь в дерево, дерево ввысь - работает час за часом,
до полуночи, без передышки, стучит, приставляет, опять стучит.
- Эй, вы!
Старик останавливается.
- Эй, сторож!
Из темноты выбегает незнакомец. Он в комбинезоне, он кричит:
- Эй, вы, как вас там?
Старик поворачивается.
- Моя фамилия Смит.
- 0'кей, Смит, что это вы тут затеяли?
Ночной сторож спокойно глядит на чужака.
- Кто вы?
- Келли, бригадир.
Старик кивает.
- Ага, вы из тех, что все сносят. Сегодня вы немало успели.
Вот и сидели бы дома, хвастали этим.
Келли откашливается, сплевывает.
- Я проверял механизмы там, где Сингапур... - Он вытирает
губы. - А вы, Смит, чем вы тут занимаетесь, черт возьми? Положите-ка
молоток. Да ведь вы опять все сколачиваете! Мы сносим, а вы снова
строите. Вы что, рехнулись?
Старик кивает.
- Возможно. Но ведь кому-то надо восстанавливать.
- Послушайте, Смит. Я делаю свое дело, вы делаете свое - и
всем хорошо. Я не могу вам позволить заниматься ерундой, ясно? Так и
знайте, я доложу мистеру Дугласу.
Старик продолжает стучать молотком.
- Позвоните ему. Вызовите его сюда. Я с ним поговорю. Это он
рехнулся.
Келли хохочет.
- Вы смеетесь? Дуглас не станет говорить с первым встречным.
- Он делает рукой пренебрежительный жест, потом наклоняется, изучая
работу Смита. - Эй, что за черт! Какие у вас гвозди? Маленькие
шляпки! Кончайте! Нам их завтра выдергивать!
Смит оборачивается и смотрит на Келли.
- Ясное дело, разве мир сколотишь гвоздями с большими
шляпками? Их слишком легко выдернуть. Тут нужен другой гвоздь, с
маленькой шляпкой, да и вколачивать надо как следует. Вот так!
Он сильно бьет по гвоздю, так что тот совершенно уходит в
дерево.
Келли подбоченивается.
- Предупреждаю в последний раз. Кончайте это дело, и все
будет шито-крыто.
- Молодой человек, - говорит ночной сторож, заколачивая
очередной гвоздь, задумывается и снова говорит: - Я бывал здесь
задолго до того, как вы родились. Я приходил сюда, когда тут не было
ничего - один сплошной луг. Подует ветер, и по лугу бегут волны...
Больше тридцати лет я наблюдал, как все это вырастает, как здесь
вырастает целый мир. Я жил этим. Я был счастлив. Только здесь для
меня настоящий мир. Тот мир, за оградой, - место, куда я хожу спать.
У меня маленькая комнатка в доме на маленькой улочке, я вижу
газетные заголовки, читаю о войне, о чужих, недобрых людях. А здесь?
Здесь собраны все страны и все дышит покоем. Давно уже я брожу по
этим городам. Захотелось - закусываю в час ночи в баре на Елисейских
полях! Захотелось - выпил отличного амонтильядо в летнем кафе в
Мадриде. А то могу вместе с каменными истуканами вон там, наверху, -
видите, под крышей собора Парижской богоматери? - порассуждать о
важных государственных делах и принимать мудрые политические
решения!
- Да, да, дед, точно. - Келли нетерпеливо машет рукой.
- А тут появляетесь вы и превращаете все в развалины.
Оставляете лишь тот мир, снаружи, где не представляют себе, что
значит жить в согласии, не знают и сотой доли того, что узнал я в
этом краю. Пришли и принялись все сокрушать... Вы, с вашей бригадой
- чем вы гордитесь? Тем, что сносите... Рушите села, города, целые
страны!
- У меня семья, - говорит Келли. - Мне надо кормить жену и
детей.
- Вот, вот, все так говорят. У каждого жена и дети. И
поэтому истребляют, кромсают, убивают. Дескать, приказ! Дескать,
велели! Мол, вынуждены!
- Замолкни, давай сюда молоток!
- Не подходи!
- Что?! Ах ты, старый болван!..
- Этим молотком можно не только гвозди!.. - Молоток со
свистом рассекает воздух, бригадир Келли отскакивает в сторону.
- Черт, - говорит Келли, - да вы свихнулись, вот и все. Я
позвоню на главную студию, чтобы полицейских прислали. Это же черт
знает что - сейчас вы тут гвозди заколачиваете и порете чушь, а
через две минуты - кто его знает! - обольете все керосином и
устроите пожарчик!..
- Я здесь даже щепки не трону, и вы это отлично знаете, -
возражает старик.
- Вы весь участок спалить способны, - твердит Келли. - Вот
что, старина, стойте тут и никуда не уходите!
Келли поворачивается и бежит среди деревьев и разрушенных
городов, среди спящих двухмерных селений этой ночной страны; вот
шаги его стихли вдали, и слышно, как ветер перебирает серебристые
струны проволочной ограды, а старик все стучит и стучит, отыскивает
длинные доски и воздвигает стены, пока не начинает задыхаться.
Сердце бешено колотится, ослабевшие пальцы роняют молоток, гвозди
рассыпаются на тротуаре, звеня, как монеты, и старик, отчаявшись,
говорит сам себе:
- Ни к чему все это, ни к чему. Я не успею ничего починить,
они приедут раньше. Мне нужна помощь, и я не знаю, как быть.
Оставив молоток на дороге, старик бредет без цели неведомо
куда. Похоже, у него теперь одно стремление: в последний раз все
обойти, все осмотреть и попрощаться с тем, что еще есть и было в
этом краю. Он бредет, окруженный тенями, а час поздний, теней много,
они повсюду, всякого рода и вида - тени строений и тени людей. Он не
глядит прямо на них, нет, потому что, если на них смотреть, они
развеются. Нет, он просто шагает, шагает вдоль Пиккадилли... эхо
шагов... или по Рю-де-ля-Пэ... старческий кашель... или вдоль Пятой
авеню... и не смотрит ни влево, ни вправо. И повсюду, в темных
подъездах, в пустых окнах, - его многочисленные друзья, хорошие
друзья, очень близкие друзья. Откуда-то долетают бормотание,
бульканье, тихий треск кофеварки и полная неги итальянская песня...
Порхают руки в темноте над открытыми ртами гитар, шелестят пальмы,
звенят бубны-бубенчики, колокольчики, глухо падают на мягкую траву
спелые яблоки, но это вовсе не яблоки, это босые женские ноги
медленно танцуют под тихий звон бубенчиков и трель золотистых
колокольчиков. Хрустят кукурузные зерна, крошась о черный
вулканический камень, шипят, утопая в кипящем масле, тортильи,
трещит, разбрасывая тысячи блестящих светлячков, раздуваемый кем-то
древесный уголь, колышутся листья папайи... И причудливый бег огня
там, где озаренные факелом лица испанских цыган плывут в воздухе,
будто в пылающей воде, а голоса поют песни о жизни - удивительной,
странной, печальной. Всюду тени и люди, и пение, и музыка.
Или это всего-навсего, всего-навсего ветер?
Нет, люди, здесь живут люди. Они здесь уже много лет. А
завтра?
Старик останавливается, прижимает руки к груди.
Завтра их здесь не будет.
Рев клаксона!
За проволочной оградой у калитки - враг! У ворот - маленькая
черная полицейская машина и большой черный лимузин киностудии, что в
пяти километрах отсюда.
Снова рев клаксона!
Старик хватается за перекладины приставной лестницы и лезет,
звук клаксона гонит его вверх, вверх. Створки распахиваются, враг
врывается в ворота.
- Вот он!
Слепящие прожектора полицейской машины заливают светом
города на лугу, прожектора видят мертвые кулисы Манхеттена, Чикаго,
Чунцина! Свет падает на имитацию каменной громады собора Парижской
богоматери, выхватывает на лестнице собора фигурку, которая
карабкается все выше и выше к покатому звездно-черному пологу.
- Вот он, мистер Дуглас, на самом верху!
- Господи, до чего дело дошло... Нельзя уж и вечер провести
спокойно. Непременно что-нибудь да...
- Он зажег спичку! Вызывайте пожарную команду!
На самом верху собора ночной сторож, защищая рукой от ветра
крохотное пламя, смотрит вниз, видит полицейских, рабочих, продюсера
- рослого человека в черном костюме. Они глядят на него, а он
медленно поворачивает спичку, прячет ее в ладонях и подносит к
сигаре. Прикуривает, сильно втягивая щеки.
Он кричит:
- Что, мистер Дуглас приехал?
Голос отвечает:
- Зачем я понадобился?
Старик улыбается.
- Поднимайтесь сюда, только один! Если хотите, возьмите
оружие! Мне надо потолковать с вами!
Голоса гулко разносятся над огромным кладбищем.
- Не ходите туда, мистер Дуглас!
- Дайте-ка ваш револьвер. Живее, я не могу здесь так долго
торчать, меня ждут. Держите его под прицелом, я не собираюсь
рисковать. Чего доброго, спалит все макеты. Тут на два миллиона
долларов одного леса. Готово? Я пошел...
Продюсер карабкается по темным лестницам, вдоль раковины
купола, к старику, который, прислонившись к гипсовой химере,
спокойно курит свою сигару. Высунувшись из люка, продюсер
останавливается с револьвером наготове.
- Ол райт, Смит, не шевелитесь.
Смит невозмутимо вынимает изо рта сигару.
- Вы зря меня боитесь. Я вовсе не помешанный.
- В этом я далеко не уверен.
- Мистер Дуглас, - говорит ночной сторож, - вы когда-нибудь
читали про человека, который перенесся в будущее и увидел там одних
сумасшедших? Но так как они все - все до единого - были помешанные,
то никто из них об этом не знал. Все вели себя одинаково и считали
себя нормальными. А наш герой оказался среди них единственным
здоровым человеком, но он отклонялся от привычной нормы и для них
был ненормальным. Так что, мистер Дуглас, помешательство - понятие
относительное. Все зависит от того, кто кого в какую клетку запер.
Продюсер чертыхается про себя.
- Я сюда лез не для того, чтобы всю ночь язык чесать. Чего
вы хотите?
- Я хочу говорить с Творцом, с вами, мистер Дуглас. Ведь вы
все это создали. Пришли сюда в один прекрасный день, ударили оземь
волшебной чековой книжкой и крикнули: "Да будет Париж!" И появился
Париж: улицы, бистро, цветы, вино, букинисты... Снова вы хлопнули в
ладоши: "Да будет Константинополь!" Пожалуйста, вот он! Вы
тысячекратно хлопали в ладоши, и всякий раз возникало что-то новое.
Теперь вы думаете, что достаточно хлопнуть еще один, последний раз -
и все обратится в развалины. Нет, мистер Дуглас, это не так-то
просто!
- В моих руках пятьдесят один процент акций этой студии!
- Студия... А что вас с ней связывает? Приходило ли вам
когда-нибудь в голову приехать сюда поздно вечером, взобраться хотя
бы на этот собор и посмотреть, какой великолепный мир вы создали?
Приходило ли вам в голову, что недурно бы посидеть здесь, наверху,
со мной и моими друзьями и выпить бокал амонтильядо? Пусть наше
амонтильядо запахом, видом и вкусом больше похоже на кофе... а
фантазия, мистер Творец, фантазия на что? Нет, вы ни разу не
приезжали сюда, не поднимались на этот собор, не смотрели, не
слушали, вас это не трогало. Вас постоянно ждал какой-нибудь прием,
какая-нибудь вечеринка. А теперь, когда прошло столько лет, вы
хотите, не спросив нас, все уничтожить. Пусть вам принадлежит
пятьдесят один процент акций, но они вам не принадлежат.
- Они? - воскликнул продюсер. - Что это еще за "они"?
- Трудно, трудно подобрать слова... Это люди, которые живут
тут. - Широким жестом сторож показывает на темнеющие в ночном
воздухе двухмерные города. - Сколько фильмов снимали в этом краю!
Сколько статистов в самых разнообразных костюмах ходили по улицам,
говорили на тысячах языках, курили сигареты и пенковые трубки, даже
персидский кальян. Танцовщицы танцевали. Женщины под вуалью
улыбались с балконов. Солдаты печатали шаг. Дети играли. Бились
рыцари в серебряных доспехах. В китайских чайных пили чай люди с
чужеродным произношением. Звучал гонг. Варяжские ладьи выходили в
море.
Продюсер вылезает из люка и садится на доски; пальцы,
держащие револьвер, уже не так напряжены. Он глядит на старика, как
любопытный щенок - сначала одним, потом другим глазом; слушает -
одним, потом другим ухом, наконец в раздумье качает головой.
Ночной сторож продолжает говорить:
- А когда статисты и люди с кинокамерами, микрофонами и
прочим снаряжением ушли, когда ворота закрыли и все сели в машины и
уехали - все равно что-то осталось от этого множества разноплеменных
людей Осталось то, чем они были или пытались быть. Чужие языки и
костюмы, религия и музыка, людские драмы - все, малое и большое,
осталось. Дальние дали, запахи, соленый ветер, океан. Все это здесь
сегодня вечером, если хорошенько вслушаться.
Продюсер и старик, окруженные паутиной балок и стояков,
слушают. Луна слепит глаза гипсовым химерам, и ветер заставляет их
пасти шептать, а снизу доносятся звуки тысячи стран этого края, что
вздыхает, качается, рассыпается пыль по ветру, и тысячи желтых
минаретов, молочно-белых башен и зеленых бульваров, оставшихся еще
не тронутыми в окружении сотен развалин, бормочут в ночи; бормочут
тросы и каркасы, будто кто-то играет на огромной арфе из стали и
дерева, и ветер несет звук к небесам и к двум людям, которые сидят,
разделенные расстоянием, и слушают.
Продюсер усмехается, качает головой.
- Вы услышали, - говорит ночной сторож. - Ведь правда,
услышали? По лицу видно.
Дуглас прячет револьвер в карман.
- Стоит захотеть - и услышишь все, что угодно. Я не должен
был вслушиваться. Вам бы книги писать. Вы бы переплюнули пяток моих
лучших сценаристов. А теперь пошли вниз, что ли?
- Вы заговорили почти вежливо, - отвечает ночной сторож.
- А повода как будто нет. Вы испортили мне приятный вечер.
- Действительно? Неужели вам тут так скучно? Не думаю,
скорее наоборот. Вы даже кое-что приобрели.
Дуглас тихо смеется.
- А вы ничуть не опасны. Просто нуждаетесь в компании. Это
все от вашей работы, и оттого, что все идет к черту, и еще от
одиночества. А в общем, я вас что-то не пойму.
- Уж не хотите ли вы сказать, что мне удалось заставить вас
думать? - спрашивает старик.
Дуглас снисходительно фыркает.
- Поживешь с мое в Голливуде, ко всему привыкнешь. Просто я
сюда не поднимался. Вид отличный, тут вы правы. Но пусть я провалюсь
на этом месте, если понимаю, какого черта вы так мучаетесь из-за
этого барахла. Что вам в нем?
Сторож опускается на колено и постукивает ребром одной
ладони по другой, подчеркивая свои доводы.
- Слушайте. Как я только что сказал, вы явились сюда много
лет назад, хлопнули в ладоши, и одним махом выросло триста городов!
Потом вы добавили еще полтыщи стран и народов, самых разных
верований и политических взглядов. И тут начались осложнения! Не то
чтобы это можно было увидеть. Все, что происходило, происходило в
пустоте и разносилось ветром. И, однако, осложнения были те же, к
каким привык тот мир, за оградой, - ссоры, стычки, невидимые войны.
Но в конце концов воцарился покой. Хотите знать почему?
- Если бы я не хотел, я не сидел бы здесь и не стучал зубами
от холода.
"Где ты, ночная музыка?" - мысленно взывает старик и плавно
взмахивает рукой, словно кто-то аккомпанирует его рассказу...
- Потому что вы объединили Бостон и Тринидад, - говорит он
тихо, - сделали так, что Тринидад упирается в Лиссабон, а Лиссабон
одной стороной прислонился к Александрии, сцепили вместе Александрию
и Шанхай, сколотили гвоздиками и костылями Чаттанугу и Ошкош, Осло и
Суитуотер, Суассон и Бейрут, Бомбей и Порт- Артур. Пуля поражает
человека в Нью-Йорке, он качается, делает шаг-другой и падает в
Афинах. В Чикаго политики берут взятки, а в Лондоне кого-то сажают в
тюрьму... Все близко, все так близко одно от другого. Мы здесь живем
настолько тесно, что мир просто необходим, иначе все полетит к
чертям! Один пожар способен уничтожить всех нас, кто бы и почему бы
его ни устроил. Поэтому здесь все люди, или ожившие воспоминания,
или как вы их там еще назовете, утихомирились. Вот что это за край -
прекрасный край, мирный край.
Старик смолкает, облизывает пересохшие губы, переводит дух.
- А вы, - говорит он, - хотите завтра его уничтожить.
Несколько секунд старик стоит сгорбившись, потом
выпрямляется и глядит на города, на тысячи теней в городах. Огромный
гипсовый собор колышется на ветру, колышется взад-вперед,
взад-вперед, будто укачиваемый летним прибоем.
- Мда-а-а, - произносит наконец Дуглас, - что ж... а
теперь... пойдем вниз?..
Смит кивает.
- Я все сказал, что было на душе.
Дуглас исчезает в люке, сторож слышит, как он спускается
вниз по лестницам и темным переходам. Выждав, старик берется за
лестницу, что-то бормочет и начинает долгий путь в царство теней.
Полицейские, рабочие, двое-трое служащих - все уезжают.
Возле ворот остается лишь большая черная машина. На лугу, в ночных
городах, разговаривают двое.
- Что вы собираетесь делать? - спрашивает Смит.
- Пожалуй, поеду опять на вечеринку, - говорит продюсер.
- Там будет весело?
- Да, - продюсер мнется, - конечно, весело! - Он глядит на
правую руку сторожа. - Это что, тот самый молоток, которым вы
работали? Вы думаете продолжать в том же духе? Не сдаетесь?
- А вы бы сдались, будь вы последним строителем, когда все
вокруг стали разрушителями?
Дуглас и старик идут по улицам.
- Что ж, до свидания, может быть, мы еще увидимся, Смит.
- Нет, - отвечает Смит, - меня уже здесь не будет. Здесь
ничего уже не будет. Слишком поздно вы сюда вернетесь.
Дуглас останавливается.
- Проклятие! Что же я, по-вашему, должен сделать?
- Чего уж проще - оставить все как есть. Оставить города в
покое.
- Этого я не могу, черт возьми! Бизнес. Придется все
сносить.
- Человек, который по-настоящему разбирается в бизнесе да
еще обладает хоть каплей воображения, придумал бы выгодное
применение этим макетам, - говорит Смит.
- Машина ждет! Как отсюда выбраться?
Продюсер обходит кучу обломков, потом шагает прямо по
развалинам, отбрасывая ногой доски, опираясь на стояки и гипсовые
фасады. Сверху сыплется пыль.
- Осторожно!
Продюсер спотыкается. Облака пыли, лавина кирпичей... Он
качается, теряет равновесие, старик подхватывает его и тянет вперед.
- Прыгайте!
Они прыгают, за их спиной с грохотом рушится половина дома,
превращается в горы досок и рваного картона. В воздух поднимается
огромный пылевой цветок.
- Все в порядке?
- Ничего, спасибо. - Продюсер глядит на развалившееся
строение; пыль оседает. - Кажется, вы меня спасли.
- Что вы. Большинство кирпичей из папье-маше. В худшем
случае получили бы несколько ссадин и синяков.
- Все равно спасибо. А что это за строение рухнуло?
- Нормандская башня, ее здесь поставили в 1925 году. Не
ходите туда, она еще не вся обвалилась.
- Я осторожно. - Продюсер медленно подходит к макету. -
Господи, да я всю эту дрянную постройку одним пальцем могу
сковырнуть. - Он упирается рукой, постройка накреняется, дрожит,
скрипит. Продюсер стремительно отступает. - Ткни - и рухнет.
- И все-таки вы этого не сделаете, - говорит ночной сторож.
- Не сделаю? Подумаешь, одним французским домом больше или
меньше, когда столько уже снесено.
Старик берет его за руку.
- Пойдемте, взглянем с той стороны.
Они обходят декорацию.
- Читайте вывеску, - говорит Смит.
Продюсер щелкает зажигалкой, поднимает ее, чтобы было видно,
и читает:
- "Фёрст нейшнл бэнк, Меллин Таун".
Пауза.
- Иллинойс, - медленно заключает он.
Высокое строение освещено редким светом звезд и мягким
светом луны.
- С одной стороны, - руки Дугласа изображают чаши весов, -
французская башня. С другой, - он делает семь шагов влево, потом
семь шагов вправо и все время смотрит, - Фёрст нейшнл бэнк. Банк.
Башня. Башня. Банк. Черт побери.
- Вам все еще хочется свалить эту французскую башню, мистер
Дуглас? - с улыбкой спрашивает Смит.
- Постойте, постойте, не спешите, - говорит Дуглас.
Он внезапно начинает видеть стоящие перед ним строения. Он
медленно поворачивается, глаза смотрят вверх, вниз, влево, вправо,
изучают, исследуют, примечают, снова изучают. Продюсер молча идет
дальше. Двое людей проходят через города на лугу, ступают по траве,
по диким цветам, идут к развалинам, по развалинам, сквозь развалины,
пересекают нетронутые бульвары, селения, города.
Они все говорят и говорят, пока идут. Дуглас спрашивает,
сторож отвечает, Дуглас снова спрашивает, и сторож отвечает.
- Что это?
- Буддийский храм.
- Ас обратной стороны?
- Лачуга, в которой родился Линкольн.
- Здесь?
- Церковь святого Патрика в Нью-Йорке.
- А с другой стороны?
- Русская православная церковь в Ростове.
- А это что такое?
- Ворота замка на Рейне.
- А за воротами?
- Бар в Канзас-Сити.
- А там? А Там? А вон там? А это что? - спрашивает Дуглас. -
Что это? А вон то? И то?
Они спешат, почти бегут, перекликаясь, из города в город,
они и тут, и там, и повсюду, входят и выходят, карабкаются вверх,
спускаются вниз, щупают, трогают, отворяют и затворяют двери.
- А это, это, это, это?
Сторож рассказывает все, что можно рассказать.
Их тени летят вперед по узким переулкам и широким
проспектам, что кажутся реками из камня и песка.
За разговором они описывают огромный круг, обходят весь
участок и возвращаются к исходной точке.
Они снова примолкли. Старик молчит, так как сказал все, что
следовало сказать, продюсер молчит, так как слушал, примечал,
обдумывал и прикидывал. Он рассеянно достает портсигар. Целая минута
уходит на то, чтобы его открыть, думая о своем, и протянуть ночному
сторожу.
- Спасибо.
Они задумчиво прикуривают. Выпускают дым и смотрят, как он
тает в воздухе.
- Куда вы дели ваш проклятый молоток? - говорит Дуглас.
- Вот он, - отвечает Смит.
- И гвозди захватили?
- Да, сэр.
Дуглас глубоко затягивается, выпускает дым.
- О'кэй, Смит, давайте работайте.
- Что?!
- Вы слышали. Почините сколько сможете, сколько успеете.
Всего уже не поправишь. Но коли найдете поцелее, получше на вид -
сколачивайте. Слава богу, хоть что-то осталось! Да, не сразу до меня
дошло. Человек с коммерческим чутьем и хоть каплей воображения,
сказали вы... Вот где мирный край, сказали вы. Мне следовало это
понять много лет назад. Ведь это оно, все, что надо, а я, словно
крот, не видел, такой возможности не видел. У меня на пустыре
Всемирная федерация - а я ее громлю! Видит бог, нам нужно побольше
помешанных ночных сторожей.
- Это верно, - говорит сторож, - я уже состарился и стал
чудаковат. А вы не смеетесь над старым чудаком?
- Я не обещаю большего, чем могу сделать, - отвечает
продюсер. - Обещаю только попытаться. Есть шансы, что дело пойдет.
Фильм получится отличный, это ясно. Мы можем снять его целиком
здесь, на лугу, хоть десять вариантов. И фабулы искать не надо. Вы
ее сами создали. Вы и есть фабула. Остается только посадить за
работу несколько сценаристов. Хороших сценаристов. Пусть даже будет
короткометражный фильм, двухчастевка, минут на двадцать, - этого
достаточно, чтобы показать, как все страны и города здесь опираются
и подпирают друг друга. Идея мне по душе, очень по душе, честное
слово. Такой фильм можно демонстрировать где угодно и кому угодно, и
он всем понравится. Никто не пройдет мимо, слишком в нем много будет
заложено.
- Радостно вас слушать, когда вы вот так говорите.
- Надеюсь, я и впредь буду так говорить. Но на меня нельзя
положиться. Я сам на себя не могу положиться. Слишком поддаюсь
настроению, черт возьми, сегодня - одно, завтра - другое. Может
быть, вам придется колотить меня по голове этим вот молотком, чтобы
я помнил.
- С удовольствием, - говорит Смит.
- И если мы действительно затеем съемки, - продолжает
продюсер, - то вы нам должны помочь. Кто лучше вас знает все эти
макеты! Мы будем вам благодарны за все предложения. Ну а после
съемок - уж тогда-то вы не станете больше возражать, если мы снесем
остальное?
- Тогда - разрешу, - отвечает сторож.
- Значит, договорились. Я отзываю рабочих - и посмотрим, что
выйдет. Завтра же пришлю операторов, пусть поглядят, прикинут. И
сценаристов пришлю. Потолкуете с ними. Черт возьми. Сделаем,
справимся! - Дуглас поворачивается к воротам. - А пока орудуйте
молотком в свое полное удовольствие. Бр-р, холодно!
Они торопливо идут к воротам. По пути старик находит ящичек,
где лежит его ужин. Он достает термос, встряхивает.
- Может, выпьем, прежде чем вы уедете?
- А что у вас? Тот самый амонтильядо, которым вы так
хвастались?
- 1876 года.
- Ну что ж, пригубим.
Термос открывают, горячая жидкость льется в крышку.
- Прошу, - говорит старик.
- Спасибо. Ваше здоровье. - Продюсер пьет. - Здорово.
Чертовски здорово!
- Может, он больше похож на кофе, но я клянусь, что лучшего
амонтильядо еще никто не пил.
- Согласен.
Они стоят под луной, окруженные городами всего мира, пьют
горячий напиток, и вдруг старик вспоминает.
- А ведь есть старая песня, она как раз подходит к случаю,
застольная, кажется. Все мы, что живем на лугу, поем ее, когда есть
настроение, когда я все слышу и ветер звучит как музыка. Вот она:
Нам всем домой по пути,
Мы все заодно! Мы все заодно!
Нам всем по пути, домой по пути,
Нам незачем врозь идти,
Мы будем всегда заодно,
Как плющ, и стена, и окно
Они допивают кофе в Порт-о-Пренсе.
- Эй, - вдруг говорит продюсер - Осторожно с сигаретой! Так
можно весь мир поджечь!
Оба смотрят на сигарету и улыбаются.
- Я буду осторожен, - обещает Смит.
- Пока, - говорит продюсер. - Сегодня я бесповоротно опоздал
на вечеринку.
- Пока, мистер Дуглас.
Калитка отворяется и затворяется, шаги стихают, лимузин
ворчит и уезжает, освещенный луной, оставляя города на лугу и
старого человека, который стоит за оградой и машет на прощанье
рукой.
- Пока, - говорит ночной сторож.
И снова лишь ветер...
Мусорщик
Вот как складывался его рабочий день.
Он вставал затемно, в пять утра, и умывался теплой водой,
если кипятильник действовал, а то и холодной. Он тщательно брился,
беседуя с женой, которая возилась на кухне, готовя яичницу или
блины, или что там у нее было задумано на завтрак. К шести он ехал
на работу и с появлением солнца ставил свою машину на стоянку
рядом с другими машинами. В это время утра небо было оранжевым,
голубым или лиловым, порой багровым, порой желтым или прозрачным,
как вода на каменистом дне. Иногда он видел свое дыхание белым
облачком в утреннем воздухе, иногда не видел. Но солнце продолжало
подниматься, и он стучал кулаком по зеленой кабинке мусоровоза.
Тогда водитель, крикнув с улыбкой "хелло!", взбирался с другой
стороны на сиденье, и они ехали по улицам большого города туда,
где ждала работа. Иногда они останавливались выпить чашку черного
кофе, потом, согревшись, ехали дальше. Наконец приступали к
работе: он выскакивал перед каждым домом из кабинки, брал мусорные
ящики, нес к машине, поднимал крышку и вытряхивал мусор,
постукивая ящиком о борт, так что апельсиновые корки, дынные корки
и кофейная гуща шлепались на дно кузова, постепенно его заполняя.
Сыпались кости от жаркого, рыбьи головы, кусочки зеленого лука и
высохший сельдерей. Еще ничего, если отбросы были свежие, куда
хуже, если они долго лежали. Он не знал точно, нравится ему работа
или нет, но так или иначе это была работа, и он ее выполнял
добросовестно. Иногда его тянуло всласть поговорить о ней, иногда
он совершенно выкидывал ее из головы. Иногда работа была
наслаждением - выедешь спозаранок, воздух прохладный и чистый,
пока не пройдет несколько часов и солнце начнет припекать, а
отбросы - вонять. И вообще, работа как работа: он был занят своим
делом, ни о чем не беспокоился, безмятежно смотрел на мелькающие
за дверцей машины дома и газоны, наблюдая повседневное течение
жизни. Раз или два в месяц он с удивлением обнаруживал, что любит
свою работу, что лучшей работы нет во всем мире,
Так продолжалось много лет. И вдруг все переменилось.
Переменилось в один день. Позже он не раз удивлялся, как могла
работа настолько измениться за каких-нибудь несколько часов.
Он вошел в комнату, не видя жены и не слыша ее голоса,
хотя она стояла тут же. Он прошел к креслу, а она ждала и
смотрела, как он кладет руку на спинку кресла и, не говоря ни
слова, садится. Он долго сидел молча.
- Что-нибудь стряслось? - Наконец ее голос проник в его
сознание. Она спрашивала в третий или четвертый раз.
- Стряслось? - Он посмотрел на женщину, которая заговорила
с ним. Ну конечно, это же его жена, он ее знает, и это их
квартира, с высокими потолками и выгоревшими обоями. - Верно,
стряслось, сегодня на работе.
Она ждала.
- Когда я сидел в кабине моего мусоровоза. - Он провел
языком по шершавым губам и закрыл глаза, выключая зрение, пока не
стало темно-темно - ни малейшего проблеска света, как если бы ты
среди ночи встал с постели в пустой темной комнате. - Я, наверно,
уйду с работы. Постарайся понять.
- Понять! - воскликнула она.
- Ничего не поделаешь. В жизни со мной не случалось ничего
подобного. - Он открыл глаза и соединил вместе похолодевшие
пальцы. - Это нечто поразительное.
-Да говори же, не сиди так!
Он вытащил из кармана кожаной куртки обрывок газеты.
- Сегодняшняя, - сказал он. - Лос-анджелесская "Таймс".
Сообщение штаба гражданской обороны. Они закупают радиоустановки
для наших мусоровозов.
- Что ж тут плохого - будете слушать музыку.
- Не музыку. Ты не поняла. Не музыку.
Он раскрыл огрубевшую ладонь и медленно стал чертить на
ней ногтем, чтобы жена увидела все, что видел он.
- В этой статье мэр говорит, что в каждом мусоровозе
поставят приемники и передатчики. - Он скосился на свою ладонь. -
Когда на наш город упадут атомные бомбы, радио будет говорить с
нами. И наши мусоровозы поедут собирать тела.
- Что ж, это практично. Когда...
- Мусоровозы, - повторил он, - поедут собирать тела.
- Но ведь нельзя же оставить тела, чтобы они лежали?
Конечно, надо их собрать и...
Ее рот медленно закрылся. Глаза моргнули, один раз. Он
следил за медленным движением ее век. Потом, механически
повернувшись, будто влекомая посторонней силой, она прошла к
креслу, помедлила, вспоминая, как это делается, и села, словно
деревянная. Она молчала.
Он рассеянно слушал, как тикают часы у него на руке. Вдруг
она засмеялась:
- Это - шутка!
Он покачал головой. Он чувствовал, как голова
поворачивается слева направо и справа налево - медленно, очень
медленно, как и все, что происходило сейчас.
- Нет. Сегодня они поставили приемник на моем мусоровозе.
Они сказали; когда будет тревога, немедленно сбрасывай мусор где
придется. Получишь приказ по радио, поезжай куда скажут и вывози
покойников.
На кухне зашипела, убегая, вода. Жена подождала пять
секунд, потом оперлась одной рукой о ручку кресла, встала, добрела
до двери и вышла. Шипение прекратилось. Она снова появилась на
пороге и подошла к нему; он сидел неподвижно, глядя в одну точку.
- У них все расписано. Они составили взводы, назначили
сержантов, капитанов, капралов, - сказал он, - Мы знаем даже, куда
свозить тела.
- Ты об этом думал весь день, - произнесла она.
- Весь день, с самого утра. Я думал: может, мне больше не
хочется быть мусорщиком? Бывало, мы с Томом затевали что-то вроде
викторины. Иначе и нельзя... Что ни говори, помои, отбросы - это
дрянь. Но коли уж довелось такую работу делать, можно и в ней
найти что-то занимательное. Так и мы с Томом, Мусорные ящики
рассказывали нам, как живут люди. Кости от жаркого - в богатых
домах, салатные листья и картофельные очистки - в бедных, Смешно,
конечно, но человек должен извлекать из своей работы хоть какое-то
удовольствие, иначе какой в ней смысл? Потом, когда ты сидишь в
грузовике, то вроде сам себе хозяин. Встаешь рано, работаешь
как-никак на воздухе, видишь, как восходит солнце, как просыпается
город, - в общем, неплохо, что говорить. Но с сегодняшнего дня моя
работа мне вдруг разонравилась.
Жена быстро заговорила. Она упомянула и то, и се, и пятое,
и десятое, но он не дал ей разойтись и мягко остановил поток слов:
- Знаю-знаю, дети, школа, автомашина - знаю. Счета,
деньги, покупки в кредит. Но ты забыла ферму, которую нам оставил
отец? Взять да переехать туда, подальше от городов. Я немного
разбираюсь в сельском хозяйстве. Сделаем запасы, укроемся в логове
и сможем, если что, пересидеть там хоть несколько месяцев.
Она ничего не сказала.
- Конечно, все наши друзья живут в городе, - продолжал он
миролюбиво. - И кино, и концерты, и товарищи наших ребятишек...
Она глубоко вздохнула:
- А нельзя несколько дней подумать?
- Не знаю. Я боюсь. Боюсь, что если начну размышлять об
этом, о моем мусоровозе и о новой работе, то свыкнусь. Но, видит
небо, разве это правильно, чтобы человек, разумное создание,
позволил себе свыкнуться с такой мыслью?!
Она медленно покачала головой, глядя на окна, на серые
стены, темные фотографии. Она стиснула руки. Она открыла рот.
- Я подумаю вечером, - сказал он. - Лягу попозже, Утром я
буду знать, что делать.
- Осторожней с детьми. Вряд ли им полезно все это узнать.
- Я буду осторожен.
- А пока хватит об этом. Мне нужно приготовить обед. - Она
быстро встала и поднесла руки к лицу, потом посмотрела на них и на
залитые солнцем окна. - Дети сейчас придут.
- Я не очень хочу есть.
- Ты будешь есть, тебе нужны силы.
Она поспешила на кухню, оставив его одного в комнате.
Занавески висели совершенно неподвижно, а над головой был лишь
серый потолок и одинокая незажженная лампочка - будто луна за
облаком. Он молчал. Он растер лицо обеими руками. Он встал,
постоял в дверях столовой, вошел и механически сел за стол. Его
руки сами легли на пустую белую скатерть.
- Я думал весь день, - сказал он.
Она суетилась на кухне, гремя вилками и кастрюлями, чтобы
прогнать настойчивую тишину.
- Интересно, - продолжал он, - как надо укладывать тела -
вдоль и поперек, головами направо или налево? Мужчин и женщин
вместе или отдельно? Детей в другую машину или со взрослыми? Собак
тоже в отдельную машину или их оставлять? Интересно, сколько тел
войдет в один кузов? Если класть друг на друга, ведь волей-неволей
придется. Никак не могу рассчитать. Не получается. Сколько ни
пробую, не выходит, невозможно сообразить, сколько тел войдет в
один кузов…
Он все еще сидел в пустой комнате, когда с шумом
распахнулась наружная дверь. Его сын и дочь ворвались, смеясь,
увидели отца и остановились.
В кухонной двери стремительно появилась мать и, стоя на
пороге, посмотрела на свою семью. Они видели ее лицо и слышали
голос:
- Садитесь, дети, садитесь! - Она протянула к ним руку. -
Вы пришли как раз вовремя.
Большой пожар
В то утро, когда разразился этот большой пожар, никто из
домашних не смог потушить его. Вся в огне оказалась Марианна,
мамина племянница, оставленная на житье у нас на время, пока ее
родители были в Европе. Так что никому не удалось разбить
маленькое окошко в красном ящике в углу, повернуть задвижку,
чтобы вытащить шланг и вызвать пожарных в касках. Горя ярким
пламенем, словно воспламенившийся целлофан, Марианна спустилась
к завтраку, с громким рыданием или стоном плюхнулась за стол и
едва ли проглотила хотя бы крошку.
В комнате стало слишком жарко, и отец с матерью вышли
из-за стола.
- Доброе утро, Марианна.
- Что? - недоуменно посмотрела на всех присутствующих
Марианна и пробормотала: - О, доброе утро.
- Хорошо ли ты спала сегодня Марианна?
Но им было известно, что она не спала совсем. Мама
передала стакан воды Марианне, чтобы она выпила, но все боялись,
что вода испарится в ее руке. Со своего председательского места
за столом бабушка вглядывалась в воспаленные глаза Марианны.
- Ты больна, но это не инфекция, - сказала она. - Ни в
какой микроскоп никто не обнаружит никаких микробов у тебя.
- Что? - отозвалась Марианна.
- Любовь - крестная мать глупости, - беспристрастно
заявил отец
- Она еще придет в себя, - сказала мама. - Девушки,
когда они влюблены, только кажутся глупыми, потому что они
ничего в это время не слышат.
- Нарушаются окружные каналы в среднем ухе, - сказал
отец.- От этого многие девушки падают в объятия парней. Уж я-то
знаю. Меня однажды чуть не до смерти придавила одна такая
падающая женщина, и позвольте мне сказать...
- Помолчи, - нахмурилась мама, глядя на Марианну.
- Да она не слышит, о чем мы тут говорим, она сейчас в
столбняке.
- Сегодня утром он заедет за ней и заберет с собой, -
прошептала мать отцу, будто Марианны и не было вовсе в комнате.
- Они собираются покататься на его развалюхе.
Отец вытер салфеткой рот.
- А наша дочь была такой же, мама? - поинтересовался он.
- Она вышла замуж и уехала так давно, что я все забыл уже. Но
насколько помню, она не была такой дурой. Никогда не узнаешь,
как это девчонка в какой-то миг становится вдруг рысью. На этом
мужчина и попадается. Он говорит себе: "О, какая прелестная
глупышка, она любит меня, женюсь-ка я на ней". И он женится на
ней, но однажды утром просыпается и - куда девалась ее
мечтательность, а умишко вернулось к ней, голенькое, и уже
развесило свое нижнее белье по всему дому. Мужчина то и дело
попадает в их тенета. Он начинает чувствовать себя будто на
небольшом, пустынном острове, один в своей небольшой комнате, в
центре Вселенной, где медовые соты неожиданно превратились в
медвежью западню, где вместо бывшей бабочки поселилась оса. У
него мгновенно появляется хобби - коллекционирование марок,
встречи с друзьями или...
- Ты все говоришь и говоришь, - закричала на него мать,
- Марианна, расскажи нам об этом молодом человеке. Как его
зовут, например? Это был Исак Ван Пелт?
- Что? О... да, Исак.
Марианна всю ночь ворочалась с боку на бок в своей
постели, то хватаясь за томик стихов и прочитывая безумные
строки, то лежа пластом на спине, то переворачиваясь на живот и
любуясь дремлющим в лунном свете ландшафтом. Всю ночь аромат
жасмина наполнял комнату, и необычная для ранней весны жара
(термометр показывал пятьдесят пять градусов по Фаренгейту) не
давала ей уснуть. Если бы кто-нибудь заглянул к ней сквозь
замочную скважину, то решил бы, что она похожа на умирающего
мотылька.
В то утро перед зеркалом она кое-как пригладила волосы и
спустилась к завтраку, не забыв, как ни странно, надеть па себя
платье.
Бабушка в течение всего завтрака тихо посмеивалась про
себя. В конце концов она сказала:
-Дитя мое, ты должна поесть, слышишь?
Марианна побаловалась с тостом и отложила в сторону
половину его. Именно в это время на улице раздался длинный гудок
клаксона. Это был Исак! На его развалюхе!
- Ура! - закричала Марианна и быстро устремилась наверх.
Юного Исака Ван Пелта ввели в дом и представили всем
присутствовавшим.
Когда Марианна наконец уехала, отец сел и вытер лоб.
- Не знаю... Но по мне, это уж чересчур.
- Так ты же первый предложил ей начать выезжать,-
сказала мать.
- И очень сожалею, что предложил это, - ответил он. - Но
она гостит у нас уже шесть месяцев и еще шесть месяцев пробудет
у нас. Я думал, что если ей встретится приличный молодой
человек...
- Они поженятся, - тихо прошелестел голос бабушки, - и
Марианна тут же съедет от нас - так что ли?
- Ну... - сказал отец.
- Ну, - сказала бабушка.
- Но ведь теперь стало хуже, чем было прежде, - сказал
отец. - Она порхает вокруг, распевая без конца с закрытыми
глазами, проигрывая эти адские любовные пластинки и разговаривая
сама с собой. Кому по силам выдержать такое! К тому же она без
конца смеется. Мало ли восемнадцатилетних девиц попадались в
дурацкие сети?
- Он мне кажется вполне приличным молодым человеком, -
сказала мать.
- Да, нам остается только постоянно молить Бога об этом,
- сказал отец, выпивая небольшой бокал вина. - За ранние браки!
На следующее утро, первой заслышав гудок рожка
автомобиля, Марианна, подобно метеору, выскочила из дома. У
молодого человека не осталось времени даже на то, чтобы дойти до
двери дома. Только бабушка из окна гостиной видела, как они
вместе укатили вдаль.
- Она чуть не сбила меня с ног, - пожаловался отец,
приглаживая усы. - А этот что? Болван неотесанный? Ладно.
В тот же день, вернувшись домой, Марианна прямо
проследовала к своим граммофонным пластинкам. Шипение патефонной
иглы наполнило дом. Она поставила "Древнюю черную магию"
двадцать один раз и, плавая по комнате с закрытыми глазами,
подпевала: "Ля-ля-ля".
- Я боюсь войти в свою собственную гостиную, - заявил
отец. - Я ушел с работы ради того, чтобы наслаждаться сигарами и
жизнью, а вовсе не для того, чтобы в моей гостиной, под моей
люстрой, вокруг меня жужжала эта вертихвостка-родственница.
- Тише, - сказала мать.
- В моей жизни наступил кризис, - заявил отец. - В конце
концов, она всего лишь гостья...
- Ты знаешь ведь, как чувствуют себя гостящие девицы.
Уехав из дома, они считают, что оказались в Париже, во Франции.
Она покинет нас в октябре. И это не так уж плохо.
- А ну, посмотрим, - медленно принялся считать отец. -
Как раз к тому времени, примерно через сто тридцать дней, меня
похоронят на кладбище Грин Лоун. - Он встал, бросил свою газету
на пол. - Ей-Богу, я сейчас же поговорю с ней.
Он подошел и встал в дверях в гостиную, вперив взгляд в
вальсирующую Марианну. "Ля", - подпевала она звучащей мелодии.
Откашлявшись, он вошел в комнату.
- Марианна, - сказал он.
- "Эта древняя черная магия..." - напевала Марианна. -
Да?
Он смотрел, как извиваются в воздухе ее руки. Танцуя,
она вдруг бросила на него горящий взгляд.
- Мне надо поговорить с тобой. Он подтянул галстук на
шее.
-Да-ди-дум-дум-да-ди-дум-дум-дум, - напевала она.
- Ты слышишь меня? - вскричал он.
- Он такой симпатичный, - сказала она.
- Вероятно.
- Знаете, он кланяется и открывает передо мной двери,
как настоящий дворецкий, и играет на трубе, как Гарри Джеймс, и
сегодня утром он принес мне маргаритки.
- Не сомневаюсь.
-У него такие голубые глаза! - и она возвела очи к
потолку.
Ничего достойного внимания он не смог узреть на потолке.
Продолжая танцевать, она не спускала глаз с потолка, он
подошел, встал рядом с ней и тоже стал глядеть на потолок, но на
нем не было ни пятен от дождя, ни трещины, и он вздохнул:
- Марианна.
- И мы ели омаров в кафе на реке.
- Омаров... Понятно, но все-таки нам не хотелось бы,
чтобы ты ослабла, свалилась. Завтра, хотя бы на один день, ты
останешься дома и поможешь своей тете Мэт вырезать салфетки...
- Да, сэр.
И, распустив крылышки, она закружилась по комнате.
- Ты слышала, что я тебе сказал? - спросил он.
- Да, - прошептала она. - Да. - Глаза у нее были
закрыты. - О да, да, да. - Юбка взметнулась вокруг ее ног. -
Дядя... - сказала она, склонив голову, покачиваясь.
- Так ты поможешь своей тете с салфетками? - вскричал
он.
- Ее салфетками... - пробормотала она.
- Ну вот! - сказал он, усаживаясь на кухне с газетой в
руках. - Вот я и поговорил с нею!
Но на следующее утро он, едва поднявшись с постели,
услышал рык глушителя гоночного автомобиля и шаги сбегавшей по
лестнице Марианны; на несколько секунд она задержалась в
столовой, чтобы перехватить что-то вместо завтрака, затем
остановилась перед зеркалом в ванной только для того, чтобы
убедиться, что не бледна, и тут же внизу хлопнула входная дверь,
послышался грохот удаляющейся машины и голоса громко распевающей
парочки.
Отец схватился обеими руками за голову.
- Салфетки!.. - простонал он.
- Что? - спросила мать.
- Сальери, - сказал отец. - Сегодня утром мы посетим
Сальери.
- Но Сальери открываются лишь после десяти.
- Я подожду, - решительно заявил отец, закрыв глаза.
В течение той ночи и еще семи безумных ночей качели у
веранды, мерно поскрипывая, напевали: "назад-вперед,
назад-вперед". Отец, притаившийся в гостиной, явно испытывал
необыкновенное облегчение, когда потягивал свою десятицентовую
сигару и черри, хотя свет от сигары освещал скорее трагическую
маску, нежели лицо. Скрипнули качели. Он замер в ожидании
следующего раза. До него доносились мягкие, как крылья бабочки,
звуки, легкий смех и что-то очень нежное для маленьких девичьих
ушек.
- Моя веранда, - шептал отец. - Мои качели, - жалобно
обращался он к своей сигаре, глядя на нее. - Мой дом. - И он
снова прислушивался в ожидании того, что опять раздастся скрип.
- О Боже! - заключал он.
Он направился к своему рабочему столу и появился на
веранде с масленкой в руках.
- Нет-нет. не вставайте. Не беспокойтесь. Я смажу вот
здесь и тут.
И он смазал машинным маслом соединения в качелях. Было
темно, и он не мог разглядеть Марианну, он ощущал только ее
аромат. От запаха ее духов он чуть не свалился в розовый куст.
Не видел он и ее дружка.
- Спокойной ночи, - пожелал он.
Он вернулся в дом, сел и уже больше не слышал скрипа
качелей. Теперь до его слуха доносилось лишь легкое, как
порхание мотылька, биение сердца Марианны.
- Он, должно быть, очень славный, - предположила, стоя в
проеме кухонной двери, мама, вытиравшая обеденную посуду.
- Надеюсь, - буркнул отец. - Только благодаря этому я
позволяю им каждую ночь качаться у нас на качелях!
- Уже столько дней они вместе, - заметила мама. - Если
бы у этого молодого человека не было серьезных намерений, юная
девушка не встречалась бы с ним так часто.
- Может, он сегодня вечером сделает ей предложение! -
радостно предположил отец.
- Едва ли так скоро. Да и она еще слишком молода.
- Однако, - раздумывал он вслух, - все может
случиться... Нет, это должно, черт его подери, случиться!
Бабушка хихикнула, тихо сидя в своем кресле в углу
комнаты. По звучанию это похоже было на то, как если бы кто-то
перевернул страницу в очень древней книге.
- Что тут смешного? - спросил отец.
- Подожди и увидишь, - ответила бабушка. - Завтра.
Отец уставился на нее, но она не произнесла больше ни
слова.
- Так, так, - сказал за завтраком отец, внимательно,
отечески разглядывая яйца. - Да, черт возьми, вчера вечером на
веранде шепоту было еще больше. Как его зовут? Исак? Ну что ж,
если я хоть немного смыслю в людях, по-моему, он вчера вечером
сделал Марианне предложение - я даже уверен в этом!
- Это было бы прекрасно, - вздохнула мама, - Свадьба
весной! Но так скоропалительно...
- Однако, - напыщенно заявил отец, - Марианна из тех
девушек, которые выходят замуж молодыми и быстро. Не станем же
мы мешать ей, а?
- На этот раз ты, пожалуй, прав, - согласилась мать. -
Свадьба будет на славу. Будут весенние цветы, а Марианна в
свадебном наряде, который я присмотрела у Хейдекеров на прошлой
неделе, будет прекрасна.
И они в нетерпении стали глядеть на лестницу, ожидая
появления Марианны.
- Простите, - проскрипела со своего места бабушка,
разглядывая лежавший перед нею тост, - но я на вашем месте не
торопилась бы таким образом избавиться от Марианны.
- Это почему же?
- Потому.
- Почему - потому?
- Я не люблю разрушать ваши планы, - прошелестела,
посмеиваясь и покачивая своей крошечной головкой, бабушка. -
Пока вы, драгоценные мои, беспокоились о том, как бы выдать
Марианну замуж, я следила за ней. Вот уже семь дней я наблюдала,
как ежедневно этот молодой человек подъезжал на своей машине и
гудел в клаксон. Он скорее всего артист, или артист, умеющий
мгновенно менять свою внешность, или что-то в этом роде.
- Что? - воскликнул отец.
- Вот именно, - сказала бабушка. - Потому что сначала он
был юным блондином, а на следующий день - высоким брюнетом, во
вторник это был парень с каштановыми усами, а в среду - рыжий
красавчик, в пятницу он стал ниже ростом и вместо "форда"
остановился под окном в "шевролете".
Мать и отец сидели какое-то время, будто кто-то ударил
их молотком по левому уху. В конце концов отец, весь вспыхнув,
закричал:
- Ты соображаешь, что говоришь? Ты говоришь, что все эти
парни и ты...
- Ты всегда прятался, - обрезала его бабушка. - Чтобы
никому не помешать. Стоило тебе выйти в открытую, и ты увидел бы
то же, что видела я. Я помалкивала. Она остынет. Это ее время,
время жить. У каждой женщины наступает такая пора. Это тяжело,
но пережить можно. Каждый новый мужчина ежедневно творит чудеса
в девичьей душе.
- Ты, ты, ты, ты! - и отец едва не задохнулся, с
выпученными глазами, хватаясь за горло, которому узок стал
воротничок. Он в изнеможении откинулся на спинку стула. Мать
сидела оглушенная.
- Доброе утро всем!
Марианна сбежала по ступенькам вниз. Отец воззрился на
нее.
- Это все ты, ты! - продолжал он обвинять во всем
бабушку.
"Сейчас я с криками выбегу на улицу, - думал отец, - и
разобью стекло на сигнале пожарной тревоги, и нажму на кнопку, и
вызову пожарные машины с брандспойтами. А может, разразится
поздняя снежная буря, и я выставлю на улицу, на мороз Марианну…"
Он не предпринял ничего. Поскольку в комнате для такого
времени года было слишком жарко, все вышли на прохладную
веранду, а Марианна, уставившись на стакан с апельсиновым соком,
осталась одна за столом.
Здравствуй и прощай
Ну конечно, он уезжает, ничего не поделаешь: настал
срок, время истекло, и он уезжает далеко-далеко. Чемодан
уложен, башмаки начищены, волосы приглажены, старательно
вымыты уши и шея, осталось лишь спуститься по лестнице, выйти
на улицу и добраться до маленькой железнодорожной станции, где
только ради него и остановится поезд. И тогда городок
Фокс-Хилл, штат Иллинойс, для него навсегда отойдет в прошлое.
И он поедет в Айову или в Канзас, а быть может, даже в
Калифорнию, - двенадцатилетний мальчик, а в чемодане у него
лежит свидетельство о рождении, и там сказано, что родился он
сорок три года назад.
- Уилли! - окликнули снизу.
- Сейчас!
Он подхватил чемодан. В зеркале на комоде он увидел
свое отражение: золото июньских одуванчиков, румянец июльских
яблок, теплая белизна полуденного молока. Ангельски невинное,
ясное лицо - такое же, как всегда, и, возможно, навсегда таким
и останется.
- Пора! - снова окликнул женский голос.
- Иду!
Кряхтя и улыбаясь, он потащил чемодан вниз. В гостиной
ждали Анна и Стив, принаряженные, подтянутые.
- Вот и я! - крикнул с порога Уилли.
У Анны стало такое лицо - вот-вот заплачет.
- О Господи, Уилли, неужели ты и вправду от нас
уедешь?
- Люди уже начинают удивляться, - негромко сказал
Уилли. - Я целых три года здесь прожил. Но когда начинаются
толки, я уж знаю - пора собираться в дорогу.
- Странно все это, - сказала Анна. - Не пойму я никак.
Нежданно-негаданно. Мы будем скучать по тебе, Уилли.
- Я вам буду писать каждое Рождество, честное слово. А
вы не пишите, не надо.
- Мы были рады и счастливы. - Стив выпрямился на
стуле, слова давались ему с трудом. - Такая обида, что всему
этому конец. Такая обида, что тебе пришлось нам все про себя
рассказать. До смерти обидно, что нельзя тебе остаться.
- Вы славные люди, лучше всех, у кого я жил, - сказал
Уилли.
Он был четырех футов ростом, солнечный свет лежал на
его щеках, никогда не знавших бритвы.
И тут Анна все-таки заплакала.
- Уилли, Уилли...
Она согнулась в своем кресле, видно было, что она
хотела бы его обнять, но больше не смеет; она смотрела
смущенная, растерянная, не зная, как теперь быть, как себя с
ним держать.
- Не так-то легко уходить, - сказал Уилли. -
Привыкаешь. И рад бы остаться. Но ничего не получается. Один
раз я попробовал остаться, когда люди уже стали подозревать
неладное. Стали говорить: мол, какой ужас! Мол, сколько лет он
играл с нашими невинными детьми, а мы и не догадывались! Мол,
подумать страшно! Ну, и пришлось мне ночью уйти из города. Не
так-то это легко. Сами знаете, я вас обоих всей душой полюбил.
Отличные это были три года, спасибо вам!
Все трое направились к двери.
- Куда ты теперь, Уилли?
- Сам не знаю. Куда глаза глядят. Как увижу тихий
зеленый городок, там и останавливаюсь.
- Ты когда-нибудь вернешься?
- Да, - сказал он серьезно своим высоким мальчишеским
голосом. - Лет через двадцать по мне уже станет видно, что я
не мальчик. Тогда поеду и навещу всех своих отцов и матерей.
Они стояли на крыльце, овеваемые прохладой летнего
утра, очень не хотелось выговорить вслух последние слова
прощанья. Стив упорно глядел на листву соседнего вяза.
- А у многих ты еще жил, Уилли? Сколько у тебя было
приемных отцов и матерей?
Вопрос как будто не рассердил и не обидел Уилли.
- Да я уже пять раз переменил родителей - лет двадцать
так путешествую, побывал в пяти городах.
- Ладно, жаловаться нам не на что, - сказал Стив. -
Хоть три года был сын, все лучше, чем ничего.
- Ну что ж, - сказал Уилли, быстро поцеловал Анну,
подхватил чемодан и вышел на улицу, под деревья, под зеленые
от листвы солнечные лучи, и пошел быстро, не оглядываясь, -
самый настоящий мальчишка.
Когда он проходил мимо парка, там, на зеленой лужайке,
ребята играли в бейсбол. Он остановился в тени под дубами и
стал смотреть, как белый-белый мячик высоко взлетает в
солнечных лучах, а тень его темной птицей проносится по траве,
и ребята ловят его в подставленные чашкой ладони - и так
важно, так необходимо поймать, не упустить этот стремительный
кусочек лета. Они орали во все горло. Мяч упал в траву рядом с
Уилли.
Он вышел с мячом из-под деревьев, вспоминая последние
три года, уже истраченные без остатка, и пять лет, что были
перед ними, и те, что были еще раньше, и так до той поры,
когда ему и вправду было одиннадцать, двенадцать,
четырнадцать, и в ушах зазвучали голоса:
- Что-то неладно с вашим Уилли, хозяйка?
- Миссис, а что это ваш Уилли последнее время не
растет?
- Уилли, ты уже куришь?
Эхо голосов замерло в ярком сиянии летнего дня. И
потом - голос матери:
- Сегодня Уилли исполняется двадцать один!
И тысяча голосов:
- Приходи, когда тебе исполнится пятнадцать, сынок,
тогда, может, и найдется для тебя работа.
Неподвижным взглядом он уставился на бейсбольный мяч в
дрожащей руке, словно это был не мяч, а вся его жизнь -
бесконечная лента лет скручена, свернута в тугой комок, но
опять и опять все возвращается к одному и тому же, к дню,
когда ему исполнилось двенадцать. Он услышал шаги по траве:
ребята идут к нему, вот они стали вокруг и заслонили солнце,
они выросли.
- Уилли, ты куда собрался? - кто-то пнул ногой его
чемодан.
Как они вытянулись! В последние месяцы, кажется,
солнце повело рукой у них над головами, поманило - и они
тянутся к нему, вверх, точно жаркий, наполовину расплавленный
металл, точно золотая тянучка, покорная властному притяжению
небес, они растут и растут, им по тринадцать, по четырнадцать,
они смотрят на Уилли сверху вниз, они улыбаются ему, но уже
чуть высокомерно. Это началось месяца четыре назад.
- Пошли играть, мы против вас! А кто возьмет к себе в
команду Уилли?
- Ну-у, Уилли уж очень мал, мы с малышами не играем.
И они обгоняют его, их притягивают солнце и луна, и
смена времен года, весенний ветер и молодая листва, а ему
по-прежнему двенадцать, он им больше не компания. И новые
голоса подхватывают старый, страшно знакомый, леденящий душу
припев:
- Надо давать мальчику побольше витаминов, Стив.
- У вас в роду все такие коротышки, Анна?
И снова холодная рука стискивает сердце, и уже знаешь,
что после стольких славных лет среди "своих" снова надо
вырвать все корни.
- Уилли, ты куда собрался?
Он тряхнул головой. Опять он среди мальчишек, они
топчутся вокруг, заслоняют солнце, наклоняются к нему, точно
великаны к фонтанчику для питья.
- Еду на неделю погостить к родным.
- А-а.
Год назад они были бы не так равнодушны. А сейчас
только с любопытством поглядели на чемодан да, может, чуть
позавидовали - вот, мол, поедет поездом, увидит какие-то новые
места...
- Покидаемся немножко? - предложил Уилли.
Они согласились без особой охоты, просто чтоб уважить
отъезжающего. Он поставил чемодан и побежал; белый мячик
взлетел к солнцу, устремился к ослепительно белым фигурам в
дальнем конце луга, снова ввысь и опять вдаль, жизнь приходила
и уходила, ткался незримый узор. Вперед-назад! Мистер Роберт
Хенлон и миссис Хенлон, Крик-Бенд, штат Висконсин, 1932 год,
его первые приемные родители, первый год! Вперед-назад! Генри
и Элис Болц, Лаймвил, штат Айова, 1935 год! Летит бейсбольный
мяч. Смиты, Итоны, Робинсоны! 1939-й! 1945-й! Бездетная чета -
одна, другая, третья! Стучись в дверь - в одну, в другую.
- Извините, пожалуйста. Меня зовут Уильям. Можно
мне...
- Хочешь хлеба с маслом? Входи, садись. Ты откуда,
сынок?
Хлеб с маслом, стакан холодного молока, улыбки, кивки,
мирная, неторопливая беседа.
- Похоже, что ты издалека, сынок. Может, ты
откуда-нибудь сбежал?
- Нет.
- Так ты сирота, мальчик?..
...И другой стакан молока.
- Нам всегда так хотелось детей. И никогда не было.
Кто его знает почему. Бывает же так. Что поделаешь. Время уже
позднее, сынок. Не пора ли тебе домой?
- Нету у меня дома.
- У такого мальчонки? Да ты ж совсем еще малыш. Мама
будет беспокоиться.
- Нету у меня никакого дома, и родных на свете никого.
Может быть... можно... можно, я у вас сегодня переночую?
- Видишь ли, сынок, я уж и не знаю, - говорит муж. -
Мы никогда не думали взять в дом...
- У нас нынче на ужин цыпленок, - перебивает жена. -
Хватит на всех, хватит и на гостя...
И летят, сменяются годы, голоса, лица, люди, и всегда
поначалу одни и те же разговоры. Летний вечер - последний
вечер, что он провел у Эмили Робинсон, вечер, когда она
открыла его секрет; она сидит в качалке, он слышит ее голос:
- Сколько я на своем веку детишек перевидала. Смотрю
на них иной раз и думаю - такая жалость, такая обида, что все
эти цветы будут срезаны, что всем этим огонькам суждено
угаснуть. Такая жалость, что этого не миновать - вот они
бегают мимо, ходят в школу, а потом вырастут, станут
долговязые, безобразные, в морщинах, поседеют, полысеют, а под
конец и вовсе останутся кожа да кости, да одышка, и все они
умрут и лягут в могилу. Вот я слышу, как они смеются, и просто
не верится, неужели и они пойдут той же дорогой, что и я. А
ведь не миновать! До сих пор помню стихи Вордсворта: "Я вдруг
увидел хоровод нарциссов нежно-золотых, меж них резвился
ветерок в тени дерев, у синих вод". Вот такими мне кажутся
дети, хоть они иной раз бывают жестоки, хоть я знаю, они могут
быть и дурными, и злыми, но злобы еще нет у них в лице, в
глазах, и усталости тоже нет. В них столько пылкости, жадного
интереса ко всему! Наверно, этого мне больше всего недостает
во взрослых людях - девятеро из десяти уже ко всему охладели,
стали равнодушными, ни свежести, ни огня, ни жизни в них не
осталось. Каждый день я смотрю, как детвора выбегает из школы
после уроков. Будто кто бросает из дверей целые охапки цветов.
Что это за чувство, Уилли? Каково это - чувствовать себя вечно
юным? Всегда оставаться новеньким, свеженьким, как серебряная
монетка последней чеканки? Ты счастлив? Легко у тебя на душе -
или ты только с виду такой?
Мяч со свистом прорезал воздух, точно большой белесый
шершень ожег ладонь. Морщась от боли, он погладил ее другой
рукой, а память знай твердила свое:
- Я изворачивался как мог. Когда все родные умерли и
оказалось, что на работу меня никуда не берут, я пробовал
наняться в цирк, но и тут меня подняли на смех. "Сынок, -
говорили мне, - ты же не лилипут, а если и лилипут, все равно
с виду ты просто мальчишка. Уж если нам брать карлика, так
пускай он и лицом будет настоящий карлик. Нет уж, сынок, не
взыщи". И я пустился бродить по свету и все думал: кто я
такой? Мальчишка. И с виду мальчишка, и говорю, как мальчишка,
так лучше мне и оставаться мальчишкой. Воюй - не воюй, плачь -
не плачь, что толку! Так куда же мне податься? Какую найти
работу? А потом однажды в ресторане я увидел, как один человек
показывал другому карточки своих детей. А тот все повторял:
"Эх, нету у меня детей... вот были бы у меня детишки..." И все
качал головой. А я как сидел неподалеку, с куском мяса на
вилке, так и застыл! В ту минуту я понял, чем буду заниматься
до конца своих дней. Все-таки нашлась и для меня работа.
Приносить одиноким людям радость. Не знать ни отдыха, ни
срока. Вечно играть. Я понял, мне придется вечно играть. Ну,
разнесу когда-нибудь газеты, побегаю на посылках, может,
газоны косилкой подстригу. Но настоящей тяжелой работы мне не
видать. Все мое дело - чтобы мать на меня радовалась да отец
мною гордился. И я повернулся к тому человеку за стойкой,
неподалеку от меня. "Прошу прощенья", - сказал я. И улыбнулся
ему...
- Но послушай, Уилли, - сказала тогда, много лет
назад, миссис Эмили. - Наверно, тебе иногда бывает тоскливо?
И, наверно, хочется... разного... что нужно взрослому
человеку?
- Я молчу и стараюсь это побороть, - сказал Уилли. - Я
только мальчишка, говорю я себе, и я должен жить с
мальчишками, читать те же книги, играть в те же игры, все
остальное отрезано раз и навсегда. Я не могу быть сразу и
взрослым и ребенком. Надо быть мальчишкой - и только. И я
играю свою роль. Да, приходилось трудно. Иной раз, бывало...
Он умолк.
- Люди, у которых ты жил, ничего не знали?
- Нет. Сказать им - значило бы все испортить. Я
говорил им, что сбежал из дому, - пускай проверяют,
запрашивают полицию. Когда выяснялось, что меня не разыскивают
и ничего худого за мной нет, соглашался - пускай меня
усыновят. Так было лучше всего... пока никто ни о чем не
догадывался. Но проходило года три, ну, пять лет, и люди
догадывались, или в город приезжал кто-нибудь, кто видел меня
раньше, или кто-нибудь из цирка меня узнавал - и кончено. Рано
или поздно всему приходил конец.
- И ты счастлив, тебе хорошо? Приятно это - сорок лет
с лишком оставаться ребенком?
- Говорят, каждый должен зарабатывать свой хлеб. А
когда делаешь других счастливыми, и сам становишься почти
счастливым. Это моя работа, и я делаю свое дело. А потом...
еще несколько лет, и я состарюсь. Тогда и жар молодости, и
тоска по недостижимому, и несбыточные мечты - все останется
позади. Может быть, тогда мне станет полегче, и я спокойно
доиграю свою роль.
Он встряхнулся, отгоняя эти мысли, в последний раз
кинул мяч. И побежал к своему чемодану. Том, Билл, Джейми,
Боб, Сэм - он со всеми простился, всем пожал руки. Они немного
смутились.
- В конце концов, ты ж не на край света уезжаешь,
Уилли.
- Да, это верно... - Он все не трогался с места.
- Ну пока, Уилли! Через неделю увидимся!
- Пока, до свидания!
И опять он идет прочь со своим чемоданом и смотрит на
деревья, позади остались ребята и улица, где он жил, а когда
он повернул за угол, издали донесся паровозный гудок, и он
пустился бегом.
И вот последнее, что он увидел и услышал: белый мяч
опять и опять взлетал в небо над остроконечной крышей,
взад-вперед, взад-вперед, и звенели голоса: "Раз-два - голова,
три-четыре - отрубили!" - будто птицы кричали прощально,
улетая далеко на юг.
Раннее утро, солнце еще не взошло, пахнет туманом,
предрассветным холодом, и еще пахнет холодным железом -
неприветливый запах поезда, все тело ноет от тряски, от долгой
ночи в вагоне... Он проснулся и взглянул в окно, на едва
просыпающийся городок. Зажигались огни, слышались негромкие,
приглушенные голоса, в холодном сумраке взад-вперед,
взад-вперед качался, взмахивал красный сигнальный фонарь.
Стояла сонная тишина, в которой все звуки и отзвуки словно
облагорожены, на редкость ясны и отчетливы. По вагону прошел
проводник, точно тень в темном коридоре.
- Сэр, - тихонько позвал Уилли.
Проводник остановился.
- Какой это город? - в темноте прошептал мальчик.
- Вэливил.
- Много тут народу?
- Десять тысяч жителей. А что? Разве это твоя
остановка?
- Как тут зелено... - Уилли долгим взглядом посмотрел
в окно на окутанный предутренней прохладой городок. - Как тут
славно и тихо, - сказал он.
- Сынок, - сказал ему проводник, - ты знаешь, куда
едешь?
- Сюда, - сказал Уилли и неслышно поднялся и в
предутренней прохладной тишине, где пахло железом, в темном
вагоне стал быстро, деловито собирать свои пожитки.
- Смотри, паренек, не наделай глупостей, - сказал
проводник.
- Нет, сэр, - сказал Уилли, - я глупостей не наделаю.
Он прошел по темному коридору, проводник вынес за ним
чемодан, и вот он стоит на платформе, а вокруг светает, и
редеет туман, и встает прохладное утро.
Он стоял и смотрел снизу вверх на проводника, на
черный железный поезд, над которым еще светились последние
редкие звезды. Громко, навзрыд закричал паровоз, криками
отозвались вдоль всего поезда проводники, дрогнули вагоны, и
знакомый проводник помахал рукой и улыбнулся мальчику на
платформе, маленькому мальчику с большим чемоданом, а мальчик
что-то крикнул, но снова взревел паровоз и заглушил его голос.
- Чего? - закричал проводник и приставил ладонь к уху.
- Пожелайте мне удачи! - крикнул Уилли.
- Желаю удачи, сынок! - крикнул проводник, и
улыбнулся, и помахал рукой. - Счастливо, мальчик!
- Спасибо! - сказал Уилли под грохот и гром, под свист
пара и перестук колес.
Он смотрел вслед черному поезду, пока тот не скрылся
из виду. Все это время он стоял не шевелясь. Стоял совсем тихо
долгих три минуты - двенадцатилетний мальчик на старой
деревянной платформе, - и только потом наконец обернулся, и
ему открылись по-утреннему пустые улицы.
Вставало солнце, и, чтоб согреться, он пошел быстрым
шагом - и вступил в новый город.
Золотые яблоки солнца
- Юг, - сказал командир корабля.
- Но, - возразила команда, - здесь, в космосе, нет
никаких стран света!
- Когда летишь навстречу солнцу, - ответил командир,
- и все становится жарким, желтым, полным истомы, есть
только один курс. - Он закрыл глаза, представляя себе
далекий пылающий остров в космосе, и мягко выдохнул. - Юг.
Медленно кивнул и повторил:
- Юг.
Ракета называлась "Копа де Оро", но у нее было еще
два имени: "Прометей" и "Икар". Она в самом деле летела к
ослепительному полуденному солнцу. С каким воодушевлением
грузили они в отсеки две тысячи бутылок кисловатого лимонада
и тысячу бутылок пива с блестящими пробками, собираясь в
путь туда, где ожидала эта исполинская Сахара!
Сейчас, летя навстречу кипящему шару, они вспоминали
стихи и цитаты.
- "Золотые яблоки Солнца"?
- Йетс!
- "Не бойся солнечного жара"?
- Шекспир, конечно!
- "Чаша золота"? Стейнбек. "Кувшин золота"? Стефенс.
А помните - горшок золота у подножья радуги?! Черт возьми,
вот название для нашей орбиты: "Радуга"!
- Температура?..
- Четыреста градусов Цельсия!
Командир смотрел в черный провал большого круглого
окна. Вот оно. Солнце! Одна сокровенная мысль всецело
владела умом командира: долететь, коснуться Солнца и
навсегда унести частицу его тела.
Космический корабль воплощал строгую изысканность и
хладный, скупой расчет. В переходах, покрытых льдом и
молочно - белым инеем, царил аммиачный мороз, бушевали
снежные вихри. Малейшая искра из могучего очага, пылающего в
космосе, малейшее дыхание огня, способное просочиться сквозь
жесткий корпус, встретили бы концентрированную зиму, точно
здесь притаились все самые лютые февральские морозы.
В арктической тишине прозвучал голос
аудиотермометра:
- Температура восемьсот градусов!
"Падаем, - подумал командир, - падаем, подобно
снежинке, в жаркое лоно июня, знойного июля, В душное пекло
августа..."
- Тысяча двести градусов Цельсия.
Под снегом стонали моторы: охлаждающие жидкости со
скоростью пятнадцать тысяч километров в час струились по
белым змеям трубопроводов.
- Тысяча шестьсот градусов Цельсия.
Полдень. Лето. Июль.
- Две тысячи градусов!
И вот командир корабля спокойно (за этим
спокойствием - миллионы километров пути) сказал
долгожданное:
- Сейчас коснемся Солнца.
Глаза членов команды сверкнули, как расплавленное
золото.
- Две тысячи восемьсот градусов!
Странно, что неживой металлический голос
механического термометра может звучать так взволнованно!
- Который час? - спросил кто - то, и все невольно
улыбнулись.
Ибо здесь существовало лишь Солнце и еще раз Солнце.
Солнце было горизонтом и всеми странами света. Оно сжигало
минуты и секунды, песочные часы и будильники; в нем сгорало
время и вечность. Оно жгло веки и клеточную влагу в темном
мире за веками, сетчатку и мозг; оно выжигало сон и
сладостные воспоминания о сне и прохладных сумерках.
- Смотрите!
- Командир!
Бреттон, первый штурман, рухнул на ледяной пол.
Защитный костюм свистел в поврежденном месте; белым цветком
расцвело облачко замерзшего пара - тепло человека, его
кислород, его жизнь.
- Живей!
Пластмассовое окошко в шлеме Бреттона уже затянулось
изнутри бельмом хрупких молочных кристаллов. Товарищи
нагнулись над телом.
- Брак в скафандре, командир. Он мертв.
- Замерз.
Они перевели взгляд на термометр, который показывал
течение зимы в заснеженных отсеках. Четыреста градусов ниже
нуля. Командир смотрел на замороженную статую; по ней
стремительно разбегались искрящиеся кристаллики льда. "Какая
злая ирония судьбы, - думал он, - человек спасается от огня
и гибнет от мороза..."
Он отвернулся.
- Некогда. Времени нет. Пусть лежит. - Как тяжело
поворачивается язык... - Температура?
Стрелки подскочили еще на тысячу шестьсот градусов.
- Смотрите! Командир, смотрите!
Летящая сосулька начала таять.
Командир рывком поднял голову и посмотрел на
потолок. И сразу, будто осветился киноэкран, в его сознании
отчетливо возникла картина, воспоминание далекого детства.
...Ранняя весна, утро. Мальчишка, вдыхая запах
снега, высунулся в окно посмотреть, как искрится на солнце
последняя сосулька. С прозрачной хрустальной иголочки
капает, точно белое вино, прохладная, но с каждой минутой
все более жаркая кровь апреля. Оружие декабря, что ни миг,
становится все менее грозным. И вот уже сосулька падает на
гравий. Дзинь! - будто пробили куранты...
- Вспомогательный насос сломался, командир.
Охлаждение... Лед тает!
Сверху хлынул теплый дождь. Командир корабля дернул
головой влево, вправо.
- Где неисправность? Да не стойте так, черт возьми,
не мешкайте!
Люди забегали. Командир, зло ругаясь, нагнулся под
дождем;, его руки шарили по холодным механизмам, искали,
щупали, а перед глазами стояло будущее, от которого их,
казалось, отделял один лишь короткий вздох. Он видел, как
шелушится покров корабля, видел, как люди, лишенные защиты,
бегают, мечутся с распахнутыми в немом крике ртами. Космос -
черный замшелый колодец, в котором жизнь топит свои крики и
страх... Ори, сколько хочешь, космос задушит крик, не дав
ему родиться. Люди суетятся, словно муравьи в горящей
коробочке, корабль превратился в кипящую лаву... вихри
пара... ничто!
- Командир?!
Кошмар развеялся.
- Здесь.
Он работал под ласковым теплым дождем, струившимся
из верхнего отсека. Он возился с насосом.
- А, черт!
Командир дернул кабель. Смерть, которая ждет их,
будет самой быстрой в истории смертей. Пронзительный
вопль... жаркая молния... и лишь миллиарды тонн космического
огня шуршат, не слышимые никем, в безбрежном пространстве.
Словно горсть земляники, брошенной в топку, - только мысли
на миг замрут в раскаленном воздухе, - пережив тела,
превращенные в уголь и светящийся газ.
- Ч-чёрт!
Он ударил по насосу отверткой.
- Господи!..
Командир содрогнулся. Полное уничтожение... Он
зажмурил глаза, стиснул зубы. "Черт возьми, - думал он, - мы
привыкли умирать не так стремительно, - минутами, а то и
часами. Даже двадцать секунд - медленная смерть по сравнению
с тем, что готовит нам это голодное чудище, которому не
терпится нас сожрать!"
- Командир, сворачивать или продолжать?
- Приготовьте чашу. Теперь - сюда, заканчивайте,
живей!
Он повернулся к манипулятору огромной чаши, сунул
руки в перчатки дистанционного управления. Одно движение
кисти - и из недр корабля вытянулась исполинская рука с
гигантскими пальцами. Ближе, ближе... металлическая рука
погрузила "Золотую чашу" в пылающую топку, в бестелесное
тело, в бесплотную плоть Солнца.
"Миллион лет назад, - быстро подумал командир,
направляя чашу, - обнаженный человек на пустынной северной
тропе увидел, как в дерево ударила молния. Его племя бежало
в ужасе, а он голыми руками схватил, обжигаясь, головню и,
защищая ее телом от дождя, торжествующе ринулся к своей
пещере, где, пронзительно рассмеявшись, швырнул головню в
кучу сухих листьев и даровал своим соплеменникам лето. И
люди, дрожа, подползли к огню, протянули к нему трепещущие
руки и ощутили, как в пещеру вошло новое время года. Его
привело беспокойное желтое пятно, повелитель погоды. И они
несмело заулыбались... Так огонь стал достоянием людей".
- Командир!
Четыре секунды понадобились исполинской руке, чтобы
погрузить чашу в огонь.
"И вот сегодня мы снова на тропе, - думал командир,
- тянем руку с чашей за драгоценным газом и вакуумом, за
горстью пламени иного рода, чтобы с ним, освещая себе путь,
мчаться через холодный космос обратно и доставить на Землю
дар немеркнущего огня. Зачем?"
Он знал ответ еще до того, как задал себе вопрос.
"Затем, что атомы, которые мы подчинили себе на
Земле, слабосильны; атомная бомба немощна и мала; лишь
Солнце ведает то, что мы хотим знать, оно одно владеет
секретом. К тому же это увлекательно, это здорово;
прилететь, осалить - и стремглав обратно! В сущности, все
дело в гордости и тщеславии людей - козявок, которые дерзают
дернуть льва за хвост и ускользнуть от его зубов. Черт
подери, скажем мы потом, а ведь справились! Вот она, чаша с
энергией, пламенем, импульсами, - назовите, как хотите, -
которая даст ток нашим городам, приведет в движение наши
суда, осветить наши библиотеки, позолотит кожу наших детей,
испечет наш хлеб насущный и поможет нам усвоить знание о
нашей вселенной. Пейте из этой чаши, добрые люди, ученые и
мыслители! Пусть сей огонь согреет вас, прогонит мрак
неведения и долгую зиму суеверий, леденящий ветер недоверия
и преследующий человека великий страх темноты. Итак, мы
протягиваем руку за даянием..."
- О!
Чаша погрузилась в Солнце. Она зачерпнула частицу
божественной плоти, каплю крови вселенной, пламенной мысли,
ослепительной мудрости, которая разметила и проложила
Млечный Путь, пустила планеты по их орбитам, определила их
ход и создала жизнь во всем ее многообразии.
- Теперь осторожно, - прошептал командир.
- Что будет, когда мы подтянем чашу обратно? И без
того такая температура, а тут...
- Бог ведает, - ответил командир.
- Насос в порядке, командир!
- Включайте!
Насос заработал.
- Закрыть чашу крышкой!.. Теперь подтянем. -
медленно, еще медленнее...
Прекрасная рука за стеной дрогнула, повторив в
исполинском масштабе жест командира, и бесшумно скользнула
на свое место. Плотно закрытая чаша, рассыпая желтые цветы и
белые звезды, исчезла в чреве корабля. Аудиотермометр
выходил из себя. Система охлаждения билась в лихорадке,
жидкий аммиак пульсировал в трубах, словно кровь в висках
орущего безумца.
Командир закрыл наружный люк.
- Готово.
Все замерли в ожидании. Гулко стучал пульс корабля,
его сердце отчаянно колотилось. Чаша с золотом - на борту!
Холодная кровь металась по жестким жилам: вверх - вниз,
вправо - влево, вверх - вниз, вправо - влево...
Командир медленно вздохнул.
Капель с потолка прекратилась. Лед перестал таять.
- Теперь - обратно.
Корабль сделал полный поворот и устремился прочь.
- Слушайте!
Сердце корабля билось тише, тише... Стрелки приборов
побежали вниз, убавляя счет сотен. Термометр вещал о смене
времен года. И все думали одно: "Лети, лети прочь от
пламени, от огня, от жара и кипения, от желтого и белого.
Лети навстречу холоду и мраку". Через двадцать часов,
пожалуй, можно будет отключить часть холодильников и изгнать
зиму. Скоро они окажутся в такой холодной ночи, что
придется, возможно, воспользоваться новой топкой корабля,
заимствовать тепло у надежно укрытого пламени, которое они
несут с собой, словно неродившееся дитя.
Они летели домой.
Они летели домой, и командир, нагибаясь над телом
Бреттона, лежавшим в белом сугробе, успел вспомнить
стихотворение, которое написал много лет назад.
Порой мне Солнце кажется горящим древом...
Его плоды златые реют в жарком воздухе,
Как яблоки, пронизанные соком тяготенья,
Источенные родом человеческим.
И взор людей исполнен преклоненья,
- Им Солнце кажется неопалимым древом.
Долго командир сидел возле погибшего, и разные
чувства, жили в его душе. "Мне грустно, - думал он, - и я
счастлив, и я чувствую себя мальчишкой, который идет домой
из школы с пучком золотистых одуванчиков".
- Так, - вздохнул командир, сидя с закрытыми
глазами, - так, куда же мы летим теперь, куда?
Он знал, что все его люди тут, рядом, что страх
прошел и они дышат ровно, спокойно.
- После долгого - долгого путешествия к Солнцу,
когда ты коснулся его, подразнил и ринулся прочь, - куда
лежит твой путь? Когда ты расстался со зноем, полуденным
светом и сладкой негой, - каков твой курс?
Экипаж ждал, когда командир скажет сам. Они ждали,
когда он мысленно соберет воедино всю прохладу и белизну,
свежесть и бодрящий воздух, заключенный в заветном слове; и
они увидели, как слово рождается у него во рту и
перекатывается на языке, будто кусочек мороженого.
- Теперь для нас в космосе есть только один курс, -
сказал он.
Они ждали. Ждали, а корабль стремительно уходил от
света в холодный мрак.
- Север, - буркнул командир. - Север.
И все улыбнулись, точно в знойный день вдруг подул
освежающий ветер.