Герман Гессе. Письменность и письмена (1961)


       Мне снилось: я сидел за старой партой, покрытой густой татуировкой школьных каракулей, и незнакомый учитель диктовал мне тему для сочинения, которое я должен был написать. Тема звучала:
       Письменность и письмена
       Я сидел и обдумывал тему, вспоминая правила, которыми руководствуется школьник при написании подобных работ: составление плана, введение, заключение, распределение материала, а потом долго, как мне казалось, что-то писал деревянной ручкой в тетрадь, но, проснувшись поутру, обнаружил, что все написанное исчезло из моей памяти, и впоследствии я никогда уже не мог его восстановить. Осталось от этого сна только старая парта с нацарапанными на ней рунами и обломанными краями, тетрадка в линейку и приказ учителя, подчиниться которому я чувствую потребность и сейчас. Итак, я вывожу:
       Письменность и письмена
       Поскольку учитель из моего сна уже не стоит надо мной и мне не грозит его строгий контроль, я не составляю плана своей добровольной работы, не распределяю материал, а пишу, повинуясь прихоти, что в голову взбредет: как выйдет, так и ладно! Я просто подстерегаю отдельные мысли, образы и суждения, не торопя их и не неволя, и, homo ludens [Играющий человек (лат.)], забавляю этим, в меру своих скромных сил, себя и нескольких друзей.
       При слове "письменность" я думаю прежде всего о человеческой деятельности более или менее духовного свойства - о письме, о рисовании, о выцарапывании букв или иероглифов, о письмах, дневниках и расчетах, о рациональных индогерманских и образных восточноазиатских языках; молодой Иозеф Кнехт однажды посвятил этому стихотворение.
       Совсем иное представляется при слове "письмена". Оно напоминает мне не столько о перьях, карандашах и чернилах, о бумаге и пергаменте, о письмах и книгах, но о следах и знаках совсем иного рода, о "письменах" природы - образах и формах, далеких от человеческих, возникших без вмешательства воли и духа, но подающих душе весть о существовании великих и малых сил, которую мы способны "прочесть" и которая вновь и вновь волнует как науки, так и искусства.
       Когда в школе маленький мальчик выводит буквы и слова, он делает это не по доброй воле, он никому и ничего не желает этим сказать, к тому же он всегда стремится приблизить написанное им к недосягаемому, но влекущему идеалу: к тем прекрасным, правильным и безупречным буквам, которые учитель таинственным образом, с таким непостижимым, пугающим и восхитительным совершенством начертал на доске. Это именуется "прописью" и стоит в одном ряду с многими другими прописями морального, эстетического, философского и политического характера; наша жизнь и совесть ведут свои игры и сражения, колеблясь между следованием прописям и отказом от них, причем отказ нередко способен доставить нам радость и успех, а следование прописям, при всем усердии и муках, с ним связанных, есть всего лишь робкое и тягостное приближение к идеальному образцу, начертанному на доске. Почерк мальчика обязательно разочарует его самого и, даже в лучшем случае, никогда полностью не удовлетворит учителя.

       Но если тот же школьник, выбрав время, когда за ним никто не наблюдает, попытается плохо заточенным перочинным ножичком вырезать или выцарапать свое имя на тугой деревянной доске парты,- трудная, но такая прекрасная работа, которой он занимается уже много недель подряд, когда удается улучить момент,- все это выглядит совсем по-другому. В этом случае мальчик станет трудиться добровольно и с охотой, в глубочайшей тайне и вопреки всем запретам, ему не надо будет соблюдать правила и опасаться критики сверху, ему найдется что сказать, а именно нечто истинное и важное: он пошлет весть о собственном существовании и о собственной воле и увековечит себя на все времена. Кроме прочего, это всегда борьба, а в случае удачи еще и триумф, и победа; дерево противится упорно, чем дальше, тем жестче его волокна, нож встречает препятствия на каждом шагу; кроме того, этот нож вообще не идеальный инструмент для подобной работы: клинок расшатан, кончик затупился и лезвие - всё в зазубринах. Дело осложняется и тем, что эта столь же кропотливая, сколь и дерзкая работа должна быть утаена не только от глаз, но и от ушей учителя; до него не должны дойти ни шум, ни скрежет от резанья, от втыкания острия в дерево и от царапанья по доске. Конечный результат этой нелегкой борьбы, естественно, будет восприниматься совершенно иначе, чем унылые строчки в тетради. Мальчик не устанет на него любоваться, написанное сделается для него источником радости, гордости и удовлетворения. Оно сохранится надолго и возвестит грядущим поколениям о Фридрихе или Эмиле, даст им повод для отгадок и раздумий и внушит охоту совершить нечто подобное.
       В своей долгой жизни я познакомился с многими почерками. Я не специалист в этой области, но чисто графический образ писем и рукописей всегда что-то говорит моей душе и многое для меня значит. Бывают типы и категории почерков, которые сразу же узнаешь, приобретя некоторый опыт, даже по адресу на конверте. Как сходны между собою почерки школьников, так и почерки в письмах просителей отличаются однообразием и неуловимым сходством. Люди, которые просят о чем-то лишь однажды и под воздействием крайней нужды, пишут иначе, нежели те, для кого писание просительных писем обратилось в привычку и даже в профессию. Ошибки с моей стороны бывали здесь чрезвычайно редки. Ах, а все эти покосившиеся строчки людей тяжело покалеченных, полуслепых и парализованных, прикованных к больничной койке с опасной температурной кривой над подушкой! В их письмах неровность и дрожание слов и строчек порою говорят красноречивее и тревожнее, чем само содержание. И напротив, как успокаивающе и благотворно действуют на меня письма очень старых людей, которые все еще способны писать бодрым, энергичным и жизнерадостным почерком! Они приходят редко, такие письма, но все же я получал их, и даже от девяностолетних старцев.
       Из множества почерков, которые стали мне в жизни важны и дороги, самый поразительный, не похожий ни на какой другой, был у Альфреда Кубина*. Он был столь же неразборчив, сколь и прекрасен. Лист его письма обычно покрывала густая сеть загадочных штрихов, графически чрезвычайно интересная - многообещающие каракули гениального рисовальщика. Я не припомню случая, чтобы мне хоть раз удалось расшифровать все строки в письме Кубина, да и моей жене это тоже ни разу не удавалось. Мы бывали уже рады, если могли постигнуть хотя бы две трети или три четверти содержания. И каждый раз при взгляде на эти листки я невольно вспоминал те места в струнных квартетах, где несколько тактов подряд все четыре участника упоенно и вразброд пилят по струнам, пока наконец снова не обнаружится общая линия, красная нить произведения.

       [* Кубин, Альфред (1877-1959)- австрийский писатель, переплетавший реальность с "демоническими видениями", одаренный график, иллюстратор произведений Гофмана, По, Достоевского]

       Много прекрасных, радующих душу почерков я узнал и оценил, отмечу лишь классически-гётевский почерк Кароссы, мелкий, беглый и умный - Томаса Манна, изящный, тщательно-удлиненный - друга Зуркампа, трудно читаемый, но чрезвычайно оригинальный - Рихарда Бенца*. Но, конечно, еще важнее и дороже были для меня почерки моих родителей. Я не знаю никого, кто бы писал так, как моя мать,- столь же стремительно, разомкнуто, торопливо и бегло и при этом столь же равномерно и ясно; ей было легко писать, перо само летало по бумаге, доставляя радость ей и любому читателю. Отец не употреблял готических букв, подобно матери, он был любителем латыни и писал латинским шрифтом, его почерк был серьезен, не летел вперед, не подпрыгивал и не растекался, подобно ручью или фонтану, слова были четко отделены одно от другого, и можно было ощутить все паузы раздумья, все муки слова. Его манеру писать собственное имя я взял себе за образец еще в ранней юности.
       Графологи изобрели удивительную технику толкования почерков, доведя ее чуть ли не до виртуозной точности. Я не изучал этой техники, не владею ей, но не раз был свидетелем того, как она оправдывалась во многих сложных случаях, и, помимо всего прочего, сделал открытие, что характеры самих графологов не всегда находятся на высоте и весьма отстают от их способности заглядывать в чужие души. Существуют также печатные буквы и цифры, нарисованные по шаблону на дереве, картоне или металле, присужденные к долгой жизни в виде эмалированных табличек; истолковать их не представляет большого труда. На служебных объявлениях, на табло с запретами и на номерках в железнодорожных вагонах я порой изумлялся буквам и цифрам, настолько они были скверны, бескровны и безжизненны, созданные без любви, без игры, без фантазии и без малейшего чувства ответственности, так что, даже будучи размноженными и увековеченными на металле или фарфоре, они беспощадно разоблачают психологию своих творцов.

       [* Каросса, Ганс (1878-1956)- западногерманский писатель, его благозвучная и отточенная по стилю лирика проникнута христианскими аполитичными мотивами. Зуркамп, Петер (1891 -1959)-западногерманский издатель; в годы фашистской диктатуры проводил линию, отклоняющуюся от официального курса, за что в 1943 году был арестован и заключен в концлагерь. Бенц, Рихард (1884- 1966)- западногерманский историк культуры]

       Я назвал их бескровными, так как при взгляде на этих шрифтовых уродцев всегда вспоминал изречение из одной известной книги, которую прочел в юности, и оно меня тогда поразило и околдовало. Я не вполне уверен, что передаю его точно, но, мне кажется, оно звучало так: "Из написанного мне милее всего то, что человек пишет своею кровью". Из протеста против официальных бесплотных букв я всегда немного склонялся к тому, чтобы вновь согласиться с этим прекрасным изречением одинокого и страждущего человека. Но лишь на мгновение. Ибо эти слова и мое юношеское преклонение перед ними исходили из той бескровной и негероической эпохи, красоту и благородство которой мы, жившие в ней, смогли оценить лишь десятилетия спустя. Нам пришлось тогда усвоить урок, что восхваление крови может означать одновременно и порицание духа и что люди, клянущиеся кровью, обычно имеют в виду не свою собственную, а кровь других людей.
       Но писать способен не один только человек. Существует написанное без рук и без пера, без кисти, без бумаги и без пергамента. Пишет ветер, море, река, ручей, пишут звери, пишет земля, когда она наморщит где-нибудь лоб и вдруг закроет русло потоку, сметет часть горного хребта или разрушит город. Но лишь человек способен и склонен рассматривать содеянное якобы слепыми силами природы как письмена, как объективированный разум. От изящного птичьего следа, пленившего Мёрике*, до течения Нила или Амазонки, до застывшего глетчера, бесконечно медленно меняющего свои формы,- каждая данность природы может быть воспринята нами как нечто написанное, как некое выражение, стих, эпос, драма. Воспринимать так свойственно благочестивым людям, детям и поэтам, а Также истинным ученым - всем служителям "мягкого закона", как выразился однажды Штифтер. Эти люди не стремятся, подобно представителям силы и власти, эксплуатировать природу и подчинять ее себе, они также не трепещут в страхе перед ее исполинскими силами, им приятнее созерцать ее, познавать, дивиться ей, понимать и любить. Славит ли поэт в своих гимнах океан или Альпы, рассматривает ли энтомолог под микроскопом кристаллические прожилки на прозрачном крылышке мотылька, ими движет одно стремление, они увлечены одной целью - по-братски породнить дух и природу. За этим стремлением всегда скрывается - осознанно или нет - нечто вроде веры, представления о боге, а именно: предпосылка, что все в мире удерживается и управляется единым творцом, единым духом, единым мозгом, подобным мозгу человека. Служители "мягкого закона" сближаются и роднятся таким образом с миром явлений, рассматривая его как письмена, как волеизъявление духа, все равно, мыслят ли они этот мировой дух сотворенным по собственному образу и подобию или нет.

       [* Намек на известное стихотворение немецкого поэта Э. Мёрике "Песня охотника" (1837): "Тонкой строчкой вьется птичий след..." (Перевод С.Ошерова.)]

       Будьте же благословенны, удивительные письмена природы, неописуемо прекрасные в невинности ваших детских забав, неописуемо и непостижимо прекрасные и великие также и в невинности вашего убиения и уничтожения! Никакая кисть художника не способна коснуться полотна так игриво и ласково, так прочувствованно и нежно, как летний ветерок, когда он захочет приголубить, причесать или, наоборот, растрепать высокую волнующуюся ниву или овсяное поле или же поиграть с сизыми облачками, закружить их в хороводе, чтобы тончайшие их края вспыхнули на мгновение сиянием крошечных радуг. Как внятна нам бренность и недолговечность всякого счастья, всякой красоты в этих волшебных знаках с их кроткой печалью - дымка майи, бесплотная и одновременно являющаяся воплощением всего сущего!
       И подобно тому как графолог читает и различает почерки филолога-классика, скряги, расточителя, забияки или инвалида, так пастух или охотник читает и толкует следы лисы, куницы или зайца, узнавая по ним породу и возраст зверя, определяя, здоров ли тот, не повреждена ли у него передняя или задняя лапа, не отягощает ли его бег ранение или преклонный возраст, бродит ли он без цели или мчится куда-то очертя голову.
       На гробовых плитах, памятниках и мемориальных досках человеческая рука с великим тщанием высекла имена, хвалы и цифровые обозначения веков и лет. Это послание доходит до детей, внуков, правнуков, иногда еще дальше. Медленно сочится дождь, размывая твердыню камня, медленно наслаиваются следы и отложения птиц, улиток, привеянной издалека пыли, замутняя поверхность, скапливаясь в углублениях рун, смягчая их строгие очертания и подготавливая переход творений рук человеческих в творения природы, пока водоросли и мхи не затянут их окончательно и не уготовят прекрасному бессмертию медленную и прекрасную кончину. В Японии, бывшей некогда истинно благочестивой страной, разлагаются в лесах и ущельях бесчисленные скульптурные фигуры, созданные художниками, прекрасные улыбчиво-спокойные будды, прекрасные добродушные кваны, прекрасные, преисполненные благочестия дзэнские монахи, находящиеся во всех стадиях выветривания и перехода в бесформенность - тысячелетние каменные лица со столетними бородами и волосами из мха, трав, цветов и кустарников. Благочестивый потомок тех, кто некогда молился им и возлагал на них цветы, собрал в наши дни множество их зарисовок в великолепной книге; никогда я не получал из его страны, с которой веду активную переписку, подарка прекраснее этого.
       Все написанное рано или поздно исчезает - в течение тысячелетий или в течение мгновений. Все письмена прочитывает лишь мировой дух, он следит за их исчезновением и смеется. Для нас довольно и того, что мы прочитали некоторые из них и смутно уловили их смысл. Смысл же этот, ускользающий от всякой письменности и, однако, непременно в ней живущий,- всегда один и тот же. Я заигрывал с ним в этой моей заметке, чуть проясняя его и чуть затуманивая, не сказал ничего нового, да и не стремился сказать. Многие провидцы и поэты высказали его уже множество раз, каждый раз немного по-другому, чуть веселее или чуть печальнее, чуть горше или чуть слаще. Можно подобрать другие слова, иначе построить фразу, иначе смешать и разложить краски на палитре, выбрать твердый или мягкий карандаш - сказать при этом все равно можно только одно: древнее, столь часто повторяемое, столь часто искушаемое, вечное. Интересна любая новация, увлекательна любая революция в языке и искусствах, пленительны игры артистов. Но то, что они хотят этим высказать, то, что достойно быть высказанным и что высказать никогда не возможно,- вечно одно и то же!
[Назад] [В начало] [Далее]


По всем вопросам обращайтесь
OCR Longsoft 2002
redocr.by.ru
При использовании текста, ссылка на сайт обязательна!