Сканирование: Янко Слава (библиотека Fort / Da) yanko_slava@yahoo.com | | http://yanko.lib.ru ||
зеркало: http://members.fortunecity.com/slavaaa/ya.html
|| http://yankos.chat.ru/ya.html
| Icq# 75088656
update 29.10.01
MAX FRISCH
МАКС ФРИШ
СОЛДАТСКАЯ
КНИЖКА
Dienstbüchlein 1960-64
К О Л Л E К Ц И Я
Перевод с немецкого
издательство
ФОЛИО
Москва 2000
УДК 830 ББК 84.4Ш Ф 90
Серия «Вершины. Коллекция» основана в 1999
году
Издание осуществлено при финансовой поддержке
фонда
«PRO
HELVETIA»
(Швейцария)
Составитель Е. А. Кацева
Художник-оформитель Б. Ф. Бублик
Фриш М.
Ф 90 Назову себя Гантенбайн: Пер. с нем. /
Сост. Е.А. Кацева; Худож. оформ. Б.Ф. Бублик. — Харьков: Фолио; М.: ООО
«Издательство ACT»,
2000. — 576 с. — (Вершины. Коллекция)
ISBN 966-03-0799-3
В книгу вошли самые известные произведения
швейцарского писателя Макса Фриша (1911 — 1998) — романы «Homo faber» и «Назову себя Гантенбайн».
УДК 830 ББК 84.4Ш
ISBN 966-03-0799-3 (Фолио) ISBN 5-17-003014-2 (ACT)
© Suhrkamp Verlag, 1976 © E. A. Кацева, составление, 2000 © Б. Ф. Бублик,
художественное оформление, 2000 © Издательство «Фолио», марка серии, 2000
СОЛДАТСКАЯ КНИЖКА
Dienstbüchlein
1960-64
© 1976 Suhrkamp
Verlag Frankfurt am Main
© Э. Львова, перевод на русский язык, 1997
По дороге в Тессин в окне автомобиля я
вижу военных — войска на местности. Наши войска. Джип, офицеры по-походному,
потом колонна черных грузовиков, в них солдаты, тоже по-походному. Такую
колонну обогнать нелегко. У солдат теперь длинные волосы, а каски такие, как
прежде, и больше мне ничего не приходит в голову.
Войска. Терпение. Память молчит. Наконец,
мне, ветерану в лимузине, удается проехать: снова джип, лейтенант, радист с
рацией, и вот все позади, и, если я не хочу, я могу не вспоминать.
У меня еще сохранилась так называемая
солдатская книжечка (уменьшительная форма вполне официальна) с медицинскими
отметками (острота зрения, острота слуха) и перечнем снаряжения рядового
состава («Стальная каска с возвратом: 1 шт. 1931, 1 шт. 1952»), с печатями
командной инстанции и подписями, удостоверяющими срок службы (всего 650
дней), книжечка переплетена в серый холст и неплотно закрывается.
Оружейная смазка, запах коричневых
шерстяных одеял, которые мы натягивали на горло и на подбородок, камфора, суп
из котелка, чай из котелка, потные фуражки, мыло от пота, запах казармы, соды,
запах картофельной шелухи, дубленой кожи, запах мокрых носков. Запах сухой
соломы в круглых тюках, перетянутых проволокой — она разрубается одним ударом
штыка, — облака пыли в школьном
501
классе и запах мела, запах отстрелянных
патронов, сортира, карбида, запах котелков, которые мы чистим пучками травы, а
жир снимаем землей, этот запах земли, и жести, и травы, и еще супа, запах
полных пепельниц в караулке, мужчин, спящих в форме, — запахи, которые
существуют только на военной службе.
Я был солдатом. А опыт все же не сдается
вместе с формой, как и знания о нашей стране и о себе самом.
Охотнее всего память возвращает ранние утра
на вольном воздухе. Серые утренние сумерки вокруг замаскированных орудий за
два часа до восхода (сейчас я тоже встаю в это время), и осенний лесной ковер,
что шуршит под ногами при каждом шаге, и летний лесной ковер, полный жужжащих
насекомых, и застылый лесной покров зимой, когда мы выскребаем рвы для
орудийных лафетов. И различные виды снега: кристаллический снег, сверкающий на
солнце, и снег с дождем, снег, налипающий на лопату, тяжелый снег, и снег,
летящий в лицо, и снег старой лавины, жесткий снег, снег летом, когда надо
подбивать гвоздями каблуки, чтобы не поскользнуться со всеми своими пожитками,
и свежий снег, в который мы проваливаемся по пояс. Все это знакомо и
альпинисту, но по-другому: он вязнет в снегу по собственной воле, он сам решает,
имеет ли смысл идти дальше и этим ли путем. Под командой лейтенанта, который
никогда не был альпинистом, о снеге узнаешь гораздо больше, а также о временах
года и о времени дня в любую погоду. Никогда в жизни не встречал я столько
тумана, как в армии, столько звезд, как в карауле. И все виды дождя. Иногда
нам разрешалось спрятаться во время дождя под крышей, но, как правило, дождь
был событием. Жара и пыль тоже. Как-то раз нам разрешили подставить руки, лицо
и головы под струю деревенской колонки, и под конец, когда приказ был уже
отдан, еще раз — руки. Тут же обнаруживает себя известная гордость — я,
студент, таскаю ящики и не делаюсь смешным в глазах рабочих. Ящики с боеприпасами
или ящики с шанцевым инструментом. Мы могли многое: свалить ель или отогнать
стадо свиней от мишеней — для одного человека не такая уж мелочь. Как-то мне
удалось поймать гранату, неудачно брошенную сосе-
502
дом, и перебросить ее через вал. И, среди
прочего, часы и минуты простой радости, не помню уже, где это было и в каком
году, между Дюнкерком и Сталинградом, простая радость лежать в траве и
опускать босые ноги в холодную воду ручья. И многое в таком же роде. Скажем,
когда армия не могла знать, где мы в этот момент находимся, а мы тем временем
притулились у печки, гномы в форме, снаружи льет дождь, мы со старой тессинкой
едва понимаем друг друга, но мне разрешено поджаривать сыр над пламенем и
одновременно сушить носки, а главное, еще целый час меня не сможет настичь
никакой приказ — блаженство, знакомое только солдату.
Когда в 1931 году после окончания школы
для новобранцев мне предложили стать офицером, я отказался. Я был тогда
студентом-германистом. О том, что быть офицером в нашей армии полезно и для
штатской карьеры, я уже знал. Мой старший брат, например, здоровья более
слабого, чем я, был уже лейтенантом; химик по профессии, он искал работу в
химической промышленности, и я его понимал. Когда я не проявил ни малейшей
охоты стать офицером, майор кисло спросил: почему? Я не хотел быть ни
адвокатом, ни врачом, ни прокуристом, ни учителем средней школы, ни
фабрикантом, я хотел быть писателем. Сказать об этом я, разумеется, не мог.
Потому-то он и спросил, уж не коммунист ли я.
Службе в армии мы обязаны своего рода
краеведением. Шагаешь вверх по горному склону в колонне по одному, смотришь на
узкую тропу и ботинки впереди идущего. Думать при этом можешь о чем угодно —
пока выдерживаешь положенное расстояние, на тебя не обращают внимания.
Бросаешь иногда взгляд в долину, потом снова на тропу. Когда разрешают перекинуться
словом, сзади слышна похабщина. Ради сохранения сил решаешь обречь себя на
тупоумие, хотя вполне согласен с целью учения и доволен собственным телом;
шагаешь, минутами почти отключая сознание, а потом вдруг, словно проснувшись и
осознав, что
503
этого нельзя пропустить, восхищаешься
цветами, мотыльком или жилкой белого кварца.
Затем малый привал: каску снять, карабин
снять. Разумеется, капрал или лейтенант следят, чтобы все не разбрелись.
Большинство устраивается прямо там, где их застал приказ. Чтобы справить нужду,
отойти все-таки разрешают, несколько минут одиночества в кустах дозволено.
Паутина, хвоя, муравьи, даже гриб иногда, к тому же и вид на долину — все
вполне настоящее и в то же время предмет нашей тоски. Смола на коре. В течение
минуты, пока мы заняты своим делом, взгляд очень цепок: смола, паутина,
ссохшийся гриб.
В ожидании команды «Встать!» восхищение
окружающим перерастает в восторженное желание побывать здесь еще раз, и в
такое же время года. Но вот тут-то и раздается ожидаемый приказ. Никогда в
жизни не знал я большей тоски по родине, чем на военной службе.
Я никогда не думал уклоняться от военной
службы. Обещание Федерального совета и всех, кто мог выступать от имени нашей
армии, что Швейцария будет обороняться, совпадало с моим собственным желанием и
личной волей. Кроме всего прочего, я боялся за одну немецкую еврейку в
Швейцарии.
Батарея состояла из четырех полевых орудий
калибра 75 мм, модель Крупна 1903 года, которые, к сожалению, не были
приспособлены к горным условиям. Невозможно было поднять ствол достаточно
высоко. Для этого существовали козлы, их было очень тяжело тащить, а к ним
железные шины, по которым орудия следовало поднимать на эти к озлы, и,
сверх того, можно было закапывать лафеты в землю, чтобы добиться более высокой
траектории полета снаряда. Для транспортировки их погружали на грузовики,
каждый раз с большой суматохой, но, пока нас не обстреливают, это просто
упражнение, своего рода физическая подготовка — поднимать тяжелый лафет, пока
остальные тащат его за
504
веревки. Работа, которой я страшился. Для
этого нужны были другие руки, не такие, как у меня.
Мы ожидали внезапного немецкого
наступления. Я боялся. Я был благодарен за все, что выглядело как оружие. Я
запрещал себе всякое сомнение в силе нашей армии.
На Швейцарской федеральной железной дороге
в то время офицеры, разумеется, имели право ездить первым классом, а солдаты,
тоже разумеется, — вторым и третьим. Разрешалось ли доплатить и сесть в первый
класс, не знаю; мне такая мысль не приходила в голову — это было бы тягостно
для обеих сторон, ни удовольствия, ни естественности, только тягостность.
Разговор? Если я встречал в поезде хорошего знакомого в офицерском чине или
коллегу, мы беседовали охотно и часами, офицер и рядовой — снаружи, в коридоре.
Это разрешалось. И офицеры в купе, и солдаты, которые проходили через коридор
первого класса, могли думать, что мы родственники.
Несмотря на то что швейцарцы немецкого
происхождения, исключая писателей и, возможно, священников, свободно говорили
только на диалекте, в языке приказов нашей армии раздаются команды на
литературном языке. Так звучит лучше. Каждый из нас посещал народную школу и
без труда понимает немецкий литературный язык, который используется в приказах
нашей армии. Во всяком случае, когда приказ короткий или отдается большой
группе. Если же приказ состоит из целой фразы, то тут придерживаются диалекта,
иначе может получиться неловкость потом, когда рядовой должен будет повторить
услышанный приказ. Зато следующая короткая команда — «В ружье!» — опять на
литературном языке. И это убедительно: необходимо помнить, что здесь мы не
дома.
Литературный язык, пусть даже в отрывках,
придает приказу определенную жесткость. Фельдфебель, который никогда не говорит
на литературном языке, совершает над
505
собой некоторое насилие, выкрикивая на нем
команду, зато он приобретает авторитет, какой ему в штатском качестве и не
снился. Здесь есть и оттенки. Лейтенант командует на литературном языке, как
положено, капрал на диалекте, капитан докладывает майору тоже, разумеется, как
положено, что отнюдь не обязывает вышестоящего к употреблению литературного
языка, и господин майор отвечает на диалекте. Это ему к лицу (родимый диалект
спускается сверху), и солдаты довольны и благодарны ему за то, что он не
немецкий майор.
Не забыть ткань, из которой сшита наша
форма, то, как ощущается эта толстая ткань, шершавая на горле, когда нельзя
раскрыть ворот, жесткая, когда сгибаешь руку или колено, ткань, которую
чувствуешь постоянно. Как сказал один из солдат: в этих штанах умаешься прежде,
чем увидишь врага. Даже если бы нам разрешали, мы все равно не смогли бы
подвернуть рукавов. Мундир, предназначенный для прохождения торжественным
маршем, костюм, который не щадит мужчину и требует именно мужчины. Когда мы
строили бункера, нам выдали рабочие костюмы, чтобы уберечь мундиры. У
механиков, которым приходится подлезать под грузовики, тоже есть рабочая
одежда. Ботинки были крепкие и тяжелые, не то что высокие сапоги, а над ними
брюки трубочками, куда забирается снег. Офицеры носят гамаши. Зимой, когда
стоят холода, рядовым выдают наушники и солнечные очки. Кожаное снаряжение
весьма практично; на животе четыре патронташа, штык с пилой. Ранец, на нем
скатанная шинель, прозванная «капут». Когда мы могли или должны были надевать
ее, она предохраняла от ветра, а под дождем становилась тяжелой от влаги, как
губка. Офицеры носили чаще всего легкие и непромокаемые накидки из пленки и,
как я уже говорил, гамаши. Каски были одинаковы для всех. Но офицеры надевали
их с явной неохотой, но не потому, что фуражка легче, и не потому, что по каске
нельзя определить воинское звание. Не знаю почему. Каска, знакомая любому
швейцарскому ребенку по патриотическим картинкам, выглядела на офицерах
несколько забавно, хотя они надевали ее по серьез-
506
ным поводам, таким, как боевое
богослужение, похороны или когда садились на заднее седло мотоцикла.
Эти каски, особенно после того, как их почернили
в целях маскировки, не вполне подходили к их форме, а может быть, и наоборот.
Лейтенанту надевать каску приходилось чаще, чем капитану; чем ниже чин, тем
нужнее каска. То же самое можно сказать и о противогазе; я ни разу не видел
майора с противогазом. Под дождем каска много приятней. Капитан в каске
означает, что он демонстрирует майору, или подполковнику, или полковнику (без
каски) боевую готовность своего подразделения к участию в маневрах или походе.
Кроме того, офицеры носили не винтовки, а пистолеты, на парадах же — саблю.
Выборы в Федеральный совет в октябре 1939
года дали следующее распределение мест:1
Свободомыслящие 51(48)
Католики-консерваторы 43(42) Социал-демократы 45(50) Крестьянская партия 22(21)
Ландесринг 9(7) Либералы 6(7) Демократы 6(7) Диссиденты-социалисты 4(-) Вне
фракций 1(5)
Социал-демократы, к этому времени вторая
по силе партия, а четыре года назад самая сильная, в совет не вошла.
Что еще я помню?.. Детские голоса из
монастырской школы, все вокруг в цвету, щебет птиц в тихом монастырском дворе.
Жаркий день, детские голоса повторяют хором вслед за монахиней притчи о добрых
ангелах и о падших ангелах, а я в это время, зажав нос рукой, чищу засорившийся
писсуар. Летний день. Немцы в Париже... Я еще никогда не был в Париже.
1 В скобках указаны результаты предшествующих выборов. — Здесь и далее примеч. перев.
507
Население относилось к армии приветливо.
Нам предоставили школьное здание, даже натаскали солому в гимнастический зал,
потом мы ее вытащили. Орудия на поле, но ущерб, нанесенный посевам, возмещен,
священник беспокоится о дочерях деревни, хозяин трактира доволен и охотно дает
тарелки даже рядовым; полы моем мы сами. Дети с маленькими котелками у полевой
кухни. Продовольствием нас снабжали хорошо, или, во всяком случае, прилично.
Население, как мне кажется, было убеждено в боевой силе своей армии.
Провалы в памяти, а между ними память
снова точна, и ее не обмануть. Она либо молчит (если я не хочу знать, как в
действительности было на военной службе), или опровергает меня, если я захочу
сплутовать, вспоминая свое поведение в форме, свое ежедневное
верноподданничество, а я вполне серьезно считал тогда, что веду себя
по-солдатски. Она может быть плохой, память, но она не сочинила цементную
трубу под яблоней в мае 1940 года. Я сижу на этой цементной трубе и думаю, что,
вероятно, вскоре придется умереть за родину. Больше всего я сожалею о том, что
не увижу моря. Очень может быть, я подразумевал нечто иное, за что готов был
отдать жизнь, когда это начнется. Мне вдруг показалось бессмысленным сидеть на
цементной трубе.
Присягу мы принимали 3.9.1939 в Арбедо,
Тессин. Об этом я писал в маленьком дневничке («Листке из вещевого мешка»).
Небольшое происшествие в тот день, едва упомянутое в моем чистосердечном
дневнике, в памяти сохранилось иначе. Очевидно, я тогда не хотел признаваться
в перенесенном шоке... Присягу у нас принимал капитан по фамилии Вюс. Уже в
поезде он переходил из вагона в вагон, чтобы поговорить с людьми, у которых на
мундире была цифра 73, заранее отдать некоторые приказы, и явно нервничал.
Серьезность положения (Гитлер напал на Польшу) касалась всех, но этого
капитана, видимо, в осо-
508
бенности. Нас он не знал, поскольку был к
нам прикомандирован недавно. Он был не то чтобы низенький, просто невысокий,
пожалуй, почти никто из нас не мог посмотреть на него снизу вверх. После
принятия присяги требуется немало усилий, чтобы обеспечить готовность к маршу.
Погрузка боеприпасов, назначение четырех орудийных расчетов. Наконец впервые
за весь этот день капитан Вюс смог обойти наш строй. Каждый должен был показать
обе руки, сначала ладонями вниз, потом ладонями вверх, словно капитан был
хиромантом, и назвать свою профессию: дояр, механик, подсобный рабочий, кузнец,
каменщик, батрак, торговец, слесарь. Капитан хотел познакомиться со своими
солдатами. Я тоже показываю руки, ладонями вниз, ладонями вверх, и говорю:
архитектор. ВТШ. Именно так пас называют. В эту минуту я даже не подозревал,
что капитан Вюс, так пристально разглядывающий меня, работает в этой области.
Он техник-строитель без диплома высшего учебного заведения, но, судя по всему,
с хорошим положением. Мне приходится повторить: архитектор, и, так как это ему
явно не нравится, я говорю: студент Высшей технической школы. Мои руки ему
особенно не нравятся. «Это заметно, — говорит он, — академик». Я внушаю
подозрение. Следующим был упаковщик. Вот это ручищи! После того как все
показали руки, мы зашагали по каменистой местности. Капитан Вюс на небольшом
холме, как полководец на старых картинах, колонна по четыре с поворотом головы
для приветствия. Внезапно он заорал. Подразделение остановилось, винтовка на
плечо, все словно окаменели, смотрят прямо перед собой, я тоже. Франция и
Англия вступили в войну. Возможно, в тот момент я думал об этом. Он продолжает
орать (слов я уже вспомнить не могу); пока я соображаю, что «вы, да-да, вы»
относится ко мне, голос его становится хриплым. Когда я выхожу из строя, он,
побелев от ярости, уже не кричит. Что я о себе воображаю? И дальше он все
повторял о сообразительности на службе. Вполне возможно, что я, крайний,
опоздал при повороте колонны. Ему тоже, говорит капитан Вюс, жмут тяжелые
ботинки. И, видимо, овладев собой, добавляет, это я помню точно: «Для таких,
как вы, если дело примет серьезный оборот,
509
у меня есть особые места!» На вопрос,
можно ли мне ответить, он орет, что я его понял, и приказывает вернуться в
строй. Я понял: капитан Вюс может поступить со мной согласно присяге.
Присяга гласит: «Я клянусь (или присягаю)
хранить верность Швейцарской Конфедерации, для защиты отечества и его
конституции не жалеть тела и жизни, никогда не покидать знамени, верно
следовать воинским законам, беспрекословно и точно выполнять приказы старших
по званию, соблюдать строгую воинскую дисциплину и сделать все, чего требуют
честь и свобода отечества».
Что мы знали тогда о войне? В наших
киосках продавался нацистский иллюстрированный журнал «Сигнал» с фотографиями:
немецкий пикирующий бомбардировщик «штука» (незадолго до войны я видел эту
машину в Дюбендорфе на Международной выставке, как и «мессер-шмитт»,
демонстрировавшийся фон Удетом) в боевом полете над Польшей, немецкие танки в
наступлении на дымящиеся деревни, бомбардировщики со свастикой, сбрасывающие
бомбы, вступление немецкого вермахта в города и деревни. Никакого представления
о том, что происходит в Варшавском гетто, — этого никто еще не знал. Но другое
могло уже быть известно. Впрочем, наша пресса была осторожна: ей нужны были
солдаты, не умеющие рассуждать.
Выражение «если дело примет серьезный
оборот» излюблено начальством: «Если дело примет серьезный оборот, вам не
придется отсиживаться под своей крышей»; капралы употребляют это выражение
куда реже. Но что будет, если и впрямь дело примет серьезный оборот, знает
только старший лейтенант. Например: «Если дело примет серьезный оборот,
горячего супа не будет». В конечном счете мы как раз и готовились к серьезному
обороту дела. При отработке ружейных приемов и муштре в строю, скатывании
шинели и т.п. о серьезном обороте не упоминалось, но при
510
инспектировании нашей школы — обязательно.
Все гвозди на подметке должны быть на месте в случае, «если дело примет
серьезный оборот». Важно будет все. Рядовые в первую очередь должны постоянно
иметь перед глазами «серьезный оборот». Офицерам, живущим в гостинице «У льва»,
в случае, «если дело примет серьезный оборот», будет легче перестроиться. Это
выражение не напоминало ни о танках, ни об огнеметах или бомбах, для этого
майор, присутствующий при ночной передислокации, был слишком чисто выбрит,
слишком барственен, слишком уверен, что, когда дело примет серьезный оборот,
оно оправдает его распоряжения и он ни в коем случае не останется там, где он
был. Ведь все это не было еще серьезным оборотом. А с другой стороны, от такого
оборота ожидалось некоторое облегчение. И мы вовсю обсуждали, как будет то или
это в случае, «если дело примет серьезный оборот».
Я уклонялся не столько от тяжелых ящиков,
сколько от разговоров. Я старался не слушать, когда рассказывали так называемые
еврейские анекдоты. Однажды мы видели немецких евреев в Санкт-Морице — на них
меховые шубы, а мы как раз выбивали пыль из наших шерстяных одеял. Лагеря
беженцев мы не видели никогда. Я знал о них, правда, очень мало.
Сражалась ли наша армия? Как долго?
650 дней без гауптвахты. Я был, наверное,
послушным. Прежде всего из благоразумия: большая группа добьется большего, если
ее будет направлять единая воля. Я понимал до известной степени, что
повиновение надо упражнять, так сказать, на холостом ходу. Казалось, что
остальным повиновение на военной службе дается легче, чем студенту. Они уже
привыкли делать то, чего от них требуют: каменщик, кровельщик, сварщик,
токарь, электрик, механик. А от них требовалось: ружейные приемы, прохождение
торжественным маршем в колонне или по одному, отдавание чести — плоская ладонь,
вытянутые пальцы у виска, приветствие резким поворотом головы к начальству,
511
смотреть вправо, смотреть влево, смотреть
вперед, «отделение, стоп», «к ноге», «ложись», «бегом» и так далее. Получаса
довольно, чтобы перестать думать. В этом была даже своего рода приятность, тебя
больше не было в наличии. Забывались последние известия о гитлеровских победах.
Пока я просто подчинялся, меня ничто больше не касалось. Поразительно, как
тупость сохраняет силы. Лейтенант, подавший команду «бегом» и сам налегке, без
снаряжения/ее выполняющий, мог бы теперь придираться к нам. Повиновение
избавляло нас от этого. Этот лейтенант получил потом хорошую характеристику.
Бег по такой местности, с полной выкладкой, и никто из солдат не ворчал — армия
может положиться на такого лейтенанта. Пока он, по всей вероятности, принимал
душ, за нас взялся фельдфебель, но и здесь все было в порядке: каску на ранец,
ботинки перед собой, шерстяное одеяло со швейцарским крестом наверх, полотенце
слева, а не справа, или наоборот, а тот, кто валяет дурака, рискует повторить
все сначала. Послушание избавило нас от этого. Чего ждали от нашего
подхалимства высшие армейские чины, нас не касалось. Покорные солдаты, и у
орудий тоже отупевшие солдаты, повиновение без заинтересованности, оружие как
реквизит муштры.
Отечество — неопределенный символ для
сильного чувства, которое владело мной 2.9.1939 на вокзале и в поезде, полном
солдат (без патриотических песен). Чувство патриота, которое я приношу с собой
в армию, созвучно скорее Гёльдерлину и Готфриду Келлеру. Нам не по душе, когда
фельдфебель, только потому, что он назначил кого-то нести караул в воскресенье,
говорит о родине. «Родина ждет от вас» — произнести это может только лейтенант,
едва приступивший к службе. Рядовые почти не употребляют таких слов; их
произносят лишь высшие чины. Даже капитану предпочтительней говорить не
«родина», но «наша армия». Армия определяет то, чего от нас требует родина. Чем
выше чин у офицера, тем доверительнее его отношение с родиной. Она его
назначила, она пристегнула ему золото на фуражку и воротник, она предоставила
ему право приказывать. Наша выправка имеет прямое отношение К родине. Когда
майор или полковник говорят: «Euses
512
Vatterland»1, это
звучит более убедительно и само собой разумеется. Убедительней, чем если бы
рядовой сказал полковнику: «Euses Vatterland». Она рассчитывает на нас, родина, но не
мы ее ораторы, ее голос.
Известно, что были в стране люди, которые
готовились к сопротивлению немецкой оккупации. Но как это сопротивление будет
осуществляться, мы в армии никогда не слыхали.
Для того чтобы поберечь мундиры, солдатам
вскоре дополнительно выдали тужурки и так называемые строевые брюки защитного
цвета с белесыми пятнами. Они лежали в стопке и раздавались приблизительно по
росту. Лучше слишком большие, чем слишком узкие. Но слишком большие часто
выглядели смешно. Поэтому лейтенант отсылал обратно то одного, то другого.
Одежда была ношеная, но чистая, она пахла не потом предшественника, а
цейхгаузом. Весьма практичное мероприятие. Строевая тужурка, строевые брюки,
строевые фуражки. Брюки пожелтее тужурки и наоборот, это не имело значения,
главное, чтобы мы не надевали фуражку набок. По дороге на службу мы еще не были
гражданами в форме, а форма — почетное одеяние и так далее. А теперь мы скорее
похожи на обитателей психиатрической лечебницы. Каска и винтовка остаются в
личном пользовании. Вечером, для выхода, когда население увидит нас вблизи,
снова мундир.
Армия, занимавшая 4.9.1939 свои позиции,
насчитывала 430 000 человек. У нее было ровно 86 истребителей, частью
устаревших. Противовоздушная оборона состояла к этому времени из 7 орудий
калибра 75 мм и 20 орудий калибра 22 мм. Противотанковая оборона также нуждалась
в орудиях и боеприпасах. За несколько месяцев до начала войны, 14.4.1939,
Федеральный совет принял постановление, запрещающее экспорт оружия, оставив тем
не менее это
1 Наша родина (нем.,
диал.).
513
право за некоторыми частными фирмами (фирмой
Бюрле, например).
В первое время, пока я был еще студентом,
я вызывал некоторое недоверие. Солдат удивляло, почему студент не служит
офицером. Узнав позднее, какое жалованье я получаю, они сочли это непорядком —
образованный служащий зарабатывает меньше, чем они. Для чего тогда учиться?
Наедине, например, в караульном помещении, мне задавали разные вопросы, считая,
что человек с высшим образованием хорошо разбирается во всем, кроме слесарного
дела или дойки коров, ремесла жестянщиков, или возчика, или что там еще было их
работой. Соответствующим образом относились они и к офицерам: глубокое
уважение, основанное на вере в то, что привилегированный означает более умный.
Ни один из рабочих не желал всерьез или хотя бы наполовину всерьез (что было бы
одинаково смешно, ибо начисто исключалось) быть офицером. О чем бы он, рабочий,
без аттестата зрелости, разговаривал с этими господами после работы? Они были,
с точки зрения рабочего, сплошь образованные или, на худой конец состоятельные
и потому по справедливости командовали рядовыми и спали в постелях. Они
владели чужими языками. Как покажут они себя в бою, сомнений не было. У них за
спиной курсы, отсюда некое тайное знание, как вести бой. Вполне возможно, что
квалифицированный рабочий, чья профессия опасней, например, чем у юриста, смог
бы читать географическую карту. Его профессия научила его и многому другому. Но
чтобы ему стать лейтенантом, этого мало, нужно еще некое «нечто». Люди
чувствуют это. Унтер-офицер сталкивается с офицером только на работе, а не на
офицерском балу с дамами. Что делать на таком балу крановщику? Ничего из этого
не выйдет. Да он этого и не хочет. Когда надо переправить через горный ручей
четыре орудия, рабочий может дать дельный совет и сказать, как это сделать. Так
бывает нередко. Но и здесь ему не хватает этого «нечто», которое есть у
лейтенанта и обер-лейтенанта, — авторитета, основанного не на знании предмета,
а на привычке и в штатской жизни не сделать самому, а позвать слугу. Сын буржуа
и в мундире офицера остается самим собой. Он ко-
514
мандует с той же естественностью, как в
обычной жизни заказывает то, что он или его отец могут оплатить. Когда он будет
говорить с равными, он скажет: «мои люди», «мой взвод» и так далее. Рабочий же,
напротив, к этому не привык, он думает: «мы». И даже когда он орет, чтобы
настоять на своем: «Раз-два, взяли!», он кричит «мы». Такого «мы» нет ни в
одной армейской команде. В определенных условиях офицер тоже говорит «мы».
Тогда нам ясно: он со страху полные штаны наклал, а между тем врага и близко
нет, просто авария. Едва все наладилось, у него снова появляется это его
пресловутое «нечто», подчас вполне дружелюбное.
Капитан, у которого на случай, если дело
примет серьезный оборот, имелось для меня про запас местечко, был между тем произведен
в майоры. Новый капитан, только что вернувшийся из отпуска, стоял перед своей
батареей и в соответствии с положением (11.5.1940) приветствовал нас, причем
смотрел он не на наши руки, но нам в глаза. Он, казалось, знал, что я человек
пишущий и печатаюсь. Он ценил Эрнста Юнгера и надеялся, что тот послужит мне
образцом солдата и поэта. Наша батарея к этому времени стояла не в Тессине, а в
Северной Швейцарии. 14.5.1940 после полудня совершенно неожиданно состоялась
перекличка. Новый капитан объявил, что завтра рано утром может начаться. Есть
ли у кого-нибудь вопросы? Он приказал, чтобы каждый солдат побрился и отдохнул.
Переход в небольшой укрепленный район, там никаких трактиров не будет. И вот
мы стоим под яблонями, май. Теплые сумерки, синий вечер. Ночь без тревоги;
ничего не происходит, только куры кудахчут во дворах. Очередь за Голландией и
Бельгией. Наш капитан — блондин и курит сигары бриссаго. Франция пала, надежды
на «линию Мажино» развеялись, как сон. У нас есть время выложить дерном в целях
маскировки наши четыре свежих бункера. Капитан нисколько не смущен тем, что
как раз сейчас Гитлер инспектирует Париж. Наша задача — понять из приказа на
день, что он, этот приказ, ничем не отличается от других. Наблюдал ли он за
нами во время работы у орудий, стоял ли в канцелярии с черной бриссаго во рту,
был ли еще где-нибудь, наш
515
капитан не оставлял сомнений, что мы будем
сражаться, что бы там ни случилось с Францией. Об Эрнсте Юнгере больше
разговоров не велось, хотя я часто был занят в канцелярии, Я приходил не для
разговоров, а для того, чтобы писать шрифтом таблички: «Канцелярия батареи»,
«Патронный склад», «Караульное помещение», «Санитарное отделение» и так
далее. Он был доволен моим шрифтом. Кроме того, я мог начертить и удобочитаемый
план нашего расположения. Служба, как и любая другая, счесть ее преимуществом
нельзя — ежедневная муштра оставалась при мне. Просто корректный командир
использует каждого человека в соответствии с его рангом, и четыре «академика»
не доставляют ему пока особых хлопот, скорее развлечение. Он отнюдь не
невежда. Ему хотелось получить батарею, которая умела бы петь: как следопыты у
бивачного костра. Он охотно садился рядом, чтобы самому тоже петь, и не только
песни родины, избави боже, самые озорные песни затягивал он сам. А приказ
«Накройсь!» подавал фельдфебель или капрал. Наш капитан по профессии учитель.
По-моему, он не сторонник Гитлера, но победа вермахта на всех фронтах для него,
как специалиста, была очевидна. Если через тридцать лет я не ошибаюсь, у него
были водянисто-серые светлые глаза. О том, как Роммель обратил в бегство целый
французский батальон, без единого выстрела, при помощи одних только сигнальных
осветительных ракет, он рассказывал не без восхищения и вместе с тем
предостерегая нас, чтобы мы никогда не теряли голову, как французы.
В общем, мучительных воспоминаний у меня
нет. Я не подорвал здоровья и не вижу повода для слепого уважения к людям,
которые говорят: вот в армии, там бы вам досталось... Мне досталось...
Однажды священник устроил нашему капитану
скандал из-за того, что мы умывались у деревянного колодца: он не потерпит в
своей деревне голых по пояс мужчин. Наш капитан заговорил о гигиене. Напрасно.
Черный патер, мы
516
прозвали его «угольный мешок», был вне
себя: он яростно размахивал руками. Один из нас был даже в плавках. Патер
кричал: «C'est le sport, c'est le Diable, c'est le communisme!»1 Впредь мы
должны были мыться, не снимая пропотевшей рубахи.
Не бросаться в глаза, чтобы тебя всегда
можно было с кем-нибудь спутать, — этому учишься в первые недели. Стоять в
перерыве в стороне от сбившихся в кучку остальных не рекомендуется: может
случиться, что сейчас понадобится принести лопаты, а для этого, разумеется,
больше всего подходит тот, кто стоит в эту минуту в стороне, или лежит (это
разрешается), или бросается в глаза чем-либо другим, например, оживленно
разговаривает или на что-то внимательно глядит. Это знают и наши остряки:
только что они шумели, громко шутили, окруженные всеобщим вниманием, но вот в
поле зрения появился кто-то из старших по званию, и тут же они умолкают, а
ведь их остроты отнюдь не касались высших чинов, это были просто шутки или
похабщина, которые, наверное, понравились бы и им. Но старший по званию
подходит слишком поздно, кто-то еще смеется, а где же сам остряк? Мы не должны
запечатлеваться в мозгу, где рождаются приказы. Так удается избегнуть
какой-нибудь грязной работы. Любая книга, например, нежелательна. Впрочем,
чистить сортир, если он засорился, отнюдь не наказание, должен же кто-то это делать.
По большей части тебя хватают не сразу, фельдфебель спрашивает, что за книгу
ты читаешь, и оказывает всяческое уважение математике. То, что из этого
выходит на следующий день, отнюдь не злопамятство или коварство. Ему нужны люди,
чтобы после работы отправить на склад, а ты ему запомнился. Очень просто. А кто
твердит о справедливости или несправедливости, запоминается особенно. Это
узнаешь скоро. Кто никогда не жалуется, у того меньше поводов жаловаться.
Существует еще право подачи жалобы, это тоже известно. Если показание
сталкивается с показанием, то преимущество на стороне старшего по званию. Я
никогда не подавал жалоб.
1 Это спорт, это дьявольщина, это коммунизм! (франц.)
517
Я пытаюсь вспомнить, что говорили о
Гитлере. Говорили мало. Немецкие повадки и без того не были здесь любимы:
«немецкая свинья». Я не помню политических столкновений среди солдат. Никаких
Гитлеров в Швейцарии, немцам здесь делать нечего. Политического образа врага,
насколько показывал мой опыт, не существовало. Каждый солдат приносил из дому
свой, как например социал-демократ, который дослуживался до ефрейтора. В такое
время армия должна быть едина. Служба есть служба, солдат-швейцарец защищает
свою родину, не заботясь о существующих в мирное время имущественных
отношениях в стране. Если речь шла о враге, то вполне довольно было образа
врага, созданного в армии, так сказать, нейтрального образа. Что мы знали о
враге? Он будет стрелять, если увидит свет нашего карманного фонарика на
местности, он метит в электростанцию, которую мы защищаем нашей жизнью и
винтовкой, но в первую очередь в солдат, что не выполняют указания своих
офицеров. Затем враг, если о нем говорит лейтенант или капитан, всегда одержим
маниакальной идеей поставить свои минометы именно там или почти там, где
предполагают наши офицеры. И тебе, рядовому, впору было подумать, что в этом
отношении враг вошел в согласие с нашими офицерами. Он определил их
диспозиции, и если не диспозиции лейтенанта, то диспозиции майора, во всяком
случае. Если он, безымянный враг, пустит в ход свои «мессершмитты», так
поблизости окажется зенитная батарея; все это рядовой должен себе представлять,
дабы не испытывать помех, работая у орудия. В общем, даже если враг бросит в
бой все свои силы до последнего солдата, мы все равно сумеем его победить.
Следует учесть также, что враг может действовать с разных сторон, в том числе
и с воздуха — десант, — и потому не стоит забывать о необходимости еще двух
солдат с ручными пулеметами. Впрочем, врага упоминали не так уж и часто, ведь
можно сказать и иначе: два человека с ручными пулеметами прикрывают фланги. Ни
один офицер, стремясь внедрить нам в сознание образ врага, не говорил:
«нацисты», «фашисты». Нельзя сказать, чтобы нас на кого-либо натравливали. Враг
совершенно не обязательно дол-
518
жен быть гитлеровским солдатом; каждый,
кто оскорбит наш нейтралитет...
Вспоминая сейчас об этом, я вижу все,
разумеется, согласно моему сегодняшнему образу мыслей. Удивительно то, что
многое познается лишь со временем.
Однажды мне было приказано явиться к
подполковнику на командный пункт, который помещался на одной из вершин
Тессина. Я был нужен, без меня не могли обойтись, так как я умел считать с
помощью логарифмической линейки. Я поправил ремни, побежал, застыл по стойке
«смирно» и доложился: «Рядовой Фриш». Я ждал приказа. О чем думаешь, когда
нельзя пошевельнуться и стоишь перед всеми, как кукла в витрине, тридцать
секунд, сорок секунд. Адъютанту, который ждал рядом с подполковником,
казалось, тоже не было известно, для чего меня выставили напоказ. Не имея
возможности оглянуться, я знал, что положение моих ботинок правильно, каблук к
каблуку, это чувствуешь. Донесение, которое адъютант держал в руке, оказалось,
вероятно, срочным, подполковник взял его, прочел, потом обратился ко мне.
«Так, — сказал он, — значит, вы и есть «вещевой мешок» — Фриш?» Я подтвердил,
руки по швам, с некоторым напряжением ожидая, что теперь будет. Он, однако же,
сказал что-то адъютанту относительно донесения, я продолжал стоять, руки по
швам, взгляд прямо вперед, сейчас на меня никто не смотрел. Прекрасный голубой
день, немного ветреный на такой высоте. Ветер, тихо посвистывая, залетал мне
под каску. Я мог бы отойти. Я уже стоял по стойке «смирно», необходимой для
этого, оставалось только сказать: «Господин подполковник...» Но он уже не
смотрел на меня.
Тот, кого мы тогда, как и сегодня,
называли истинным швейцарцем — «есть вещи, которые истинный швейцарец не делает
никогда», — может выглядеть как угодно: воло-
519
сы светлые или темные, голова острая или
круглая и тому подобное; не это признаки истинного швейцарца. Ему не
обязательно быть гимнастом, королем стрелков или борцом, но нечто здоровое ему
присуще, нечто мужское. Он может быть толстым трактирщиком, здоровье — это
образ мыслей. По большей части он выступает как человек, подчиняющийся
законам, чаще — как человек, эти законы устанавливающий, который даже от
школьника может потребовать, чтобы тот был истинным швейцарцем. Это не имеет
никакого отношения к воинским званиям, нет-нет. Истинный швейцарец может быть
банкиром, но ему не обязательно им быть; и привратник может быть истинным
швейцарцем, и учитель. Тот, кто не успел узнать, что такое истинный швейцарец,
узнает это на военной службе. Истинных швейцарцев большинство. Надо еще иметь
в виду заграничных швейцарцев, многие из них умеют петь на тирольский лад во
многих поколениях. Но можно и не быть настоящим йодлером — их не так уж много,
и их умение важно на праздниках. Мерилом же служит повседневность. Истинный
швейцарец не склонен к утопиям, и потому он считает себя реалистом. История
Швейцарии, как ее учат, подтверждает это. Трезвость взгляда порождает
стойкость, но без фанатизма. Он нравится себе в качестве швейцарца, когда
находится вместе с другими истинными швейцарцами, а такие есть и в городах.
Чтобы чувствовать себя истинным швейцарцем, не надо быть сельским жителем, хотя
определенная крестьянская, но отнюдь не мужицкая, черта в нем должна
присутствовать, будь он адвокатом, зубным врачом или служащим, по крайней мере
в разговоре мужчины с мужчиной. Истинный швейцарец не любит выставлять себя
горожанином, когда он встречается с другими истинными швейцарцами. И дело не в
диалекте, на диалекте говорим мы все, диалект может быть и городским. Иногда
кажется, что истинный швейцарец притворяется для того, чтобы его признали
таковым. Если иностранцы сочтут его неотесанным, истинному швейцарцу это
нисколько не мешает, наоборот: он не льстец, он не умеет кланяться и тому
подобное. Он терпеть не может отвечать на литературном немецком языке, что
сделало бы его раболепным и неприветливым. При этом истинному швейцарцу
несвойственно чувство собственной неполноценности, хотя ему самому
520
невдомек, почему так получается. Здоровый
образ мыслей — это солидная степенность; всякая способность думать быстрее
будит в нем подозрительность. Он просто стоит на почве фактов, а значит, всякая
легковесность ему чужда. Истинный швейцарец говорит, что думает, много
бранится, но почти всегда находится в согласии с остальными и потому чувствует
себя свободно. Он говорит всегда начистоту, не стесняясь в выражениях. Как
сказано раньше, он не льстец. Он знает, что на него можно положиться. И хотя
существуют и истинные швейцарки, истинный швейцарец чувствует себя лучше среди
мужчин. Но не только поэтому армия так подходит ему. Нельзя сказать, что
каждому истинному швейцарцу военная форма к лицу, как правило, она больше
подходит офицерам. Бледный каптенармус, что мечется и днем и ночью, как
правило, представляет собой весьма трогательное зрелище, особенно, если на нем
каска; зато он истинный швейцарец и в армии как дома, им всегда довольны. Как
сказано выше, дело не во внешности. Интеллигент тоже может быть истинным
швейцарцем. Просто есть вещи, которых истинный швейцарец не сделает никогда, как,
впрочем, есть и мысли, которые никогда не приходят ему в голову. Например,
марксизм. Рабочий тоже может быть истинным швейцарцем.
Гранит и гнейс, который я тогда считал
гранитом, много папоротника — зимой он желтеет, — зеленые или коричневые ежики
каштанов, листья каштанов на земле, повсюду на откосах низенькие подпорные
каменные стенки, гранитные стены с виноградными лозами, серые гранитные кровли,
много скал, которые под дождем кажутся черными с фиолетовыми полосами, ручьи,
березы под средиземноморским небом и так далее. Дни наедине со стереотрубой и
вещевым мешком. Чем выше поднимаешься, тем лучше обзор. Таскать стереотрубу на
спине утомительно, но зато ты один. Я присаживаюсь на выступ крыши какой-то часовни,
стереотруба передо мной, чтобы разместить углы, и рисую то, что командир
батареи сможет увидеть из этой точки. Несколько часов без мундира, и пейзаж
видишь лучше, когда его рисуешь. Но, главное, не видно и не слышно ничего
армейского. Если мое задание нельзя было выпол-
521
нить в один день, я ночевал в заброшенном
хлеву, один в сене. Служба без уничтожения личности. Через двадцать пять лет я
купил себе в этих местах старый дом с гранитной кровлей — настолько, видно,
понравились мне эти места.
Дисциплина — что под этим разумеется в армии,
ясно, только это мало что общего имеет с дисциплиной. Мул тащит свою поклажу и
идет, куда его ведут, ибо по опыту знает, что иначе его побьют. Дисциплина есть
результат определенного знания: латынь — дисциплина, математика — дисциплина,
поэзия — дисциплина. Волю к тому, чтобы чему-нибудь научиться и чего-то
достичь, можно обозначить дисциплиной. Это предполагает личность. Дисциплина
возникает из сознания, что мы сами распоряжаемся собой, а не кто-то
распоряжается нами. Военная служба (какой ее узнал я) путает дисциплину с
повиновением. Эта путаница, провозглашаемая при каждом удобном случае, порождала
досаду. Приказ есть приказ, кадровым офицерам незачем нас убеждать; мы уже
взяли свои вещевые мешки, никому никаких забот, мы действуем, руководствуясь
опытом мула. Но кадровые офицеры заблуждаются, когда они самодовольно отмечают
наличие дисциплины. Цель армии — ее добиваются наказанием — есть повиновение.
Дисциплина берет начало в добровольности. Лишения и тяготы, которые возлагает
на нас дисциплина, отвечают силе нашего стремления к чему-либо. Дисциплина
означает: мы предъявляем требования к себе самим. Этого мул не делает. Этого
не делает и рядовой, который от подъема до отбоя находится под опекой. Ее
необходимость определяется степенью трудности дела. Впрочем, мы, взрослые,
знаем, что дисциплина (в подлинном смысле слова) требует больше сил, нежели
повиновение, которое возникает не из собственных твоих интересов и есть всего
лишь хитроумное поведение, с целью избежать наказания. Дисциплина имеет дело с
убеждением, совестью, зрелостью.
Мне все вспоминается одно и то же: в
перевернутой фуражке очищенные от смазки части затвора моей винтов-
522
ки, и коричневая перчатка лейтенанта,
выхватывающая крошечную блестящую частичку, и вопрос: как это называется?
Представьте, мы это знали.
Но вот чего мы знать не могли: не позднее
чем с ноября 1940 года у шефа немецкого генерального штаба Гальдера был готов
план операции «Танненбаум» — вступление в Швейцарию. Гальдер провел
рекогносцировку швейцарской границы в горах Юры и обозначил этот участок местности
как трудный. 6.10.1940, в тот же самый день, в Цюрихе состоялся немецкий
праздник урожая с двумя тысячами участников. Немецкий посол официально приветствовал
господина фон Бибра в качестве линдесгруппенляйтера НСРПГ для Швейцарии.
Мой персональный отпуск, взятый перед
этими событиями, я возместил с лихвой — три раза дополнительно служил в
других соединениях. Служба в других соединениях. Что там было по-другому? В
граубюнденской горной пехотной роте, например, часть офицеров была с солдатами
на «ты»: жители одной долины, они знали друг друга и знали цену друг другу,
почтальон — сыну хозяина отеля и наоборот. Каждый из них ходил па охоту. Их
диалект горожанину было понять нелегко. «Ты» между каптенармусом и
обер-лейтенантом не упраздняло ритуала, но только укрепляло его. Почтальон,
железнодорожный рабочий, портье, сезонник, лесоруб, кельнер, штукатур, батрак,
канцелярист, бензозаправщик, носильщик, шофер грузовика, кровельщик в
гражданской жизни без всяких сомнений принимали сословные различия,
принесенные ими сюда, но здесь, в армии, замашки хозяев их раздражали, это
деревенское «ты» звучало фальшью. Армейские будни, такие же, как в нашем
соединении, но со зловещим оттенком: повиновение с ненавистью за «ты». Но чтобы
пристрелить офицера — такого у нас я никогда не слышал.
Противоречие, состоящее в том, что армия,
защищающая демократию, во всей своей структуре антидемократична,
523
выступает как противоречие лишь до тех пор,
пока мы верим утверждению, что армия защищает демократию, а я верил в это в
те годы.
Обратиться к майору или подполковнику
после окончания работы рядовому и в голову не приходило, только кельнер или
кельнерша могли приблизиться к ним настолько. Офицеры — это каста. Что члены
этой касты думали на самом деле, рядовые узнать не могли. На службе и подавно:
приказы не признания, а в свободное время высоких чинов не найти, они не
толкутся на деревенской улице. Да бывает ли у них вообще свободное время? Их
фуражки в трактире видеть приходилось, повесить свою фуражку рядом рядовому не
запрещалось. Но мы предпочитали этого не делать, засовывая свои фуражки за
пояс. Если только была возможность, они занимали в трактире особую комнату,
рядовые тоже предпочитали быть среди своих. Очень редко случалось, чтобы в
трактире было только одно помещение. Но случалось. Что тогда? Свободные столы
оставались свободны, хотя это и было неестественно. Офицеры явно неохотно
расставались со своими фуражками, хотя знаки различия были прекрасно видны на
их воротниках, а головы у них были такие же, как у всех. В этих случаях мы в
трактире не задерживались. О разговоре и речи быть не могло. Кроме того,
рядовой, если б он даже и захотел спросить о чем-нибудь у господ офицеров,
должен был сначала стать по стойке «смирно» и тем самым снова быть на службе, а
это означало, что вопрос мог быть только служебным. А откуда взяться у рядового
такому вопросу, на который не смог бы ответить фельдфебель или в крайнем случае
капитан? Разговор между швейцарскими согражданами, когда один из них рядовой
или капрал, а другой подполковник, исключен, политический уж во всяком случае.
Это касты. Даже водитель, который повсюду возит офицера высокого звания, ничего
не может узнать. Обычно с ним неплохо обращаются, бывало, что высший чин даже
справляется о здоровье больной жены своего шофера, так сказать, частный
разговор, правда односторонний, ибо бравый шофер
524
едва ли мог осведомиться о здоровье жены
своего начальника. Вопрос о том, как старший офицер относится к Гитлеру, был
немыслим. Это касты: шофер оставался шофером и в обычной жизни, а старший
офицер был человеком с высшим образованием, офицеры не были обязаны разговаривать
с рядовыми. Это знали все. Но это не значило, что они никогда не разговаривали
с рядовыми. Если это могло поднять настроение, помехи исчезали. Они, правда, не
могли найти нужный тон. Беседа не завязывалась, их усилия говорить
«по-народному» были труднопереносимыми. Да и солдатам в этом случае
приходилось выражаться не совсем обычным для них языком, и едва начавшийся
разговор быстро кончался. Одинаковый язык, пусть даже почти одинаковый, им
нужен не был: это грозило разрушить касты. На армейской службе невозможно было
узнать, кто из высших чинов считал, что о Гитлере, пока он не покушается на
наш нейтралитет, ничего худого не скажешь, наоборот: конец красным профсоюзам,
некоторое ограничение прав для евреев — пусть не всегда вполне справедливое,
но зато, с другой стороны, здоровый подъем, здоровая и дельная молодежь...
Солдат — это человек, который жертвует
своей жизнью во имя отечества без колебаний... Больше, собственно, рядовому и
знать нечего. Это и так неплохо. Армия, выступающая как представитель
отечества, не делает политических высказываний, только национальные, ее девиз
не борьба против фашизма, но борьба за Швейцарию.
Тот, кто не хотел присутствовать на
полевой проповеди, мог чистить картошку. Я, как правило, выбирал проповедь;
чтобы не идти на проповедь, надо было выйти из строя, а выходить из строя плохо.
Не бросаться в глаза, ничем не отличаться от других. Обычно выбиралось
какое-нибудь красивое место, вид был впечатляющий: деревянная кафедра с
огромным швейцарским крестом, над ней голова и плечи духовного отца — офицера.
Позади лес. Бог никогда не выбирал капрала, а уж тем более солдата в качестве
своего
525
орудия. Впечатляюще было также поведение
наших офицеров, их серьезность, сосредоточенность, их благоговение перед
равным по званию священником. Потом, после общего «Отче наш», без касок,
воинская церемония перед священником: «Отделение, смирно!» и его приветствие,
рука у фуражки, нашим офицерам. Отчасти это определялось географическим
положением местности: они стояли ближе друг к другу — наши офицеры и священник,
говоривший от имени Бога. Я слушал, и у меня не возникало желания спорить.
Разве не возможен человек, полный страха Божьего, капитан с душой набожного
бойца, без сабли, но с мечом. Говорил ли он нам о том, что ему было известно?
Мы между тем уже знали: теперь мы солдаты, у нас есть семья и родина, а Бог,
если верить в него, придаст нам силы. Но я уже не помню теперь точно ни одной
такой проповеди, вместо них в памяти встает недавно прочитанное воспоминание
бывшего полевого священника, который не судил о правомочности смертных
приговоров, но заботился о том, чтобы человек достойно уходил из мира. Это
была «чистая казнь». И рассказ одной вдовы священника, что казнь сильно потрясла
ее мужа, но он не мог смотреть на это иначе, чем начальство. Ее муж никогда не
брал отпуска, его отдыхом была военная служба, и для своих духовных свершений
он всегда писал стихи, часто на диалекте. Он и казнь приподнял поэзией,
стихотворение это прочесть нельзя, вдова свято хранит его, но известно, что в
нем говорится о том, как запевают первые птицы и как милосердная природа проясняет
все вокруг. (Сообщение о Никлаусе Майенберге в «Тагесанцайгер магазин»,
11.8.1973.) Я же вспоминаю другого полевого священника, который не отдавал
приказов, хотя носил форму капитана, а только говорил «аминь». Наши фельдфебель
или лейтенант отдавали обычные команды, выстраивая нас к молитве, а потом
снова «направо», «прямо», «марш». Ритуал был столь же прост, сколь целесообразен,
поскольку позволял Богу хотя бы на полчаса устранить воинскую субординацию.
Аутсайдеры, оставшиеся чистить картошку, ничего не теряли.
Наши квалифицированные рабочие выполняли в
армии работу, соответствующую их профессии, но без привычных
526
инструментов: «Все без толку, для этого
нужны другие клещи, настоящие клещи, а не такие, специальные, и не цинковая
проволока, а медная» и так далее. То была не строптивость, а неспособность к
импровизации. Очевидно, это качество связано с нашей историей: слишком долгое
благополучие без лишений, которые порождают изобретательность; мы
оскорбляемся, если нет под рукой привычных инструментов.
Однажды в отпуске, в Цюрихе, на одном
литературном вечере я случайно встретился с Отто Баумгартеном, моим учителем
рисования. Я хотел обрадовать его тем, что и в армии продолжаю рисовать. И лишь
когда его робкое молчание грозило стать неправильно истолкованным, он сказал
мне с глазу на глаз то, что узнал в этот день: в Риге евреев тысячами уводят в
лес и расстреливают. Такие вещи говорились только с глазу на глаз, а не в общем
разговоре, не располагающем к доверию. Откуда он это узнал? Какая разница. Я
доверял ему.
Нам приходилось квартироваться в школе, в
деревенском танцзале, в сарае, в кегельбане. Пол сарая, устланный соломой, я
предпочитал нарам в казарме. В соломе попадались мыши, правда редко; они нам
не мешали, только будили иногда, пробегая по руке или лицу. В казарме было
тоскливей — койки, длинные гулкие коридоры, лестницы, достаточно широкие для
целой колонны, столовая с запахом кофе на молоке и жидкого мыла. На соломе
было жестче, мы лежали тесней, ранец к ранцу; сосед слева пускал газы, сосед
справа храпел; соломенную пыль мы утром высмаркивали; здесь было трудней по
утрам и вечерам раскладывать свои пожитки в установленном порядке, идиотская
процедура, и вот уже снова три каски лежат на заправленном одеяле со
швейцарским крестом. Разрешалось иметь спальный мешок и даже подушку —
наволочку, набитую соломой; утром всему этому полагалось исчезать, в угоду
единообразию. Веревка для носков и полотенец, полка для зубной щетки и зубной
пасты, зубная паста все-
527
гда справа от зубной щетки, тоже в угоду
единообразию. Офицеры редко показывались на таких квартирах, их появление было
скорее испытанием для фельдфебеля: он отвечал за то, чтобы нам хватало воздуха
и соломы, чтобы не было сквозняков и никаких поводов для жалоб. Офицер был
доволен, если кому-нибудь удавалось сострить, это значило, что нам хорошо на
соломе.
Так называемый Рютли-Рапорт1 от 25.7.1940: генерал Гуизан собрал на Рютли высший состав
армейских офицеров, чтобы сообщить им, что после перемирия во Франции наша
воля к отражению любого нападения не слабеет. Об этом мы, как я помню, читали с
удовлетворением. Но мы не могли знать, что за месяц до этого генерал
осведомился в Федеральном совете, остаются ли прежними его полномочия в армии.
Цветной поясной портрет генерала висел тогда в каждом трактире, в каждом
учреждении: отеческого вида господин, внушающий доверие, с лицом сельского
жителя. Мы также не могли тогда знать, что 14.8.1940, то есть спустя месяц
после Рютли-Рапорта, генерал Гуизан обратился в Федеральный совет с
предложением отправить в Берлин делегацию во главе с министром Буркхардтом «pour tenter un apaisement et
institrer une collaboration»2.
Федеральный совет не дал на это согласия.
Понимание службы — слова, необходимые
нашим офицерам, когда речь идет о большем, нежели отсутствие пуговицы на
штанах. Отсутствие пуговицы не означает отсутствия понимания службы. Солдату,
к которому обращен подобный упрек, есть чего стыдиться. Не понимать смысла
службы — это уже недостаток характера. Командир, говорящий о понимании службы,
явно имеет в виду личное рвение, старание угодить начальству и облегчить ему
тем самым его задачу. Недостаточное понимание службы проявляется в мелочах, но
эти мелочи перестают быть ме-
1 Рютли — горный луг в кантоне Ури, где, по преданию, в 1307 г. был
заключен союз трех лесных кантонов для борьбы с Габсбургами, из которого
впоследствии возникла Швейцарская Конфедерация.
2 Чтобы умиротворить и установить сотрудничество (франц.).
528
лочами, поскольку в них проявляется
недостаточное понимание службы. Этого не обсуждают. Уже сама попытка объяснить
вышестоящему, как произошло упущение, — промах, подтверждающий отсутствие
должного понимания службы. Укор начальства — последнее слово. Самое последнее:
«Понятно?» Тот, на кого в любую минуту, даже когда он считает свою задачу
выполненной, могут наорать, всегда не прав. Без такого взгляда на вещи нельзя
носить форму (исключая офицерскую). Я не помню, чтобы офицер когда-нибудь
извинился перед рядовыми. Но рядовые этого и не ждут, самые глупые понимают,
что такое армия.
Сами себя мы товарищами не называли. Это
обозначение исходило от офицеров. Вы подведете ваших товарищей, вы
ответственны за ваших товарищей, поглядите, чтобы ваш товарищ вам помог, ничего
подобного среди товарищей быть не должно. И так далее. Некоторые сдружились.
Один вахмистр был ассистентом кафедры астрономии в Бернском университете, один
рядовой — химиком в Эмменбрюке, другой — филолог — преподавал в гимназии.
Возможность разговора появлялась, когда мы чистили ботинки или оружие. Или
складывали одеяла. Мы радовались этому. А назначение вместе в караул было
просто счастливым случаем. Если потом, в гражданской жизни, мы встречались, то,
странное дело, ни с одной из сторон не возникало ни малейшего желания
вспоминать совместную службу, наоборот, появлялась даже неловкость, ведь один
видел другого, когда тот отрабатывал ружейные приемы, сотни раз прикладывал
руку к козырьку, неестественным голосом докладывал: «Рядовой Штудер
откомандирован на кухню» и через пятьдесят метров снова: «Рядовой Штудер
откомандирован на кухню». Позорного во всем этом нет ничего, но я предпочитаю
разговаривать с людьми, которые мне об этом не напоминают.
Большинство рядовых были рабочие, но армейская
среда (для рядовых) соответствовала мелкобуржуазной мещанской среде — армии
нужен мелкий бюргер, обыватель с его забитостью и стремлением казаться
буржуазным. Офицер, пришедший в армию со своей виллы, обращаясь к рабочему в
форме, тотчас же повышает его до мелкого бюрге-
529
pa, включая тем самым в среду, всегда
устремляющуюся вслед за крупнобуржуазной. Таким образом, рядовой и лейтенант
оказываются как бы связанными общим буржуазным существованием. Просто одному
удалось продвинуться дальше, чем другому. Лейтенант, пусть он и моложе
рядового, обладает какой-то патриархальностью, что смущает его самого. Каждый
не представляет себе среду другого, но лейтенант говорит: «Рядовой Шмидт, ведь
дома вы бы этого не сделали!» Рядовой робеет перед барином, которого дома
обслуживает горничная, и вытягивается в струнку.
Я не спрашивал себя тогда, будет ли
сражаться наша армия. В этом я никогда не сомневался. Пожалуй, только спьяну
можно было теперь кричать: пусть они только сунутся, свиньи швабские, пусть попробуют!
Никаких повышенных тонов. Само собой разумелось, что швейцарская армия не
похожа на чехословацкую, нет... Первые сообщения о победах вермахта передали
по нашему радио как раз в тот момент, когда мы тащили полный котел супа и мешки
с хлебом и ничего не слышали. Солдаты подошли со своими котелками мрачные и
молчаливые, в ответ на наши вопросы они зло рассмеялись: немцы известные
хвастуны. Быстрое падение Польши тоже было неожиданностью. Но Польша была
далеко. Потом еще более быстрое падение Голландии и Бельгии, но в Голландии и
Бельгии нет таких гор, как у нас. Мы понимали, что немецкий вермахт на нашей
границе не остановить, этого никто не утверждал, ни один лейтенант, ни один
капитан, настолько мы были лишены иллюзий. Но сражаться мы будем. Это не
требовало никаких специальных заявлений, это само собой вытекало из всей
швейцарской истории. Заявления подобного рода были обращены не к нам, а к
Гитлеру, если у него такие иллюзии имелись. Для чего же иначе нужны наши учения
днем и ночью? Франция оккупирована, внезапно немцы оказались у Женевы. Но
сражаться мы будем. От одного поражения к другому, пока нас не защитят наши
горы. Новая надежда: укрепления, редуты. Танкам их не пройти. Я помню, как
меня успокоила эта мысль. Но я не помню, чтобы мы, рядовые, говорили об этом.
Многое из того, что мы де-
530
лали, казалось дилетантством. Тем не менее
у нас проходили учения в горах, по временам в Энгадине, потом снова в Тессине,
ибо они, эти скалы, эти пустыни каменных осыпей и обрывов, опасные дороги, а
зимой склоны, грозящие лавинами, стали нашими союзниками. Само наше
техническое оснащение наводило на мысль, что в бою все будет в конечном счете
зависеть от рядового. Особенно в горах. Об этом капитан мог нам и не говорить,
это мы узнавали сами при каждом выдвижении позиции. Не помню, чтобы я в то время
смотрел на нашу армию с иронией. Обычно уже сама местность не позволяла так
думать. Тогда в низине, под яблонями, я мог безо всякого труда представить себе
немецкий вермахт, знакомый по фотографиям, отряды бронемашин и прочее, но
здесь мне это не удавалось. Здесь мы забывали о нем. Ясно, что наш генеральный
штаб всерьез воспринимал свою собственную идею о редутах; мы видели
доказательства: строительство блиндажей в горах (для чего я однажды чертил планы
в военной канцелярии) и склады боеприпасов в скалах, вроде бы защищенных от
бомб. Как будет осуществляться подвоз всего необходимого после взрыва мостов, и
вообще как представлял себе генеральный штаб наши боевые силы после потери
промышленности и городов, нам, разумеется, никто не мог объяснить: враг
слушает вместе с нами! Наши семьи в немецкой оккупации, а мы в горах — пожалуй,
так мы себе этого не представляли — в надежде, что до этого дело все-таки не
дойдет.
На соломе, после отбоя, когда нам, собственно,
разговаривать запрещалось, на складе, где во время работы разговаривать,
наоборот, разрешалось, днем в караулке, в столовой, у орудий, где мы,
притулившись на ящиках, счищали с них смазку, а потом снова покрывали смазкой,
редко кто говорил о своей гражданской работе. Не все были способны придумать
сальность, но почти все были благодарными слушателями. Зато в отпуске каждый
чинно и благопристойно прохаживался рука об руку с женой или невестой. Вызов,
содержащийся в каждой непристойности, никогда не относился к замужним
женщинам. Но под душем, где все были голые, никогда не слышалось никакой
похабщины.
531
К одному из вахмистров мы относились очень
хорошо. Он был из Берна, работал в сельском хозяйстве, гимнаст, значит,
сильный, по-мужски красивый, мы радовались, когда попали в его отделение, он
пользовался доверием офицеров и не гонял нас зря. Для муштры он уводил свое
отделение подальше: если вам кажется, что для капитана это сойдет, тогда
хватит. Охотнее остальных брался он за работу, стараясь сделать ее как можно
лучше, не из страха перед выговором офицера, но потому, что он привык к дружной
работе; приказать, а потом смотреть, как другие работают, казалось ему
противоестественным. Товарищ в работе. Трезвый ум... Моя память не спутает
этого вахмистра ни с кем другим. Вечером в мае, когда нам сообщили о серьезности
положения, я увидел его в стороне от других и в поисках поддержки у сильного и
разумного человека спросил: что же теперь будет? Он ответил: если фашисты придут,
я застрелюсь.
Перед началом Второй мировой войны в
Цюрихе на берегу озера была устроена Швейцарская национальная выставка. Много
флагов и национальных костюмов. Много красивого, много приятно-уютного, вернее
— бутафорской сельской задушевности. Национал-социализму мы противопоставляли
наши народные обычаи, прекрасные старинные маски из кантона Валлис, старинные
сани из кантона Граубюнден, нарядные постройки фахверка, достойные уважения
сельские общины из кантона Глярус, веселых борцов, веселых певцов — йодлеров.
Там же была представлена швейцарская скульптура и живопись. Отнюдь не
вырождающееся искусство. Архитектура очень милая — наш отпор варварской
гигантомании третьего рейха. Очень, очень мило: отнюдь не продолжение традиций
«Баухауза»1, ни тени Корбюзье. Нетронутая Швейцария,
а потому и здоровая, как ее коровы. Важно было укрепить уверенность нации в
себе самой. Сердце швейцарского посетителя исполнялось гордости в галерее
портретов великих швейцарцев «Горный путь» (официальное название) — Песталоцци,
генерал Вилле, Альбрехт фон Галлер, Анри Дю-
1 Немецкая Высшая архитектурная школа.
532
иан, Готхельф, Фавр (предприниматель и
строитель Сен-Готардского туннеля), Лафатер, Бёклин, Никлаус фон дер Флю, Якоб
Буркхардт, Цвингли, Ходлер, Кальвин, Карл Шпиттелер (Нобелевская премия),
Парацельс, Готфрид Келлер, Виикельрид и т.д., и т.д. Посетители из города и
деревни благоговеют, и школьники, классами съезжающиеся из города и деревни,
благоговеют. Величие нашей страны — величие ее духа. Гондолы па летнем озере.
Павильон часовой промышленности, где представлены марки часов, известные во
всем мире. Павильон швейцарских вин с дегустацией. Огромная турбина — точность
и качество. А между всем этим множество прелестных садиков и судоходный ручей
с суденышками на нем, по нему можно проплыть через садики и даже через
павильоны. Настоящий праздник. Нам он понравился. Павильон армии: современная
пушка, ее можно потрогать, самолет швейцарской конструкции (биплан «С-35») и
наша воля к победе, воплощенная в фигуре воина из камня, который как раз в эту
минуту надевает на себя мундир, — смело и в то же время спокойно глядит он на
врага. Народ братьев, прилежный и дельный, который живет в мирной и прекрасной
стране между альпийским рожком и машиностроительной промышленностью, и в
четырехъязычной демократии, какой нет больше нигде на свете. Живет просто,
скромно, без утопий, невосприимчивый ко всему нешвейцарскому, уверенный в
себе. Одного я тогда не заметил: едва ощутимого запаха «почвенничества»
по-швейцарски.
Я пытаюсь вспомнить: 650 дней — много
дней, с 1939 по 1945-й — немало лет... Нас нужно было чем-нибудь занять. Армия
в дозоре. Мужчины между двадцатью и тридцатью годами. Армия — школа нации. Я
пытаюсь вспомнить, что же нам преподавали в это время, кроме повиновения как
повиновения.
Обер-лейтенант Блумер. Какое-то
своеобразие он приобретает только в воспоминаниях. Что обер-лейтенанту
следовало приказывать, то он и приказывал. Его взвод из-
533
балован не был. В перерывах он устраивался
несколько в стороне от нас: достаточно близко, чтобы к нему можно было
обратиться, достаточно далеко, чтобы рядовые чувствовали себя свободно и не
болтали бы специально для офицера; он читал свою «Базелер цайтунг», поглощенный
ею, как любой его современник. То, что он там читал, казалось ему важнее, чем
ежедневный приказ по нашей батарее, исполнения которого он, как обер-лейтенант,
обязан был требовать. Рядовые находили себе любимчиков среди офицеров, к ним
этот обер-лейтенант явно не принадлежал. Он органически не переносил
подхалимов, они вызывали у него чувство неловкости. К нему можно было
обратиться, и тогда он просто разговаривал с тем или другим солдатом, а не
произносил речей на публику. Он видел в нас людей и когда мы шли в колонне, и
когда корпели, присев около орудий, людей на соломе, людей в походном
снаряжении на марше, но всегда людей. Он никогда не пытался втереться к нам в
доверие. Ему это не было нужно.
Мы мало знали в те годы. Пресса нашей
страны соблюдала осторожность, чтобы не давать Гитлеру поводов для
недовольства. Что же мы знали? Профессор фон Салис выступал по радио с
информацией о положении на фронтах настолько открыто, насколько это было
возможно в то время. На квартирах радио не было, в караульных помещениях — тем
более. Наша задача — бдительность. «Стой!» — окликали мы каждого с заряженными
карабинами в лесу у Голдау. Позднее мы строили бункера по планам отделения
инженерных войск; хотя тысячи таких бункеров на территории других стран уже
были разбиты «штуками» или захвачены парашютистами, они продолжали внушать нам
доверие. Я работал над маскировкой. Отвлечение деятельностью. Однажды
Федеральный совет официально сообщил: «Если по радио, в листовках и другими
средствами будут распространяться слухи, подвергающие сомнению волю Федерального
совета и высшего командования армии к сопротивлению, такие слухи будут
признаны вражеской пропагандой. Наша страна и наша армия всеми силами готовы
отразить любое нападение». Никакого сомнения, что англичане и американцы
(русских мы меньше прини-
534
мали в расчет) сразу поддержат нас в
борьбе против любого врага, посягнувшего на наш нейтралитет. Мы знали: право
на нашей стороне. Швейцария — значит демократия. Наш военный козырь —
Готард-линия, не единственная связь между державами оси; но эту связь мы можем
разрушить за несколько часов, а этого Гитлер не может себе позволить, если
только он в своем уме. Что знали мы еще? С 8.9.1939 существовала цензура для
прессы, а с 20.9.1939 — и киноцензура. Знали мы про концентрационные лагеря,
которые посетил наш министр Карл Буркхардт? Я кое-что знал, но не мог
признаться, что услышал это от евреев. Большинство солдат полагало, что все
это страшные сказки — до тех пор, пока сообщения с фотографиями не появились в
наших газетах. Наша задача — готовность к маршу и правильный уход за обувью, в
отпуске — тоже.
Нам разрешалось уточнять полученные
задания в том случае, если за первым приказом не следовал второй. Но капрал и
сам знал не больше нашего, а чем выше был чин офицера, тем неприятнее звучало в
ответ: наденьте-ка сперва фуражку как следует, ну а если нельзя было придраться
к фуражке — если солдат держал ее в руках или в ней лежали части карабина с
удаленной смазкой, — тогда оказывалось, что был недостаточно затянут пояс.
Вопросы задавать мы отвыкли.
Это было позже, в 1953 году, на курсах
переподготовки подрывников. За это время мы успели повзрослеть и стали кто
строителем, кто архитектором, а кто столяром или владельцем маленькой
электрофирмы — все специалисты, и все отцы семейств, и, раз того не миновать,
готовые за месяц изучить, как подготавливать мосты к взрывам, и недоумевающие,
почему занятия проводятся под пылающим солнцем на плацу, а не в тени, и почему
стоя? А потому, что солдату никакая погода не помеха. Итак, мы еще раз стали
солдатами. Взрывчатый материал не опасен сам по себе, по нему хоть топором
бей, он не взорвется, опасен он только в контакте с взрывателем. Понятно.
Потому-то взрывчатка
535
и взрыватели хранятся в разных помещениях.
Тоже понятно. Совсем незадолго до этого мы сидели в грузовике, нагруженном
сразу взрывчаткой и ящиками с капсюлями-детонаторами, достаточно было
небольшого столкновения, и полдеревни взлетело бы на воздух. Но приказ есть приказ,
никаких возражений быть не может. Взрыватель не игрушка, неправильный нажим на
клещи, когда снимаешь клеммы, и останешься без руки. Понятно. Понимали мы
также, что этим приемом надо тем не менее овладеть. Детонирующий шнур в левой
руке, капсюля-детонатор насажена, клещи в правой руке: вот так. Делайте все
правильно, и ничего не случится. Из предосторожности эту штуку не держат прямо
перед лицом. Понятно. Итак, каждый из нас сперва учится этому на
соответствующем расстоянии друг от друга, на случай, если кто-нибудь ошибется,
но детонирующий шнур протянут между нами, он у нас один на двадцать три
человека, к тому же, как мы только что узнали, он сгорает в какую-то долю
секунды. Разумно ли, что нас всех обучают на одном общем шнуре? У
инструктора-лейтенанта готов ответ: что, в штаны наклали со страху? С солдатами
такого не случается. И мы сжимаем клещи, приказ есть приказ, и лейтенант был
прав: никто из нас не остался без рук, а значит, все свои руки сохранили.
Один только раз, в 1943 году, после
лыжного похода (полная выкладка и дополнительное одеяло) от Шуля на Самнаут (на
дороге гололед, то и дело мы скользим и падаем в полной выкладке и с
карабином, и приходится с особым напряжением отыскивать свое место), я после
приказа «Разойдись!» просто лег на землю. Меня тут же вывернуло наизнанку, и я
не смог поднять голову, лежа лицом в собственной блевотине. Положа руку на
сердце: выдержал бы я подобное в обычной жизни? Вырабатывается своего рода
гордость, мускулы болят на другой день не более, чем после лыж, а лыжный поход
с болью в мускулах — это как раз то, что надо в таких случаях... Что ж, если
молодой парень, рассматривающий свой призыв в армию с некоторой
снисходительностью, вероятно, считая это признаком прогрессивного образа
мыслей, спросит меня обо всем, я от-
536
вечу: на военной службе я не получил
никакого физического увечья, честное слово.
Я не жалуюсь. Я не жалуюсь.
Либо все в дураках, либо никто — основной
принцип армейской службы. Кто потел, а кто мерз, дело не в этом: мы должны
являть собой рядовой состав. Вот в чем заключалась цель нашего похода. Если
часть солдат будет в фуражках, а другая — нет, это помешает тому, кто приказывает:
он вдруг увидит перед собой некоторое число отдельных людей, кому он, капрал
или лейтенант, должен приказывать, а у них он, может быть, и не пользуется авторитетом,
словно канцелярист, предписывающий механику, как обращаться с мотором. Чтобы
чувствовать в себе уверенность, командиру необходим рядовой состав. Рядовые
нужны всегда. Душ для рядового состава. Отбой для рядового состава. Даже если
солдат всего трое, это уже команда. Гауптвахта, где отбывали наказание
отдельные солдаты, не составляла общности. Но зато одинаково уложить полотенца
в ранце — справа или слева — считалось важным. Этим занимался фельдфебель.
Вопрос, можно ли расстегнуть ворот на марше, предположим, разрешается —
лейтенант человек разумный, — но единообразие должно быть соблюдено: либо все
расстегивают воротнички, либо никто. Только так создается рядовой состав.
Унтер-офицеры, имевшие право ночевать в комнатах, не относились, впрочем к
рядовому составу, во всяком случае с нашей точки зрения. Рядовой состав — это
те, кто не имеет права никуда ускользнуть, даже в сортир, ни днем, ни ночью.
Мы делали все, что предписано рядовому составу. Я помню: перед обедом
противостолбнячная прививка, потом отдых на соломе, надо полагать, по указанию
врача, а после этого заранее назначенное на этот день состязание в беге на
шесть километров, некоторых рвало, у других были приступы головокружения после
прививки — такому солдату, разумеется, разрешалось выйти из строя, а наш
санитар, который смог бы смазать резаную рану йодом, присаживался возле него на
корточки, пока тот кое-как не поднимался; но рядо-
537
вой состав как таковой не блевал, и потому
мы после противостолбнячной прививки бежали из последних сил.
Странное чувство испытываешь в трамвае во
время отпуска — когда это было? — чувство, что тебе как солдату не верят.
Спрашивают о погоде в Тессине, и ни одного вопроса о службе...
Нам повезло: немецкий вермахт планомерно
прошел через Голландию и Бельгию на Париж, а другой фланг, Швейцария, ему не
понадобился — и военные события вновь от нас отодвинулись: Нарвик, Тобрук,
Смоленск... Я не помню, чтобы солдаты были удручены ходом истории, они не
задерживались у радиоприемника после передачи новостей, не обсуждали на
привалах, что означает депортация, Сталинград или высадка в Сицилии.
Казалось, наша швейцарская форма
дисциплинировала нас. Ежедневный приказ в Мальваглии или Цицерсе очерчивал наш
горизонт, по крайней мере до тех пор, пока мы были на службе.
Все указатели были сняты, чтобы враг
заблудился или просто-напросто не имел возможности узнать, как ему отсюда
добраться до Эрленбаха или Кюснахта. Чтобы враг, если даже он на своих танках
подъедет к киоску, не смог бы купить там географическую карту, были изъяты из
продажи и карты. А люди тут же замолкали, едва слышали вопрос не на нашем
диалекте. Однажды, уже дипломантом, я поехал в Майлен поглядеть на
архитектурное решение центра деревни и сделать несколько набросков. Едва я
начал работу, из своей лавки вышел мясник поглядеть, чем это я занимаюсь.
Предъявив свое удостоверение, я успокоил его, объяснив, что не работаю на
врага. Вот так каждый стоял на страже.
Как-то раз во время отпуска, поздним
вечером (после ужина), я попал на виллу в Цюрихе-Рисбахе; один профес-
538
сор немецкой литературы по-дружески взял
меня с собой не в качестве рядового, а как подающего надежды молодого
швейцарского писателя. И вот я оказался в обществе промышленников и знатоков
искусства, все они швейцарцы, есть среди них и офицеры в штатском.
Присутствовал здесь и один из архитекторов, авторов той Швейцарской национальной
выставки, за проект которой он получил звание почетного доктора Цюрихского
университета; по-моему, он был такой же наивный, как и я. О чем они говорили?
Не о Гитлере, это я точно помню. Среди картин на стенах была живопись, которую
Герман Геринг оценивал как «вырождающееся искусство», а потом продавал; мне
ничего особенно не бросилось в глаза. Огромная вилла в огромном парке, который
я по случайности знал с другой стороны ограды, поскольку каждый день проезжал
мимо него на велосипеде по дороге на работу. Хозяин дома, доктор Франц Майр,
был известен как знаток искусства и пользовался авторитетом в художественных
кругах нашего города. О чем мы говорили? Я помню сигары, но не помню ни одного
разговора... Там (в то время я этого знать не мог) 28.9.1940 состоялась
беседа федерального советника Веттера с командиром корпуса генералом Ульрихом
Вилле, речь же шла о том, чтобы швейцарская пресса отказалась от критики национал-социализма.
Точного протокола этой беседы историк (профессор Эдгар Бонжур) для нас не
сохранил. Генерал Ульрих Вилле, благодаря семейным связям с немецким вермахтом
лучше всех осведомленный о положении дел, вынужден был согласиться с таким предложением.
Хозяин дома со своей стороны принадлежал к числу подписавших «Заявление
двухсот», которые тогда, в 1940 году, пользуясь авторитетом своих имен и фирм,
стремились к унификации швейцарской прессы, то есть присоединению ее к
идеологии третьего рейха; точный текст этого фашистско-патриотического
заявления заставляет предполагать, что эти круги совсем неплохо чувствовали
себя под властью нацистов... Но я, как уже говорил, помню только сам вечер,
далекий от политики, непринужденную обстановку, полное согласие
высокообразованных гостей — все, в сущности, то же самое, что встречаю и
сегодня, если попадаю в общество финансистов и промышленников, коллекционирующих
произведения искусства.
539
Наши дни начинались по-солдатски: бегом
чистить зубы к рукомойнику на улице, ранняя, до восхода солнца, зарядка, потом
завтрак, потом работа у орудий или на строительстве бункеров, куда нас
отвозили.
Разумеется, бывали у нас и свои радости.
Вдвоем или втроем мы играли в свободное время в шары или в большей компании
радовались хорошей шутке, но не из уст заядлого остряка. Шутки людей,
известных как остряки, обычно рассчитаны на смех, а не на веселье, и после
короткого смеха от них остается привкус досады. Нередко веселье возникало в
непредвиденных обстоятельствах, например, когда туман прерывал учебные
стрельбы: всем оставаться у орудий, других приказов нет. Мы мерзли, хлопали
руками, притоптывали. Не так уж много требовалось нам для веселья — отсутствие
приказа. Тогда мы не пели. А пели мы обычно не оттого, что нам весело. Это было
веселье фальшивое, как от алкоголя. Воля к радости без повода для нее. Своего
рода веселье рождалось во время долгих поездок: мы притулились подле орудий на
грузовике, в темноте, но зато знаем, что в течение нескольких часов нам не
будут ничего приказывать. Радость в больничной палате, где, несмотря на
сильную боль, нас ждут будни без армейского распорядка. В душевой, как только
мы снимали форму, тоже рождалась общая радость. Стадо коз, отара овец перекрывают
дорогу и не слушаются приказов — и нам становилось весело.
Денежное пособие служащим в армии состояло
из вычетов жалованья по 2% у работодателя и рабочего, и дополнительно 4%
давало государство. Таким образом, рабочий в военной форме мог платить за
квартиру и худо-бедно прокормить свою жену и детей. Это решение вступило в силу
21.12.1939, «словно рождественский подарок солдатам, — как сказал бы
современный историк. — Оно предотвращало нужду и, главное, рождало чувство
тесной связи солдата со своими домашними».
540
Винкельрид, ценою жизни обеспечивший
победу Швейцарии в битве при Земпахе в 1386 году («Позаботьтесь о моей жене и
детях»), и другие его сограждане, не убоявшиеся смерти во имя родины, — это
некая сама собой разумеющаяся духовная основа нашей мирной жизни. Сколько обстрелов
выдержала бы эта сама собой разумеющаяся основа — никто не знает. Наиболее
зловещим представляется мне общий для всех нас недостаток страха. Наша воля к
сопротивлению основывалась лишь на том, что уже сама демонстрация этой воли
отпугнет врага. Мысль, что враг, несмотря на это, на что-то осмеливается, была
бы шокирующей и, как мне кажется, явилась бы пробуждением еще до первых
тяжелых потерь. Мы состояли на военной службе, но мы не были готовы воевать.
К тому времени у меня была собственная
архитектурная мастерская, не работа на стройке, а работа за чертежной доской.
Ленинград в кольце блокады, а у нас — обычная жизнь. Однажды в воздухе раздался
сильный треск, я подошел к окну и увидел, как самолет с дымным шлейфом
перевернулся, а потом стал падать почти вертикально вниз. «Мессершмитт»
швейцарской авиации — сообщил на следующий день «Моргенблатт». Нарушение
границ нашего воздушного пространства. А «мессершмитт» германского воздушного
флота я увидеть так и не успел. О чем мы говорили тогда? Обычная жизнь,
экскурсия на велосипедах, плавание в Грайфензее.
Рождество в армии я встретил всего один
раз, когда находился на спецслужбе — работал чертежником в укрепленном
районе. В небольшой столовой — елка, еда на тарелках, за столом две-три дамы —
жены офицеров, песни, а под конец пирог, сотворенный руками офицерских жен. За
окном падает снег, солдаты исполнены благодарности. Так по-семейному прошел тот
вечер. По-моему, там был не один только чай. И для каждого подарок в нарядной
рождественской обертке: пара хороших носков, носовой платок. Это создавало
настроение, напоминало Рождество в помещичьей усадьбе, когда одаривают челядь,
все мы были в мун-
541
дирах и вели себя благопристойно. Командир
произнес краткую речь, он выразил благодарность солдатам от имени армии и,
поскольку сам не смог встретить Рождество в кругу семьи, напомнил о великом
множестве солдат, находящихся на полях сражений в этот святой вечер.
Путешествовать в эти годы было невозможно.
Стамбул и Греция остались юношеским воспоминанием. Снова зима, не хватает угля,
а потом лето, грядки на городских бульварах, а потом и на личных участках —
картофель, овес, кукуруза. Война как будто сдвинулась на Восток. Не хватает
масла, мало сахара, одно яйцо в неделю.
Сообщения вермахта о тоннаже потопленных
кораблей за неделю. В наших городах появились черные шторы на окнах. Не хватает
и бензина, мой профессор-архитектор приехал на велосипеде; однажды я застал
его, когда он сидел и ел шоколад, свою месячную норму, он не слышал, как я
постучал в дверь. Из-за нехватки цемента и железа никто ничего не строит, но
делают чертежи и расчеты для мирного времени. Какого мирного времени? Хлеб с
добавкой картофеля, на котором при неправильной выпечке от нажима детского
пальца оставалась дырка. Мы не голодаем, но стали гораздо стройнее. Иногда из
соседских окон доносится голос Гитлера; чтобы его узнать, нет нужды слушать
слова. Работа служащим в Бадене, ремонт гостиницы в национальном стиле, бараки
на Лиммате, где жили интернированные поляки, которые хотели сражаться за Францию,
мужчины в форме цвета хаки с мотыгами на свекольном поле, а в Тулоне потоплен
французский флот. Одна дама из Цюрихберга — видимо, в начале войны она сделала
большие запасы — подарила мне баночку растворимого кофе с пожеланием
творческого успеха: как я был рад, как благодарен ей. В моем почтовом ящике
опять повестка. Ничего особенного, этого следовало ожидать. Только армия,
находящаяся в боевой готовности, может... и так далее. Итак, снова повестка.
Явиться: дата, место, время. Повестка давала право на железнодорожный билет. Я
хорошо знал, что меня ждет. Время пребывания на службе не
542
оговаривается. Жена или сосед помогли
скатать шинель. Во время отпуска шинель нельзя хранить скатанной. Из-за моли.
Для того чтобы эта скатка — ее следовало потом укрепить на ранце — получалась
не слишком длинной и не слишком короткой и чтобы она была достаточно твердой и
с первого же взгляда свидетельствовала о служебном рвении, нужны две пары
крепких рук и терпение. Лучше всего было скатать шинель накануне, а не в
последнюю минуту. Если волноваться, то это первое свидетельство нашей боевой
готовности может не получиться.
Через тридцать лет я понял: мы упражнялись
в создании мифа. Иногда такое впечатление появлялось уже тогда. Это был миф.
Никакого издевательства над людьми не было
или почти не было, во всяком случае по злой воле, разве что случайно. Наша
жизнь представляла ценность для армии. Неосторожность рядового приводила к
ограничениям: если купание было связано с риском для жизни, то его запрещали
вовсе.
Один наш лейтенант (затем обер-лейтенант)
был банковский служащий, другой — инженер-электрик, из лучших кругов
общества, где он и раньше встречался с офицерами, и третий, тессинец, человек
веселый, сын владельца большого гаража. Ни один из них не принадлежал к военной
семье. Мы были к ним несправедливы, ведь не они выдумали армейские ритуалы,
определявшие изо дня в день нашу жизнь. В парадной форме — впрочем, в ней они
показывались рядовым редко и неохотно — они выглядели ряжеными, особенно
банковский служащий с саблей на боку и с зажатыми в левой руке перчатками.
Немногим более подходила парадная форма сыну владельца гаража, он носил ее как
костюм, вполне пригодный для девушек из Лугано, но отнюдь не для того, чтобы
отдавать приказы механику своего подразделения.
543
Другая картина возникала во время занятий
гимнастикой: рядовой и офицер оказываются вдруг в одинаковых тренировочных
брюках, голые по пояс, в спортивных туфлях, без головных уборов и знаков
различия. Раз-два, вверх, три-четыре, вниз, раз-два, вверх и стоп. Что же всех
так смущает? Привычное обращение остается: «рядовой» — с одной стороны,
«господин лейтенант» или «господин обер-лейтенант» — с другой. Несмотря на один
и тот же костюм, ошибиться нельзя. Мы знаем их в лицо и по голосу, их затылки
без фуражки и без воротника узнать труднее, а фигуры без офицерского мундира и
ноги не в галифе и без высоких сапог нам и вовсе незнакомы. Почему они, банковский
служащий и инженер-электрик, должны делать гимнастику лучше, чем садовник,
бывший член гимнастического общества? Я уже не помню, доходило ли дело до
стойки «смирно» в тот момент, когда мы были в спортивной форме. Очень может
быть. А как же иначе им было общаться между собой? Но офицеры и рядовые
общались здесь мало. Не было каблуков, не было швов на брюках, фуражек. А если
мимо проходит офицер в мундире, рядовые рывком поворачивают головы, рука
взлетает вверх, чтобы приветствовать его: что же остается делать тому? Он
кивает, как кивает барин, когда у него нет времени. И рядовые выглядят тогда
смешно и почти пародийно со своим кривляньем, которое весь остаток дня (а
сейчас шесть часов утра) им придется повторять. В чем был смысл этой постоянной
демонстрации преданности? Мы этого не понимали. Мы приветствуем — кого? — не
швейцарский капитал, нет, мы отдаем честь (все равно как: вытянувшись в строю
или по отдельности) только низшим его слугам, даже не его наместнику. Какое
разочарование увидеть в отпуске, как наш обер-лейтенант Б. сидит в Швейцарском
кредитном банке, а лейтенант — в бюро Брауна Бовери. Они служащие, как здесь,
так и там. Они служат одному господину: здесь — с саблей, там — без нее.
Как-то раз я получил разрешение снять на
неделю комнату, чтобы прочесть корректуру романа. В 22.00, после отбоя, здесь
свет не гаснет. Насколько легче служба, если, пусть хоть ночью, ты можешь
побыть один...
544
Ненависть к офицерам? Для этого офицер
должен вести себя уж совсем по-идиотски, а на нашей батарее офицеры так себя не
вели. Это и им самим было ни к чему, лишь осложнило бы службу. И нам не имело
смысла ненавидеть офицеров, это бы только затрудняло выполнение их приказов.
Насколько я помню, мне ни разу не пришлось видеть, чтобы одного офицера
ненавидели все солдаты сразу и долгое время. Причины для ненависти возникали
то у одного, то у другого солдата, мы это чувствовали — от случая к случаю, но
до солидарности в ненависти дело не доходило. Но почему же офицеры, несмотря на
это, испытывали страх? Например, когда назначали патрульных. Офицер, конечно,
чувствовал, кто из нас с кем в хороших отношениях, и понимал, кому хотелось бы
оказаться в одном патруле. Но для армии это не годится. При этом могло бы
возникнуть нечто, разумеется не бунт, но сговор. Предпочтительней группа людей,
которые недолюбливают друг друга. Армия требует, чтобы мы обращались друг с
другом как товарищи, но не ценит настоящей дружбы. Этого армия себе позволить
не может.
Ефрейтор социал-демократ говорит:
«рабочий», все остальные в подразделении — «работяга», что означает то же
самое, но без политической окраски. Это «работяга» звучит несколько вызывающе,
но этот вызов вполне вознаграждается приятным сочувствием себе самому. Он означает:
другим живется лучше, так оно было, так оно есть, так оно и будет. С Гитлером
или без него. Не так легко было разглядеть, что именно защищали они нашими
75-миллиметровыми полевыми орудиями. Нейтралитет. Свободу. Нашу
независимость. Так им говорят, а многим из них в армии приходится не трудней,
чем на обычной работе, уже этого армия у них не отнимет.
Маневры как развлечение. Разбивая бивак на
альпийском склоне, вдруг убеждаешься, что невозможно поставить ботинки прямо
как по ниточке. Иногда здесь выпадает
545
удача: пост, где можно просто подумать.
Офицеры тоже при деле, усталость сделала их несколько более серьезными. Они
тоже на бивачном положении, и у них нет привычных удобств. Денщики, как
всегда, чистят им сапоги, но офицеры стоят в своих сапогах не так, как обычно,
а каждый со своим рюкзаком. Они едят хотя и с тарелок, по из общей полевой
кухни. Они вынуждены держать своеобразный экзамен перед рядовыми, и это
заставляет их иногда нервничать. Случалось, они помогали нам, когда надо было
протащить орудия по откосу; правда, это им не очень удавалось, зато вызывало
симпатию. И дело шло. Но как его улучшить, мог посоветовать только рядовой.
Судорожное напряжение, зато отдых от ритуала — здесь можно обойтись и без
него. Когда маневры закончились — торжественным маршем к возрождению ритуала.
Ничего не изменилось: «на плечо», «вперед», «голову направо», «голову прямо».
У многих наберется дней службы в армии
больше, чем у меня. Я получил отпуск, чтобы закончить учение в 1941 году. Потом
«Строительный надзор Цюриха» ходатайствовал о предоставлении мне отпуска для
того, чтобы ускорить разработку проекта о трудоустройстве солдат после
демобилизации. Отпуск: стоишь под душем один, легкие и удивительно мягкие
полуботинки, здороваешься с кем хочешь, работа, за которую отвечаешь сам.
Война, увы, продолжается, об этом отпускник знает больше, чем остальные. Я
встречал людей из того слоя общества, с представителями которого в армии не
поговоришь. Многие удивлялись, что я только рядовой. Даже не унтер-офицер.
Такой, как я, своей теще чести бы не сделал.
В гостях я встретил британского офицера,
врача по профессии. Обстрелянный в Тобруке, он был в плену в Сицилии, а затем
бежал в Швейцарию. Он не хвалил Швейцарию, хотя хозяйка дома этого ждала.
Джентльмен, он ни слова не произнес о войне, о которой мог судить по своему личному
опыту. Сначала, когда хозяйка дома, мать двух лейтенантов, очень обстоятельно
хвалила Швейцарию, англичанин молча слушал, но потом, когда она собралась снова
ее хвалить, он, как бы между прочим, заметил: меня об-
546
стреляла швейцарская противовоздушная
оборона. Можно было понять это и как признание высокого качества швейцарской
продукции. Тогда я в первый раз услышал анекдот: шесть дней недели швейцарцы
работают на Гитлера, а в воскресенье молятся о победе союзников. Англичанин
показал хозяйке дома, что он обладает тактом, истинный джентльмен.
Май 1940-го. В ночь, когда мы ожидали
вторжения Германии, связисты, получив задание проложить кабель, вышли на
шоссе по направлению к Мутгеллену, которое идет от Цюриха в глубь страны.
Затемнение, автомобили с синими фарами, колонна частных машин из Цюриха; один
из нас встал с карманным фонариком на шоссе и спросил штатских: «Куда?» Ему
нравилось освещать каждого фонариком: куда? Они были бледны и испуганы, словно
на границе. У одного был летний домик на Тунском озере, у другого родные в
Эмментале, потом опять обладатель дачного домика и так далее. «Цюрих будем
защищать, — сказал наш солдат с фонариком в руке и тяжелой связкой кабеля на
спине, — для того-то мы и здесь». Другой, без всякой насмешки в голосе,
произнес: «Моя жена тоже в Цюрихе, Боже мой!» Автомобили сильно нагружены: чемоданы,
сумки, меховые шубы, даже скатанные в рулоны ковры на крыше... Я негодовал. Те,
с фонариком и тяжелыми связками кабеля на спине, мыслили реалистичней. У этих
есть летний домик, у нас — нет.
Готовность к борьбе, которую каждый
«истинный швейцарец» приписывает себе, — это готовность на тот случай, если на
Швейцарию нападут. Пока только учениями на местности мы могли бы продемонстрировать
эту волю к победе. Неиспытанная воля к победе, намерение без доказательства
способности его осуществить. Следующая ступень — это воля к борьбе с трезвым
сознанием, что на победу рассчитывать не приходится, только на сопротивление,
как можно более длительное. Ни одно из облеченных ответственностью лиц не могло
сказать нам: мы непобеди-
547
мы. Посему нам мало говорили о том, чем
обернется для нас война. Нам достаточно было знать, что никто не сомневается в
нашей готовности к борьбе, и это обязывало нас верить в нашу волю к победе. Это
я и делал.
Четыре бункера... Зеленый плоский луг,
кое-где яблони, открытое место. Дальше, на той стороне, должно быть, лес. На
этом открытом зеленом подносе, если смотреть с самолета, видны четыре желтовато-глинистых
строительных участка, их конфигурация сразу выдает их назначение. Бункера
готовы, одна бетономешалка еще здесь, на бункерах — свежая земля. Мы уже
достаточно хорошо изучили немецкие «штуки» и знаем, что они не долго ищут цель,
им и четырех пикирующих полетов достаточно. Мы предпочли бы расставить наши
четыре орудия подле яблонь, а еще лучше — в лесу. Но, разумеется, предлагать —
не наше дело, куда бы это завело армию? Однажды, очутившись вдвоем с капитаном
в маленькой штабной палатке, я поинтересовался, как оценивал он тогда наши
шансы. Мы находились уже совсем в другой области нашей страны, так что
говорить об этом было бы можно. Шансов никаких — он и тогда это знал, вероятно,
с нами покончили бы еще раньше, чем батарея с ее малым радиусом действия
определила бы свою цель. Но у капитана был приказ от верховного командования.
Как человек становится капитаном — об этом
рядовые знали весьма приблизительно. Как становятся майором? И полковником?
Ясное дело, там строгий отбор, и эти люди, занимавшие в штатском мире ведущие
посты, многим пожертвовали ради армии, это можно подсчитать, и прежде всего —
временем. В конце концов, им присваивает звания Федеральный совет. Командиром
дивизии не становятся по милости Божьей. Это должны быть люди надежные, значительные
личности... Однажды, на одном теоретическом занятии, кто-то спросил, как все
это вообще делается, как человек становится полковником. Этот солдат не годится
даже в орудийные наводчики, болван. А он что, хочет стать
548
полковником? Громкий хохот. Он не это имел
в виду, пояснил он и сел. Но я тоже не смог ему этого объяснить, когда
кончились занятия, я просто знал, что есть люди, которые никогда не смогут
стать майорами или полковниками в нашей армии.
В отпуске, снова в белом халате, я тотчас
все забыл. КТО НЕ МОЖЕТ МОЛЧАТЬ, ВРЕДИТ РОДИНЕ. У меня не было никакой
потребности рассказывать что-нибудь из армейской жизни, только потребность в
профессиональной работе и в странствиях. Литература — как отдых...
Возвращаясь из отпуска, я находил нашу
батарею в какой-нибудь другой деревне, а в остальном все без перемен. Они как
раз чистили орудия, в глазах — злорадство. Первый раз по стойке «смирно» перед
фельдфебелем. Место на соломе, разумеется, худшее. Я ничему не научился. Все,
как всегда. Остальные тоже не научились ничему новому. Винтовку на ремень,
прямо, шагом марш. Все как всегда было в армии. Все, вместе взятое, — идиллия,
и польза для здоровья к тому же.
Я не могу вспомнить, знал я об этом
полностью или нет, хотя можно было бы и знать, впрочем, того, что совершалось в
это время в моей стране, я полностью знать не мог.
4.10.1938
В Берлине ведутся переговоры об
обязательном наличии визы для въезда немцев в Швейцарию. Швейцарская делегация
удовлетворяется предложением вместо визы делать пометку — букву j в паспортах немецких евреев, собирающихся
выехать за границу. Федеральный совет принимает это решение единогласно.
17.10.1939
Федеральный совет утверждает новое
правовое положение об обращении с беженцами. Кантонам предписано всех
549
иностранцев, нелегально проникших в
Швейцарию, отправлять обратно через границу. Решение, которое будет стоить
жизни тысячам и тысячам людей.
1.11.1941
По приказу Швейцарского федерального
комиссариата по делам интернированных лиц населению запрещается давать
интернированным продукты, выдаваемые по карточкам, или талоны на продукты,
разрешать им пользоваться личным телефоном или велосипедом. Без специального
разрешения им запрещается посещение частных квартир, а также театров, кино и
ресторанов.
30.8.1942
За три года войны число беженцев в
Швейцарии насчитывает 9 600 человек. Советник фон Штайгер, ответственный за
швейцарскую политику в отношении беженцев, выступая перед деревенской церковной
общиной, произнес: «Ковчег полон». Население Швейцарии — 4 265 703.
6.8.1943
В ответе на английскую и американскую
ноты, касающиеся права убежища в Швейцарии, Федеральный совет отметил, что он
будет использовать это право в целях высших интересов страны и полного
нейтралитета.
9.1.1944
Эдда Чиано, дочь Муссолини, вместе с
детьми нелегально пересекла швейцарскую границу. Ей было отказано в праве на
убежище, но она покинула страну лишь после войны.
12.7.1944
Соответствующий департамент опубликовал
новые распоряжения относительно приема беженцев; впервые ев-
550
реи будут считаться беженцами, как
подвергающиеся опасности.
30.7.1944
Итальянский фашист граф Вольпи получил
право убежища в Швейцарии.
1.8.1944
В Швейцарии находилось 13 014 интернированных
лиц, среди них 1 100 американских пилотов. До конца войны в Швейцарии было 158
американских самолетов. В 1940 году по решению Федерального совета 17
интернированных немецких пилотов были освобождены, и, точно так же оскорбляя
нейтралитет, власти вернули Германии немецкие самолеты.
6.2.1945
Федеральный совет выразил протест
германскому правительству по поводу массового уничтожения евреев и разрешил
въезд в страну 1 200 узникам-евреям из концлагеря в Терезиенштадте.
22.4.1945
13 000 человек, бежавших с принудительных
работ, прибыли в Швейцарию, главным образом из Германии, и среди них
военнопленные, в том числе 5 446 русских. Их отправили в специальный лагерь и,
как выяснилось потом, обращались там с ними недостойным образом.
8.5.1945
День перемирия. Общее число находящихся в
Швейцарии беженцев и интернированных лиц — 106 470. Была раскрыта коррупция
чиновников, ведавших делами интернирования в 1942 и 1943 годах; в скандале
замешан
551
один из чинов вспомогательной службы и 170
офицеров, среди них пять полковников.
Дело доходило и до гауптвахты: тебя,
теперь уже арестанта, со скатанным одеялом под мышкой, на утренней поверке
вызывали из строя. Подобное часто повторялось, ведь воинскую дисциплину
следовало соблюдать. Я не помню, чтобы солдаты взвода, к которому принадлежал
наказанный, когда-либо выразили протест, например долгим пением перед
гауптвахтой, не говоря уже о голодовке. У нас был и выходной день: не так уж
много свободы, два-три часа в трактире, а тот, кому не повезло, сидел в темном
хлеву. Если место гауптвахты позволяло и если к провинившемуся хорошо
относились товарищи, иногда удавалось передать ему сигареты или шоколад.
Справедливо было наказание или нет, мы не обсуждали, но нам в течение трех
последующих дней было не менее тоскливо, чем арестанту. Командирам было
нелегко с людьми, вернувшимися с гауптвахты, но легче с остальными. Поэтому под
арест часто попадали одни и те же солдаты. Однако следовало укреплять
впечатление, что большинство — бравые ребята, они не склочничают и поддерживают
офицеров. Но был тут и другой смысл: если два или три человека уже побывали на
гауптвахте, их товарищи могли себе больше позволить. Впрочем, офицер старался
все же меньше наказывать остальных: он боялся испортить свою характеристику.
Я не был в армии, когда освободили Париж.
Мы праздновали это на улицах Цюриха. Я не помню, чтобы на службе капитан
объявлял нам такие новости официально. Интересоваться происходящим в мире было
личным, но дозволенным делом каждого.
Кадровым офицерам не было трудно с нами,
им не нужно было объяснять рядовым, что Швейцария, когда она защищается от
Гитлера, ведет войну справедливую. Это было ясно, Гитлер не был швейцарцем, и
нечего ему было лезть
552
в швейцарские дела. Опровержение фашистской
пропаганды? Достаточно того, что фуражку мы надеваем не набекрень и что в
походных ботинках все гвозди на месте. Мы не стремимся в германский рейх,
переубеждать нас тут необходимости не было. С нашей стороны не возникало никаких
сомнений в боевой готовности высших кадровых офицеров. Боевая сила швейцарской
армии зависела только от нашего повиновения. Так это выглядело тогда.
Обращение к швейцарскому народу
(25.6.1940) одного из президентов Федерального совета, который уже устремлял
свой нейтральный, но прозорливый взгляд на Новую Европу под властью Гитлера, я
пропустил мимо ушей.
В конце недели, отправляясь в увольнение,
мы должны были оставаться в форме, и это мешало, если ты был влюблен. Не то
чтоб она воняла, ну разве что совсем немножко. Она мешала разговору. Мы знали
друг друга иными. Форма воспринималась как маскарад, как почетная парадная
одежда, по крайней мере в отпуске. Мы идем вместе по улице, снова эта фуражка.
А как иначе сможет солдат приветствовать офицера, если офицер, тоже отпускник,
идет той же дорогой? В кафе фуражку можно снять и засунуть за пояс. Можно сдать
ее в гардероб, это разрешалось, это делали офицеры и высшие чины, потому что у
них были жесткие фуражки. Все наблюдают, сумеет ли солдат правильно себя
вести в таком кафе, ты ощущаешь это внимание к себе и начинаешь сомневаться, не
лучше ли зайти в другое место. Твоя сокурсница тоже чувствует это; теперь ей
остается только показывать свое хорошее воспитание. Фуражки нет, зато есть
мундир цвета того рода войск, к которому ты принадлежишь, и номером соединения,
и вот сидишь и не решаешься положить свою руку на ее. Мундир не определяет
темы разговора, но разговор не соответствует мундиру. Чтобы освободиться от
некоторой натянутости, идем в другое кафе, в народном стиле, но здесь возникает
неловкость другого рода. Чего хочет такой вот рядовой, прежде чем вернуться в
часть, знает каждый кельнер, и каждый дает это понять солдатской невесте. В
лесу или на озере, где есть надежда не встретиться с офицером, можно снять
мундир. Тогда на всеобщее обозрение вылезают подтяж-
553
ки. А без них брюки не держатся. Рубашка
свежая, по без воротничка, потому что иначе не застегнулись бы две верхние
пуговицы мундира. Мы писали друг другу письма, мы были уже близко знакомы и
пытались вернуться к прежнему, несмотря на подтяжки. Это удалось наконец,
когда мы оба остались в одних купальных костюмах.
К этому времени (июнь 1940-го) был основан
тайный офицерский союз, который поклялся оказывать сопротивление Гитлеру и в
случае необходимости поступать вопреки воле Федерального совета и генералов. К
нему принадлежало 37 офицеров.
Тогда я еще не знал, как трогается с места
автомобиль. Канонир к управлению машиной не имел никакого отношения. Однажды
кому-то из нас пришло в голову: почему бы нам не научиться водить машину,
вдруг, например, первого водителя убьют, второго ранят, а грузовик останется
цел. Времени нам бы хватило. Но к услугам капитана всегда была личная машина
или же мотоцикл с водителем, который должен быть всегда на месте, для того-то
он и состоит на военной службе.
Важно, чтобы правая рука, после того как
она пошлет шесть патронов в магазин карабина, тотчас же хваталась за подсумок,
так как необходимо было не глядя проверить, закрыт ли он, а взгляд при этом
должен быть направлен на врага. Всему этому мы учились.
Спустя тридцать лет я продолжаю сохранять
примечательную чувствительность, когда какой-нибудь иностранец высказывается о
швейцарской армии... Я еду с молодым англичанином, представителем Би-би-си,
через Готард и Левентину вниз, день прекрасный. «Oh, — говорит Марк, — the Swiss Army?»1 Я не
отвечаю.
1 Швейцарская армия? (англ.)
554
У Марка светлая и умная голова, он не
лишен сходства с молодым лордом Байроном, но тем не менее не может промолчать
и, когда мы встречаем вторую колонну в маскировочной одежде, спрашивает: «What are they doing?»1 Я стараюсь
скрыть раздражение, к чему эта его сухая усмешка? Я вовсе не требую, чтобы он
испугался нашей армии, но на ее содержание уходит почти два миллиарда в год. «Have you served in the Swiss Army?»2 Я отвечаю:
«Of course» — и, помолчав, добавляю: «Why not?»3 Oн наконец замечает, что чем-то затронул
меня лично, а англичанину это не подобает. Куда больше задевает меня, когда
высказывается бывший немецкий ополченец; противник Гитлера, возможно, сегодня
он стал умней и снисходительней, ему столько пришлось пережить ужасов, а нам —
нет. С меня довольно. Почему Швейцария немыслима без армии, я не пытался
объяснить ни одному иностранцу; сам я это понимаю. Швейцарская армия, как ни превосходно
она вооружена, в настоящее время никому не угрожает, во всяком случае ни одной
стране.
В другой раз с немецким гостем и его
семьей я отправился на пикник у нашей речки. Я по всем правилам подготовил
место и разложил костер, чтобы поджарить колбаски. «Швейцарский солдат», —
беззлобно улыбнулся почетный гость (Юрген Хабермас), и я снова почувствовал
раздражение, молчаливое раздражение...
У других батарей были современные орудия
калибра 120 мм на колесах с резиновыми шинами, поэтому их не надо было грузить,
они шли по дороге своим ходом, и их также не надо было устанавливать на козлах,
чтобы получить более вертикальную траекторию полета снаряда. Видеть их было
утешительно.
Обсуждать военное положение? Для этого есть
газеты, над ними установлена цензура. Армия не считала нужным что-либо
разъяснять солдатам во время их службы. Док-
1 Что они делают? (англ.)
2 А вы служили в швейцарской армии? (англ.)
3 Конечно. А почему бы нет? (англ.)
555
лад о военном положении? На нашей батарее
я ни разу не слышал ничего подобного. Время от времени нас приглашали на
богослужения, как-то раз в кабаре на веселый вечер с Эльзи Аттенхофер. Занятия
по истории нашей страны? Армию удовлетворяют знания, полученные нами в
народной школе. Занятия языком, на котором говорят в Тес-сине? Три раза по
полчаса. Наш рядовой — доктор филологии, преподаватель родного языка — делает
это очень хорошо; не знаю, почему эти занятия были прекращены.
Я ни разу не слышал, чтобы офицер выступил
в защиту нацизма перед рядовыми. Так же, впрочем, как и против него. Хотя в те
годы вряд ли можно было говорить о каком-либо другом военном противнике. Я
никогда не слышал слов: «Красная Армия». А она между тем истекала кровью под
Одессой. Рядовые попросту рассмеялись бы, если бы швейцарские офицеры
поделились с ними своим собственным представлением о враге. Я думаю, это не возмутило,
а скорее удивило бы их. Зачем признаваться в том, что наш нейтралитет перестает
нам быть защитой перед немецким вермахтом?
Мы все время должны были быть заняты.
Например в дозоре. Хороша и гимнастика, но нельзя же весь день заниматься
гимнастикой, а какое удовольствие снять мундир, свою кожаную сбрую и винтовку.
Специальное обслуживание орудий — но мы уже твердо знаем наши обязанности, а
также названия всех частей разобранного затвора. Проверять предметы нашего
личного снаряжения имеет смысл не чаще, чем раз в педелю, иначе не найдешь даже
следов медяной зелени на пуговицах. Теория — но мы уже усвоили все знаки
различий и все роды войск. Расстреливать боеприпасы только для того, чтобы
занять солдат, мы не можем, поскольку это не экономно. К счастью, всегда
находилось что-нибудь, что можно было охранять, и прежде всего нас самих.
Учения на местности, ночные учения, после них было множество чистки, но потом
все опять блестело. Ежедневный приказ во время утренней поверки сви-
556
детельствовал, что мы вообще не движемся
вперед; все повторяется снова и снова. Надо думать, что офицера, подписывающего
этот распорядок дня, самого томила скука: гимнастика, завтрак, строевая
подготовка, специальные занятия, теория, обед, инспекторский смотр и так далее.
Пусть даже визит самого командующий бригадой. Честь подразделения — об этом
нашему капитану говорить не надо. Он держит себя так, словно командующий
бригадой, который может появиться в любой момент, такой же человек, как все
остальные.
Застегнута ли пуговица у меня па
воротничке, он проверял, как заботливый попечитель, даже без мысли о взыскании.
Обычный приказ «Батарея, смирно!» исполнен с быстротой молнии. Мы высокого
гостя не видели, поскольку наш взгляд устремлен вперед, но услышали, как
хлопнула дверца машины, а еще раньше стук каблуков нашего капитана. Лил дождь.
Капрал, которого командующий бригадой о чем-то спросил, ну, к примеру, не из
Торгау ли он родом, весь день ходил именинником. К лейтенанту же, стоявшему
впереди нас, вытянувшись по-солдатски, гость не обратился, не спросил его, не
из Торгау ли он родом. Теперь я был рад, что пуговица на воротнике у меня и
впрямь была застегнута. Командующий бригадой — это не просто повелевающая
власть, это, так сказать, стиль. И власть кажется тогда естественной и
дарованной от рождения. Когда такие люди выходят под проливной дождь, в
отличие от солдат, стоящих под тем же дождем без всякой необходимости, это
создает вокруг них ореол, ореол жертвенности, и производит сильное впечатление.
Мы, конечно, знали, что потом они пойдут отнюдь не в казарму, но сейчас дождь
лил на всех, без всяких знаков различия. Только на следующий день вновь,
согласно распорядку, началась муштра, не буду преувеличивать — всего на
полчаса. Тут достаточно было капрала, он стоял и орал: «Бегом, ложись» и, повернувшись
на каблуках: «Все в колонну по два». Это было противно и самому капралу — по
профессии каменщику, который был весьма чувствителен к глупым шуткам
подчиненных, а поэтому страшно злился. Отпустить остроту и получить взамен
дополнительную пробежку по такой жаре не имело никакого смысла. Каждый день без
войны был подарком, каждая минута, выполняли ли мы ружейные
557
приемы или оправляли, согласно правилам,
коричневые одеяла... Непереносимо все это не было.
По случаю рождения первого ребенка я
получил отпуск. В эту ночь было слышно слабое гудение бомбардировщиков по
направлению к Мюнхену или Ульму, потом их гудение на обратном пути.
Непереносимо все это не было...
Повиновение — наиболее удобный способ существования в годы великого ужаса:
«Отделение, стой!», «К ноге!», «Отделение, направо!» И сначала. Положение
нашей страны не могло быть слишком серьезным, это было утешительно, иначе нас
обучали бы по-другому. Мы всецело доверяли нашим генералам. Инспекторский
смотр, лейтенанту скучно осматривать лезвия наших карманных ножей или три
швейные иглы и прочие принадлежности для чистки снаряжения, а если все в порядке,
придумывать, к чему бы придраться, прежде чем перейти к следующему. Постоянная
борьба с ярью-медянкой на нашем кожаном снаряжении. О другом металле для
заклепок, видимо, и речи быть не могло: что оставалось бы тогда для
инспекторского смотра? Не припомню точно, что изучалось в те полчаса после
муштры и перед обедом, которые в приказе на день именовались теорией. Знаки
различия офицеров? Да нет, что-то другое. Но что именно? Тактика — офицерская
тема. Я помню главным образом разрешение снять фуражку и даже закурить. Теория
как своего рода пауза. Вообще-то рядовому следует знать хоть что-то из устава.
Может быть, разъясняли чертеж редута? Инструкция Федерального совета о порядке
страхования военнослужащих изложена в статье номер 10 в нашей солдатской
книжке, задавать вопросы разрешалось: они либо вызывали смех, либо на них
отвечали — кратко, но убедительно. Никаких разъяснений относительно международного
статуса военнопленных. Это могло бы напугать людей. В конце занятия — шутка
командира, затем: «Встать! Смирно!», перерыв на обед. Таким уж серьезным положение
быть не могло.
558
Заблудившийся ночью в горах самолет. Ясно,
что он искал посадочную площадку в Самедане, но она оставалась темной.
Звездная ночь. Ниже, потом снова выше, он кружил и кружил — и исчез за
ближайшей вершиной. Тишина. Я решил, что он разбился где-то под Албулой. Минут
через пятнадцать я снова услышал его шум, он жужжал, как заблудившаяся оса. Я
стоял на посту возле здания школы, где спали наши солдаты. Жужжание, потом
световые сигналы. Заблудившийся англичанин? Дезертир на «мессершмитте»?
Затемненные деревни, черная долина. Знал ли пилот, где он находится? Один раз
машина прошла совсем низко, но определить тип самолета мне не удалось.
Вахмистр, когда я доложил о происходящем, счел, что нас это не касается: есть
приказ охранять школьное здание, и все тут. Удивительно, ведь чем ниже над
долиной кружила машина, тем опасней это становилось для нее, пилот, знающий
местность, никогда бы на это не решился. Временами я слышал только звук мотора.
Выстрелов не было. Снова световые сигналы. Это продолжалось по меньшей мере
час. А потом самолет больше не вернулся...
Естественная для Федерального совета, не
смеющего испортить настроение Гитлеру, формула: «Тот, кто посягнет на
нейтралитет нашей страны...»
Чтобы чему-нибудь научиться, будучи
солдатом, я вызвался пройти курс обучения горнолыжников. Подъем и спуск по
глубокому снегу в каске и походном снаряжении, спуск по канатной дороге над
глетчером. Проводник-инструктор, не офицер, рассмеялся в лицо майору, который
хотел видеть нас в строю: этим мы не занимаемся, господин майор, здесь дело
серьезное, спектакль вы сможете устроить, когда люди спустятся вниз. Майор
промолчал. Опасность лавин очевидна, и командир признает это, храня полное
молчание.
Главное воспоминание о службе в армии -
пустота. Память ищет события; трудно поверить самому себе, что может быть такая
пустота. Но это так...
559
Профессор немецкой литературы, полковник, насколько
мне известно, но теперь в штатском, наш разговор о К.Ф. Мейере, который кончил
в психиатрической лечебнице, и о Якобе Шаффнере, перебежавшем к нацистам, и о
моей «Андорре»; я не соглашался с его утверждением, что все дело в трудности
жизни в малом государстве, но убедился: гуманист может стать полковником.
Другой раз — Цюрих, «Кроненхалле», молодой отличный писатель в форме
обер-лей-тенаита, повод нашей встречи чисто литературный, форма ему идет, но
зачем он делает вид, что она ему в тягость? Будь он простой солдат, ему
полагалось бы в это время спать в казарме, а это было досадно. Фабрикант,
собравшийся продать свой земельный участок, — майор, и у него, между прочим,
есть еще одно владение в другом месте. Собственно говоря, с офицерами приходится
время от времени встречаться. Любезный сосед, что часто приходит играть в
шахматы, — врач, капитан медицинской службы. Это совсем неплохо. Бывает, что
такие знакомства идут мне на пользу: у городского советника в учреждении, которое
причиняет мне неприятности, есть товарищ по армейской службе, и он позаботился
о разумной беседе втроем; один командует батальоном, второй — адъютант,
унтер-офицер в этом батальоне. Я был очень благодарен им обоим. Редактор по
международным вопросам, который мог помочь мне советом по поводу одного
предложения Рокфеллеровского фонда, так как был лично знаком с людьми оттуда,
— подполковник, начитанный стратег. Один майор-архитектор, чтобы не вести на
обеде с чиновниками только деловые разговоры, рассказал историю, как совсем
недавно он был на маневрах — веселый и энергичный человек, в этом я не
сомневаюсь. Я сомневаюсь только в том, что наши с ним воспоминания об армии
совпадут.
Я не помню ни одного случая подлости,
намеренной жестокости, направленной на кого-то лично, происшествия,
оставившего в памяти непримиримый гнев или вражду. (Капитан Вюс, узнав, что я
иногда печатаюсь в «Нойе Цюрихер цайтунг», внешне стал вполне корректен.) Мне
повезло: ни несчастного случая, ни болезни, оставшейся на
560
всю жизнь. Ругань капрала была, бывал и
штрафной марш целой группой или поодиночке, наряд на кухню в воскресенье — все
это было, не было лишь событий.
А события были... Апрель и май 1945-го в
Сан-Мартине, позднее на Офенпассе. Разговоры с двумя немецкими часовыми на
самой границе, один — старый берлинец, другой — из Ротенбурга, оба отцы
семейств, курильщики трубок, они все еще боялись, что их прикончат нацисты из
их взвода за то, что они поверили в капитуляцию; угнанные рабочие, нам их видно
через подзорную трубу. В один прекрасный день колючую проволоку снимают и мы
становимся очевидцами освобождения этих рабочих. Они обнимают нас, плачут,
некоторые проходят, не поднимая глаз; двое подростков (я заметил их в подзорную
трубу еще наверху, а потом остановил) убежали с принудительных работ в
Штутгарте, обошли вокруг Бодензее и пробирались домой в Эльзас; маленького
роста господа из японского посольства в Риме, прибывшие в блестящем черном
лимузине, сидели на федеральных одеялах, ели суп из наших котелков и ждали
ответа на просьбу об убежище, им его предоставили. В Шульс прибыла солидная
группа солдат в немецкой форме — перебежчики, среди них высоченный, на голову
выше остальных, парень в форме эсэсовца, все без оружия, послушные, руки по
швам. Прибыл транспорт с узниками концлагеря; им тоже дали супа и чаю, но их
желудки больше не могли удерживать пищу. На Офенпассе в нашем бараке живет
немец в штатском, который постепенно признается, что он был солдатом вермахта,
но всего лишь барабанщиком — то, «как они уничтожали евреев в Риге, а потом в
России, это я видел, по чтобы польских детей, нет, мы не чудовища», он тоже
хочет только вернуться домой и не желает понять, что у меня есть приказ и я
отправлю его обратно через границу; толпа немецких таможенников из Италии, наш
суп кажется им слишком жидким, они достают из своих мешков сало, режут его
толстыми ломтями и жалуются па недостающий порядок здесь — я в это время
натапливаю для них барак — и на итальянских бандитов, которые отняли у них
часы... Воспоминание, однажды уже записанное, но это воспоминание не о
швейцарской армии.
561
Случается, меня охватывают и приступы
бешенства, но не часто. Нет дня, что не кончался бы, к вечеру так устаешь, что
нет сил читать. Спасение в простейших удовольствиях: пиво или Млечный Путь —
лежишь, руки под головой, и смотришь. Или виноград, украденный в сумерках. Нет
спасения, если идет дождь и все трактиры в деревне полны военных. Достаточно
малого: посидеть одному на каменной стенке, послушать ночь, стрекот цикад на
полях. Спасение дарует и письмо, которое можно перечитать под лампой в
караулке.
Что же мы все-таки изучали? Не делать
того, что не приказано. Чем больше группа, тем охотнее она соглашается с этим,
тем сильнее кажется могущество повелевающего. Ему только следует наказывать не
отдельного человека, а целую команду. И повторять это до тех пор, пока не
сработает: кто виноват, что мы, вместо того чтобы идти к полевой кухне, должны
еще раз бежать за винтовками, еще раз бегом, еще раз вся эта мерзость, и
только потому, что один из нас не взял себя в руки. Ему не сладко приходится
потом среди товарищей. Итак? Сработало. Вот как прост этот метод. Что именно
там срабатывает, большинству безразлично, но метод действенный, поскольку
приводит к тому, чего добивается отдающий приказы, — к слепому повиновению. Я
не помню ни одного случая коллективного неповиновения. Многие командиры даже
не задумываются, почему рядовые так покорны, и приписывают эту заслугу своей
персоне.
Нашему капитану, как мне кажется,
нравилось быть капитаном. Повторяющиеся призывы в армию не казались ему
неудобными. В школе у него были ученики от семи до двенадцати лет, дети. Когда
же он стоял, расставив ноги и похлопывая себя по высокому голенищу правого
сапога веткой — так как он служил в моторизованных войсках, то похлопывать себя
по высокому голенищу правого сапога ему приходилось не хлыстиком, а
какой-нибудь веткой, —
562
перед ним были мужчины, и их было больше,
чем в полном классе. Ему недоставало хлыстика, скорей всего из-за фасона его
офицерской формы. Дело тут вовсе не в более высоком качестве материала, что
отличает наших офицеров от рядовых, так сказать, на ощупь, но прежде всего в
покрое брюк: пехота носит брюки навыпуск, что не только неудобно, но и
непрактично, офицер же, напротив, появляется как всадник, даже если он прибыл
на джипе. Благодаря покрою брюк и высоких сапог. Отсюда и такая понятная игра
с веткой, как с хлыстиком; получается вполне естественно. Мы не желали себе
другого капитана. В нем была молодцеватость, а наше послушание радовало его.
Если же учесть, до какой степени распоряжается нами наш капитан, и не только в
том случае, когда дело принимает серьезный оборот, насколько он определяет
повседневную жизнь своего подразделения, военную атмосферу в деревне, где он
самое высокое по чину начальство, — с капитаном нам, можно сказать, повезло.
Это мы чувствовали, когда он, слегка расставив ноги, стоял перед нами и веткой
похлопывал по высоким голенищам своих сапог, ожидая, пока сто двадцать мужчин
вытянутся перед ним, или когда он обращался к кому-нибудь из рядовых, как
демократ, грубоватым или отеческим тоном, смотря по обстоятельствам, тем
благосклоннее и естественней в своей непринужденности, чем проще был солдат или
капрал. Вполне определенный тип человека, он мог и выругаться, но при этом был
искренне убежден, что любим своими солдатами. Игра с веткой, как с хлыстиком,
— это бывало далеко не всегда — показывала нам, что он в духе. Куда девать
руки — проблема для офицера, но не для нас; если не приказано ничего другого,
мы можем сунуть руки в карманы, что не подобает тому, кто приказывает, даже
если он должен подождать, прежде чем отдать следующий приказ. Другая поза —
большие пальцы заложены за пояс, локти как ручки у горшка — была обычней; она
могла означать как невозмутимость, так и нетерпение, подходила она и для
перекура, и для отдачи нового приказа. Эта поза воспринималась серьезней, чем
игра с веткой, поэтому наш капитан никогда не похлопывал себя веткой по
голенищу, если в поле зрения был майор. Это мы понимали. Игра с веткой-хлыстиком
была не-
563
принужденней и не лишена известного шика,
как уже было сказано выше. Только в очень сильный холод в горах и в сплошном
тумане офицеру подобало прятать руки в карманы, так как перчаток у них не
было. Это случалось. И когда солдат, руки по швам, вытягивался, например, чтобы
сообщить: «Радиосвязь восстановлена», они, с руками в карманах, становились
особенно приветливыми, то есть деловитыми. Наш капитан был единственным, кто
похлопывал веткой по голенищу своего сапога. Больше всего для этого подходила
ивовая ветка. Когда я спустя годы встретил его однажды, он больше не был
учителем, а ведал кадрами в химической промышленности в Базеле, человек, который,
как показала военная служба, умеет обращаться с подчиненными.
Я не жалею, что служил в армии, но я
пожалел бы об этом, если бы служил в армии не рядовым; как иначе людям с моим
образованием (гимназия, университет, Высшая техническая школа) удалось бы
поглядеть на наше общество с иной точки — не сверху вниз.
Мы знали, что предателей родины ждет
смертная казнь через расстрел. Сообщение в газете: Федеральный совет отклонил
просьбу о помиловании. Разумеется, не уточняя, что совершил этот человек. Тогда
я тоже был сторонником смертной казни (не в качестве солдата того взвода, что приведет
приговор в исполнение) для предателей родины. Разъясняли ли нам, рядовым,
подробно, каков именно состав преступления, именуемого предательством родины,
я уж теперь не помню. Мы представляли себе это весьма приблизительно. О выдаче
военных тайн врагу было известно из шпионских фильмов. Какими же военными
тайнами мы обладали? Мы не должны были никому сообщать, где расквартировано
наше соединение, что, впрочем, мог видеть любой прохожий. Что еще являлось
предательством родины? Саботаж производства военной продукции, неосторожная
болтовня в поезде или в трактире — все, что шло на пользу предполагаемому
врагу. Слова «предательство родины» вряд ли когда произносились рядовыми, мы
не верили, что кто-то способен на такое, да и офицеры редко употребляли их. Мы
слышали о пятой колонне, но и пред-
564
ставления не имели, кто к ней принадлежит.
Скорей всего люди, которые не говорят на нашем диалекте, но, надо думать, и не
эмигранты, которых я встречал иногда в отпуске: немец, сражавшийся в Испании, а
после в рядах французского Сопротивления; актер, бежавший из Дахау; интернированный
молодой поляк в военной форме, сражавшийся во Франции, где он учился;
еврей-германист, который, несмотря на запрет всякой общественной деятельности,
в тесном кругу читал лекции о Томасе Манне, о Карле Краусе... На нашей батарее
был один тип, которому мы не доверяли, купец согласно списку, жирный продувной
парень. Он подторговывал исподтишка дешевыми часами, зажигалками,
презервативами, дорогим мылом, помадой и хвалил Гитлера. Его ни разу не
поколотили за это. Похоже, он говорил так нарочно, потому что его не любили,
но он не был фанатиком, а просто дразнил нас. У немцев якобы больше масла.
Однажды, когда мы попробовали призвать его к ответу, он ускользнул от нас.
Неизвестно откуда он доставал шоколад и всегда делился им с теми, кто его
слушал. С победами Гитлера этот тип так и не вырос в наших глазах, хотя и
становился все наглей. Начальство не обращало на него внимания; если в дуле его
винтовки не замечалось ржавчины, они переходили к следующему, вернее сказать,
шли от одной винтовки к другой; фельдфебель, как обычно, определял по своему
календарю, чья нынче очередь идти в наряд, с этим ничего не поделаешь. Случай
предательства родины открылся уже после войны: телефонист, очень маленький и
веселый, с охотой служивший в армии, работая монтером в крепости Сарган,
продал немецкому шпиону светокопии чертежей помещений в скале за двести
франков. Смертный приговор, а его, как известно, пришлось бы привести в
исполнение нашему подразделению, не был объявлен, и мы избавились от
необходимости увидеть следующую картину: величественный судья на плацу,
оглашение приговора, в справедливости которого нам не должно сомневаться,
повязка на глаза, полевой священник что-то говорит осужденному, наш капитан,
который отдает лейтенанту приказ, лейтенант, который отдает приказ нам целить
в сердце (пояс осужденного нарочно поднимают повыше, чтобы его товарищи могли
точнее определить, где у него сердце), и мы прицеливаемся...
565
«При экзекуции осужденному полагается
поддержка священника. Появление на месте казни и ее исполнение рассчитаны
так, чтобы экзекуция заняла несколько минут. Выделенная для этого команда видит
приговоренного только в минуту произведения выстрела. Необходимый для этого
отряд особого назначения получает приказ непосредственно перед казнью. Его
задача, как и во время боя, уничтожение врага. Не могут использоваться
недостойные армии средства, как-то: привлечение добровольцев или выдача
недостаточного количества боевых патронов. Присутствие кого-либо постороннего
при казни исключено. Несколько экзекуций следуют одна за другой без перерыва».
Подпись: бригадный полковник Якоб Ойгстер; его последняя должность на
действительной службе в армии — военный прокурор. (Из статьи в «Швайцер
иллюстрирте» за 1945 год.)
Тогда состоялось семнадцать казней. Акты,
составленные во время этих экзекуций, и сегодня не так-то легко получить.
Известно, что предают свою страну главным образом нижние чины. Например, один
каптенармус, спрошенный другим каптенармусом, заряжены ли объекты подрыва,
поделился с ним своими сведениями на этот счет, не подозревая, что тот передаст
их немецкому шпиону; при этом он не умолчал и о том, каков состав этого
взрывчатого вещества. Военный прокурор требовал смертных приговоров обоим
каптенармусам. Они были приведены в исполнение. Военный эксперт,
инженер-строитель по образованию, сказал по этому поводу, что место, где
находится склад взрывчатки, знает любой мальчишка, хлорат состоит из девяноста
процентов калия или натрия хлората и десяти процентов парафина, этот состав
должен быть известен любому минеру, о нем сообщается в инструкции, это
относится к знанию оружия и взрывчатых веществ. Была ли столь сложная химия
тайной для немецкого вермахта, не знаю. Государственной измены в высших
кругах, где, вероятно, бывают и большие тайны, предательства, связанного с
торговлей и промышленностью, с капиталом и дипломатией, кажется,
566
вообще не случалось, во всяком случае, дело
ни разу не доходило до смертной казни.
Некоторое время мы охраняли мосты на
Готарде. Ночные товарные поезда: уголь от Гитлера к Муссолини. Подозрение,
что в темных вагонах может быть оружие или войска, ни на секунду не возникало у
нас за все шесть лет. Наши винтовки заряжены, а если где послышится шорох:
«Стой! Кто идет?» Врага, что собирался бы взорвать этот мост, поблизости не
было. Обычно лишь отважный лейтенант решал проверить нашу бдительность, но
вовремя давал себя узнать. Всего же чаще это был какой-нибудь зверь, потом все
снова стихало. Блеск луны на мокрых рельсах, тишина, пока не покажется новый
состав, блеск луны на осколках угля.
Что знал о происходящем наш майор? Наш
бригадир? Когда они наблюдали за нашими действиями на местности, знали ли они
уже тогда, о чем столь тактично сообщил нам профессор Эдгар Бонжур? («История
швейцарского нейтралитета», том IV, 1939 — 1945, год издания 1970. Хельблинг и Лихтенхан, Базель.)
Там упоминается советник Пилет Голоц, его речь от 25.VI.1940 — все гладко, Лаваль in spe1. И министр Фрелихер — болельщик Гитлера, швейцарский посол в
Берлине, и полковник Густав Деникер-sen2; который, как специалист, восхищался немецким милитаризмом и
первыми победами Гитлера и ратовал за то, чтобы без всякой борьбы вступить в
соглашение с третьим рейхом, а ведь он ведал обороной страны, был борцом за так
называемое «народное государство солдатской чеканки»; в одном из номеров
«Денкшрифт» за 1941 год он заранее обвиняет Швейцарию в том, что Гитлеру может
надоесть роль простого зрителя. Позже, в 1942 году, Деникера освободили от
высоких командных постов, что весьма не понравилось как ему самому, так и
генералу Вилле. Тому самому Вилле, который с глазу на глаз заверял немецкого
1 В будущем, в перспективе (лат.).
2 Старший (лат.).
567
посла Кёхера, что положение генерала
Гуизана из-за его контактов с французским генеральным штабом и под немецким
нажимом будет весьма непрочным. После поражения Франции Вилле тут же весьма
энергично выступил за демобилизацию швейцарской армии, ибо, по его мнению,
никакой опасности больше не было, а наша боевая готовность могла только
раздражать Гитлера. Демобилизация привела к увольнению в запас и генерала
Гуизана, противника Гитлера; пост генерала освободился для Ульриха Вилле II...
Помещение караула: все в ботинках,
подбитых гвоздями, лежат и храпят в позе зародыша. Я говорю: «Мюллер, пора!»
Это не помогает, он просто поворачивается на другой бок, не интересуясь
временем. Вернее действует настоящий строевой шаг у самых пяток храпящего солдата,
это пробуждает его совесть, и он чертыхается. Мне даже не приходится
протягивать ему руку, нечистая или чистая совесть поднимает его. Дольф там,
снаружи, тоже хочет спать. Требуется некоторое время, чтобы он вооружился всем,
что предоставила ему на этот случай родина, глаза его все еще глядят водянистым
взглядом младенца. Он хочет знать, почему я не сплю. А я рад: два часа наедине
с самим собой, бодрствуя, но не читая, не рисуя, не думая. Вахмистр, это,
собственно, это обязанность — будить людей, тоже спит, как вооруженный зародыш.
Четыре часа. «Пошли, винтовки на плечо и пошли». Я привожу в наш теплый
спертый воздух Дольфа, ему нечего докладывать, он еще не проснулся и даже не
пугается, только ворчит, что его сменили на пять минут позже. А ведь там у нас
над головой весь небосвод. Он рывком ставит свою винтовку на подставку, потом
откусывает яблоко, и я не мешаю ему молчать, а вахмистр благодарно храпит. Я
не сплю по собственной воле. Я сторожу керосиновую лампу. Доев свое яблоко, он
также молча ложится, он имеет право на сон. Я не завидую ему. Сон, в который он
через несколько минут погрузился, отдает чем-то служебным. Я благодарен за то,
что не сплю. Я очень устал, но сна нет. А почему — сам не знаю...
568
Привыкшие к тому, что армия не хочет знать,
о чем мы думаем, мы уже не говорим об этом и своему соседу по шеренге, а он не
говорит нам. Один мой сосед был глубоко религиозен, я узнал об этом, застав его
однажды за молитвой. Стал бы он стрелять? Об этом он ни с кем не говорил.
Только в армии возможно так долго быть с людьми и не знать, что они собой
представляют на самом деле.
Железнодорожный мост, который мы охраняли,
запомнился мне только тем, что мы его охраняли. И ничем больше. Я замечаю
перемены, происшедшие за десятилетия в том месте, где мы когда-то жили целые
месяцы, но я не говорю себе: тут я стоял на посту, там было наше жилье, а вон
там — артиллерийский склад. Моя память не тревожит меня. Историческая
противотанковая ловушка, спрятанный в лесу военный склад, обнесенный колючей
проволокой, камера со взрывчаткой в устоях старого моста в Тессине,
замаскированная взлетная полоса и ангары — все это я вижу. Разумеется, я вижу
каждую казарму, спортивные снаряды для бега с препятствием, замаскированные
военные машины. От меня не ускользает ни одна колонна рекрутов на обочине
дороги, ни одна военная форма в привокзальной сутолоке. (Так было со мной в
Бретани, когда мы искали пляж. Я замечал любой разрушенный бункер,
простреленную и проржавевшую броневую башню, нацеленную в маленькую бухту;
здесь обошлось без меня, думал я с благодарностью.) Мой взгляд не пропустит
офицерской фуражки в первоклассном ресторане, одна из них с золотыми листьями
— я знаю примерно, что это означает, — но мои воспоминания о войне выплывают
не при виде военных объектов, их вызывает не форма, а скорее определенный тип
лиц; особый способ мышления федерального прокурора; голоса постоянных
посетителей, сидящих за постоянным столиком; тон чиновника, которого я никогда
не видел фельдфебелем; приветственная речь на состязании борцов; штатские
аллюры некоего промышленника (Цементный трест) на совещании в городском совете;
железнодорожный служащий, командующий группой турецких рабочих; полицейский,
задержавший нас, когда мы не
569
заметили знака, запрещающего стоянку;
письма читателей в буржуазных газетах; школьный учитель на экскурсии со своим
классом: простодушный обыватель в швейцарской телепередаче, которого я никогда
не видел в качестве полевого священника; фамилия одного коллекционера картин и
оптового торговца в Цюрихе, он называет меня in contumaciam1 предателем родины...
Потребность в принадлежности к чему-то. Я
родился здесь, а не где-нибудь в другом месте, наивное ощущение принадлежности,
а потом осознание принадлежности, критическое осознание, которое ни в каком
случае принадлежности не отменяет.
Я не знаю, как переносили службу в армии
другие, как переносят они теперь воспоминания о ней. Существовал страх, о нем я
никогда никому не говорил, даже с глазу на глаз, страх перед возможностью
плачевного крушения нашей армии. Он возник не сразу, этот тайный страх, не
2.9.1939. Он вырос из сочетания небольших и постоянно повторявшихся выводов, из
опыта, которому не мог противостоять опыт иной, а только слепая вера, — и это
был страх за всех, кто (так по крайней мере казалось) ни на одну секунду его со
мной не разделял.
Появились первые американцы, они
прислонились к шлагбауму, каски у пояса. Они кивают, подойди, мол. Но я на
посту. Май 1945-го, на мне каска, за плечом карабин, без него нельзя. Тот, кто
защищает нейтралитет нашей страны... и так далее. Теперь они опираются спиной
на шлагбаум, рукава закатаны, локти лежат на перекладине шлагбаума, смотрят
на Италию и курят. Это было на границе в Мюнстертале. Из джипа вылез
американский офицер. Они не вытянулись по струнке, когда он с ними заговорил.
Они стояли в прежних позах и тоже что-то говорили. Судя по всему, им было
известно, что здесь начинается Швейцария, и они оставались по ту сторону
шлагбаума.
1 Заочно (лат.).
570
Только когда наконец пришла смена караула,
они снова взглянули на Швейцарию. Мы показали им, как это у нас делается:
винтовку на плечо и остальное, отдача приказа, повторение приказа. Один из них
крикнул: «Хайль Гитлер!» Потом и мы смогли подойти к шлагбауму. На голове у
нас фуражки. Победители без фуражек, день теплый. Хотя по фотографиям было
известно, как они одеты, мы изумились: удивительно целесообразная форма. Мимо
проезжал майор, швейцарский, он, казалось, не обратил никакого внимания на то,
как мы стоим, нам достаточно было отойти в сторонку. Приветствие на самом
высшем уровне, только на той стороне, к сожалению, не было соответствующего
офицера. Солдаты, прибывшие из Сицилии, продолжали опираться на шлагбаум, пока
швейцарский майор разговаривал с ними. Короткий разговор. Майор не привык
производить столь малое впечатление. Они продолжали курить. В заключение он
протянул руку нескольким солдатам, трем ближайшим к нему, — барин, в праздник
урожая вдруг подающий руку рабочим. Его шофер придерживал дверь, наш караул
застыл: «Винтовку на плечо!», а мы, свободные в эту минуту от службы, тоже
поднялись на крутой откос, чтобы вытянуться перед ним.
Все это происходило очень давно. Меня,
отца, никто не спрашивал, как это было. О том, что пережил швейцарский солдат,
рассказывают главным образом анекдоты. Ни перемены в жизни, ни тяжести на
совести. Да и в литературу об этом мало что вошло. От страданий, которые
перенесли другие народы, мы были избавлены. Партизан у нас не было, вины —
тоже. То, что выясняются все новые и новые обстоятельства, от своевременного
знания которых нас оградила тогдашняя цензура, постоянная готовность к
предательству прежде всего в тех общественных кругах, которые как вчера, так и
сегодня говорят о чувстве ответственности перед обществом, не требует
памятников. Столько чудовищного происходило тогда вне наших границ, что мы едва
ли вправе заниматься самими собой. Что такое господин Ротмунд (это можно
утверждать с полным правом) в сравнении
571
с одним только Гиммлером? О чем тут
говорить? Нас пощадили, мы благодарны за это, и уверенность, что наша армия
надежна, непоколебима...
Мое главное воспоминание все же не о
пустоте. Я должен внести поправку. Главное воспоминание — это то, как военный мундир
отнимает у нас совесть, и никто ее как совесть не воспринимает. Каков должен
быть приказ, чтобы команда рядовых, именно как команда рядовых, уклонилась от
его выполнения? Откровенной бессмысленности приказа для этого мало. Возможно ли
при той неспособности к самостоятельному действию, какой добивается от нас
армия, пробудиться совести?
Я предполагаю, что чем больше группа, тем
позднее, в группе более тридцати человек, она, пожалуй, уже и не проснется.
Страх начальства перед мифической фигурой подстрекателя понятен; его недоверие
начинается тогда, когда возникает доверие одного солдата к другому. Потому что
именно так может пробудиться совесть. Отсюда эта предусмотрительность уже в
армейской повседневности; разговоры допускаются только с разрешения командира,
а уж он-то знает, когда они неблагоприятны для него. Марш в полном молчании,
это тоже следует тренировать снова и снова. Неважно, что сказал кто-то в
колонне, это могли быть сущие пустяки, например «как пить хочется!». Запрет
имеет свою цель — не допускать никакой связи внутри команды во время службы,
товарищами мы можем стать и потом, когда больше не надо будет подчиняться
приказам. Зато пение желательно: «La blonda, la bella blonda»1. Наш боевой
дух.
Если я не хочу, то могу и не заниматься
воспоминаниями. Почему же я хочу этого? Свидетелей остается все меньше. Но
почему же я вспоминаю так неохотно? Потому, что я был слишком труслив и не
хотел видеть того, что изо дня в день являлось взору.
1 О блондинка, красавица блондинка (итал.).
572
Банкир — подполковник, его прокурист — по
меньшей мере капитан, владелец отелей — майор, председатель концерна —
полковник, фабрикант — майор, владелец недвижимой собственности или
преподаватель высшей школы, обслуживающий промышленность своими исследованиями,
или владелец газеты, подрядчик в ведущей отрасли строительства — член
правления и здесь, и там, владелец ведущего рекламного бюро, президент союза,
основанного на общности интересов, и проч., — все они подполковники или, на
худой конец, майоры. Их сыновья пока что лейтенанты: армия хозяев страны,
называющая себя «наша армия». Эта армия в нашем столетии стреляла редко. К
счастью. Если же она стреляла, то в бастующих рабочих (всеобщая забастовка
1918 года) и рабочие демонстрации (Женева, 1932 год, социал-демократическая
демонстрация против швейцарских фашистов, 13 человек убито при разгоне
демонстрации рекрутами с шестинедельным военным образованием).
Я поглядел в свою книжечку, она
подтверждает воспоминания: 161388 — номер моей винтовки тридцать лет назад.
Когда отказывает память? Когда я пытаюсь соединить, например, беззаботность,
какую едва можно себе представить у взрослого человека, повседневную жизнь
моего современника, что, насвистывая, катит на велосипеде, наслаждаясь
приятностью минуты, или не насвистывает, поглощенный любовными переживаниями,
и бомбы, снова по ошибке сброшенные на швейцарскую землю, откровение нового
спектакля, а после него выходишь из театра, и снова старик, продавец газет, и
кричащие заголовки: потоплен военный корабль, покушение на Гитлера не удалось,
армия вермахта в котле и так далее. Мы знали: к сожалению, идет война, что
поделаешь, война. В маленьком садике перед домом натыкаешься на блестящую
штуковину — самолеты разбрасывают их, чтобы помешать вражеской радиолокации;
дружба с эмигрантами, три постных дня в неделю. Вспоминаешь лишь обрывки, и
нет никакого представления, как складывались они тогда в действительность.
573
Однажды, в 1943 году, нас посетил генерал
Гуизан. Я видел его еще до того, как он стал генералом, на докладе в
Федеральной Высшей технической школе. Теперь он стоял в снегу: несколько меньше
ростом, чем мы представляли его себе по знаменитым поясным портретам. Мы
волновались. Никакого парада, он приехал, чтобы посмотреть на наши занятия
лыжной подготовкой. Сверху, из Самедана. На нем были темные очки. Мы ждали на
спуске, готовые к старту. Это продолжалось довольно долго, но волнение не
отпускало нас. Это был действительно он, наш генерал, чей портрет висел в
каждом трактире, в каждом учреждении. Стоял солнечный и морозный зимний день.
Каждый из нас должен был проехать на лыжах перед этим человеком, который уже
тогда принадлежал швейцарской истории, и сделать поворот в упоре, никакого
фокуса при хорошем снеге, а снег был хорош.
Я не решаюсь подумать о том, что могло бы
быть. Повиновение может рождаться тупостью, а может — верой в Швейцарскую
Конфедерацию. Если бы случилось мне идти в бой рядовым, я пошел бы в бой с этой
верой. Я хотел бы не знать, но верить. Так было, я верю.
Октябрь 1973
СОДЕРЖАНИЕ
HOMO ФАБЕР. Роман
Перевод Л. Лунгиной............................................ 5
НАЗОВУ СЕБЯ ГАНТЕНБАЙН. Роман
Перевод С.
Апта................................. 205
СОЛДАТСКАЯ КНИЖКА
Перевод Э. Львовой................................499
По вопросам оптовой покупки книг
"Издательской группы ACT" обращаться по адресу:
Звездный бульвар, дом 21, 7-й этаж
Тел. 215-43-38,215-01-01,215-55-13
Книги "Издательской группы ACT" можно заказать по адресу: 107140, Москва, а/я 140, ACT - "Книги по почте"
Литературно-художественное издание
ФРИШ Макс НАЗОВУ СЕБЯ ГАНТЕНБАЙН
Перевод с немецкого
Главный редактор В. И. Галий
Ответственный за выпуск В. В. Гладнева
Художественный редактор С. А. Пятковка
Компьютерное оформление переплета А. А. Кожанова
Компьютерная верстка Н. А. Побигайло
Технический редактор Л. Т. Ена
Корректор В. В. Евминова
Издательство «Фолио»
благодарит издательство «КАНОН-пресс»
за помощь в подготовке издания
Подписано в печать с готовых диапозитивов
10.08.00.
Формат 84Х1081/32. Бумага офсетная. Гарнитура Peterburg.
Печать высокая с ФПФ. Усл. печ. л. 30,24.
Усл. кр.-отт. 31,08.
Уч.-изд. л. 33,0. Тираж 5000 экз. Заказ
1820.
«Фолио» 61002, Харьков, ул. Артема, 8.
Налоговая льгота — общероссийский
классификатор продукции ОК-00-93, том 2; 953000 — книги, брошюры
Гигиеническое заключение №
77.99.14.953.П.12850.7.00 от 14.07.2000 г.
ООО «Издательство ACT» Лицензия ИД № 00017 от 16 августа 1999 г.
366720, Республика Ингушетия, г. Назрань,
ул. Кирова, д. 13. Наши электронные адреса: WWW.AST.RU E-mail: astpub@aha.ru
Налоговая льгота — Общегосударственный
классификатор Республики Беларусь ОКРБ 007-98, ч. 1; 22.11.20.300
Республиканское унитарное предприятие
«Полиграфический комбинат имени Я. Коласа».
220005, Минск, ул. Красная, 23.