Сборник
Родины
солдаты
«Военная
литература»: militera.lib.ru
Издание: Родины солдаты. — М.: Мол.
гвардия, 1983.
Книга на сайте: militera.lib.ru/prose/russian/sb_rodiny_soldaty/index.html
Иллюстрации: нет
OCR, правка: Андрей Мятишкин
(amyatishkin@mail.ru)
Дополнительная обработка: Hoaxer (hoaxer@mail.ru)
{1}Так помечены ссылки
на примечания. Примечания в конце текста
Родины солдаты: Повести и рассказы / Сост. В. Ерашов. — М.: Мол. гвардия, 1983. — 448 с. — (Б-ка юношества). Тираж 200000 экз.
Аннотация издательства: Книга лучших
произведений — рассказов и коротких повестей советских писателей о
сегодняшнем дне Советских Вооруженных Сил, о воинской службе в мирное время.
Среди авторов известные писатели, чьи произведения помогают
военно-патриотическому воспитанию молодежи.
Содержание
На земле...
Владимир
Андреев. Острый сигнал (из романа «Мой лейтенант»)
Владимир
Возовиков. Река не может молчать (повесть)
Николай
Горбачев. Возвращение (рассказ)
Николай
Горбачев. Классическое правило (рассказ)
Николай
Камбулов. Мужской разговор (повесть)
Владимир
Карпов. Стать солдатом нелегко (рассказ)
Юрии
Стрехнин. Служу за границей (из повести «Живем среди людей».)
Владимир
Успенский. Птенцы и ракеты (рассказ)
Федор
Халтурин. А поезда все идут (рассказ)
...В небесах
Владимир
Жуков. Четыре выстрела поутру (рассказ)
Владимир
Петров. Дочь Кассиопеи (повесть)
Леонид
Самофалов. Впереди — полоса (повесть)
...И на море
Юрий
Пахомов. На Отпрядыше (рассказ)
Александр
Плотников. Бушлат на вырост (рассказ)
Виктор
Устьянцев. Только один рейс (повесть)
Николай
Черкашин. Белые манжеты (повесть)
Рубежи Отчизны
Виктор
Клюев. Белые дюны (рассказ)
Николай
Круговых. Древо жизни (рассказ)
Виктор
Пшеничников. Зажигалка миссис Хеберт (рассказ)
Об
авторах этой книги
Примечания
Все тексты, находящиеся на сайте,
предназначены для бесплатного прочтения всеми, кто того пожелает. Используйте в
учёбе и в работе, цитируйте, заучивайте... в общем, наслаждайтесь. Захотите,
размещайте эти тексты на своих страницах, только выполните в этом случае одну
просьбу: сопроводите текст служебной информацией - откуда взят, кто
обрабатывал. Не преумножайте хаоса в многострадальном интернете. Информацию по
архивам см. в разделе Militera: архивы и другия
полезныя диски (militera.lib.ru/cd).
Дорогой
читатель!
Этой книгой мы обращаемся к тебе — солдату и матросу,
старшине и сержанту, к мичману и прапорщику, к молодому офицеру, а также к тем,
кому еще предстоит произнести чеканные слова воинской присяги.
Мы хотим рассказать о том, как ныне служат Отчизне твои
сверстники, как служат люди постарше тебя, командиры и политработники. Мы хотим
рассказать о буднях сегодняшних Вооруженных Сил страны, о боевых буднях, о
важности нашей строгой солдатской службы, о том, как юноши становятся
мужчинами, как закаляется в мирные дни характер правнука и внука бывших
фронтовиков.
Своим детищем называет армию советский народ, ею гордится, о ней
постоянно заботится. Героика армейской службы, походная романтика юности в
военной шинели прочно занимают умы молодежи, рождают ее фантазию.
С тобою, читатель — солдат, офицер и допризывник, — со
страниц этой книги говорят твои старшие друзья, испытавшие солдатское лихо и
солдатскую гордость.
Авторы сборника — люди, носившие погоны, или те, кто носит
их теперь. Все они службу начали, как водится, рядовыми. Почти все, кроме тех,
кто не успел на фронт по возрасту, — фронтовики. В их словах нет
назидательности, нет прямых призывов к честному исполнению воинского долга. Но
каждая строка сборника, думается, зовет именно к тому.
* * *
Книга эта о мирных буднях мотострелков и ракетчиков, моряков и
авиаторов, танкистов и связистов. Она о тех, кто достойно продолжает славные
боевые традиции героев гражданской и Отечественной войн. Она о подвигах
сегодняшних и о повседневной службе, которая сама по себе сродни подвигу. О
мужестве, стойкости, верности присяге. О любви к Родине и «просто о любви»,
потому что не службою единой жив человек в военной форме.
65-летний путь прошли Вооруженные Силы Страны Советов, путь
трудный, путь доблестный. Начинал этот путь человек с ружьем, сегодня солдат
предстает властелином и работником сложнейшей техники, требующей не только
мобилизации физических сил, но и психологической подготовленности к такой
работе.
Качественные изменения в военном деле, вызванные эпохой НТР,
наполнили новым содержанием привычные понятия — солдат, матрос, командир
роты, полка, что потребовало иного, более высокого образования и
профессиональный выучки.
«Партия и государство ни на один день не упускали из поля зрения
вопросы укрепления оборонного могущества страны, ее Вооруженных Сил», —
сказано в Отчетном докладе XXVI съезду КПСС. Международная обстановка обязывает
нас удвоить, утроить усилия в борьбе за сохранение мира, ослабление нависшей
над человечеством угрозы ядерной войны; требует исключительно высокого уровня
боевой готовности армии и флота — могучего фактора мира и безопасности
народов.
Заботами партии и государства Советская Армия превратилась в
прочный сплав самой современной техники, воинского мастерства и несокрушимого
морального духа, опирающегося на героические традиции воинов Великой
Отечественной войны. «Нашу армию и флот народ по праву называет школой
мужества, трудолюбия и высокой нравственности», — отмечалось на июньском
(1983 г.) Пленуме ЦК КПСС.
Солдат Родины знает: оружие вручается достойным. Не для забавы и
не для угрозы. Не для разбоя и не для насилия. Для охраны, для защиты
Отечества. Для того, чтобы в мире не было войны.
На земле...
Владимир
Андреев.
Острый сигнал
(из романа «Мой лейтенант»)
1
Зима пришла, но не могла устояться: снег лежал на полях, и вдруг
дули южные ветры и солнце светило, как в апреле. Слякоть днем, раскисшие
дороги, а к вечеру и в ночь — серпастый месяц и мороз с порхающими в луче
прожектора снежинками.
В холодном ночном воздухе гулко и настораживающе прозвучит
команда. Звякнет оружие, разнесется размеренная поступь — на дальний
объект прошла очередная караульная смена.
* * *
В эту ночь Илюшечкин долго не мог заснуть. Он ворочался на
кровати с боку на бок, потом лег на спину и лежал, закинув руки за голову и
уставившись глазами в чуть светящийся во мраке потолок. Вспоминались обрывки
каких-то разговоров, возникало перед глазами холмистое поле стрельбища,
бессвязные мысли уносили его то в класс, то в далекий город, где он жил до
армии, то в казарму, знакомую ему, кажется, каждым своим уголком. Не спалось. И
вчера и позавчера не спалось. С того самого дня, когда он вдруг почувствовал,
что стал другим, когда понял, что прежнего Илюшечкина больше не существует. Это
открытие, тревожное и счастливое само по себе, не давало ему заснуть и сейчас,
потому что наполняло постоянным ожиданием, ему все казалось, что вот сейчас,
сию минуту, перед ним откроется нечто такое, что в корне изменит его жизнь, и
ждал, прислушиваясь к шорохам и шагам в коридоре, и вглядывался напряженно в
слабо проступающие, зашторенные окна.
Перед глазами его снова возникло холмистое поле стрельбища,
которое сейчас как бы чуть светилось, и он вспоминал себя в тот момент, когда
докладывал о выполнении задачи. С дрожью, с досадой он подумал, что все могло
произойти гораздо раньше, с первых дней службы. Все его существо сейчас
негодовало, протестовало против собственной инертности. Ему вспомнились
радостные глаза Колотова, он видел улыбающееся лицо Блинова, которого, конечно
же, не удалось обойти на стрельбах, но каким уважением засветились их глаза! И
почему же раньше он был лишен этого света? Не понимал? Как можно было не
понимать простой истины: они — твои товарищи, они рады твоему успеху
больше, чем ты!
Давно-давно, в раннем детстве, он тяжело заболел и целый месяц
пролежал в постели. Но однажды утром (он хорошо запомнил это утро) пришло
выздоровление. Он тогда испытал огромное чувство радости, будто снова народился
на свет. Она, эта радость, была теперь иной, чем тогда, но чем-то и напоминала
прежнюю.
Уставив глаза в потолок, Илюшечкин стал думать о Колотове,
Блинове, затем об отце с матерью. Он единственный сын у родителей; он привык к
всевозможным поблажкам, потачкам; его с детства избавляли от всего трудного, неприятного.
В школе мать предупреждала учителей: «Петя перенес в детстве опасную болезнь!»,
«Пете нельзя то!», «Пете нельзя это!» Об армии не шло даже и речи, когда он
провалил экзамены в институт. «Какая армия, Петя же так болел в детстве!» И
вдруг его вызвали в военкомат, осмотрели и признали годным для строевой службы.
Пришлось тогда матери побегать, она надеялась «вырвать» Петю, куда-то писала, к
кому-то ходила, но хлопоты ее окончились эшелоном, в который серым майским
утром погрузился вместе с другими новобранцами Илюшечкин.
В полку ему, конечно, не понравилось, особенно в первые недели.
Но деваться некуда. Мать забросала посылками — вот бы теперь ее сюда,
посмотрела бы на него. И тут же Илюшечкин вспомнил занятия по огневой
подготовке — повозился с ним лейтенант, даже стыдно делается, как
подумаешь. А Саруханов на него смотрел так, будто он, Илюшечкин, лично обидел
его... Лейтенант Колотов очень хороший человек. Гонял его по материальной части
на уроке минут двадцать, но без крика, без ехидных словечек. К следующим
занятиям он кровь из носу, а пулемет будет знать не хуже Саруханова. Это точно!
Он сделает все, он добьется! Все увидят, что с Илюшечкиным можно идти в
разведку. Правда, попотеть придется, потому что раньше ушами хлопал. И кому
только в роте не известно, что он ушами хлопал? Всем известно. А вот лейтенант
отпустил его в увольнение на завтра, хотя ему тоже все известно. Хороший
человек командир взвода. Для такого человека все бы сделал... Матери надо
написать. Вот ахнет. Ей все кажется, Петя слабенький, у Пети здоровье, а он на
стрельбище вышел — и пожалуйста: четверка. Но если бы раньше начал
кумекать, мог бы и пятерку. Илюшечкин представил, как бы тогда на него
посмотрели ребята, что бы сказал замполит. Полетела бы из взвода «молния»: «Следуйте
примеру рядового Илюшечкина!» «Учитесь стрелять так, как стреляет рядовой
Илюшечкин!»
С этими мальчишескими мыслями Илюшечкин еще повздыхал,
поворочался с боку на бок и заснул, накрепко уверенный, что вскорости
произойдет все именно так, как он представил, и снились ему мать и отец, и
родной дом, и все то, что снится молодому солдату в первые месяцы службы вдали
от родимых стен.
* * *
Утром — так было заведено по воскресным дням — роты
завтракали позже обычного. Сразу после завтрака Илюшечкин стал собираться.
Собирался он не спеша: чистился, гладился, прихорашивался. Потом, когда привел
себя в порядок, посидел немного в ленинской комнате, посмотрел, чем закончится
партия в шахматы между Блиновым и Лавриненко, посмеялся вместе с товарищами над
незадачливостью побежденного Лавриненко, затем пошел одеваться.
Одевался тоже тщательно. Ремень застегнул на предпоследнюю
дырочку, оправил шинель, чтоб ни единой складочки, помял шапку, приладил на
голову чуть боком, на левую бровь. И бодрой походкой, любуясь блеском
собственных сапог, направился к контрольно-пропускному пункту. Теперь не
боязно, если командир полка или замполит встретится на пути. Бывал в наряде
Илюшечкин, видел: в воскресенье Клюев или Зеленцов прохаживаются возле шоссе,
наблюдают за солдатами, отправившимися в увольнение.
Ни Клюева, ни Зеленцова около КПП не было, и Илюшечкин пошагал в
сторону поселка спокойнее.
Солнце на небе разгулялось, хотя ветер был холодный, резкий.
Земля, припущенная снежком, гулко постукивала под каблуками.
Свое пребывание в Лужанах Илюшечкин распланировал еще в казарме.
Прежде всего почта. А более конкретно — телефонный узел. Официальный повод
для посещения (вдруг старшина спросит) — заказать телефонный разговор с
Москвой. Пообщаться с дорогими родителями. А неофициальный (про это ни
слова) — повидать Марину Светову, телефонистку.
Почта в поселке помещалась в бревенчатом здании с высоким
крыльцом. Чувствуя будоражащий холодок в груди, Илюшечкин вбежал по ступенькам,
открыл дверь, За дощатым барьером у коммутатора сидела незнакомая девица в
белой, по-старушечьи повязанной косынке. Илюшечкин даже охнул от досады. Ну,
незадача! Ну не повезет, так не повезет! Хотя с Мариной у него ничего такого не
было. Приходил раза два, еще до учений, заказывал телефонный разговор. Несколько
слов удалось сказать, что-то вроде: «Как работает линия? Долго ли придется
ждать?» Вот и все.
Однако сегодня он собирался действовать иначе. Вначале
заказывает телефонный разговор, ждет скромно очереди, потом беседа с
родителями, слова благодарности Марине («Ах, прекрасная слышимость! Москва шлет
привет!»), то да се, глядишь, рабочий день у Марины пойдет к концу, расскажет
какую-нибудь байку, а там, может, в поселковый клуб, в кино, пригласит, может,
просто до дому проводит.
Пригласил! Проводил! Такая досада охватила Илюшечкина, что он
готов был повернуться и уйти. Но пристальный и, как показалось Илюшечкину,
несколько подозрительный взгляд телефонистки остановил его. Спросил насчет
разговора с Москвой. Она скрипучим голосом (можно представить, как такой голос
звучит по проводам) ответила, что придется ждать, и если до прихода сюда
Илюшечкин всю свою тактику строил на долгих часах ожидания, то теперь ему было
ни к чему это, теперь ему было впору отказаться от разговора.
Илюшечкин, конечно, не отказался. Разговор с родителями его тоже
интересовал. Вздохнув, он присел на деревянный диван в углу, перед которым
стоял заляпанный чернилами и клеем стол (во всех почтовых отделениях можно
встретить такие столы), расстегнул крючок у шинели, стал слушать, как телефонистка
просила у кого-то в областном городе, чтобы ей дали побыстрее линию на Москву.
Она повернулась в его сторону:
— Придется подождать!
— Хорошо, — сказал Илюшечкин.
Она показалась ему теперь не такой сердитой, как в первое
мгновение. Старушечий платок, наверно, придавал ее лицу сердитое выражение.
— А где же Марина? — будничным голосом спросил
Илюшечкин после небольшой паузы.
Телефонистка писала что-то у себя на столе.
— Марина уехала.
— Как уехала! Куда?
Она продолжала писать, не подняла головы. Потом усмехнулась:
— Всех Марина интересует! Куда уехала? С кем уехала? Почему
уехала?
Усмешка ее задела Илюшечкина.
— Я, между прочим, без всякого умысла, — сказал он,
нахмурясь. — Не хотите говорить — не надо. Даже странно слышать, будто
секрет какой...
— Никакого секрета нет, — прервала его телефонистка и
насмешливо повела бровью. — Просто отвечать надоело. А Марина уехала.
Насовсем уехала. Из вашего же городка сержант демобилизовался недавно. Увез с
собой.
Илюшечкину показалось, что он краснеет. Но тут же он взял себя в
руки. Чего ему Марина эта далась? Встречи какие были? Нет. Ухаживал? Нет.
Ничего такого не было. Посидел раза два вот тут на диване в ожидании
телефонного разговора, и все. А у нее, оказывается, парень был. Интересная
могла быть ситуация, если бы Марина сегодня оказалась на месте.
Он сделал серьезное лицо и постарался перевести разговор на
другую тему:
— Часа полтора придется ждать? Или побольше?
— Обещали дать линию побыстрее, а как там получится —
не знаю, — сказала она задумчиво.
В голове у нее, видимо, бродили совсем другие мысли, потому что,
помолчав с минуту и быстро взглянув на него исподлобья, она сказала:
— В нашем поселке много хороших девчат. Есть и кроме
Марины. Очень хорошие девчата.
Илюшечкин покивал головой:
— Я не сомневаюсь. Конечно, есть.
— Тут до вас тоже приходил один солдат. Спрашивал.
— Марину?!
— Ну.
Замигала зеленая лампочка на коммутаторе. Телефонистка подняла
трубку, показала глазами Илюшечкину на кабину. В городе не обманули, дали линию
быстро.
— Але! — кричал он в микрофон, слыша далекий,
приглушенный голос матери. — Мама, это я. Я тебя хорошо слышу. У меня
порядок. Нет, не мерзну. Да не беспокойся ты, в самом деле. Гуляю сейчас. Да, в
увольнении. Куда? Да тут, в поселке. В клуб собираюсь, может, еще куда. Как
отец? К тете Маше ушел? Ладно. Никаких мне гостинцев не надо. Носки пришлете?
Ладно. Ладно, говорю... Привет передавай всем! Пока...
Щелкнуло. Илюшечкин подержал некоторое время трубку около уха,
как бы ожидая, не возникнет ли в ней снова голос матери. В трубке попискивало,
слышались какие-то шорохи, доносились обрывки чьих-то далеких разговоров. Потом
снова щелкнуло — и наступила полная тишина.
Илюшечкин вышел из кабины, поблагодарил.
Когда он уже был в дверях, телефонистка сказала:
— В клубе сегодня кино. Итальянское...
— А как название?
— Не помню. Говорят, интересное. А после танцы.
До кино и до танцев у него была уйма времени. Он не знал, куда
это время потратить. Посмотрел вправо-влево и двинулся без всякой цели по улице
поселка. На углу остановился, прикинул кое-что в уме и рассеянной походкой
побрел в чайную.
Он понимал, что в чайной знакомых не увидит. Так уж складывалось
у него: служит здесь с весны, а знакомых не завел. С утра до вечера в городке.
В первое время бывал в увольнении раза два-три, а дальше зажали. Винить некого.
Вместо увольнительных наряды посыпались...
В чайной народу было мало — человек шесть.
Но это как раз и понравилось Илюшечкину. Уютно, тепло. Играла «Ригонда».
На столиках бумажные салфеточки в стаканчиках, цветастая портьера над дверьми.
За буфетом, уставленным бутылками и консервными банками, буфетчица в белом
фартуке.
Илюшечкин, раздевшись, заказал яичницу, шпроты и две бутылки
пива. Уселся за столиком около окна, чтобы хорошо видеть улицу, солнце как раз
сюда светило, налил в стакан пива и, вооружившись вилкой, стал закусывать.
Хорошо, черт возьми, сидеть за столиком, потягивать пиво и
глядеть в окно! Какой-то старый-престарый вальс крутит «Ригонда», под вальс
этот не танцевать, а именно сидеть хочется. Илюшечкин усмехнулся: «С кем же
это, интересно, Марина уехала?» Марина, телефонистка, ему нравилась. Он стал
перебирать знакомых сержантов, но вдруг вспомнил, что демобилизованные уезжали
в мае — июне, а он тогда только что прибыл в полк и никого не знал. Может,
этот сержант с июня месяца жил тут, в поселке, а теперь уехал к себе домой и
Марину увез. Разные варианты выстраивались в голове Илюшечкина в связи с
женитьбой сержанта на Марине. Илюшечкин и сам не мог бы сказать, почему это
занимало его сейчас. Увез — ну и что! Пусть будут счастливы! Видно, Марина
ему здорово приглянулась тогда. Наверное, этим объясняются его мысли.
Вальс на «Ригонде» замедлил темп, трубы протяжно спели последние
ноты. Но буфетчица была начеку, тотчас же подошла, перевернула пластинку.
Сильный, с хрипотцой голос (может, пластинка старая) завел песню про рушничок.
Илюшечкин наполнил стакан и выпил залпом.
«И в дорогу меня... Ты в дорогу меня провожала...» — пел
баритон под аккомпанемент скрипок.
Илюшечкин уставился в окно. Подкатывала к сердцу какая-то волна,
щемила, увлекая в неизвестную, незнакомую даль. Однако без горечи, без
раздражающего недовольства.
В сущности, в чем заключается радость жизни? Пришел в чайную,
сидит за столиком, глядит в окно?.. Нет, нет. Радость не в этом. Это как
следствие, как результат. Радость заключается в том, что все у него
хорошо — и в службе, и в остальном. Лейтенант разрешил увольнение, даже не
спросив, куда он собирается пойти и зачем. Надо — значит надо! Мировой
парень, не теребил... Уважение — отличная штука. Вон буфетчица посмотрела
в его сторону, и во взгляде ее тоже уважение: зашел солдат в чайную закусить,
музыку послушать.
Уж не для него ли она поставила эту пластинку: «Не плачь, девчонка,
пройдут дожди...» Илюшечкину хотелось бы подтянуть, знакомая песня, хорошая,
однако он не решился, понимал — не место. И продолжал с тем же
добродушно-серьезным выражением на лице ковырять вилкой в тарелке и любоваться
в окно улицей, наслаждаясь окружающим теплом и собственным спокойствием.
«Не плачь, девчонка...» Илюшечкин покрутил головой и рассмеялся.
Вдруг вспомнилось, как его провожали весной в армию. Мать устроила проводы по
первому разряду. Девчонок было навалом, девчонки к нему липли. Но ни одна из
них не собиралась ждать его, Илюшечкина. Хорошие девчонки, вместе учились в
школе. Целовали его без разбору все по очереди. Потом на сборном пункте
толклись часа два — все чин-чинарем. Обещали писать, помнить. И тут же
забыли про него. Ни одна не написала. Хорошие девчонки, чего им писать... Да он
и не ждал...
«Не плачь, девчонка...» — умоляли в «Ригонде» сразу
несколько голосов. Илюшечкин допил бутылку, улыбнулся и встал.
Конечно, хорошо бы посидеть и дольше, он с удовольствием бы
посидел тут, выпил бы еще пива, может, даже заговорил бы с кем-нибудь из
парней, что сгрудились вокруг дальнего стола. Рассказал бы, как у них на
учениях — под дождем, ночью... Они, наверно, еще не были, не знают. Или на
стрельбище: мишень появится — будто мигнет. Не успел — отваливай...
Многое можно было бы рассказать.
Однако Илюшечкин не стал делать этого. Ни к чему нарушать
правила игры. Пришел, посидел, отдохнул, и все. Он — военный человек. В
этом, братцы, вся штука! Военный!
Вообще же, сущая нелепость, что у него не завелось здесь
знакомства. Служить столько времени — и не познакомиться с девушкой! С
красивой девушкой. Бывал тут в клубе. Участвовал в разных мероприятиях. Кидал
глазами, да что толку.
Нет, не мастер он насчет девчонок.
Илюшечкин, не теряя того же добродушно-серьезного выражения на
лице, расплатился и вышел из чайной.
На улице стало будто еще холодней, хотя светило солнце.
Светло-оранжевые блики гуляли по окнам домов.
Он миновал дом с зеленой квадратной вывеской «Детский сад». За
заборчиком было настроено много всяких развлечений для ребят. Красный
крутящийся барабан, качели, причудливая лесенка, карусель и еще нечто такое, о
принадлежности чего Илюшечкин не мог догадаться.
Разнесся стук шагов по утоптанному, скованному морозцем
тротуару. Илюшечкин обернулся. Ну, вот и компания. К нему приближался ефрейтор
Саватеев из первого взвода. Знакомство у Илюшечкина было с ним слабое, но все
же он был связан с ним, в одной роте служили.
— Здорово! — приветствовал его Саватеев, рослый,
красивый парень с голубыми глазами.
— Здорово! — ответил Илюшечкин.
— Гуляем?
— Гуляем.
— Правильно, — сказал Саватеев, прикрыл ладонями
спичку, закурил; глаза его из-под надвинутой до самых бровей шапки вдруг
глянули бесшабашно-весело. — К чувихе ходил? С утра пораньше!
Илюшечкин покачал отрицательно головой, лишь сейчас сообразив,
что Саватеев изрядно навеселе.
— Не боишься? — тихо спросил Илюшечкин.
Саватеев никого и ничего не боялся.
— Хочешь, пойдем со мной? — сказал он. — У меня
тут есть один кадр. Познакомишься!
— Нет, не хочу, — сказал Илюшечкин.
— Может, тогда в чайную?
Илюшечкин сказал, что он только что из чайной. Часа полтора
сидел. Похвалил в доказательство пиво.
— Теперь куда?
— Надо в одно место, — ответил Илюшечкин, неизвестно
для чего понизив таинственно голос.
— Ну, давай! — Саватеев подмигнул. — Давай
жми! — И, толкнув ладонью в плечо, пошагал дальше.
А Илюшечкин двинулся не спеша в противоположном направлении. И
когда он достиг конца улочки, Саватеев уже издали крикнул вдогонку:
— Не говори, что меня видел. Понял?
— Ладно, — крикнул Илюшечкин и помахал рукой.
Ему вдруг сделалось скучно. До кино еще долго. Куда идти? Он
знал за собой одну мальчишескую слабость: добиваться чего-нибудь, переживать, а
потом вдруг отступиться. Марина, которую он собирался увидеть, уехала. В самом
деле, может, пойти опять в чайную? Там Саватеев треплется. Веселый парень.
Только, наверно, неудобно. Да и ни к чему. Шут с ним, с итальянским кино и с
танцами. Долго ждать. Илюшечкин повернулся и пошел в конец поселка, где
проходила дорога в военный городок.
С морозного неба падал редкий снежок. Ветер переметал его по
колеям дороги, завихрял в маленькие смерчи. Штриховал белыми пунктирами лес,
крутился, извивался.
В поле ветру было раздолье. И он разворачивался здесь во всю
силу.
Илюшечкин нахлобучил поглубже на голову шапку, поднял воротник
шинели, шагал бойко по дороге, вдыхая полной грудью морозный воздух. И недавней
скуки как не бывало.
Собственно говоря, кто сказал, что его выходной день оказался
неудачным? Еще впереди столько времени, а во взводе у него теперь столько
друзей!
* * *
Не думал Илюшечкин, что ровно через полчаса ему придется идти
той же дорогой обратно в поселок.
Достиг контрольно-пропускного пункта — и обратно. Да еще не
простым шагом, а марафонским, с частыми рывками, как во время атаки. И в пути
то и дело подгонял себя окриком: давай, давай, Илюшечкин, жми, торопись!
Еще бы не торопиться — такую штуку отмочил Саватеев. В
самовольную отлучку ушел. На контрольно-пропускном пункте знакомый солдат сказал
об этом. Илюшечкину тогда сразу стало понятно, почему Саватеев просил никому не
говорить о себе. Вот ведь какая история.
В чайной, однако, Саватеева не оказалось. Илюшечкин расспросил
буфетчицу, обрисовал ситуацию. Та не сразу откликнулась. «Какой солдат? Что?
Почему?» Только когда Илюшечкин, придав лицу свирепое выражение, упомянул про
трибунал, заохала: «У Соньки он гостит! Второй дом по соседней улице».
Илюшечкин пулей вылетел из чайной — и на соседнюю улицу.
Вот он, дом, — крыльцо с резным карнизом, окошки, затянутые
белым тюлем. На крыльце Илюшечкин постучал ногами, пошаркал, обтирая налипший
снег. Саватеев, наверно, в окно увидал его, вышел: в одной рубашке без
галстука, по-домашнему, руки в брюки, лицо лоснится.
— Ты что! В самоволке?! Тебя же ищут! — сказал, едва
отдышавшись, Илюшечкин.
— Кто ищет? — спокойно спросил Саватеев и сплюнул
через перила в снег.
— В роте ищут. Понял? Давай собирайся быстрее.
— Ты погоди! — Саватеев поморщился. — Брось
пороть панику. Подожди...
— Да некогда ждать.
Илюшечкин рассказал про то, что услышал на контрольно-пропускном
пункте от знакомого солдата. Кажется, обстановка была не из веселых. Но для
Саватеева все было трын-трава.
— Ладно, ладно. Не пугай! Ты лучше зайди в дом... Посмотри,
какие девки!
— Да ты что?! Или спятил?
— Ничего не спятил, старик. Лучшему взводу — и нельзя,
понимаешь, отдохнуть? Как вкалывать, так мы первые! А погулять! — Саватеев
вдруг широко и спокойно улыбнулся. — Да не бойся ты, старик! Чего ты
дрожишь! Ничего не будет. Давай зайди на минутку!
Он вел себя так, будто ничего страшного не произошло. Подумаешь,
самоволка! Илюшечкин даже глазам не верил: не снится ли ему все это? Ведь
преступление совершил человек — и такое спокойствие. Уж не пьян ли
Саватеев в дым, что не соображает!
И тогда Илюшечкин решился на крайнюю меру.
— Вот что, — лицо у него сделалось белое как
мел, — одевайся, и пойдем! Через минуту чтобы был готов!
— Да брось ты!
— Я тебе говорю: собирайся, не теряй времени, иначе худо
будет.
— Чего будет?
— Ничего. Иди и одевайся.
Саватеев все же, видимо, решил послушаться. Черт его знает, что
выкинет этот малахольный. Можно и загреметь на втором году службы. Стиснув
зубы, он двинулся к дверям. Минута, конечно, прошла не одна, а целых пять или
даже больше. Наконец вышел из дверей. Не сказав ни слова, шагнул в проулок,
злой, отчужденный. Потом вдруг остановился, хмуро поглядел на Ильюшечкина,
проговорил медленно:
— Ты шлепай прямиком на КПП. Только запомни: меня ты не
видел, а я тебя не видел. Я в обход подамся.
Не удалось Илюшечкину по-настоящему оценить маневр и
сообразительность Саватеева: с тыла хотел проникнуть Саватеев в военный
городок. Мимо контрольно-пропускного пункта. Очень хороший был маршрут.
Проторенный. Доберется до казармы, а там наврет что-нибудь. Кто видал, кто
знал? Не пойманный...
Так могло быть, на это рассчитывал Саватеев.
Но произошла осечка.
По проулку навстречу им шагал лейтенант Колотов. Он улыбался, у
него было прекрасное по всем статьям настроение.
Капли пота выступили на лбу у Илюшечкина: он представил, как
изменится лицо лейтенанта, когда тот узнает про самоволку.
2
Богачев ехал поездом. Можно бы и самолетом, но из-за жены: Вера
не переносила высоту.
Поездом, однако, тоже было неплохо. Единственный спутник в купе,
черный как негр верхолаз-монтажник, возвращавшийся с юга, пропадал часами в
соседнем вагоне, где ему подвернулась веселая компания.
Глядя на этого верхолаза, Вера сетовала: едут из отпуска, а по
виду не скажешь — не загорели. Муж, правда, не соглашался с ней, потому
что не в одном загаре дело. Действительно, румяное лицо Веры было лучшим тому
доказательством.
Они три года подряд проводили отпуск на юге: у Игоря врачи
находили рыхлость гланд, требовались морские купания. На этот раз Богачев
настоял на своем. Потянуло съездить на родину, повидать родителей, тем более
что с гландами у Игоря было в порядке.
И что же — съездили. Старики — мать и отец —
земли под ногами не чуяли от радости. Время, конечно, попалось не из
лучших — осень. Но Богачев с отцом на второй день, выпив с утра по стакану
крепкого чая, сели в лодку. До обеда тюкали на живца в Пахне (приток Волги). И
так потом почти каждый день на реке. Погода, спасибо, стояла приличная. Игоря
тоже приспособили к рыбацкому делу, хотя и без улова часто приходилось
возвращаться. Но разве в улове дело? Родные места посмотрел, воздухом детства
подышал!
И ведь какая сила в родных местах — ни с одним курортом не
сравнишь! Будто обновление в организме происходит. А всего и делов-то: речка да
старая, залатанная отцом лодка, еще плес да покосившийся дом на откосе с
тропинкой к воде. Что бы он был без всего этого?!
Поезд мчал, оглушая тишину редким гудком. Мчал среди леса.
Пустынно, безлюдно было вокруг. Богачев смотрел неподвижно в
окно. Рядом, прислонив голову к плечу отца, сидел Игорь. Напротив — Вера.
Все молчали, сидели в тишине, как обычно сидят в молчании люди в конце большого
путешествия.
А поезд набирал скорость, и лес вдоль железнодорожного полотна
превращался в сплошную стену. А если тепловоз притормаживал, то стена леса
раздвигалась, открывая холмистый луг, и змеилась черной лентой среди луга
дорога, будя в душе Богачева смутные воспоминания. Сколько бы ни было дорог у
него в жизни, но он всегда будет помнить тропинку на косогоре, где стоит
родительский дом! Его будет всегда манить туда, всегда будет стоять перед
глазами золотящийся на солнце плес.
Богачев улыбнулся, вспомнив отца и мать. Хорошо, что навестили
стариков! Очень хорошо! Он встал и, ухватившись пальцами за шпингалеты, открыл
окно. Встречный ветер туго ударил ему в лицо, взъерошил волосы. С морозцем
ветер. Богачев рассмеялся, опять что-то вспомнив, и притянул к себе сына.
* * *
По приезде в городок, едва открыв дверь в квартиру и даже не
передохнув с дороги, Богачев приступил к разведке. Необходимо разведать
обстановку.
Ты еще не командуешь — не доложился о прибытии. Ты еще дома
и, так сказать, штатское лицо, но уже присматриваешься, прощупываешь: как тут
было без тебя? Чтобы потом, на докладе, быть готовым ко всему — быть в
курсе. А как же иначе, какой же ты командир-единоначальник, если не будешь в
курсе! Богачев и сам как-то внезапно менялся в эти часы — делался строже,
суше, к нему возвращались прежние привычки.
Было уже поздно, но Богачев, пока Вера готовила ужин, послал
сына к Роговику, который жил в соседнем подъезде. Пусть старшина заглянет.
Роговик не заставил себя ждать.
— Здравия желаю, товарищ капитан! С приездом. Вас также,
Вера Федоровна, поздравляю. С возвращением!
Сели за стол. Разговоры вначале крутились вокруг отпуска: как да
что? Роговик особенно нажимал на вопросы. Не успеет Богачев ответить на один, а
Роговик уже другой подбрасывает. Как поживают родители? Неужели удалось
порыбачить? Что нового в тех краях? Погода как? А дорога как, не утомила? Одним
словом, Богачеву пришлось допоздна рассказывать про свое пребывание на родине,
со всеми подробностями описывать. Он рассказывал, не ленился, ему это было в
удовольствие.
Однако наступил такой момент — обо всем, что касается
отпуска, сказано, не упущено ничего, никакая мелочь, — и теперь уже
Богачев смотрит вопросительно на Роговика.
— Как дела в роте?
— Все живы-здоровы, Иван Андреич. — Роговик
откашлялся, достал платок, долго вытирал лицо. — Взвод Колотова на
стрельбах вышел прилично.
— А остальные?
— Остальные? — Роговик пожал плечами. — Да
по-разному...
Вера, собрав со стола посуду, ушла на кухню. Игорь смотрел
телевизор. Роговик оглянулся на него и выпалил:
— ЧП у нас в роте, Иван Андреич.
— ЧП?! Да ты что?! — не понял Богачев.
— Да, самоволка... В первом взводе.
— Да вы что, товарищи?! Вы что?!
Будто сквозняк прошел по комнате. Богачев, напружинившийся,
смотрел в упор на Роговика. Может, думал, ослышался. Или надеялся, что старшина
пошутил. Но Роговик никогда не тяготел к розыгрышам. И потом — с
командиром роты?.. Нет, нет, значит, верно...
Минуту оба молчали, уставившись глазами в стол.
— Рассказывай по порядку.
Роговик рассказал, как было. Как Саватеев ушел без
увольнительной, как его задержали в нетрезвом виде. Богачев хрустнул пальцами,
глянул исподлобья на старшину.
— Кто первый обнаружил, что Саватеева нет в расположении
роты?
— Варганов.
— А Жернаков где был?
— К Жернакову посылали, но его дома не оказалось.
Богачев потер своей крупной, в рыжеватых волосках рукой
наморщенный лоб.
— В общем, не смогли без происшествий... — Он
повернулся и опять посмотрел в упор на Роговика: — Может, еще что-нибудь
есть? Говори прямо.
— Нет, Иван Андреич, больше ничего. Про Колотова я сказал,
у Никонова тоже благополучно... Да, Саруханова приняли кандидатом в члены
партии.
Он стал рассказывать, как прошло партсобрание. Богачев сидел,
кивал головой, почти не слушал. Голова у него была занята только одним: ЧП в
роте. Будут теперь склонять на всех перекрестках. И что самое обидное — не
у кого-нибудь, а у Жернакова в первом взводе, в том самом взводе, которым
Богачев гордился, который ставил в пример другим. Мерзавец Саватеев, шкуру с
него содрать за такое!.. Бабник паршивый! И Жернаков тоже хорош —
болтается где-то, а во взводе ЧП!
Они еще посидели с полчасика, поговорили о том о сем: что
делается в других ротах, какие новости в штабе, про семейные общие заботы
посудачили. Настроение у Богачева было уже не то, как в первые минуты встречи,
хотя он всячески и скрывал это, старался держаться спокойно.
— Во взводе Жернакова обстановка-то, мне кажется...
— А! — махнул резко рукой Богачев, не дослушав. —
Будем теперь гадать. Какая обстановка, что да как... Конечно, неладно, если
самоволку допустили.
И встал, давая понять, что беседа закончена.
3
Было около шести часов утра, когда Богачев, одетый в полевую
форму, строгий, подтянутый, появился в расположении роты. Дежурный по роте
сержант Гусев доложил, Богачев выслушал доклад, его глаза быстро и требовательно
окинули пол, стены, потолок и весь коридор.
Он зашел в канцелярию, разделся и через некоторое время вышел
оттуда, держа в руках секундомер. Поджав губы, смотрел с минуту в сторону
спального помещения первого взвода и, что-то решив про себя, направился в
третий взвод. Вскоре прозвучала команда «подъем!». При ярком электрическом
свете солдаты третьего взвода вскакивали с постелей, одевались и были, конечно,
удивлены, увидев стоящего в дверях с секундомером в руках командира роты.
Времени для обсуждений этого факта не оставалось. Саруханов уже кричал: «Выходи
строиться!»
Картина прежняя: Илюшечкин, Беляков опаздывали. Богачев
скользнул прищуренным взглядом по их мешковатым фигурам, однако ничего не
сказал. Сдержался, хотя все кипело у него внутри.
Он вернулся, шагая прямо и ни на кого не глядя, в канцелярию и
там увидел Варганова.
Лицо у замполита было спокойно. Это спокойствие, видимо, и
возмутило Богачева. «В роте ЧП, а ему хоть бы что!»
— С приездом, Иван Андреевич! — сказал
Варганов. — А я ведь ждал тебя завтра.
У Богачева действительно был день в запасе, но разве усидишь
дома, когда в роте такие происшествия?
— Здравия желаю! — Богачев протянул руку. —
Говоришь, ждал завтра? — И вдруг скопившееся в нем раздражение
прорвалось. — А я так полагаю, что мне не сегодня, а две недели назад
требовалось быть здесь. А еще бы вернее, еще бы лучше вовсе никуда не уезжать.
— Это почему же? — улыбнулся Варганов.
— Ты еще спрашиваешь?
— Объясни, Иван Андреевич.
— Не догадываешься?
Улыбка сошла с губ Варганова.
— Догадываюсь, — сказал он. — Только не понимаю,
почему такая реакция?
— Очень жаль! — отрезал Богачев. — Я думал, мы
друг друга понимаем!
Варганов не ответил. Что говорить с человеком, когда он в
запале.
— Неужели другого выхода не было, как только идти и
докладывать про Саватеева? — продолжал Богачев. — Неужели нельзя было
своими силами?!
— Нельзя, Иван Андреевич, — ответил Варганов
спокойно. — Если, конечно, соблюдать устав.
— Про устав я не хуже тебя знаю. Не первый год в
армии! — Богачев глянул поверх головы Варганова, сделал несколько шагов по
комнате. — Все знаю. Не надо учить меня.
— Тогда в чем же дело? Объясни свою точку зрения.
— А дело в том, — сказал Богачев, повернувшись к
Варганову и глядя на него в упор, — что недопустимо, когда один человек
марает все подразделение.
— Один человек никогда не замарает, — заметил
Варганов, усмехнувшись. — Это только говорят так: один положил пятно на
всех. Как же он может положить пятно на тех, кто совершенно ни в чем не
виноват? Вот если бы коллектив оставил его проступок без внимания или скрыл
его — это было бы пятно...
— Ну началась философия! — с досадой проговорил
Богачев и принялся листать ротный журнал боевой подготовки. Он считал излишним
продолжать дальнейший разговор. Не понимает его Варганов. Да еще как
повернул — про устав вспомнил. Будто без него некому об этом напомнить!
За окном брезжил серый день. Не спеша, вразвалку пробивался
сквозь мглу рассвет.
Богачев полистал журнал боевой подготовки, ткнул пальцем в одну
из граф, покачал задумчиво головой. Показатели за прошедший месяц неплохие.
Другие взводы тоже выравниваются. Даже третий взвод. Это успокаивало. Надо лишь
не терять темпа. Нажимать, добиваться еще более высоких показателей.
Показатели — вот что может смягчить их вину.
— Что еще за рапорт? От кого? — Богачев развернул лист
бумаги, лежащий в папке срочных дел.
— Ходатайство лейтенанта Жернакова о краткосрочном отпуске
сержанту Гребенюку.
— Какой еще отпуск? Он что, с ума сошел?
— Жернаков говорит, что отпуск был согласован с тобой.
— Мало ли что было раньше. А теперь ЧП. — Богачев
мельком пробежал глазами рапорт, свернул и отложил в сторону. — Теперь не
до этого. Надо собрать командиров взводов. Дежурный! — крикнул он в
дверь. — Позовите дежурного.
* * *
С Жернаковым разговор был один на один.
— Ну что, Жернаков? Рассказывайте.
— Да вы же все знаете.
— Это ответ не командира взвода. Вы обязаны
проанализировать случившееся. Обстоятельно. Я читал вашу докладную. Этого
недостаточно. Это отписка... У вас было достаточно времени подумать.
Жернаков не привык, чтобы с ним так разговаривали. Раньше все
дифирамбы пели: лучший взвод, сплошные отличники!
А Богачев будто подслушал его мысли: стегал по самому больному.
Хорошо, что хоть перешел на «ты».
— Ты думал, так просто держать первенство?! Думал, достиг и
теперь тебе все нипочем?! Первый взвод! Нюнькаться, считал, будем, в ладошки
хлопать?.. — Раздражение заполыхало в Богачеве: — Зазнался? Вожжи
отпустил. Самоволка в передовом взводе! Думаешь, случайно?.. А стрельбы? Да я
бы на твоем месте со стыда сгорел: двое отличников едва-едва вытянули на
тройку. Это как же все получается?! Молчишь! Как прикажешь понимать твое
молчание?
— А что сейчас может изменить разговор? ЧП в моем взводе. Я
понимаю... Разговор сейчас ничего не изменит.
— Ну-ну, — поморщился Богачев. — Ты брось эти
штучки! Ты детский сад мне не разводи. Командир взвода! У тебя боевая единица,
помни. С тебя буду спрашивать... Чтобы с этого часа как по струнке... С
сержантами говорил?
— Говорил.
— Ну?
— А что они?
— Что они? — вскипел Богачев. — Сегодня вечером
собрать мне сержантов!..
И пошло, закрутилось. Как на инспекторской проверке. Богачев был
неутомим. Его высокая плотная фигура была видна в одной стороне коридора и
через несколько минут уже в другой. То он был в классе, а спустя час его уже
видели вышагивающим на плацу. Он проверял все: конспекты у офицеров и
сержантов, содержание оружия, проверял порядок в солдатских тумбочках, в
каптерке, где хранились комплекты защитной одежды... Проверял все, что следует
проверять.
И хотя никаких особых упущений обнаружено не было, все же
энергия Богачева заразила всех, оживила. Будто некий мотор дополнительно
заработал.
Вечером замполит Варганов сказал Богачеву:
— Ну как, командир? Очень устал?
Они были еще молодые люди (Богачев, правда, года на три постарше
Варганова), они не привыкли долго сердиться друг на друга, и утренний
неприятный разговор был забыт.
— Дал ты сегодня жару всем! — заговорил опять
Варганов.
Богачев улыбнулся, посмотрел с довольным видом в лицо замполиту.
— А что, плохо?
— Нет, ничего...
Они сидели и курили у себя в ротной канцелярии. Незаметно
отвлеклись от текущих дел и забот, и Богачев рассказал Варганову, как рыбачил
во время отпуска, как проездом два дня жил в Москве.
— Давай зайдем ко мне потом, Вера, кстати, материал на
пальто купила для твоей Нади — возьмешь...
Варганов взглянул на Богачева и кивнул. Что ему нравилось в
командире роты, так это открытость. Никогда не держит за пазухой зла. Отходчив.
Может погорячиться, самолюбив, конечно. Но все открыто. Все на виду. И дело
знает! Тут у него учиться да учиться надо.
— А мне без тебя тут досталось... Я бы тебя не отпустил,
знаешь, только думал, пропадет у Ивана рыбалка, — сказал Варганов и
усмехнулся. — Приехал, я очень рад. Ну, как вообще впечатление? Если,
конечно, отвлечься от случая самоволки в первом взводе. Как тебе рота
показалась?
— Толково, толково...
— Правда?
— Да если бы не это ЧП проклятое!
— Слушай, Иван, — Варганов потер рукой лоб, — как
ты посмотришь на то, что мы решили заслушать Жернакова на партсобрании?
Богачев не сразу ответил, морщина легла через переносье.
(Собрание — это дополнительные разговоры, это, как уж там ни верти,
событие.)
— Вопрос серьезный, — сдержанно отозвался он. —
Лишнего бы шуму не наделать.
— Какой шум? Обсудим работу, поможем, если потребуется.
— Так-то оно так, — вздохнул Богачев.
— Тебя что-то смущает?
— Как тебе сказать. — Богачев откинулся на спинку
стула, достал из ящика сигареты. — Жернаков у нас числится в передовых.
Ну, произошел случай. Он написал докладную. Я разговаривал с ним. Как бы не
переборщить с этим разбирательством! Не многовато ли сразу?
— Да никакого разбирательства не будет, — улыбнулся
Варганов. — Обычная деловая атмосфера. Ты же не станешь утверждать, что во
взводе у Жернакова благополучно! Выявим причины, разберемся по-партийному
открыто, прямо. Да разве впервые мы проводим такие собрания?
Богачев слушал, кивал головой. Все правильно: коллектив выяснит,
коллектив поможет. Хотя, конечно, история с ЧП в первом взводе получит широкую
огласку. На собрание явится представитель из партбюро батальона, а то еще и из
парткома. Мороки, конечно, будет. А что сделаешь? Возражать? Будет похоже, что
он боится. А чего бояться? Бояться нечего. Разговоры насчет привилегий для
первого взвода? Болтовня. Хлопотал за отпуска для ребят Жернакова, хотел
поддержать их. Ну и что? Что тут плохого? Разве другой на его месте поступил бы
иначе? Показатели во взводе были — кого хочешь спроси! — высокие...
Ребята старались. Стрельбы — это случайно, погода там и прочее. Но
Саватеев, черт бы его побрал, все испортил...
— Ладно! — сказал Богачев и тяжело вздохнул. —
Собрание так собрание. Согласен.
* * *
Хотя Богачев и согласился на то, чтобы заслушать Жернакова на
партсобрании, тем не менее разговор с Варгановым подействовал на него
удручающе. Он не любил, когда офицеров его роты обсуждали. За всеми этими
разговорами ему чудился подкоп под него лично: ты, дескать, виноват...
Просмотрел, не указал, не пресек вовремя.
А почему действительно он не пресек? Ведь замечал иной раз при
всем благополучии показателей: не так ведется работа в первом взводе. Вернее,
не совсем так. Слишком много уделяет Жернаков внимания разным поощрениям...
Видел, понимал, а разобраться не хватало времени. Руки не
доходили. Да и что греха таить, очень уж хотелось, чтобы в роте был отличный
взвод. Сначала, думал, пусть один будет взвод, а потом другой, третий... Летом
на совещании в дивизии выступил, опытом первого взвода поделился. Взвод в самом
деле имел успехи. Его похвалили. Зато после совещания пришлось взять кое-что на
себя, испугался прослыть хвастуном. Начал условия создавать, обстановку. А как
же иначе? Как быстрее добиться результата — сделать образец, по которому
будут равняться другие?
Все это в общем не так уж существенно. Самый главный вопрос:
имеет ли это отношение к самоволке Саватеева? При трезвом размышлении
получалось, что не имеет. И однако Богачева точил внутри какой-то червячок,
мелькала слабая мысль: имеет, имеет...
Он не заметил, как вышел из канцелярии Варганов. Прищурив
глаза — яркий свет лампочки раздражал его, — зашагал взад-вперед, от
окна к противоположной стене и обратно. Не слышал, как появился Колотов.
— Что у вас?
— Вы приказали принести конспекты...
— Какие конспекты?
— Утром сказали, товарищ капитан. Конспекты к занятиям...
— Ах, да! — Богачев в суете дня забыл, что решил
проверить конспекты у лейтенанта Колотова. — Положите на стол.
Колотов положил и собрался уходить. Но Богачев остановил его:
— Как, привыкаете, лейтенант?
— Ничего, привыкаю, товарищ капитан.
— Сегодня у вас Илюшечкин и Беляков опоздали в строй.
— Да, я знаю.
— И какие меры приняли?
— Я с ними беседовал.
Богачев сумрачно вздохнул.
— Может, слишком много беседуете?
— Нет, не много, — ответил простодушно Колотов. —
Просто еще подхода не могу найти к ребятам.
Раздражение снова накатило на Богачева. Жди от такого командира
результатов! Подхода не нашел! Да пока он ищет подход, у солдата срок службы
кончится. Илюшечкин — уж сколько с ним бьются! — весеннего призыва
парень. А ниточка известная: сегодня опоздал в строй, завтра проспал подъем, а
послезавтра самоволка...
— Вот что, Сергей Петрович! — Богачев четко выделил
имя и отчество, как бы подчеркивая этим доверительность разговора. — Вы
поменьше теоретизируйте. В боевой роте находитесь. Боевая готовность людей на
вашей ответственности. Понимаете?..
Мигнула электрическая лампочка в матовом плафоне под потолком.
Краска прилила к лицу Колотова, потом снова отхлынула. Богачев ничего не
замечал, шагал взад-вперед по канцелярии и выговаривал, отчитывал...
Через несколько минут он наконец отпустил Колотова и подошел,
разгоряченный, к окну. Вечерняя густая синева заливала улицу, цепочка огней
висела над ней. Кто-то неторопливо шел по другой стороне улицы, отдаляясь все
дальше и дальше. Не Колотов ли?
Вдруг возникло давнее, забытое. Несколько лет назад, когда он,
Богачев, командовал взводом, служил у него солдат. По возрасту они были
ровесники, к тому же еще и земляки. Видимо, поэтому солдат рассчитывал на
поблажку. А он, Богачев, молодой, неопытный, давал эти поблажки. Нарушений
солдат не совершал, но и не выкладывался, служил ни шатко ни валко, а лишь бы
время шло. Тогда Богачев тоже ломал себе голову, подходы искал. Хорошо, что
парня вскоре уволили в запас, а то совершенно измучился бы...
Косой свет от фонарей освещал пустынную улочку. Богачев все
стоял у окна, вспоминал, сравнивал и с каким-то непонятным интересом ждал, не
появится ли еще кто-нибудь в узкой улочке.
* * *
А Колотов в тот вечер, поужинав, надел ватную куртку и вышел во
двор. Зажег фонарь около сарая и долго курил, сидя на березовом чурбане. В
памяти возникали слова, сказанные Богачевым, закипала в груди обида, но он
тушил ее, считая, что командир роты потерял равновесие. «Никогда не теряй
равновесия, — наставлял его в училище майор Кривенко, — ни в
разговоре с подчиненными, ни с начальниками...»
Покурив, он тщательно затоптал окурок в землю, открыл сарай и
выбросил оттуда несколько чурбаков. Полчаса махал колуном, не замечая
выходившую на крыльцо бабушку Настасью, которая уговаривала его идти отдыхать.
Перекидал полешки в сарай, две охапки отнес в дом. На этом «урок» не закончился.
На террасе стоял цинковый бак. Открыл крышку, заглянул и, подхватив ведра,
отправился на колонку. Такая зарядка была у него после разговора с
Богачевым — помахал колуном, потаскал ведра с водой. Остудился...
В комнате у себя он зажег настольную лампу, машинально придвинул
к себе несколько толстых книжек, в которых говорилось о том, как организовать
занятие по огневому делу, чтобы оно одновременно было и физической тренировкой
для солдат, и развивало разные психологические качества. Ветер шуршал по окнам.
Было тихо. Он полистал книги и стал смотреть на матово отсвечивающую сквозь
абажур лампу. Перечитывать труды, которые он штудировал еще в училище, не
хотелось. Он встал, прошелся по комнате, достал сигарету и закурил.
Потом опять сел, продолжая глядеть на лампу в каком-то
оцепенении. Повертел в руках тетрадь в коленкоровом переплете, долго
всматривался в знакомые строки, затем перевернул несколько страниц и записал:
«Опять был разнос. Причина мелкая: опоздали при подъеме
Илюшечкин и Беляков. Беляков — совершенно случайно, а Илюшечкин не
справляется, не успевает. Я вначале обиделся за накачку... Но удивительное
дело — Богачев умеет всколыхнуть всех немедленно, его слова и поступки
действуют будто пружина, он подчиняет своей воле людей. За сутки было сделано
столько разных дел, столько открылось прорех! Здраво поразмыслив, приходишь к
выводу, что сердиться, обижаться на него нельзя».
Стены комнаты тонули в полумраке. Он передвинул лампу на
середину стола и вдруг вспомнил худенькую девушку с прямым, будто чего-то
выжидающим взглядом. В поселковом клубе они смотрели старый, чуть ли не
довоенный фильм про старика музыканта, про его дочь и талантливого молодого
композитора. Уже по дороге домой заговорили о фильме, и Галина сказала: «Сейчас
так не объясняются в любви». В ее голосе прозвучало сожаление.
— А как сейчас объясняются? — спросил Колотов. Ее
слова задели в нем что-то старое, переболевшее.
— Только не так, — ответила Галина загадочно.
«Откуда ей известно, как объясняются в любви сейчас?» —
думал Колотов.
Он снова передвинул с места на место книги, которые не хотелось
читать. Попытался сосредоточиться на завтрашних занятиях. Сила каждого урока в
действенности. Не разбрасываться по мелочам. Сколько раз он напоминал себе об
этом. Он должен составить модель урока, которая захватила бы всех. Легче
отрабатывать детали, видя целое.
«Но солдаты такие разные, один непохож на другого. Как
приспособить модель, чтобы она была интересна каждому?»
Колотов сидел за столом и думал. Ему надо приготовить конспект и
провести хорошо занятия, чтобы солдаты стали действительно солдатами, он должен
научить их многому, а потом, через год-два, они уедут домой, где их ждут другие
профессии и дела. Затем будет новый призыв, новые строевые, новые марш-броски и
учения в поле, полковые и ротные, и так до тех пор, пока не придет старость.
Солдаты, как бы хорошо они ни относились к армейском службе, они
здесь временно. Они учатся стрелять из автомата, учатся пользоваться защитной
одеждой, ходят в караул, отрабатывают строевой шаг, но они здесь временно. Они
постоянно думают о своей довоенной жизни, размышляя о ее продолжении, о том
деле, которое ждет их там или которое у них будет. Иным эти размышления не
мешают, другие же считают дни, недели, месяцы... Командир обязан учитывать
психологию каждого.
Бабушка Настасья давно спала, а Колотов все сидел за столом и
думал.
«Я учу конкретных людей и должен считаться с характерами.
Необходимо в каждом разбудить энергию поиска. Разбудить, если она спит».
Колотов подумал и записал в своей тетради следующее:
«Майор Кривенко говорил, что командир создается на первом этапе
службы — на взводе. Взвод — вот где он получает опыт изучения и
понимания людей. Это как бы фундамент, который учишься класть, строя большое
здание».
Знать и понимать людей. Очевидно, блестящие успехи, которых
достигали полководцы, были результатом их знания людей. Руководить, вести за
собой — это значит знать тех, кого ведешь.
Колотов посмотрел на часы. Был второй час ночи. Он снял тапочки,
сунул ноги в сапоги и, накинув на плечи все ту же ватную куртку, вышел на
крыльцо. Вдохнул колючий воздух, постоял с минуту и закурил. В поселке было
темно, только ближайшие дома маячили черными глыбами. Колотов стоял, курил и
глядел в ту сторону, где жила Галина Сизова.
«Черт возьми, она, видите ли, знает, как теперь объясняются в
любви!» — вспомнил неожиданно Колотов и тихо рассмеялся.
4
По обыкновению, Беляков первым увидел Богачева и, подбежав,
сообщил Колотову:
— Товарищ лейтенант, командир роты идет!
Богачев, возвратившись из отпуска, не бывал еще на занятиях у
Колотова — все в других взводах. И вот наступила очередь третьего взвода.
— Смирно! Товарищ капитан, третий взвод занимается на
полосе препятствий.
Богачев поздоровался, дал команду «вольно», прошелся вдоль
строя — свежий, прокаленный ветрами, щеголевато подтянутый.
— Пусть Саруханов продолжает занятия, а ты со мной
побудь, — сказал он, искоса поглядывая на Колотова, сжимавшего в руке
секундомер. — Чего они тут атаковали? — Он кивнул в сторону окопа.
Колотов объяснил: занятие комплексное — полоса препятствий
увязывается с тактической задачей.
— Ну и как? — спросил Богачев, наблюдая за
солдатами. — Как с нормативами?
— С нормативами похуже, — сказал Колотов.
— Что значит похуже? — Взгляд у Богачева вмиг стал
колючим.
Однако Колотов выдержал его взгляд.
— Одно дело — преодолеть полосу препятствий из окопа,
и другое — после атаки, после броска, — объяснил он. — В бою
такая ситуация может сложиться. Поэтому нормативы на первых порах кое-кому не
по силам.
Богачев сощурился, кашлянув, проговорил, как бы размышляя:
— Это хорошо. Только учитывай: времени у тебя на отработку
приемов останется меньше. А это еще что за прыжки? — Он кивнул в сторону.
Неподалеку от рва стоял сержант Аникеев и командовал.
Рядом — Илюшечкин. По команде сержанта Илюшечкин разбегался, потом у
невидимой черты делал отчаянный прыжок. Аникеев подходил, измерял расстояние.
— Рядовой Илюшечкин боится рва, — объяснил
Колотов. — Поэтому для него назначена дополнительная тренировка на
местности, чтобы спокойнее брал ров.
Богачев хмыкнул:
— Каковы успехи?
— Иногда берет расстояние, иногда пугается, — ответил
Колотов. — Неровно пока, физическое развитие слабовато.
— После подъема опаздывать в строй — это тоже
физическое развитие?
— В какой-то степени тоже, — улыбнулся Колотов.
Богачев опять хмыкнул и направился к солдатам, которые стояли у
окопа в ожидании команды Саруханова.
— Ну как, хлопцы? Прыгаем?
— Прыгаем, товарищ капитан.
— А мне можно с вами попробовать?
— Можно, можно! — послышались голоса.
В полку было известно: любил капитан Богачев участвовать вместе
с солдатами в тренировках. Класс показывал, спортивную форму. Вот, дескать,
смотрите, к тридцати годам дело двигается — и не стареем. Молодым,
двадцатилетним, очко вперед даем. Ну и, само собой разумеется, азарт в такие
моменты появлялся: командир роты на равных с солдатами препятствия берет!
Заражались этим азартом все. Каждому хотелось не уступить капитану Богачеву в
сноровке, в скорости. Однако сделать это удавалось далеко не всем.
Богачев подошел к окопу, взглянул вперед, как бы прицеливаясь,
потом повернулся, проговорил с усмешкой:
— Ну, кто со мной в паре? Одному скучновато.
Между солдатами секундная заминка, разговор вполголоса. Вперед
вышел Лавриненко.
— Товарищ Лавриненко! — Ротный всех знал по
фамилии. — Очень хорошо. Давай поборемся. Командуй, Колотов! — И,
взяв у кого-то из солдат автомат в руки, Богачев прыгнул в окоп.
Командир роты стоял в окопе, слегка приникнув грудью к
брустверу. Сигнал — и, блеснув автоматом, каким-то неуловимым движением
выбросив свое тело из окопа, Богачев устремился вперед. Колотов слышал упругий
стук его каблуков, потом скачок — Богачев бежал уже по другую сторону рва.
Некоторое время Колотов еще следил за Богачевым, а потом, захваченный азартом
соревнования, стал наблюдать за действиями Лавриненко. Тоже мастер, тоже
ловок — не отстает от Богачева, а порой даже и обгоняет. Двухметровый
забор, во всяком случае, Лавриненко одолел первым, однако на разрушенной
лестнице задержался...
Бежала стрелка секундомера. Фасад здания. На высоте второго
этажа мелькнули одна за другой фигуры Лавриненко и Богачева, бросок вниз...
Все.
— Ловко капитан бегает, — проговорил задумчиво
Беляков. — Хорошо бегает.
— Наш Лавриненко не хуже, — заметил Блинов, довольный
успехами друга.
Спустя минуты три-четыре подошел Богачев, следом за ним —
Лавриненко. Богачев дышал тяжело; поворачиваясь и счищая с себя грязь, он
посматривал на Колотова и на Лавриненко, потом, блестя глазами и улыбаясь,
спросил:
— Как результаты?
— Отличное время, — сказал Колотов. — У обоих.
— С ним, брат, не шути. Семь потов с меня согнал, —
кивнул Богачев на Лавриненко.
— Скажете, товарищ капитан, — засмущался Лавриненко.
— Скажу, скажу! — подмигнул Богачев.
У командира роты было явно хорошее настроение. Он бросил
какую-то шутку Саруханову, потом опять подошел к Колотову, поглядел на солдат,
бежавших по бревну — это были Гаврилов и Блинов, — увидел, что
действуют правильно, поводил широкими плечами, вдыхая глубоко воздух.
— Конспекты твои я посмотрел. Мне понравились.
— Я очень рад, — сказал Колотов.
— Насчет комплексного обучения ты правильно. Вводные
интересно найдены, главное — они неожиданны. В общем, продолжай в том же
духе, — заключил Богачев и переменил тему: — Саруханов твой
молодец. — Колотов покраснел от удовольствия; раньше в разговоре
Саруханова отделяли от него, а теперь «твой»! — С таким помощником, между
прочим, можно и повыше обязательства брать. Понял?
Несомненно, у Богачева было сегодня хорошее настроение. Колотов
ответил в тон командиру роты:
— Мы уже пересмотрели некоторые пункты. Будем стараться!
— Хорошо, хорошо, — ответил Богачев и, козырнув, пошел
к себе.
Солдаты и Колотов смотрели ему вслед. Капитан Богачев шагал
свободно, с тем тяжеловатым изяществом, которое присуще высоким, крупным
мужчинам. Он будто догадывался, что за ним наблюдают. Ни одного лишнего
движения, ни малейшего напряжения в осанке.
«И конспекты мои понравились, и на занятиях ни одного
замечания, — думал Колотов. — Интересный мужик!»
Колотов не знал — да и откуда было ему знать (такие вещи
держатся в секрете), — что не далее как сегодня утром Богачев был вызван в
штаб и с ним разговаривал полковник Клюев. Беседа была сугубо деловой и
касалась непосредственно Богачева: его повышали в должности, ему предстояло в
скором времени командовать батальоном.
Приказа по полку еще не было. Ни одна душа не ведала о
приближающихся переменах. Но Богачев уже мысленно примерялся к новой работе.
Вот откуда у командира роты было хорошее настроение.
5
Партгруппа собралась через два дня.
За минуту до того как Роговик открыл собрание, пришел
подполковник Зеленцов.
Появление Зеленцова было неожиданностью для всех, однако на
Жернакова оно подействовало удручающе.
«Ну вот, пришел замполит. Значит, обсуждению придается особое
значение... Может, еще выставят в качестве примера... В качестве отрицательного
примера», — Жернаков нервно перекладывал на столе заранее приготовленные
листочки с отчетом.
Наверное, подполковник Зеленцов догадался о самочувствии
Жернакова. Чтобы дать ему время прийти в себя, он стал рассказывать про отчеты
в других батальонах. Какую пользу они принесли, как заинтересованно и доброжелательно
велось там обсуждение.
Присутствующие оценили замечание Зеленцова: ничего
чрезвычайного, никаких сенсаций — обычная партийная работа. Не вздумайте
перегибать палку.
Наконец Роговик дал слово Жернакову. Тот откашлялся и, как
всегда принято в отчетах, начал с общей характеристики взвода: сколько человек
с полным средним образованием, сколько с неполным, откуда эти люди, каков
уровень военной подготовки, что представляет собой сержантский состав.
Докладывал он несколько торопливо, видимо, волновался. После
общей части, опять же следуя принятому шаблону, заговорил об успехах,
скрупулезно перечисляя показатели в летний период и на контрольной проверке,
когда взвод добился наивысших результатов.
— Солдаты с большой ответственностью подходили к каждому
занятию, — вычитывал Жернаков по бумажке. — Сержанты проявляли
требовательность и показывали пример. Все это позволило нам включиться в
соревнование за лучший взвод полка. По летним показателям, — снова
напомнил Жернаков, — взвод занял в батальоне первое место.
Он сделал паузу, чтобы присутствующие могли лучше
прочувствовать: первое место в батальоне не шутка. И, воспользовавшись этой
паузой, Варганов подал реплику:
— Вот так бы и продолжали работать.
— Мы и продолжали, товарищ старший лейтенант, — ответил
Жернаков.
— Тогда почему же вдруг срывы?
— Дело в том... — И Жернаков начал называть причины
некоторых срывов: на стрельбище не учли погодных условий, сержанты ослабили
контроль за дисциплиной — на последнее обстоятельство Жернаков особенно
нажимал. — Большая доля вины лежит и на мне, — продолжал он,
перебирая в руках листки. — Надо было принять меры, настроить людей...
Зеленцов, сидевший в стороне, вздохнул:
— Разумное решение. Почему же не приняли мер? Что мешало?
— Да вот, — Жернаков пожал плечами, на лбу его
собрались складки, — я старался избежать взысканий... Люди взрослые,
образованные; я думал, сумеем договориться, поймем друг друга...
Жернаков вздохнул и, поглядев в листок, стал докладывать дальше.
Столько-то выпущено боевых листков, такие-то беседы проведены с сержантами.
Сообщил торжественным тоном о поощрениях: это ведь тоже характеризует взвод с
положительной стороны. Он перечислил фамилии солдат и сержантов, которые за
успехи в учебе и за дисциплинированность получили краткосрочные отпуска и
побывали дома.
Закончил Жернаков свой отчет критикой в собственный адрес
(«Многое зависело от меня... Я не сумел...»), зачитал план мероприятий на
ближайший месяц, выразив надежду, что товарищи помогут усовершенствовать этот
план и вообще укажут ему на недостатки с целью их полного искоренения.
Он поглядел вокруг и сел.
— Докладчик закончил, — сказал Роговик. — Будут
вопросы?
Собрание молчало. Роговик посмотрел на Варганова, на Зеленцова и
предложил перейти к прениям. Первым взял слово лейтенант Никонов.
— Прежде всего про сам отчет! — начал он резко. —
Мне он не понравился.
Слова эти неожиданно вывели Жернакова из равновесия, и он,
волнуясь, негромко крикнул с места:
— А я и не собирался тебе нравиться!
Никонов внимательно посмотрел на Жернакова. Потом отвел глаза.
— Тут говорили про срывы в первом взводе, — продолжал
он спокойно. — Почему произошли срывы? Какие причины? На мой взгляд,
Жернаков ушел от прямого ответа. Странно было слышать его рассуждения:
понадеялся на сержантов, рассчитывал на сознательность... Нет, причина,
по-моему, в другом. Жернаков видел недостатки, но боялся испортить общую
картину благополучия. Меня, например, очень удивляет случай с Саватеевым. Ведь
Саватеев был во взводе на хорошем счету. Недавно ему в качестве поощрения дали
краткосрочный отпуск. Жернаков не упомянул про это в докладе. Вот я и думаю:
как же так, почему получилось, что человек, которого считали хорошим, которому
выдали такое большое поощрение, совершил тяжкий проступок?
В комнате тишина стала напряженной. Было слышно, как далеко в
коридоре кто-то ходил.
Никонов обвел присутствующих взглядом и продолжал:
— Почему так получилось, что первому взводу создавались
подчас условия для занятий лучшие, нежели второму или третьему? Примеры
приводить не буду — вы хорошо знаете их. Но все же почему? Откуда такое
различие? А какой взвод чаще всего посылается на хозяйственные работы? Третий
взвод лейтенанта Колотова, мой взвод пореже. Но взвод Жернакова вообще освобожден
от таких нагрузок. Не потому ли и начались там непорядки, что людям показалось,
будто они на особом положении? И виноват здесь, давайте говорить открыто, не
один Жернаков. Хотя я никак не могу понять его в чисто человеческом плане: как
можно было мириться с тем, что его взводу создают наиболее выгодные условия?
Какая же тут заслуга, если соревнование ведется не на равных? Другого бы это
обидело. А Жернаков делает вид, что ему ничего не известно. Я однажды попытался
поговорить с ним по душам, так он оскорбился и неделю со мной не разговаривал.
Никонов помолчал немного, как бы собираясь с мыслями.
— Жернаков наверняка и сейчас обижается на меня. Напрасно
обижается — я отношусь к нему с уважением. Я считаю его способным
офицером. Талантливым офицером. Потому и говорю. Он многого достиг. Только вот
беда — не поделится своим достоянием, не подскажет, не посоветует в нужный
момент. Его взвод должен быть первым, до остальных ему дела нет. Почему?
Тишина наступила в комнате. Такая тишина, что через стенку было
слышно, как дежурный по роте командовал: «Выходи строиться!» Дежурный повторил
эту команду сначала в глубине коридора, потом ближе и ближе... Сегодня
суббота — в клубе кино. Рота направлялась в клуб.
* * *
Собрание продолжалось уже два часа. Один за другим вставали
коммунисты, проходили к столу, говорили о воспитательной работе во взводе
Жернакова, о стиле взаимоотношений между командиром и подчиненными.
Богачев сидел слушал. Лицо его было спокойно. Только блеск глаз
из-под мохнатых насупленных бровей выдавал: нелегко давалось ему это
спокойствие. Отчет отчетом, но в словах некоторых выступавших, и особенно у
Никонова, прозвучал явственный упрек ему, командиру роты. Богачев это
почувствовал, хотя фамилия его не называлась. Он понимал, что другие тоже
знают, в кого метил Никонов, рассуждая об особых условиях для взвода Жернакова,
о непорядках с назначением на хозяйственные работы.
Ну что ж! Действительно, создавал, освобождал... Верно. Челюсти
у Богачева закаменели, напряглись... Но ведь и требовал, черт возьми! На
занятиях! На учениях... Если кто приезжал из начальства, кого он вытаскивал
демонстрировать военную науку? Кого заставлял показывать классность? Да все тот
же первый взвод. Отправлял других на хозяйственные работы? Но ведь неизвестно,
где было лучше: на станции, при разгрузке вагонов с кирпичом, или на полигоне,
где появился проверяющий из штаба дивизии? Может, спасибо надо было сказать
ему, Богачеву, за то, что отправил. С глаз долой. Избавил от нервотрепки, от
упреков и замечаний. Кому не известно, что быть на глазах у проверяющего —
штука не из приятных. Хотя вслух про это не скажешь. Вслух нельзя.
Неожиданно острым оказалось выступление прапорщика Газаева. Тот
без обиняков выложил все. Оказывается, ради краткосрочного отпуска Саватеев выкладывался
как мог, а вернулся в часть — и его будто подменили. Чего теперь
стараться? Теперь жди, когда домой насовсем отправят. Да что Саватеев —
внутри взвода возникали споры: почему этому отпуск, а этому только
увольнительная?..
Багровый сидел Богачев за столом, чувствуя, как в него летит
каждое слово, бьет наповал.
Но на этом не остановился Газаев. Он, как и Никонов, заговорил о
характере самого Жернакова. Кто ближе солдату, как не командир взвода! Жернаков
держится с ребятами суховато. Общается больше с сержантами, через них
руководит. Недавно взвод нес караульную службу. Солдаты обижались. Невесело,
говорят, у нас. Лейтенант в караульном помещении взял книжку на английском
языке (образованный Жернаков офицер, кто же об этом не знает!), уединился и все
свободное время просидел за книгой. Бодрствующая смена, значит, сама по себе,
лейтенант сам по себе. Сунулся кто-то из солдат к командиру с вопросом —
тот ответил сухо, послал к Гребенюку. И все. Пустяковый случай, а характеризует.
Под конец своей речи Жора Газаев сделал вывод: любить надо
солдата, быть ближе к нему, а разными конфетными сладостями вроде отпуска
прельщать ни к чему — унижает это. А если действительно человек добился
успеха, заслужил по-настоящему, а не факир на час — тогда ему и поощрение.
Тогда это для всех будет радость.
И снова в комнате была тишина. Не только от того, что было
сказано, но и от того — кем. Прапорщик Жора Газаев, улыбчивый парень,
которого привыкли видеть в комбинезоне около машин, — не из разговорчивых,
на собраниях и не помнят, чтобы он выступал. Да от него порой слова не
добьешься. И вдруг такая речь. Вот тебе и Жора Газаев! А еще говорили, будто
глаза у него, кроме болтиков да гаечек, ничего не видят. Все разглядел. Во всем
разобрался.
Председательствующий Роговик спросил: «Кто еще желает
выступить?» Капитан Богачев посмотрел вокруг: похоже, ему теперь надо брать
слово. Без его выступления не обойдется собрание. Значит, надо будет отвечать
на поставленные вопросы, хотя они и не были обращены непосредственно к нему.
Отвечать надо — от этого не уйдешь. Богачев нахмурился, соображая, как
лучше, как спокойнее начать такой разговор, и уже приподнялся, чтобы попросить
у председательствующего слова. Но его опередил Варганов.
Его голос прозвучал в комнате молодо и как-то даже весело:
— Разрешите мне, товарищ Роговик!
Богачев взглянул исподлобья на Варганова и тут же отвел глаза в
сторону.
Конечно, замполиту полагается выступить на таком собрании,
нельзя не выступить, тем более что говорить ему будет сейчас легко: долгое
время отсутствовал в роте из-за болезни, о многом не знал, не догадывался.
Может вообще причесать командира роты, чтобы в будущем был покладистее.
— Обсуждение отчета лейтенанта Жернакова проходит у нас, на
мой взгляд, по-деловому, — начал Варганов. — Заинтересованно.
Откровенно. И товарищу Жернакову, и всем нам, коммунистам роты, есть над чем
подумать. Срывы, о которых здесь говорилось, не случайны, они результат
ослабления нашего влияния, ослабления воспитательной работы. Элементы
делячества — это острый сигнал, мимо которого нельзя пройти, это чуждые
нашей работе методы, по ним следует бить, их необходимо выжигать каленым
железом. Что произошло с Жернаковым? Мне кажется, ответить на этот вопрос
однозначно нельзя. Надо коллективно помочь Жернакову разобраться в том, чего он
действительно не понимает, и строго спросить с него за явные нарушения. Надо
отмести несущественное, наносное, что уводит в сторону, и обратить внимание на
существенное.
Богачев поднял глаза. Откуда берется в человеке умение вносить
спокойствие и ясность? Или это заложено природой в характере?
Четыре года назад он, Богачев, приехал сюда, в далекий военный
городок, и принял роту. Четыре года — срок немалый. Весной и осенью
приходили ежегодно новобранцы и уходили закончившие службу. Среди них
встречались трудные парни, с которыми пришлось попортить много крови и нервов.
Иные так и уходили, отслужив, трудными. Но чувства ошибки или промаха Богачев
не испытывал. Он не успевал подумать об этом. Жизнь мчалась вперед, и перед ним
вставала новая цель, приходили новые люди, которые требовали к себе внимания, а
старое как-то само собой забывалось и не будоражило.
Варганов был не такой. Он всегда тяжело переживал, если события
опережали его и что-то не удавалось, если не успевал довести до конца начатое.
Он сокрушался в таких случаях, думая о будущем трудных парней. И была бы его
воля, он, пожалуй, задерживал бы в роте тех, кто отстал или слишком медленно
продвигался в своем человеческом, гражданственном становлении. Варганов был
прирожденный воспитатель, любивший свое дело до самозабвения, он был одержим
мечтой о человеке, гармонично сочетающем в себе мужество, нежность, силу,
ответственность. И никакие ошибки, никакие промахи и горчайшие разочарования не
могли поколебать его надежд. Он был до краев заполнен своей верой в
человеческое добро.
Сейчас Варганов верил в Жернакова.
— Что характеризует каждого человека? Дело, дело...
И Варганов рассказывал о первом взводе. На минувших недавно
учениях — а учения — это бой! — какие задачи выполнял первый
взвод? Труднейшие. Кого не щадили, бросая с фланга на фланг, заставляя нести
двойную нагрузку? Первый взвод. Справился он тогда со своей задачей? Справился.
Благодарность от командования получена заслуженно? Да. Значит, боеспособная
единица? Боеспособная.
Вот так, спокойно, вносил Варганов ясность в положение дел.
Нарушения, ошибки были. Да мы и собрались здесь, чтобы указать на просчеты,
помочь изжить их. Человек живой организм. Нельзя видеть только одну сторону и
закрывать глаза на другую. И у Жернакова не одни только ошибки да недостатки.
Есть кое-что и другое...
— По поводу разговора о поощрениях, — сказал
Варганов. — Это острый сигнал. Тут налицо деляческий подход к решению
важных вопросов нашей жизни. За это надо строго спросить с Жернакова. Однако
намеки на то, что командир роты чуть ли не способствовал этому, я отметаю...
Богачев прищурился, чувствуя, как жар заливает его щеки. Вот он,
его черед. Варганов еще продолжал говорить, но Богачев уже не слушал. Ему вдруг
вспомнился запах солнца на крутом волжском откосе. Узкая тропинка, бегущая с
косогора. «Нет оснований для наказаний», — завертелась в голове глупая
фраза. Если выступил Варганов, то необязательно держать речь ему. Запах солнца
и извилистая тропинка, терявшаяся в блеске воды. Хорошо, когда они светят...
Можно, конечно, промолчать, хотя будут недоуменные, а то и насмешливые взгляды:
струсил, подумают, командир роты... Но все постепенно забудется. Все в жизни в
конце концов уходит из памяти, заслоняясь другими, более важными событиями, у
него будет новая должность. Работа (а он умеет работать, умеет выложиться)
обладает способностью сглаживать прошлые промахи. У кого их не было. Есть даже
поговорка: «Кто старое вспомянет, тому глаз вон». Варганов сказал все, он даже
похвалил Жернакова, заставив взглянуть на него иначе. Правильно сделал. Молодец
Варганов! Командиру роты теперь добавить нечего, да и ни к чему, пожалуй. Он
(Зеленцов, конечно, знает об этом) уже отрезанный ломоть. Его рота уже как бы и
не его. Его офицеры также не его. Жернаков способный человек, только очень
торопится. И Никонов, и этот новенький тоже отличный парень, хотя и с
заскоками, — Колотов. Его офицеры уже как бы не его. Странно об этом
думать, хотя это так. Жернаков все же беспокоит. Что будет с Жернаковым после
собрания? О чем он сейчас думает? Опустил голову и думает... Может, ждет? Ах,
добрый неугомонный Варганов, спасибо за веру, за высоту взглядов! Нельзя, чтобы
ты ошибся... Как хорошо бывало смотреть с высоты волжского откоса...
Богачев встал.
— Здесь говорили правильно. Не один Жернаков виноват в том,
что во взводе сложилась такая обстановка... Ему создавались условия...
Поглядел сухо в широко раскрытые глаза Варганова и,
отвернувшись, добавил безжалостно:
— Я в первую голову виноват во всем. Я создал условия. Я
обеспечивал отпуска...
Владимир
Возовиков.
Река не может молчать
(повесть{1})
На черном плесе реки гулко ударил сом, вскрикнула спросонья
птица в прибрежном тростнике, и старый кабан, пробиравшийся к воде, замер на
тропе, часто втягивая воздух узенькими кратерами ноздрей. Он слышал, как по
сухой камышине пробежала мышь, как с тоненьким скрипом точили сладкий стебель
куги острые зубы ондатры и редко шлепал по сырому илу бродяга-лягушонок.
Старого секача мало тревожили привычные звуки ночи, и все же маленькие глаза
его сверкнули в темноте желтыми сверчками и мохнатые уши настороженно обратились
в одну сторону.
Неизвестный зверь крался в темноте наперерез секачу, все
отчетливее доносилось его глуховатое урчание и тяжелый, уверенный ход. Хозяину
прибрежных троп не понравилось чужое вторжение, и он злобно фыркнул,
предупреждая непрошеного гостя. Но тот не убавил хода, не изменил пути, и тогда
зверь, наклонив мощный клин головы — так, чтобы клыки мгновенно вошли в
тело противника, — ринулся вперед... Внезапно пахнуло бензином, горьким
железом и пугающим запахом человека. Черная туша отринула от близкой угрюмой
тени, ринулась в тальники, не разбирая дороги...
— Вот бурдюк пустой, чуть не врубил в скат, — ругнулся
водитель машины рядовой Оганесов, напряженно смотревший в узкий, слабо
светящийся экран прибора ночного видения.
— Кого это вы? — так же негромко спросил сидящий рядом
офицер.
— Да кабана, товарищ старший лейтенант... Поддеть нас,
кажется, собирался, — видно, за чужого зверюгу броник принял.
Старший лейтенант Плотников недоверчиво покосился на солдата,
прильнул к бронестеклу, пытаясь что-либо рассмотреть впереди. Узкий проход в
темной, сплошной стене тростника выводил к широкой речной заводи, у недалекого
берега вода тускло отсвечивала. Двигатель работал почти бесшумно, и Плотников
слышал шелест мелкой осоки и сонное чмоканье ила под широкими скатами
бронированного вездехода.
С легким плеском вода расступилась под машиной, вездеход осел,
качка и толчки пропали, на экране прибора ночного видения лежала ровная
желтоватая гладь залива. Вездеход держался на плаву, едва касаясь скатами речного
дна.
— Глуши, — приказал старший лейтенант водителю и,
обернувшись к безмолвно сидевшим позади разведчикам, коротко бросил: —
Маты — на борт...
Неслышно откинулась броневая крышка люка, и разведчики один за
другим выскользнули наружу. Толстые камышовые маты, снопы речной травы, клубки
моха и водорослей были приготовлены с вечера и запрятаны у берега в тростниках.
Оставалось накрыть ими выступающую над водой броню машины, замаскировать ствол
пулемета под вывернутую с корнем старую ольху — и боевая машина
превратится с виду в обычный плавучий островок, каких немало тащит река.
Осторожно выбравшись наружу, Плотников огляделся. Вода с черными
омутами теней, в которых дрожали звезды, была неподвижной. Вторжение машины в
ночную жизнь речных обитателей прошло незаметно. Поблизости кормился утиный
выводок, слышались шорохи, писки, взмахи молодых крыльев, журчание
процеживаемой в клювах воды. Кажется, глушь дикая, а между тем в трехстах
метрах ниже по течению реку пересекала линия переднего края, где каждый
квадратный метр водного зеркала, прибрежных зарослей и холмов просматривался в
ночные прицелы. Высокая стена тростника хорошо укрывала погруженную в воду
машину, и все же Плотников опасливо пригибался, устраиваясь на верхней броне.
Двое разведчиков в водонепроницаемых костюмах осторожно подводили к борту
плетеные «ковры», Плотников наклонился, ухватил ближний за край, помогая
солдатам втащить его на борт. Позади, сопя, трудились еще двое. Чей-то сапог
глухо стукнул о стальной корпус, и по воде прошел легкий гул.
— После учений — три наряда вне очереди, — зло
прошептал командир отделения сержант Дегтярев, работавший за спиной Плотникова.
Никто не отозвался. Пока солдаты маскировали башенку под куст
ира, Плотников ощупью нашел под «ковром» перископы, прорезал над ними
отверстия.
— У нас готово, товарищ старший лейтенант, — шепотом
доложил сержант.
— Все в машину, — распорядился Плотников.
Верхнюю броню он покинул последним, осторожно задраив крышку
люка, облепленную сверху густым, вязким илом.
Качнулась черно-желтая полоса воды на экране, медленно потекла
навстречу. Глубина впитывала осторожные вздохи двигателя, на середине залива
водитель заглушил его. Речное течение мягко понесло островок туда, где русло
пересекала невидимая линия, разделяющая войска двух сторон.
Заглушая внутреннюю тревогу, Плотников негромко спросил
сержанта:
— Так где прикажете отбывать три наряда вне очереди? На
кухне или, быть может, полы продраить в казарме?
— Виноват, товарищ старший лейтенант, — смущенно
пробормотал командир отделения разведчиков. — Не знал я, что вы стукнули.
— Чего уж там «виноват»! Виноват действительно был я.
Однако и вы не безгрешны: права на три наряда у отделенного вроде бы нет. Один,
уж так и быть, отстою — попрошусь на воскресенье дежурным по части, а
три — шалишь: жаловаться буду. — И, улыбаясь в темноте,
добавил: — Хорошо, что виновник-то знающий оказался. А попадись вам хотя
бы вон Чехов — отработал бы небось все три безропотно. Так, Чехов?
— Не знаю, — смущенно отозвался один из разведчиков.
— Зря. Уставы положено знать. Ну и выполнять, разумеется.
Сержант Дегтярев, кряжистый, хмуроватый ворчун, беспокойно ерзал
на сиденье. Лучше бы уж поругал откровенно — пусть даже при солдатах.
Только ругаться Плотников, кажется, не умел. И разговора он больше не
возобновлял — машина с разведчиками приближалась к ничейной полосе.
Даже великие реки перестали быть непреодолимым препятствием для
воюющих армий. Но когда в бою наступает равновесие сил, обе стороны ищут
естественные рубежи, способные хоть как-то обезопасить войска от внезапного
удара. Вот почему реки и теперь довольно часто становятся той ничейной полосой,
что разделяют «противников». Так и произошло на учениях; когда «восточные» уже
не могли больше наступать, а «западные» еще не имели сил перейти к серьезным
контратакам, река легла между ними разделяющим рубежом. Лишь в одном месте,
огибая широкую, холмистую возвышенность, она круто уходила в расположение
«западных» и, пробежав несколько километров голубой рокадой, возвращалась на
линию переднего края. Почти вся широкая излучина ее оставалась в руках
«западных», представляя собой великолепный плацдарм.
Подразделение, где служил Плотников, действовало на стороне
«восточных». И когда командир вернулся под вечер из штаба, его озабоченный вид
сразу насторожил Плотникова.
— Нынче один хороший разведчик может стоить полка, во
всяком случае усиленного батальона, — многозначительно заговорил
капитан. — Приказано через час доложить план засылки в ближний тыл «западных»
разведгруппы. Задача — установить время и место переправы. По сути, это
время начала наступления «противника». Так-то вот, Алексей Петрович...
Плотников был новичком в разведподразделении. Четыре месяца
назад он еще «командовал» комсомольской организацией отдельного батальона, а
едва принял разведвзвод, новая забота свалилась. Ушел на повышение замполит, и
капитан, помня о прежней должности Плотникова, сказал ему: «Придется вам,
Алексей Петрович, взять пока на себя «комиссарские» обязанности — нового
замполита нам скоро не обещают. За взвод ответственности с вас не снимаю, тем
более что и заместитель у вас надежный, но политработу попрошу считать главным
занятием...»
Словом, и командиром-то Алексей не успел себя почувствовать
всерьез, однако капитан по всякому сложному делу приглашал его на совет. Он
словно показывал Плотникову, что готов с ним делить на равных полноту
ответственности за людей, за оценку их достоинств, и это казалось необычным.
Потому что был ротный упрям, властолюбив и крут, возражения выслушивал с
немалым трудом и не скрывал этого. Его недолюбливали, но самого капитана такое
обстоятельство вроде ничуть не расстраивало. Оттого, видно, многих удивляло,
что ротный ни разу не упрекнул Алексея за его врожденную мягкость, за комсомольскую
привычку беседовать, советоваться, спорить с солдатами и сержантами с
откровением и страстностью равного. Быть может, капитан заметил, что
разведчикам нравились в старшем лейтенанте простота и доступность и ни один из
них не позволял себе переступить границы воинской субординации в обращении с
Плотниковым.
...То, что капитан теперь первым вызвал Плотникова, не удивило
самого Алексея. Следовало выбрать подходящих для задания разведчиков, и капитан
ждал совета. Плотников начал было перечислять вслух немногих «свободных» солдат
и сержантов, но командир роты нетерпеливо перебил:
— Алексей Петрович! Кого послать — решим после.
Главное — как послать?
Неожиданный вопрос смутил Алексея.
«Как послать?..» Попробуй сообрази, когда каждый метр близ реки
простреливается кинжальным огнем. Прибрежные тростники?.. Но не родился еще
человек, способный двигаться в тростниках бесшумно.
Плотников, сидя над картой, ушел в созерцание голубой жилки и
все больше понимал: другой дороги, кроме реки, в тыл «противника» не существует...
— А может, не группу, одного пошлем? — спросил
он. — Оденем как надо, замаскируем под вид кочки — и вплавь вдоль
берега...
Глаза капитана повеселели.
— Это уже мысль. О реке я сам думал. Значит, другого выхода
у нас действительно нет. Только пошлем именно группу на плавающей машине.
По дороге в штаб учений капитан неожиданно сказал:
— Группу придется возглавить вам, Алексей Петрович.
Плотников сдержанно кивнул, понимая теперь смысл вопроса
капитана. Опытный комроты знал: человек легче сделает то, до чего додумался
сам. Но почему капитан выбрал именно его, Плотникова? Конечно, на такое задание
должен пойти офицер, но ведь был как раз не занят другой взводный командир,
куда более опытный.
Алексею было неведомо, что несколько позже о том же спросит
капитана старший начальник, и в ответ на недоуменное «почему?» «сухарь»-ротный
ответит:
— Потому что Плотникова любят. На опасное дело легче идти с
тем, кого любишь. У меня душа будет спокойнее, если пойдет он.
— А сумеют? Тут мало желания и любви. Опыт нужен. К тому же
он у вас замполита замещает.
— Он разведчик, товарищ майор. Во всяком случае, должен им
стать. Где же становиться, как не на учении?.. Между прочим, сколько я знаю, на
войне политработники ходили в разведку, как и в атаку, первыми.
И начальник сдался...
* * *
Как бы отдыхая в илистом русле, тихо несла река черные воды.
Плыли в глуби ее белые августовские звезды, плыли сонные рыбы, приткнувшись к
травяным кустикам, плыли кочаны бурой, усыхающей пены. И невидимые под водой,
под стальной броней и забросанными тиной камышовыми «коврами», плыли пятеро
разведчиков навстречу неизвестности.
В темноте разведчики видели, как светящаяся часовая стрелка на
приборном щитке крадется к цифре 12.
Один Плотников не замечал времени, наблюдая за берегами и водной
поверхностью в прибор ночного видения. В обычных перископах, низко сидящих над
черной, глухой водой, стояла лишь непроглядная чернота.
Берега стали суше, прибрежные холмы круче, тени от них
сомкнулись, и река побежала черным коридором, убыстрив течение, словно и ей
было неуютно, как одинокому путнику в ночном ущелье.
Прошел час... Плотников отчетливо помнил цифру 5 на карте над
юркой голубой стрелкой — значит, уже пять километров тащит их течением,
хотя до переднего края по прямой гораздо ближе. Вот-вот будет вершина излучины,
и тогда река понесет их обратно к своим — туда, где русло ее снова
становится линией фронта. Островок с машиной медленно кружило на стрежне,
угрюмые пустынные откосы крутых берегов временами возникали в глубине экрана,
их сменяла та же пустыня воды — ни лодки, ни вешки, ни всплеска.
Обостренное чутье подсказывало Плотникову: не здесь надо искать
трассу танковой переправы, и все же сомнения вползали в душу.
В черных холмах взвыл мотор, ему отозвался другой, третий...
— Тягачи... артиллерийские, — тихо сказал сержант.
Теперь заметались живые тени в прибрежных распадках, доносились
звуки шагов и негромкие голоса; где-то что-то неосторожно бросили на твердую
землю, где-то звякнул металл; раза два мелькнули огоньки сигарет. «Противник»
вел себя не столь осторожно, как на переднем крае.
Плотников удвоил внимание и все же уловил легкую возню за
спиной, настороженный шепоток сержанта:
— Тушенку не забыл?
— Кажись, взял, — ответил неуверенно Чехов.
— Гляди у меня! А то вы от радости забываете, что в
разведке тоже не святым духом питаются.
Чехов впервые шел на серьезное задание и, когда собирались,
действительно выглядел счастливым.
Было слышно, как Чехов торопливо ощупывал вещмешки, зашуршали
завязки.
— Ты че?..
— Кажись, не тот захватил... В том банки снизу... Это
Молодцов попутал, когда собирались...
— Я те покажу Молодцова! — яростно прошептал
сержант. — Ты куда собирался: в разведку или на блины к теще?
Чехов облегченно и громко задышал:
— Тута, товарищ сержант, я забыл, что завернул в плащ...
— Не сучи руками. И языком тоже. Ишь ты: «Молодцов
попутал», — передразнил командир отделения. И грубоватым шепотом
добавил: — Нечего зря хлопать глазами, сосни пока. Ночь, она длинная, надо
будет — поднимем.
Плотников невольно улыбнулся, тоже почувствовав облегчение. У
разведчиков с полудня крошки во рту не было, а на пустой желудок воевать
нелегко. Правда, Плотников имел личный запас, но на пятерых здоровых
проголодавшихся ребят его бы не хватило.
На широком плесе стало еще светлее, и теперь уже четверо
разведчиков не отрывались от приборов наблюдения...
Видно, так уж устроен человек: чем нетерпеливее он ждет, тем
внезапнее приходит то, чего ждет. Плотников и не заметил, в какой момент лодка
возникла прямо перед ними, на середине реки. Совершенно отчетливая и уже
близкая, она надвигалась низким бортом, и Алексей испугался: если лодка
столкнется с замаскированной машиной, разоблачение разведчиков неминуемо. Двое
сидели в лодке, наклонясь к воде; было видно, как шевелятся их руки и
расходятся по реке слабые круги. Но еще раньше, пожалуй, он заметил две темные
цепочки, убегающие от лодки к берегу, — словно по фосфоресцирующему
полотну начертили тушью два ряда вертикальных штришков. С лодки провешивали
трассу, и всего вероятнее, то была трасса для танков. Наверняка подводная...
Завести двигатель и обойти лодку, с которой еще не видят
надвигающийся «плывун»? Но такая «храбрость», по меньшей мере, глупа —
заметят. Выйти на связь и сообщить координаты трассы, если произойдет
столкновение? Успеть можно, однако машину все равно расстреляют, а трассу
перенесут...
Плотников не успел до конца поверить в безвыходность ситуации,
не успел и понять, зачем так резко повернул руль Оганесов, прикованный к перископу,
как вдруг ощутил едва уловимую перемену в положении плывущей машины. Он ощутил
ее по легкому смещению лодки — она сдвинулась, начала медленно уходить к
затемненной границе экрана. Стрежневая струя усилила давление на развернутые
поперек течения передние скаты, и этого оказалось достаточно, чтобы машина
подставила борт отбойному течению, смещаясь на свободный от вешек плес.
Ай да Оганесов!
Люди в лодке насторожились, прекратив работу. Плотников
отчетливо видел их лица: оба смотрели прямо в объектив, и возникло желание
зажмуриться, словно мог встретиться с ними взглядом. Один поднял руку, из
кулака его вырвался тоненький лучик, метнулся по воде, забегал по островку.
«Стекло!.. — похолодел Плотников. — Если луч попадет
на стекло перископа — оно блеснет!..»
— Вы там сдурели?! — раздался с берега резкий
окрик. — А ну погасите!
Луч пропал, и молодой смущенный голос ответил из лодки:
— Плывет что-то, товарищ лейтенант.
— Не видите — трясина! Если каждую кочку освещать
станем, нас так осветят, что света невзвидим.
Саперы продолжали смотреть на проплывающий островок, они могли
бы, пожалуй, достать его шестом, но, видимо, то был не первый на их памяти
островок и малопримечательный. Лодка стала удаляться, солдаты в ней снова
наклонились к бортам, занявшись работой, уже едва различимые у края светового
пятна — машину продолжало разворачивать. Плотников перегнулся к боковому
перископу и следил за ними, пока они не растворились во тьме. Облегченно
вздохнув, он глянул на экран прибора и увидел близко высокие заросли камыша у
низкого берега.
Вот теперь уж точно пронесло...
Гул двигателей на берегу, там, откуда тянулась трасса, заставил
Алексея встрепенуться.
До сих пор Алексей опасался, как бы их не прибило к берегу или
не затащило на мель — пришлось бы запускать двигатель. Теперь такая
остановка была бы подарком судьбы, но рассчитывать на него не приходилось.
Делая поворот, река снова ускоряла бег; островок стало уносить от прибрежных
зарослей, а у противоположного берега его подхватит отбойное течение.
И вдруг — гул машин!.. Судьба всегда щедра, надо только
уметь пользоваться ее щедростью.
— Оганесов! Заводи!..
Солдат вздрогнул от невероятной команды, однако, привыкший к
мгновенному повиновению, тотчас нажал стартер. Корпус машины мелко задрожал.
— К камышам! Малым ходом...
Плотников весь обратился в слух. Тягачи на берегу натужно выли
моторами, видимо взбираясь на прибрежный увал, гул их далеко разносился по
реке, и легкого шума разведмашины нельзя было различить... Гул тягачей уже
замирал, когда почувствовался толчок. Оганесов выключил зажигание, и стало
слышно, как журчит вода, обтекая броневой корпус и шевеля края плетеных
«ковров». До камышей оставалось полтора десятка метров, вода около них слегка
бугрилась, шла мелкими, медленными воронками — значит, тут перепад глубин,
и колеса машины случайно нашли мель.
Плотников подозвал сержанта.
— Лучше здесь, товарищ старший лейтенант, — зашептал
Дегтярев. — В камыши полезем — шума наделаем, да там и скорее
засекут. А тут вроде плывун за корягу зацепился. То, что у всех на виду, меньше
подозрений вызывает.
— Спасибо, — поблагодарил Алексей. — Готовьте-ка
ужин, работка ждет тяжелая...
Приоткрыв люк, он осторожно высунулся из машины. Снаружи было
светлее, чем под броней, и Плотников с удовольствием отметил: маскировка не
повреждена, лишь край одного из «ковров» завернуло течением и его надо
поправить... Сыроватый воздух отдавал свежестью, пахло тиной, сырой рыбой и
привядшей травой. Захотелось курить. Возле камышей булькнуло; Плотников
тревожно скосил глаза на звук и, заметив след водяных «усов» от головы
плывущего зверька, успокоился. Потом долго искал взглядом лодку с саперами,
пока не различил ее затушеванный тьмою силуэт возле противоположного берега.
Провешивание трассы заканчивалось.
Разведывательная машина стояла в самой вершине излучины и,
насколько хватал глаз река просматривалась в обе стороны. «Пожалуй, это та
самая позиция, которая важнее храбрости», — не без удовольствия подумал
Алексей. Он опустился вниз, плотно задраив люк, приказал зашторить перископы,
кроме одного, к которому посадил наблюдателем Оганесова, зажег синий свет.
Разведчики кое-как устроились в десантном отделении вокруг сложенных пирамидкой
вещмешков, поверх которых была постелена газета, а на ней две вспоротые банки с
тушенкой, ложки, ломти черного хлеба, покрытые щедрыми пластами розоватого
сала.
— Калорийный ужин, — улыбнулся Плотников. —
Начинайте, я чуть позже.
Он извлек из планшета карту, нашел на ней излучину, пометил
значком место дозорной машины. Подняв голову, удивленно спросил:
— Вы чего на еду любуетесь? Начинайте же.
Однако никто из разведчиков не шевельнулся.
— Ну хорошо, я сейчас...
Рассчитал и быстро нанес на карту место вероятной переправы
танков, застегнул планшет.
— А теперь делай, как я! — И первым взял хлеб.
Чехов налил из термоса кружку дымящегося черного чая, Дегтярев
пододвинул ближе к старшему лейтенанту банку с тушенкой. Другую он поставил
перед молчаливым, сонным на вид солдатом Молодцовым. Разведчики заулыбались,
только Молодцов остался сонно-серьезным. Отхватив крепкими зубами изрядный кус
хлеба с салом, он деловито забрал в широкую ладонь увесистую банку тушенки и
погрузил в нее ложку на всю глубину «рабочей части». На чай, которым разведчики
запивали жирный ужин, Молодцов кинул сонно-пренебрежительный взгляд: стоит ли,
мол, добро разбавлять водой?
Был Молодцов высок, жилист и рыж. С длинного веснушчатого лица
его редко сходило выражение флегматичного добродушия, маленькие,
неопределенного цвета глаза казались всегда сонными. Слыл он великим молчуном и
работягой. Избирая Молодцова неизменной мишенью для шуток, а то и злоупотребляя
его безотказностью, разведчики любили его и яростно защищали, если кто-то чужой
пытался подтрунивать над ним. Да и было за что любить этого парня. Он в минуты
вымахивал двухметровой глубины окоп в каменистой земле и, невзирая на то,
просили его или нет, брался помогать соседу, делая его работу с тем же
отрешенным старанием, что и свою. В тяжелейших марш-бросках, когда молодые
солдаты выбивались из сил, а прийти к финишу надо было всем взводом сразу, он
на ходу отнимал у отставших вещмешки, скатки, подсумки и, весь обвешанный
грузом, тащил под руки впереди строя пару запыленных салажат.
Получал Молодцов полуторную норму котлового довольствия, однако
ему обычно перепадала и двойная, и тройная, он не отказывался, съедал все, что
перед ним ставили. Разведчики часто вспоминали, как, возвращаясь однажды с
полевого занятия, помогли колхозникам сметать сено и те пригласили их на
ближайшую бахчу. Дед-сторож прикатил от щедроты три ведерных арбуза. Двух
хватило на весь взвод, а третьим завладел Молодцов и управился с ним еще до
того, как исчезли два других. Дед беспокойно заерзал — не обкормил ли
солдатика, — но сержант украдкой шепнул ему, указывая на загрустившего Молодцова:
«Мало, дедушка...» У деда кепчонка слезла на затылок, однако вновь пошел на
бахчу. Арбуз, видно, принести побоялся, нашел дыню-скороспелку с ПТУРС
величиной, боязливо положил перед солдатом. И лишь когда от дыни остались одни
корки, повеселевший Молодцов со вздохом произнес: «Вот и закусили мало-мало,
теперь пожевать бы как следует, а?..»
Разведчики еще жевали бутерброды, а ложка Молодцова уже звякнула
о дно банки, он заглянул в банку и, вздохнув, с сожалением отставил. Разведчики
переглянулись, сержант незаметно положил перед Молодцовым лишний кусок хлеба со
шпигом, но тот вроде и не заметил, старательно вытирая ложку.
— У меня в рюкзаке есть колбаса, так что запасы у нас
изрядные, — сказал Плотников. — Хотите еще, Молодцов?
— Нет, — впервые подал голос солдат, покачав
головой. — С меня будет, спасибо. Я лучше Оганесова подменю, а то спать
тянет, когда плотно наешься.
Чехов прыснул. Дегтярев тоже засмеялся, а Плотников подумал про
себя: в сон Молодцова сегодня вряд ли потянет даже после двух таких банок...
После ужина рядовой Молодцов отправлялся к своим.
До появления танков на переправе разведчикам не следовало
выходить в эфир по основной радиостанции — их сразу засекли бы, — а
командир должен получить заранее координаты подводной трассы, чтобы подготовить
внезапный удар по ней в нужную минуту. Правда, разведчики прихватили с собой и
портативную радиостанцию УКВ, засечь которую почти невозможно, однако надежды
на нее мало. Она могла не достать до переднего края, если даже подняться с нею
на самый высокий из прибрежных холмов. Прибегнуть к ней Плотников рассчитывал
лишь в крайнем случае.
Автомат, трехцветная ракета, скатанный пластиковый мешок для
переправы через реку да металлическая плотно закрытая кассета с
донесением — вот все, что Молодцов брал с собой.
— Идите левым берегом, — напутствовал Алексей
солдата. — Он безопаснее. Реку переплывете там, где она поворачивает на
север. Запомните: на север! Тогда на другом берегу сразу попадете к нашим.
Воспользуйтесь мешком, он маленький, а держит хорошо... Берегите кассету —
это главное. Если задержат — выбросьте, утопите, но так, чтобы в чужие
руки она не попала ни при каких обстоятельствах. И сигнальте ракетой. Если вы
не пройдете, нам должно быть известно.
Солдат неслышно вылез из люка, скользнул за борт, исчез в
прибрежной тени. Плотников прислушался, но не уловил ни всплеска, ни шороха
камышей, ни звука шагов на берегу. «Лихо пошел Молодцов, весь путь бы так...»
Еще через четверть часа Плотников остался в машине вдвоем с
Оганесовым. Он считал: нужно провести разведку на ближнем берегу — могло
ведь случиться и так, что им придется просидеть в своем «укрытии» не только
ночь, но и день, а потому не хотел оставаться в неведении. Посылая сержанта,
предложил ему взять с собой Чехова.
По-прежнему пустынна река, и вряд ли переправа начнется глубокой
ночью, но нельзя спускать глаз с воды. Чего не бывает! Оганесов тоже у
перископа сидит, следя, не вспыхнет ли в небе ракета — тревожный сигнал
Молодцова. Не хочется думать об этом, а следить надо...
Становится знобко не то от бессонницы, не то от сырости —
двигатель успел остыть. А все же сон подкрадывается, как опытный диверсант.
Прогоняешь, а он подкрался с другой стороны: вспоминается как чудо, как
недосягаемая мечта жестковатая холостяцкая постель...
Где только не спал Плотников! В кузове грузовой машины на полном
ходу. На днище грохочущего по бездорожью танка. Сладко дремлется на широкой
танковой трансмиссии, если едешь десантником. Особенно в холод и слякоть.
Упрешься спиной в башню, положишь мокрые, оледенелые ноги на горячее жалюзи,
из-под которого обдувает тебя жарким ветром, и так уютно, словно вернулся в
детство, на деревенскую теплую печку, прижался к теплой трубе и слушаешь
материнские сказки. Качает танк на ухабах, а тебе чудится: это злая буря качает
ковер-самолет, на котором летишь навстречу красивым и страшным чудесам... Но
слаще всего спится в жаркий день в поле или в лесу. Разбросишь руки во всю
ширь, и трава растет меж пальцев, щекочет лицо и шею, бегают по горячему телу муравьи,
а ты спишь, все слышишь и чувствуешь, как земля высасывает из тебя усталость.
По первой команде вскакиваешь упругий и свежий, налитый силой.
Став офицером, Плотников уже не спал на маршах. И на привалах в
последнее время спать тоже не приходится. Когда солдаты отдыхают, у
политработника больше всего хлопот...
— Оганесов, не спишь?
— Зачем спрашивать, товарищ старший лейтенант? —
обиженно отозвался водитель. — Как можно спать, когда нельзя спать?
— Прости, Оганесов. Меня вот разморило, решил голос подать.
— Меня тоже маленько качает, товарищ старший лейтенант. Да
вы не бойтесь, Оганесов привычный. Вы бы поспали.
— Нельзя, Оганесов. Нельзя нам спать...
Часовая стрелка подкралась к цифре 2, глухая тишина стоит над
рекой, слышно лишь, как тихо бормочет вода за броней, и кажется, бесконечно
плывешь куда-то посреди спящего китового стада — черных прибрежных холмов.
* * *
Тьма внезапно отпрянула от перископа, и, еще до того как
Оганесов выпалил: «Ракета, товарищ старший лейтенант!» — Алексей резко крутанул
прибор назад. Яркая звезда всходила по крутой дуге над самой рекой, километрах
в двух от разведчиков. «Не та!» — облегченно подумал Плотников. Достигнув
вершины дуги, звезда внезапно раскололась на три разноцветные искры...
* * *
...Соскользнув с брони в реку, Молодцов сразу почувствовал: вода
теплее ночного воздуха. Так бывает в августе. Сначала Молодцов решил проплыть
до края камышей, чтобы бесшумно выйти на берег, а там выжать одежду и темными
прибрежными низинами отправиться в путь. Но чем дальше он плыл, тем меньше
хотелось ему выбираться из воды. Только почему он должен выбираться? Разве они
не приплыли сюда по реке? Целый экипаж, да еще с машиной! Конечно,
замаскировались как следует, но то ведь машина! А тут одна голова над
поверхностью. Кочка, клок пены, чурка. Кто углядит в этакой темени? И течение
тут вон какое — в два раза скорее, чем посуху, до своих доберешься.
Молодцов осторожно достал из кармана пластмассовый мешочек,
надул слегка, чтобы едва-едва удерживал над поверхностью. Все-таки в сапогах да
с автоматом плыть трудно. Теперь помогал мешок, и стало легко, весело, даже
радостно оттого, что вот он, сильный и хитрый, невидимый и неслышимый, плывет
через тыл «противника» с важным донесением.
...Когда в темноте, недалеко от Молодцова, возник силуэт легкой
плавающей машины, разведчик мало обеспокоился. Он уже проскочил незамеченным
мимо плавающего танка и бронетранспортера и все время ждал новых подобных
встреч. Лишь поглубже ушел в воду — по самую пилотку — и перестал
грести, доверяясь быстрому стрежневому потоку. Вода все дальше уносила
разведчика с курса машины, и чувство опасности начинало пропадать, когда
амфибия, сильнее заурчав мотором, повернула на пловца. Маневр этот мог быть
случайным, однако Молодцов насторожился. Машина, увеличив скорость, шла прямо
на него. Он уже замечал белую линию бурунчика под ее широким, как у парома,
носом.
Положение еще не казалось Молодцову слишком опасным, и сдаваться
он не собирался. Набрав полные легкие воздуха, погрузился в глубину, выпустив
из рук мешок. Пилотку тоже унесло, но бережливый Молодцов о ней даже не
подумал. Он был отличным ныряльщиком и больше минуты греб изо всех сил под
водой в сторону берега, надеясь, что люди в машине видели только подозрительный
предмет и погонятся за уплывающим мешком. Он уже задыхался и все же выныривал
медленно, опасаясь всплеска. Вынырнул, как и рассчитывал, в тени крутого
прибрежного увала, сразу перевернулся на спину, отдыхая и следя за амфибией.
Теперь он поменялся местом со своими преследователями и видел машину отчетливо,
в то время как люди в ней должны были видеть там, где он плыл, лишь черное
отражение высокого берега. Машина с приглушенным двигателем тихо скользила
носом вниз по течению. Мешка Молодцов не различал — то ли просто
незаметен, то ли его скрывал борт плавающего автомобиля. Молодцов с тревогой
думал: что же решат его преследователи, выловив из воды индивидуальное
«плавсредство»? Успокоятся или начнут искать хозяина мешка?
Внезапно нос машины начал описывать циркуляцию, нацелился на
Молодцова, и снова под ним закипела белая полоска. Это казалось невероятным.
Молодцов абсолютно был уверен, что из машины его сейчас нельзя разглядеть, и
все же она шла безошибочно. Опять нырнул, опять, сколько мог, греб под водой и
тихо-тихо всплыл, выставил из воды только лицо. Еще не передохнув, различил
машину выше по течению и гораздо ближе от себя, чем в первый раз. И снова она
уверенно развернулась в его сторону, приближаясь малым ходом...
Он нырял еще раза три или четыре, но упорный преследователь не
отставал, после каждого всплытия Молодцова оказываясь все ближе и ближе. Исход
борьбы уже не вызывал сомнений. Тело разведчика словно размокало в воде,
становясь тяжелым и рыхлым, сердце, не знавшее прежде усталости, отчаянно
билось, как запутавшаяся в сети рыба. Было что-то зловеще-жуткое в безмолвном,
упорном и неотступном преследовании человека плавающей машиной среди
непроглядной прибрежной тьмы. Молодцов до службы увлекался охотой, и теперь он
знал, как чувствует себя загнанный зверь, по следу которого идет сильная,
опытная свирепая лайка.
В какой-то момент пришла мысль о близком береге. Молодцов, уже
не таясь, рванулся к нему, но тотчас услышал шорох шагов возле кромки воды,
чью-то негромкую команду. И там его ждали.
А машина совсем близко, нос ее слегка отворачивает, чтобы не
потопить человека, и две темные фигуры поднялись над низким бортом, готовясь
подхватить пловца. Амфибия не бронирована, ее легко изрешетить автоматным
огнем, но стрелять в воде без мешка стало невозможно. Да он и не имел права
стрелять, не исполнив последнего долга.
Молодцов поспешно выдернул стальной цилиндрик из нагрудного
кармана и разжал пальцы... Теперь, когда донесение на дне реки, оставалось
предупредить товарищей. Хлебнув воды, он кое-как вытащил из другого кармана
ракетный патрон, крепко зажал его в кулаке и, поймав мокрый шнурок, дернул.
Сухой хлопок гулко ударил по воде, и шипящая белая трасса
вертикально ушла вверх. Почти в то же мгновение с борта амфибии хлестнула
автоматная очередь — там, наверное, боялись, что пловец сделает еще
что-то, что обязан сделать...
Сильные руки подхватили Молодцова с двух сторон и довольно
бесцеремонно втащили в машину, похожую на плоскодонную лодку.
— Вот так гагара, — произнес один с добродушной
усмешкой.
Раздраженный, сухой голос ответил с переднего сиденья:
— Хотел бы я знать: что успела натворить эта гагара в нашем
тылу?! Правьте к берегу, надо же переодеть этого диверсанта в сухое...
Отрешенный взгляд Молодцова случайно скользнул по передней части
открытой кабины амфибии, и, различив в темноте змеиную головку прибора ночного
видения, он наконец догадался, какую непростительную ошибку допускал с самого
начала, безбоязненно пересекая дорогу плавающим машинам. Сгорбившись на
деревянном сиденье, Молодцов обхватил руками мокрую голову. В простецкой этой
голове ворочалась горькая мысль, что такой несообразительный человек, как
рядовой Молодцов, не годится в разведчики и надо будет подавать рапорт о
переводе в мотострелки...
Когда амфибия вплотную подошла к берегу, пойманный «диверсант»
глубоко вздохнул и голосом идущего на казнь произнес:
— Ребята, у вас пожрать чего-нибудь не найдется, а?
В машине рассмеялись.
* * *
Плотникову не хотелось верить, что Молодцов не прошел.
Закрадывалась успокоительная мыслишка: была чужая ракета. Мало ли их бросают на
учениях? А совпадение цветов — чистая случайность. Но он заставил себя
признать: в нем говорит слабость, растерянность от первой неудачи, боязнь
новой.
Всегда остается что-то, что можно предпринять, — это
здорово сказано! А предпринять надо попытку прямой радиосвязи по УКВ. Другого
выхода нет.
Нужен сержант. А сержант вернется через полчаса... Разве
командир не остерегал тебя от побочных действий? Ты ослушался, решил взвалить
на себя побольше, и вот что из этого выходит. И все от первого везения. Теперь
ты еще раз убедился: везет, пока не начнешь самовольничать...
— Оганесов, налейте мне чаю да сосните немного. Ждать
ракету теперь не надо. Теперь я угляжу один.
— Может, вы сначала, товарищ старший лейтенант?
— Никаких разговоров, Оганесов. Приказываю спать. Водителю
необходимо спать хотя бы час в сутки.
Чай отдавал железом и чуть-чуть бензином. Зато был достаточно
горяч и крепок. Предусмотрительный парень сержант Дегтярев...
Странно: в перископе чуть посветлело. Неужто заря? Не заметили с
Оганесовым, как задремали? Обеспокоенно оглянулся. Стрелка на приборном щитке
едва переползла цифру 2. Не доверяя часам, повел окуляром на восток —
горизонт успокоительно темен. Кажется, свет с юга?.. Вот оно в чем дело: над
черной грядой увалов — кривая ниточка света. Месяц народился: ниточка
света на краю черного диска. Не эта ли черная луна накликала беду с Молодцовым?
Какие же несчастья она сулит еще?
Суеверничаешь, замполит!..
Говорят, если показать новорожденному месяцу новенький рубль, до
нового деньги будут водиться в кармане. Жаль, с собой только мятая пятерка...
Что за чепуха лезет в голову, когда положено думать о серьезных вещах!
У камышей громко плеснул ночной разбойник — сом. Закинуть
бы в воду прямо из люка хорошую приманку на добром крючке! В такие ночи лучшее
на земле место — у рыбацкого костра. Там можно и помечтать, и вздремнуть,
слушая мудрое журчание воды. До чего она убаюкивает! И душа болит, и ждешь не
дождешься своих разведчиков, а все равно усыпляет, как гипноз.
Заворочался Оганесов, заговорил во сне на родном языке. Может
быть, идет он сейчас улицей далекого армянского села и видит мать... Или ту
девушку?.. Сельские ребята почему-то скучают по дому больше городских.
...Пустынная, черная река бежала в глубине перископа. Наверное,
и днем она здесь так же черна: болота, которые пересекают ее русло, не очень
далеки...
Люба... Увидеть на миг ее забытое лицо, вспомнить голос — и
сразу станет спокойно. Так раньше бывало не раз.
...Но куда запропали разведчики? Не пора ли действовать, не
ожидая сержанта?.. И радиостанцию машины пора включать на прием — могут
быть вести.
Ничего не хотел он сейчас так, как услышать о доставке донесения
Молодцовым. Свои должны сразу сообщить в эфир условным сигналом.
На волне царило безмолвие... Значит, кому-то надо идти на
опасный риск: передавать сведения о подводной трассе запасным путем — по
маломощной УКВ. А для этого покинуть машину и отыскать сопку повыше, потому что
волны УКВ летят только по прямой, как лучи света...
Гулкая автоматная очередь рассыпалась в холмах, словно смех
великана. Следом упала тишина, в которой заглохло даже журчание воды.
«Померещилось, что ли?..»
Несколько автоматов ударило враз, грохнул гранатный взрыв,
осветительная ракета взошла над близким холмом, озарив реку, ее откосы и
прибрежные камыши. Заметались тени, тьма то далеко разлеталась, то мгновенно
смыкалась и вновь разлеталась, отброшенная комком белого, мерцающего огня.
Стреляли в одном месте, и причина этой суматошной стрельбы сразу
стала понятна Плотникову.
Ждать ему больше некого.
Если наскочившие на охрану разведчики и отобьются, они уйдут в
степь, чтобы не привести к машине погоню...
Когда в холмах прогремел последний выстрел, Плотников тихо
позвал:
— Оганесов!
— Я! — сразу отозвался солдат. Он, конечно, проснулся
от первого выстрела, и ему было все так же понятно, как Плотникову.
— Теперь на связь пойдете вы.
— Есть... Я дойду, товарищ старший лейтенант.
— Верю. Тем более тут недалеко. Полкилометра на запад.
Сопка эта хорошо видна даже ночью. Она самая высокая здесь. Подниметесь на
вершину, антенну радиостанции УКВ сориентируйте на восток. «Туча» уже ждет
связи, волна установлена. Только обязательно надо подняться выше, иначе не
услышат.
— А я думал, товарищ старший лейтенант, к своим...
— Нет, Оганесов. Идти к своим и опасно теперь, и
далековато. Не успеете... Затвердите текст наизусть. Передавать придется по
памяти, донесение краткое.
Плотников написал в блокноте несколько цифр, вырвал листок и
протянул водителю. Потом потребовал:
— Повторите наизусть.
Когда солдат повторил, Плотников добавил:
— Листок не выбрасывайте. Оберните им взрыв-пакет, чтобы в
случае чего... Фонарик взять разрешаю, но свет зажигать в самом крайнем случае,
если уж забудете шифровку. Постарайтесь не забыть.
— Не забуду, товарищ старший лейтенант, у меня...
Оганесов умолк, не договорив, и Плотников тоже обратился в слух.
И слабый шелест камыша, и всплеск воды, непохожий на плеск ночных рыб, вызвали
в душе острую радость, смешанную с тревогой. Шел кто-то, кто знал о
машине, — это Плотников почувствовал сразу. В своем тылу крадучись не
ходят. Значит, Дегтярев с Чеховым. «Живы!..» Плотников поймал себя именно на
этой мысли: «Живы!» — хотя на учениях люди гибнут лишь условно.
Дав знак Оганесову быть настороже, взял автомат, осторожно
приоткрыл люк. От камышей по грудь в воде медленно шел человек. Он уверенно
положил руки на замаскированный борт машины, вполз на него, приподнялся.
Чехов... Слышно было, как вода стекает с его герметичного костюма.
— В машину, — прошептал Плотников. — Здесь
разоблачитесь.
Тяжело дыша, солдат пролез в люк, почти упал на сиденье,
привалясь к броне.
— Где сержант?
— Там... Взяли, наверное...
— Как?..
— Шли обратно. Нас кто-то окликнул, пароль требовал. Я
побежал...
— Командира оставил, сам побежал?! — вскинулся
Оганесов. — Боялся, что бока могут намять?
— Ничё я не боялся, — обиженно задышал молодой
солдат. — Я отвлечь хотел, думал, за мной погонятся...
— Что они, дураки — за зайцами бегать! «Думал»! Когда
побежал, не думал, потом думать стал. Поздно думаешь.
— Спокойно, Оганесов, — остановил Плотников. — Не
надо раздеваться, Чехов, вам предстоит обратная дорога...
Возможно, молодой солдат действительно растерялся, услышав в
темноте требование пароля, и не нашел ничего лучшего, как броситься без команды
наутек, да еще прямо к машине. Ведь это же просто счастьем будет, если за ним
не проследили! И однако же Плотников сейчас должен довериться ему снова. Именно
Чехов пойдет теперь на связь с «Тучей» — водителя посылать можно лишь в
крайних обстоятельствах. И чем большее доверие почувствует к себе Чехов, тем
лучше он справится с задачей.
Ну а если за Чеховым все-таки проследили и вот-вот накроют
экипаж? Что ж, на учении и горький урок дорог. Дольше запомнится. Разбор еще
будет, а сейчас надо действовать — учиться воевать, пока ошибки твои
остаются зарубками в памяти, а не на теле.
— Докладывайте, Чехов, что вы там обнаружили с сержантом?
Чехов рассказывал сбивчиво, все еще волнуясь: приходилось
переспрашивать, уточнять, проверять наводящими вопросами, но в конце концов
Плотников понял: радиосводку надо дополнить. Артиллерийский дивизион на
позициях, неизвестный штаб, узел связи, колонна машин с боеприпасами и
горючим — довольно серьезные объекты. Взяв у Оганесова взрыв-пакет,
обернутый бумажкой с донесением, Плотников приписал несколько малозначащих на
первый взгляд слов и цифр. Потом протянул Чехову:
— Прочтите, все ли вам понятно? Пойдете на связь.
— Но ведь я должен... — обиженно отозвался Оганесов.
— Теперь уже не должен, — резко прервал его Плотников
и добавил мягче: — Вы нужнее здесь. У нас главная работа впереди. Лучше
налейте-ка Чехову чаю, пока я его инструктирую...
Снова минуты как вечность, снова в невыносимом ожидании теряется
реальность времени, и толчки крови в ушах вдруг грохнут, словно далекая
автоматная очередь, отчего весь вскинешься. Наверное, правда, что тишина нигде
так не ощутима, как на войне.
...Далекий голос в наушниках показался галлюцинацией — с
такой надеждой и тревогой ждал его Плотников, что было страшно поверить в
удачу. Но голос был настоящий:
— «Волна», я — «Туча»... Прошел дождь, ожидается град.
Повторяю... — «Туча» подтверждала получение разведданных.
Чехов!.. Зеленый мальчишка, разведчик без году неделя, он
сумел-таки пройти незамеченным сквозь секреты и посты охранения, подняться на
высокую сопку и по маломощной радиостанции УКВ связаться с «Тучей», передать
сведения! Или в разведке, в общем-то, все просто, и успех или срыв зависит от
случайности, от простого везения, как во многих рискованных делах?..
«Стой! — сказал он себе. — Стой! Ты слишком
самонадеян, Плотников, если так легко судишь о деле. Разве ты не потерял уже
двух лучших разведчиков? Дело тут не в твоем личном доверии к Чехову.
Использовал шанс — установленный на всякий случай канал радиосвязи по
УКВ, — вот что важно. Какой-то шанс должен был принести успех.
Однако же зря запретил Чехову возвращаться.
Уж не потому ли сожалеешь, что захотелось наговорить ему хороших
слов? Никак не можешь без слов...»
И признался себе, до чего мало надеялся на молодого солдата, да
и на ультракоротковолновую радиостанцию. Почти убежден был, что придется
выходить на связь по штатной радиостанции, которую наверняка засекли бы...
Тусклый блик на речном плесе чуть-чуть разросся, рядом возник
другой, — казалось, сама вода, уставшая от темноты, рождает свет.
Плотников слегка повернул окуляр — на востоке, за линией переднего края,
горизонт словно подтаял, нижняя кромка его стала пепельной.
Если «западные» собираются ударить из темноты, пора начинать. На
рассвете удобно наступать. Среди холмистых пространств с темными еще, туманными
распадками машины слабо приметны, они похожи на расползающиеся ночные тени, и в
них трудно стрелять.
Глазам от напряжения больно, но чудится, они различают цепь
вешек на плесе, хотя ты и знаешь — это пока иллюзия. Почему же так тихо?
Или «западные» вовсе не собираются наступать, и утро придет спокойное,
ясное — мирное августовское утро в мирной степи, где нет никаких танков,
пушек, ракет, бронетранспортеров и тягачей — они уползли под покровом ночи
в далекие городки с высокими каменными заборами и толпятся у моек, поджидая
очереди? Лишь ты со своим экипажем, случайно забытый старшими командирами, торчишь
в этой реке?
Словно сама сгущенная тишина разразилась взрывом, от которого
нервно дрогнул корпус машины и по всему плесу вскинулись испуганные рыбы. Эхо
первого удара заглохло в грохоте, одновременно возникшем по всему
берегу, — казалось, кто-то начал колотить огромной, жесткой подушкой по
холмам, по воде, по близкому камышу, и даже внутри машины воздух стал тугой,
давящий и вязкий.
«Туча» разразилась грозой, пытаясь смести штабы и узлы связи
«западных», разрушить позиции артиллерии, расстроить и растрепать
изготовившиеся к броску колонны, разметать тылы, взорвать артерии, которые
станут питать наступление «противника». Значит, оно все-таки готовится, и
«Туча» стремится если не сорвать его, то хотя бы ослабить силу удара, отсрочить
его до дневного света, когда сражаться в обороне много легче. Насколько ей это
удастся — зависит от точности разведданных, в том числе и переданных
Чеховым. Огневые посредники учтут каждую цифру. «Противника», одетого в броню,
маневренного, вооруженного не слабее тебя, одним испугом не возьмешь. Он и сам
попугать любит — вон как на востоке, за холмами плацдарма, полыхает небо.
Там с не меньшей силой бушует огонь, и под гром этой дьявольской дуэли
«противник» вот-вот двинется...
И тут Плотников уловил перемены на берегу. Казалось, холмы
зашевелились. В ста метрах от излучины, вспенив воду, в реку тяжело вошел
плавающий бронетранспортер, набитый пехотой. Следом — другой, третий...
— Товарищ старший лейтенант, и у меня пошли, — громко,
перекрывая гул канонады, доложил Оганесов.
Действительно, ниже излучины переправлялись боевые машины
пехоты, их силуэты легко различались в темноте.
«Пусть плывут. Эти машины нашим не страшны. Да они и не сунутся
в атаку раньше танков...»
Танки. Их никак нельзя проглядеть. На безлесых пологих холмах плацдарма
танковую атаку в утренних сумерках никакой силой не остановишь. Но где же
танки?..
«Туча» предупредила: их надо особенно ждать с началом огня.
Вдруг они сейчас переправляются?.. Не здесь!..
Опять стало сыро и холодно, чувство тревоги глушило и отодвигало
грохот ракетно-артиллерийского огня, хотя сила его продолжала нарастать.
«Нет, — говорил себе Плотников. — Нет! Лучшей позиции
я не мог бы выбрать. Именно здесь, где берега положе, а река мельче, следовало
искать танковую переправу. И — трасса...»
В зоне трассы по-прежнему было спокойно, лишь какая-то
вертикальная мачта, едва различимая над низким берегом, медленно двигалась к
воде. То ли саперы, то ли связисты ладили там что-то, и похоже было —
никаких танков не ожидается. Машинально, краем глаза следя за мачтой, Плотников
немножко удивился: отчего движение ее не прекратилось у кромки воды? Посмотрел
ниже. На тусклом зеркале реки отчетливо проглянул массивный силуэт башни,
полупогруженный в воду корпус машины, длинный орудийный ствол и даже утолщение
эжектора на нем.
В воду шел танк, и «мачта» была его воздухопитаюшей трубой.
Плотников смежил веки — чего не померещится, если ждешь
тревожно и долго!..
Снова открыв глаза, он различил только башню и орудийный ствол,
да еще темный бурун воды над скрывшейся кормой танка.
«Значит, не померещилось», — подумал как-то уж очень
спокойно и ощутил, что ребристая тангента переключателя радиостанции остро
щекочет палец. Однако не шевельнулся, продолжая внимательно следить за трассой.
На радиоволне, которую отвела ему «Туча», по-прежнему царила тишина.
Блеск недалекого разрыва на миг осветил взбугрившуюся
поверхность реки у противоположного берега и целые потоки воды, скатывающейся с
башни идущего к берегу танка. Плотников ждал. Второй танк уверенно шел в воду,
вот уже едва приметный бурунчик от воздухопитающей трубы пересекает стрежень, а
от прибрежной тьмы отделилась третья черная глыба... Теперь пора.
— «Туча»! Я — «Волна»! Нужен град! — передал
Плотников. — Нужен хороший град! — повторил он, поддавшись радостному
одушевлению и позабыв, что за каждое лишнее слово в эфире он может заплатить
дорого. Даже теперь, когда были произнесены самые важные слова, когда «Туча» их
услышала, когда сделано было почти все, он боялся поверить в удачу, боялся
чего-то, что помешает радиосвязи.
«Туча» отозвалась через полминуты. Не голосом радиста, а
высоким, сверкающим столбом на середине реки. Два разрыва грохнули враз —
на самом откосе и в воде, и пламя первого расцветило вскипевшую воду резкими
красками праздничного фейерверка. Фонтан опадал уже в темноте, косматый, седой,
как дым, а рядом росли другие. Тускло-зеленые вспышки били из глубины реки
вдоль всей трассы — казалось, с речного дна стреляет целая батарея и
орудийные стволы вместе с огнем и дымом выбрасывают в небо клокочущую воду...
Третий танк в реку не пошел. В аду, где смешались вода и пламя,
непрочная воздухопитающая труба была бы снесена. Недовольно поворочавшись на
берегу, танк попятился, слился с темнотой...
Ноги Плотникова отбивали веселую, нервную чечетку на резиновом
коврике днища. Переправа сорвана, во всяком случае, она задерживается, и это
сделал один экипаж, его экипаж... Еще полчаса, хотя бы полчаса подержать их у
реки! Тогда они не успеют до рассвета к переднему краю. В воздух поднимется
штурмовая, авиация, и, если она застанет танки хотя бы в предбоевых порядках, у
пилотов будет горячая работенка... Но какого черта «Туча» молотит пустую воду?
Снаряды еще пригодятся.
— «Туча»! Я — «Волна»! Град побил цветочки. Град побил
цветочки. Град побил цветочки... — Он усмехнулся: даже при большом
воображении не найдешь сходства между цветочками и тем, что они
обозначают, — многотонными глыбами сверхпрочной стали с пушками и
пулеметами.
Водяные столбы поредели, лишь там и тут продолжали вырастать
отдельные черно-белые всплески — батареи перешли на редкий, методический
огонь по переправе. И Плотников сразу понял: связь между двумя его выходами в
эфир и огневым налетом на танковую переправу столь очевидна, что догадаться о
ней может и малоискушенный слухач. Если он, конечно, существует и находится
неподалеку.
Однако другая тревога тут же вытеснила беспокойство о
собственной безопасности. Танки... Не может быть, чтобы «противник» отказался
от переправы их на плацдарм. Но куда же они ушли?..
Канонада поутихла — запасы имитации у посредников не
безграничны, экономят, хотя в реальном бою теперь настал бы самый ад кромешный,
где уж ни неба, ни земли. И теперь-то ясно было бы, кто берет верх в огневой
дуэли, кому скоро придется замолкнуть. Но вдруг верх берут «западные» и батареи
«восточных», стреляющие по плацдарму, смолкают одна за другой, выведенные из
строя? Или «Туча» желает сберечь до решающей минуты то, что от этих батарей
осталось?..
До чего же медленны рассветы в августе!..
Слабый гул мотора возник на берегу совсем близко и тут же
пропал. Еще грохали взрывы на плесе, а Плотников с удивительной отчетливостью
слышал происходившее за стеной камышей. И щелчок открывшейся броневой дверцы, и
топот спрыгивающих на землю солдат, и клацанье автоматных затворов.
— Интервал — три метра! — раздался звонкий
юношеский голос. — Прочесать камыш до конца. Вперед!
Зашелестело, тяжело захлюпало, кто-то сердито выругался:
— Фу, черт! Напугала!
— Кто?
— Выпь. Как она тут усидела под такую музыку?
— А куда ей деваться? Кругом музыка...
Ладони Плотникова занемели на рукоятках крупнокалиберного.
Мгновенный поворот башенки — и свинцовый ливень скосит камыш вместе с
людьми. Изрешетить бронетранспортер на таком расстоянии ничего не стоит, если,
конечно, кто-нибудь не успеет быстро и точно бросить гранату: до камыша всего
пятнадцать метров.
Оганесов пригнулся к рулю, рука — на зажигании, нога —
на педали стартера. После первого выстрела — бросок на берег, уйти в
холмы, затеряться в суматохе движения...
— След, товарищ сержант!
— А ну, что за след?
«Черт, как громко стучит сердце! И до чего тонка броня машины!»
— Видите, ведет к воде.
— Или из воды?..
«Это наши помяли, когда уходили в поиск. Эх вы,
горе-разведчики!..»
— Да, похоже, из воды.
— А там что темнеет, на реке?
— Какая-то коряга. А за нее... вроде тина нацеплялась!
— Вроде? Поточнее нельзя?
— Точно — тина и коряга. Да разве он будет тут сидеть?
Сделал черное дело и смылся поскорее на тот берег. Кажется...
— Прекратить разговоры! Ефрейтор Ломиворота, разденьтесь и
сплавайте к той самой коряге. Да прощупайте как следует, чтоб ничего не
казалось.
— Есть! — отозвался добродушный, густой басок...
Плотников медлил еще минуту. Ждал, цепь вот-вот дойдет до края
камышей, солдаты вернутся к машине, сгрудятся там, и тогда огонь его пулемета
станет страшным. Одной очереди хватит на всех.
Но они не дошли до края камышей, и ефрейтор с серьезной фамилией
Ломиворота, видно, не успел снять одежды.
Гранатным разрывом возле бронетранспортера ахнул взрыв-пакет,
близкий автомат залился длинной очередью, и знакомый юношеский голос отчаянно
крикнул:
— Ложись!..
Испуганно и бестолково затрещал целый десяток автоматов, но тот
же голос, ставший тонким, как у десятилетнего мальчишки, перекрыл этот треск:
— Прекратить стрельбу! Живым брать будем!.. Попов, заводи,
обходите его лощиной, огнем прижимайте, чтоб не убежал!..
Взвыл мотор бронетранспортера, слышно было, как машина сорвалась
с места, удаляясь от берега.
— От-деление, справа и слева перебежками по одному —
вперед!
Внезапное спасение могло показаться чудом, но Плотников в чудеса
не верил...
* * *
С высокой сопки рядовой Чехов спускался почти бегом. Туда он
полз ужом, обливаясь потом от нечеловеческих усилий и волнения. Мерещились
приглушенные голоса, шорохи, фигуры людей, на каждом шагу ждал засады и
вздрагивал от прикосновения шершавых стеблей травы. Добравшись до середины
склона и немного успокоясь, попробовал вызвать «Тучу», но она молчала. Чехов
понял: придется ползти до самой вершины. Наверное, у него не хватило бы сил на
это — крутизна становилась почти отвесной, — но на всем пути его
сопровождали глаза старшего лейтенанта. Строгие и доверяющие, глаза эти словно
подталкивали солдата вперед. Еще в машине Чехов подумал: далеко не всякий
начальник на месте Плотникова поручил бы ему важное задание, особенно после
того как он глупо убежал, оставив сержанта Дегтярева, да еще мог привести к
машине «хвост». Сержант Дегтярев вел поиск так, словно они действительно
находились во вражеском стане, нервы Чехова были натянуты, и, когда в десяти
шагах лязгнул затвор и грозный голос потребовал назвать пароль, Чехов даже
оробел. Конечно, не от страха он побежал, а от недомыслия. Пароля не знали,
затевать бой в их положении несерьезно, вроде только и оставалось —
улизнуть. Вначале Чехов даже удивился, почему сержант отстал. Теперь-то знает
почему. Дегтярев нарочно не стал уходить от охраны. Уйди они оба — во всей
округе поднялась бы тревога, а это могло повредить разведгруппе. Сержанта
задержали и успокоились.
Только остаться там следовало не сержанту Дегтяреву, а рядовому
Чехову. И как же было рядовому Чехову теперь остановиться на середине трудного
пути даже при всей убежденности: уж на вершине-то сопки ему непременно
уготована засада!
Вершина оказалась пустой и голой. Забыв оглядеться, солдат
торопливо включил радиостанцию. «Туча» отозвалась на первый же запрос...
Он спускался вниз, словно на крыльях, уже не боясь никого и
ничего. Хотелось бежать к машине, обрадовать командира докладом, прочесть в
глазах его одобрение.
Чехов еще думал о том, что когда-нибудь приедет домой в
краткосрочный отпуск и, сидя на своем любимом месте за домашним столом, при
полном параде знаков на груди, расскажет впечатлительной, всего боящейся маме
про эту суровую ночь в тылу «противника». И про то, как ее сынок Виталька
Чехов, которого она, конечно, все еще считает ребенком, был послан на задание с
важнейшим донесением, обернутым вокруг боевой гранаты.
Он заранее прощал себя за приукрашения — без них ни один
стоящий рассказ не получается. Самая суть-то в нем будет правдой, и мама это
почувствует, будет ахать, поминутно прикасаться к нему, желая убедиться, что ее
ребенок действительно живым и целехоньким прошел через ту жуткую ночь...
Потом он зайдет в свою школу, заглянет в родной 10-й «В», где
теперь учится черноглазая дочка соседей, Наташа. Его, разумеется, попросят
рассказать о службе. И пока он степенно и неторопливо станет рассказывать,
глаза Наташи, в прежние времена постоянно смотревшие куда-то мимо Витальки
Чехова, ни разу не оторвутся от его лица, расширяясь от удивления и восторга...
— Васильев, ты?
Разведчик испуганно присел.
— Я, — отозвался из темноты другой голос.
— Помоги, катушку заело.
— Заест небось, только успеваешь разматывать да сматывать.
Четырех часов не прошло, как развернули узел, и вот, пожалуйста...
— Такое уж наше дело. Эпоха маневренных войн.
— Тогда на кой бес весь этот проводной анахронизм? Радио,
что ли, мало?
— Радио хорошо, а с телефоном лучше. Как говорится, запас
карман не трет... Похоже, наступать будем...
Связисты, сматывая провод, прошли в четырех шагах от
затаившегося Чехова, и все мечтания его разом улетучились. Он вспомнил, где
находится, вспомнил и о совете старшего лейтенанта не возвращаться в машину.
Стало обидно, хотя и понимал: возвращаться теперь опасно. На берегу начиналось
движение, посторонних глаз прибавилось, и за ним могли проследить.
Чехов достал из кармана сигареты и зажигалку, спохватился,
сердито засунул обратно. И вдруг вскочил, вспомнив разговор телефонистов.
Ругал себя последними словами: ценнейшие сведения получил от
говорливых связистов и не поспешил с ними к старшему лейтенанту. Вновь
обретенное право вернуться в машину страшно обрадовало его. Увидеть командира,
почувствовать над собой его власть и опеку показалось настоящим счастьем.
Только бы не эта тяжкая самостоятельность в чужом тылу.
Ракетно-артиллерийский налет застал Чехова в пути и бросил на
землю. Несколько минут он лежал оглушенный, став маленьким и беспомощным среди
неистовства громов и огней. Но у него был долг и еще было беспокойство —
вдруг машина уйдет? И он двинулся к реке перебежками.
На плесе тоже клокотали взрывы, их тусклые вспышки поминутно
озаряли берег, и Чехов побоялся открыто идти к островку камышей. Опять он полз,
пока не свалился в яму, похожую на старый окоп. Отдыхая, настороженно
огляделся. Камыш был совсем рядом. Взрывы все еще вздымали воду узкой стеной
поперек реки; он засмотрелся на водяные смерчи, вспыхивающие по временам
острыми искрами, и догадался, что видит огневой удар по танковой переправе, вызванный
стараниями экипажа. В том числе его, рядового Чехова, стараниями... Не было
больше ни усталости, ни тревог, ни опасностей. Была радость — неистовая,
как эта смешанная с огнем, летящая в небо вода. Сокрушительный ураган в тылу
«противника» вызвал рядовой Виталька Чехов!
Песня его души оборвалась вместе с огневым налетом на переправу.
Снова спохватился, заспешил, впервые заметив, как поредела тьма. Упершись
локтями в край ямы, выполз на полкорпуса и отпрянул назад; прямо на него,
освещая путь узким лучом замаскированной фары, шел бронетранспортер.
Вначале Чехов испугался своего непослушания. Он поступил вопреки
совету старшего лейтенанта, и, если приехавшая команда обнаружит его, она
обшарит всю окрестность. Второй раз подряд рядовой Чехов подведет товарищей.
Такого не простят.
Однако Чехова еще не обнаружили, а прочесывание камышей уже
началось. Значит...
С этим «значит» в Чехова вошел кто-то новый — спокойный и
рассудительный. Не зря сержант Дегтярев брал его в ночной поиск, а Плотников
посылал одного на угрюмую крутую сопку. И все два месяца в разведроте Чехов
служил тоже не зря.
Искали его товарищей — вот что он понял сразу. А раз
искали, значит, засекли в момент радиосвязи — и это он сумел понять. У
Чехова всегда было хорошее воображение, и додумать остальное ему не составляло
труда. Если приехавших интересует разведчик-радист, Виталька Чехов вполне
сойдет. Обрадуются, схватят, отвезут к начальству, а пока разберутся, что за радиостанция
у него, многое переменится. Им и в голову не придет искать целый экипаж с
боевой машиной. Они ищут запеленгованного радиста, и радист имеется...
Чехов не спешил. Была еще надежда: вдруг товарищи ушли? Лежа в
камышах, он не видел ближнего плеса, где находилась машина. А если и не ушли,
их могут проглядеть — все-таки маскировку придумал сам командир роты.
Надежда улетучилась, когда до разведчика долетел разговор про
«корягу с тиной», а потом распоряжение голосистого сержанта «прощупать как
следует». Чехов понял: настал его черед последовать примеру сержанта Дегтярева.
Он деловито вынул из кармана сигареты и зажигалку, прикурил не
таясь, с наслаждением затянулся и приложил огонек сигареты к воспламенительному
шнуру взрыв-пакета. Бросал лежа; до бронетранспортера взрыв-пакет не долетел,
однако на сожаления времени не оставалось. Подняв автомат, отвел затвор, не
целясь направил ствол на шелест в камышах и, нажав спуск, не ослаблял пальца,
пока не кончились патроны в магазине.
Выстрелы и крики постепенно удалились, и Плотников оторвался от
пулемета, обессиленно провел ладонью по лицу. Ученье-то учением, а чувствуешь
себя как зверь в облаве.
— Что это, товарищ старший лейтенант? — негромко
спросил Оганесов.
— Наши. Не знаю кто, но это наши...
— Нет, я не про то, — горячо зашептал Оганесов. —
Вон там... движется...
Плотников крутанул перископ назад. Над рекой плыл слабый туман,
он уже хорошо различался в сумерках, однако и мешал наблюдению. Худо, если
усилится. Размытые тени машин скользили по реке, и трудно сказать, сколько же
до них: двести метров или все пятьсот, — мешал тот же туман.
— Плавающие автомобили. Или бронетранспортеры.
— Нет, товарищ старший лейтенант, еще дальше. Напротив
седловинки... Два раза уже двигалось. Погодите, вот сейчас... Видите?
Не столько зрением, сколько всей своей беспокойной
настороженностью, обострившимся шестым чувством Плотников угадал и слабый
росчерк воздухопитающей трубы над серой, стеклянной поверхностью реки, а потом
и водяной бугор над башней идущего к берегу танка. Там шла переправа. Шла, быть
может, к концу. Там могла находиться даже основная трасса, а здесь —
запасная. Или ложная, рассчитанная на такого вот лопоухого соглядатая, который
приплывет по воде и зацепится близ первых попавшихся знаков караулить кота в
мешке...
Позже, возвращаясь к этой трудной минуте, Плотников понимал, что
поступил он не так, как поступил бы профессиональный разведчик. Он просто
перестал быть разведчиком, став только политработником, который в критическую
минуту прибегает к последнему средству: подняться во весь рост перед цепью
стрелков и увлечь их за собой — к смерти или победе. Еще не отдавая себе
отчета, как поступить, но уже готовый на самый отчаянный шаг, он рвал из
планшета карту, искал на ней седловинку ниже излучины, ставшую ориентиром
переправы, и кричал водителю во весь голос:
— Заводи, Оганесов! Гони по течению во весь дух, гони!..
На его вызов «Туча» отозвалась мгновенно — он потребовал
ответа, ибо сейчас непременно должен был знать, что его слышат.
— Вторая переправа в квадрате тридцать два, четырнадцать,
девять, — заговорил Плотников открытым текстом, потому что кодировать уже
не было смысла. — Тридцать два, четырнадцать, девять, — повторил он.
Когда перевел станцию на прием, услышал сверлящий визг,
прерываемый всплесками дикого треска — «противник», знавший теперь его
волну, включил помехи на всю мощь.
Плотников тотчас же перешел на запасную, но «Туча» молчала.
Значит, услышала и не хотела выдавать вторую волну...
Машина вошла в тень прибрежного увала. Черная, как вороненая
сталь, вода в стекле перископа неслась навстречу.
Однако Плотников скоро заметил: берега уходят назад слишком
медленно, хотя двигатель выл с жалобным надрывом, словно просил пощады.
Наверное, со стороны машина походила на выбивающуюся из сил рыбу, в спину
которой мертвой хваткой вцепилась захлебнувшаяся скопа — камышовые «ковры»
волоклись по воде, тормозя движение. У Плотникова вспыхнуло желание выскочить
наружу, полоснуть ножом по связкам «ковров», как будто от того, доберутся они
до переправы минутой раньше или позже, что-то изменится. Через сотню метров
пути Алексей понял: одним яростным желанием вмешаться в происходящее изменить
ситуацию нельзя. Их расстреляют и потопят, как только заметят. И не нырять же с
гранатами на дно, чтобы остановить танк и закупорить трассу: невозможно,
нелепо, бесполезно...
«Туча» молчит. Ей потребуется время подготовить точный удар, и
«противнику», возможно, хватит этого времени, чтобы переправить танки.
Плотников представил, как они расползаются по лощинам плацдарма, подходят в
сумерках к переднему краю, скапливаются на исходных позициях, чтобы гигантской
пилой врезаться в оборону «восточных». И пехота, словно текучий цемент,
всосется в пробитые бреши, обложит опорные пункты, удушая их в глухом плену...
«Хорошая позиция важнее храбрости», — вспомнились слова
командира. «Важнее храбрости»?
У него была превосходная позиция, а вот не помогло —
проглядел. Значит, не все дело в позиции, еще и умение надобно, и
храбрость — тоже. Теперь ставка на храбрость. Но велика ли ей цена, если
очертя голову кидаешься на противника, сам не зная зачем? Зачем?..
Как же ему не хватало пока чисто командирского свойства: решать
мгновенно!
Бежит через реку серый бурунчик за воздухопитающей трубой,
оставляя на воде слабо мерцающий след — словно удав плывет, подняв
настороженную голову. Еще одно стальное чудовище ползет по дну к холмам
плацдарма. А другое ждет очереди на берегу. Танки выходят из густого сумрака
лощины и становятся заметными лишь у самой воды. «Сколько их уже переправилось?
И сколько таится в темном, сыром распадке?..» Сколько бы ни таилось, этот
входит в реку последним.
Всегда остается что-то, что еще можно предпринять!
Ладони Плотникова легли на рукоятки пулемета.
Да, пулемет самого крупного калибра — игрушка против
машины, одетой в броню, не боящуюся даже кумулятивных снарядов, протыкающих
сталь жалом из пламени и свинцового пара. Но и пулемет — оружие, когда у
тебя нет другого...
Пока он тащится по мелководью, этот стальной бегемот, люди,
запертые в его утробе, не услышат шлепка твоей пули в броню. Но вода уже скрыла
корпус, заливает башню, и только труба теперь торчит над плесом. Труба...
Вот где стальному бегемоту будет «труба»! Вот где годится
обыкновенный пулемет и не нужны никакие «супербронебойные».
— Оганесов, видишь трубу?
— Вижу!
— Держи прямо на трубу, Оганесов! Он погружается, и мы
утопим его, как котенка. Только еще чуть-чуть поближе, чтобы срубить ее
наверняка. Надо срубить ее наверняка. Надо срубить первой очередью, Оганесов,
на вторую они не дадут нам времени... Жми, Оганесов, мы устроим им хорошую
пробочку на речном дне!
Труба косо набегала, и Плотников плавно поворачивал пулемет,
уравнивая движения прицела и пенного, тускло серебрящегося «воротничка» вокруг
трубы. Ему хотелось выждать еще полминуты, но острое чувство близкой беды
кольнуло сердце, и он скомандовал себе:
— Огонь!..
Маскировка машины сослужила экипажу последнюю службу. Зенитчики,
охранявшие переправу, не колебались бы ни мгновения, заметь они подозрительную
машину, спешащую полным ходом к подводной танковой трассе. Но зенитчики видели
только безобидный островок плывуна с такой же безобидной корягой на нем. И хотя
в сумерках было заметно, что островок опережает течение и создает подозрительные
волны, командир и наводчик установки с минуту совещались: долбануть по
«лягушачьему континенту» или не стоит? Решили все же долбануть, и в тот момент,
когда тревога охватила Алексея Плотникова, ствол автоматической пушки
разворачивался в сторону островка и наводчик ловил его в кольцо коллиматора.
Зенитка еще молчала, когда на плавучем островке ярко вспыхнула и
яростно затрепетала крыльями огненная бабочка. Глухой, злобный лай
крупнокалиберного пулемета вплелся в гул канонады...
Плотников не отпускал гашетки, а воздухопитающая труба танка
уходила все глубже — там, на дне реки, не подозревали, что не воздух, а
вода должна хлестать в трубу и самое время браться за изолирующие противогазы.
Но учение есть учение, и танки на учениях тонут условно...
Короткие бледно-зеленые огни ударили с сумрачного берега,
башенка машины вздрогнула, и Плотников оторвался от пулемета. Огни ударили
снова, и Алексей ясно различил на берегу очередной танк, фигуры регулировщиков,
радийную легковую машину, похожую на дикобраза от обилия торчащих из нее
антенн.
— Поворачивай к берегу, Оганесов! Воевать будем
по-честному. Мы с тобой теперь тоже на дне. А вернее, в небе, вместе с паром и
брызгами...
Люди на берегу с удивлением увидели, как на зыбучем плывуне
поднялась в рост высокая человеческая фигура. Островок распался на части, в
воду полетели клочья травы, обломки ветвей, и от уплывающего мусора отделилась
округлая, приплюснутая башенка разведывательной машины с прямым росчерком
пулеметного ствола. Машина круто повернула наперерез течению и скоро выползла
на песчаный откос. Человек спрыгнул с ее брони и усталым шагом направился к
радийной машине.
Навстречу Плотникову неторопливо шел невысокий офицер с
нарукавной повязкой, на груди его мелко поблескивало стекло сигнального
фонарика, пристегнутого к пуговице.
— Что еще за речные разбойнички объявились? — спросил
он с неудовольствием. Плотников узнал голос одного из помощников руководителя
учений.
— Товарищ майор, — официально доложил он, —
командир разведгруппы старший лейтенант Плотников. Прошу остановить переправу:
мы потопили танк на трассе.
— Вы уверены, что потопили?
— А вы разве нет?
Майор хмыкнул, покосился на очередную машину, уходящую в воду.
Был он молод и, как все быстрорастущие люди, чуточку самовлюблен. Высокое
положение посредника здесь, на переправе, конечно же, подогревало в нем
самомнение, к тому же он в какой-то мере был организатором переправы и не знал,
как отнесется к происшедшему руководитель учений. Второй раз форсирование реки
танками срывается, и с кого-то обязательно спросят.
Несмотря на свою молодость, Плотников угадал настроение
посредника и в душе испытал беспокойство.
Майор снова покосился на танки, потом на часы, глянул в небо.
Сумерки быстро рассеивались, и отдельные пары низколетящих истребителей-бомбардировщиков
со свистящим гулом проносились вдоль реки, высматривая добычу... Еще четверть
часа, и они начнут разгром колонн, не успевших развернуться. На эвакуацию
затонувшего танка потребуется, конечно, не меньше четверти часа... Однако у майора
был свой долг, и он крикнул ближнему регулировщику, чтобы остановили переправу.
«Туча» ударила по переправе минут через десять, когда Плотников
стоял около своей машины, привалясь плечом к броне. Он сделал сколько мог, он
вышел из игры, и первым ощущением была усталость. Не хотелось гадать, хорошо ли
его группа решила задачу, и думать ни о чем не хотелось. Он уже знал: половина
танков пока на этом берегу, значит, им теперь придется переправляться по
третьей трассе, если она существует, потому что две, обнаруженные разведчиками,
под непрерывным обстрелом...
Глаза Алексея косели, уставясь в светлеющую воду, и он даже
вздрогнул от голоса подошедшего майора.
— Тоже ваша работа? — спросил тот, кивнув на своих
помощников, которые подрывали фугасы по сигналу из штаба учений.
— Наша, — равнодушно сказал Плотников.
— Всю ночь ловили диверсантов, целый взвод поймали, а
оказывается, еще оставались.
— Так уж и взвод? — улыбнулся Плотников.
— Иной разведчик стоит полка, — назидательно сказал
собеседник. — Вы-то обязаны знать.
Алексей внимательно поглядел на майора, вспомнив, что те же
слова недавно говорил ему командир роты.
— Мне надо найти своих, — сказал он.
— Да, конечно. Они в комендантском взводе. Это близко: по
дороге налево, потом направо. Возвращайтесь к своим. Я дам пропуск.
Какой-то истребитель, подкравшись, спикировал на открыто стоящую
машину Плотникова и с громовым гулом ушел свечой ввысь. Алексей, придерживая
фуражку, проводил его взглядом. «По своим бьешь, земляк... А впрочем, мы уже
убиты и сочтем это салютом в нашу честь».
— Эй вы, земноводные! — раздраженно крикнул кто-то из
танкистов. — Чего демаскируете! Убирайтесь, пока вас не убрали.
— Ну, Оганесов, — засмеялся Алексей, — нам
действительно пора сматываться. Танкисты теперь злые как черти, а попозже еще
злее станут...
Устало откинувшись на сиденье, он в последний раз глянул в
перископ на реку, испытывая почти родственное чувство к ней. Целую ночь слушал
ее голос, и она тоже, казалось, слышала его тревожные мысли — о разведке,
об ушедших на задание солдатах и о тех двоих, далеких, что смущали его душу.
Заря горела над холмами, и вода в реке была розоватой,
зеркальной, затаившей тихую вечную тайну. В нее хотелось заглянуть вблизи,
увидеть сонные водоросли, спящих рыб и еще что-то, что можно увидеть в реке
лишь на заре. Уши его привыкли к грохоту боя, в них сейчас стояла ватная
тишина, и думалось: такая же тишина царит в розоватой воде. Тишина и тайна...
— Оганесов!
...В стекле перископа больше не отражалась река. Серая
рассветная дорога бежала навстречу, по бокам качались холмы, покрытые грубой,
потемневшей от росы травой. То ли дым, то ли туман стлался в ложбинах, и пахло
холодно и горько августовской степью...
— Слушаю, товарищ старший лейтенант.
Машину сильно качнуло на ухабе, водитель охнул и засмеялся.
— Держите левее, Оганесов, вон к тем палаткам, наши
«пленники» должны быть где-то там.
— Дрыхнут, наверное. Им что? Отвоевались...
Плотников открыл люк и вылез из него по пояс, освежая ветром
лицо и разглядывая издали маленький полевой лагерь...
Машина подходила к палаткам, и навстречу ей бежали трое. Впереди
мчался высокий, поджарый солдат, легко выбрасывая вперед пудовые сапожищи.
«Молодцов!» — узнал Плотников. За Молодцовым, почти не отставая, бежал
сержант Дегтярев и последним — Чехов, сильно прихрамывая.
Один за другим они остановились в двух метрах от затормозившей
машины и молчали, тяжело дыша. Только смотрели в лицо командира, словно не веря
в его приезд, и читались в их глазах сознание вины, беззаветная готовность на
все и стыдливая, радостная влюбленность.
От бензинового дымка, полынного ветра и двух бессонных ночей у
Плотникова вдруг защипало глаза и отхлынула, рассеялась тяжесть, что носил в
душе последние дни.
Боясь глянуть на разведчиков затуманенными глазами, Алексей
перегнулся через край люка, протянул руки и грубовато пошутил:
— Ну вот, и на этом свете довелось свидеться... Чего
топчетесь? Лезьте сюда поживее — ехать пора.
И пожалел, что у него не хватает рук — помочь всем троим
сразу.
Николай
Горбачев.
Возвращение
(рассказ)
— Итак, друг, я снова здесь, в грешном, как ты говоришь,
краю.
У вас на юге сейчас вечер, розовый закат золотит, поджигает
сверкающие вершины гор, и, успокаиваясь в легкой дымке, устало вздыхая, город
готовится ко сну. В городе, придавленном горами к воде, по-вечернему тихо, на
приморском бульваре зажглись редкие огни, и, если смотреть на них от старой
башни, они кажутся янтарными ожерельями на темной шее гор. А у нас глубокая
полярная ночь. Она только вчера перевалила на свою вторую половину. Окно
офицерского домика будто вымазано снаружи гуталином, валит густой снег, и
завтра, чтобы выйти из домика, придется прорывать туннель.
Ты спрашиваешь, что меня снова привело сюда: ведь после
госпиталя предложили выбрать любую из четырех сторон. Попробую дать тебе ответ,
только наберись терпения: придется начать издалека.
Помнишь ли ты, что скоро будет ровно полгода с того дня, как
меня направили сюда? Ты по-прежнему работал в училище, а я после двух лет
службы в нашем родном городе неожиданно попал на Север — на замену.
Признаюсь, после окончания училища я считал себя более счастливым, чем теперь;
тогда по неизвестному стечению обстоятельств мне повезло — остался служить
в части, в родном городе. Поэтому-то новое предписание принял я без восторга.
Ехал с невеселым настроением — оставлял одних Лену и Светланку; а приехал
в гарнизон — сердце сжалось, будто обложили его холодными льдинами. Летом
сюда иногда заходят транспорты, развозящие всякое довольствие. В бухте маленький
бревенчатый домик, рядом высится тонкая, как игла, сигнальная мачта, и весь
«отряд моряков» состоит из трех матросов и мичмана.
Был в разгаре июнь. У нас в это время горячее, ослепительное
солнце в зените, смоляной запах растопленного асфальта, круглоголовые
подстриженные каштаны на бульварах, полосатые тенты кафе и живительное дыхание
моря. А тут... Слюдяное солнце еле поднималось над горизонтом, скользящими
лучами слабо освещая нагромождения голых скалистых гор. Вокруг несколько
домиков и казарма, а за бухтой море, скованное ледяными торосами. Ты
когда-нибудь видел развалины города? Так вот представь: словно после бомбежки,
на месте белокаменных зданий остались обломки стен, беспорядочные груды камней,
припорошенные известью, — вот это и есть наши торосы, неподвижные, мертвые
под холодным голубым небом.
За обедом в офицерском камбузе, как здесь принято называть
столовую, зашел разговор о моих первых впечатлениях. Я сказал что-то нелестное
об этих местах и даже, по-моему, употребил слово «дыра». Тогда старший
лейтенант Скворцов, который через два дня уезжал на Большую землю — его-то
я и сменил в гарнизоне, — ядовито усмехнулся:
— Попал, брат, что надо: круглый год у моря, только не на
берегу Крыма, а во льдах. Вот и вся разница. В общем, если не брать в расчет
этой незначительной детали, можно считать: просто повезло...
Офицеры промолчали, и только старший лейтенант Зорин, высокий и
худой, при общей тишине сурово проронил:
— Вот ведь правду говорят: деготь вынесешь, но не скоро дух
выведешь.
— Ну это уж слишком! — обозлился Скворцов и даже
отбросил ложку.
Что бы дальше у них получилось — не знаю, но пришел
командир Рогин, и обед закончился благополучно. Скворцов больше не проронил ни
слова.
И все-таки перед отъездом он успел мне сообщить по секрету:
«Сочувствую, лейтенант. Сам удивляюсь, как отбухал срок: какой-то кошмарный
сон... А офицеры: Рогин — старый служака и сухарь. Впрочем, ясно: всю
жизнь по дальним гарнизонам — цивилизация стороной обошла. А с этим
Зориным еще столкнешься — к каждой бочке затычка».
К сожалению, Скворцов оказался прав. С Зориным пришлось
столкнуться, да и не только с ним...
На сердце у меня было тоскливо: как сжалось оно в первый день,
застыло, так и не оттаивало. Занимался ли я с солдатами, или дежурил на
радиолокаторе, одна и та же картина мерещилась: сверкающее солнце, каштаны на
бульварах, полосатые тенты кафе. Другого для меня не существовало! И поставил я
перед собой задачу: любыми путями, любыми средствами уйти, уехать отсюда. Думал
даже: «Глупец этот Скворцов, если ума у него хватило только на нытье. Срок-то
ему весь пришлось высидеть!»
И вот через месяц я стою перед майором Рогиным в канцелярии,
кладу перед ним рапорт и справку о болезни Светланки. Прочитал он, стал
расспрашивать: когда заболела да как. Потом задумался, посмотрел в угол под
потолок, где в самодельной клетке весело резвилась и попискивала пуночка —
полярная птичка с коричневыми подпалинами на крыльях.
— Плохо, когда болеют дети, — тихо сказал он и оборвал
фразу. Мне показалось в эту минуту, что глаза его под жесткими, нависшими
бровями влажно блеснули. — Идите, Воронков, — разрешил командир.
Оглянувшись в дверях, я увидел, как голова его с поседевшими
висками склонилась над столом, кажется, над моим рапортом. Я со злой усмешкой
подумал: «Читай, читай...»
Прошел месяц, на мой рапорт от Рогина, что называется, ни
ответа, ни привета. Я написал новый. Офицеры, не зная истинной подоплеки дела,
сочувствовали мне. Зорин, обычно молчаливый, немногословный, однажды во время
разговора о моих рапортах заметил: «Ошибку делает командир... Зря тянет!»
Признаться тебе, я и сам начал верить в свои слова, так я был
убежден в том, что должен выбраться отсюда. И когда на второй рапорт командир
также не ответил, я положил перед ним третий...
Словом, дальше в лес — больше дров. Раз обманув, я, точно
канатоходец, который, сделав первый шаг, уже не может свернуть ни влево, ни
вправо, должен был идти и дальше своим опасным путем. Теперь в рапортах я был
более настойчив и не только просил, но и требовал.
Наконец наступил день, когда майор Рогин сам пригласил меня в
канцелярию. Сердцем я почуял, что речь пойдет о моей судьбе. В канцелярии он
был один, что-то писал: извинившись, пригласил сесть. Я сидел напротив на
табуретке и, словно впервые, разглядывал его лицо — обветренное,
широкоскулое и некрасивое, с клочковатыми жесткими бровями и двумя резкими
складками-дужками у рта. Повыше седых висков от самого лба отчетливо
проглядывала будущая лысина — волосы здесь сильно поредели. «...Всю жизнь
по дальним гарнизонам — цивилизация стороной обошла», — неожиданно
вспыхнули в памяти слова Скворцова, и в первый раз открылась мне в них какая-то
большая несправедливость. Но внутренний голос предательски, с ехидцей шепнул:
«Смотри, Воронков, во все глаза гляди на свою участь!» И уже не хотелось ни
думать, ни интересоваться человеком, сидевшим передо мной. Рогин отложил ручку,
вышел из-за стола, и снова, как тогда, при первом вручении рапорта, я
перехватил его взгляд, брошенный на клетку с пуночкой. Но майор быстро отвернулся,
и я сразу забыл об этом незначительном факте, потому что слова его тут же
насторожили меня.
— Жаль, Воронков... у вас вся жизнь и служба впереди, а вы
ее начинаете с рапортов и... обмана.
— Обмана? — кажется, выкрикнул я и поднялся, искренне
возмущенный.
— Да, с обмана... — Рогин глядел на меня спокойно, и
ни насмешки, ни осуждения не выражало его лицо. Оно стало только суровее, дужки
глубже запали у рта. — Послушайте дружеский совет: подумайте — и
привезите сюда семью. Служба у нас нелегкая, суровая, семья бы скрасила ее. Я
получил сегодня ответ: Светлана ваша здорова, и надо только радоваться жизни,
Воронков...
«Так вот почему он молчал. Проверял, наводил справки!» Кровь
бросилась в лицо, будто мне залепили пощечину. Я плохо слышал то, что он говорил
в эту минуту.
— Возьмите назад ваши рапорты, Воронков, и, если хотите,
все останется между нами...
И тут-то я не выдержал, сказал, глядя прямо перед собой:
— Да, я обманывал, и вам решать, как поступить со мной. Но
этой дыры с меня одного достаточно. Привезти сюда семью — это можно только
советовать, что всегда легче...
Разве я знал в ту минуту, какую рану наносил ему этим грубым
намеком! Рогин побледнел. Неловко, будто ноги его вдруг закостенели, стали
негнущимися, майор повернулся, грузно опустился на стул и сжал голову руками.
— Прошу вас... выйти, — глухо сказал он.
В офицерском домике, не раздеваясь, в полушубке, в сапогах, я
завалился на свою кровать. Сквозь оттаявший пятачок в квадратном окошке
виднелось все то же неяркое холодное солнце. Я был зол и на это солнце, и на
Рогина, и на самого себя.
Офицеры пришли, наверное, через час. Первым в клубах пара,
сгибаясь в низких дверях, появился Зорин. Подчеркнуто сурово произнес:
— Ты говорил с командиром? Слег он, опять сердце. Что-то,
друг, скворцовским духом попахивает.
— А ты что, в следователи записался? — зло спросил я и
поднялся с кровати, собираясь уйти.
— Нет, постой! — Зорин быстро положил сухую, жилистую
руку мне на плечо, сдавил так, что больно стало под полушубком. Ноздри его
раздулись, побелели, глаза холодно сверкнули. — В следователи, говоришь?
Все мы тут следователи. По-хорошему, по-товарищески говори: дурил нас,
обманывал, что дочь болеет?
Сбросив его руку, я молча пошел к выходу.
— Вот ты какая птица!.. — задохнулся позади меня
Зорин. — Почище Скворцова.
И, уже захлопывая морозную, в ледяных наростах дверь, я услышал
другой голос — лейтенанта Игнатова:
— Променяли кукушку на ястреба.
Я ушел далеко от гарнизона, бродил по белой, скованной холодом
пустыне, думал о том, что теперь майор Рогин наверняка постарается упечь меня
куда-нибудь подальше.
Откровенно, я и сам не видел иного выхода. Вокруг стояла тишина,
зримая и давящая, и было так тоскливо и одиноко, будто весь холод этого
безбрежного мертвого пространства вполз мне в душу. Не представлял я тогда, что
судьба готовила мне новое испытание.
Вернулся я в домик поздно, когда офицеры спали.
На другой день по графику заступил на дежурство. Днем мельком
видел майора Рогина в казарме: тяжеловатой, осторожной походкой больного человека
он прошел в канцелярию. На инструктаже караула против обыкновения командир не
присутствовал.
Когда передо мной в комнате дежурного по подразделению зазвонил
телефон, часы показывали без пятнадцати восемь вечера.
— Товарищ Воронков, объявлено штормовое предупреждение.
Посты снимайте и будьте осторожны. — Это был майор Рогин.
Я даже ничего не ответил ему, язык от удивления прирос к
небу — так спокойно прозвучал его голос, точно ничего между нами не
произошло.
Выйдя на морозный воздух, я почему-то все время думал над его
словами, над его спокойным тоном. Возможно, потому и не обратил особого
внимания на то, что творилось вокруг. Воздух дымился, будто его наносило с
пожара; перескакивая на воздушных ухабах, торопливо катилось низкое солнце, то
появляясь, то пропадая в мутной пелене. На высокой мачте в бухте, как
призрачный, чуть краснел глазок сигнала предупреждения. Поземка под ногами
скручивала снег в струи, свертывалась в торопливые змейки вихрей, от
разбросанных возле караульного помещения пустых ящиков протянулись горбатые
холмики заструг.
Часовых дальних постов я успел снять, оставался самый
ближний — третий пост, на котором стоял солдат Глухов. На вид он
щупленький, небольшого роста, без улыбки глядеть на него нельзя: очень уж он
смешной: в шинели с подрезанными полами, с подвернутыми внутрь рукавами. А
когда докладывает, напрягается весь, расширяет и без того круглые черные глаза
и всегда путается. Но у нас с ним после одного случая установился крепкий
контакт.
Проводил я как-то занятия по включению и настройке станции, и
вдруг — аварийный сброс питания. В агрегатной, куда я заглянул, дым,
грохот, у дизеля возится Глухов. Кричать ему — не услышит. Я взялся за
железный поручень, чтобы подняться к нему, меня рвануло и затрясло. И тогда-то
Глухов подскочил, дернул на себя рычаг подачи топлива. Через несколько секунд
дизель замер, и Глухов с испуганными большими глазами виновато доложил: «Пробой
одной фазы, товарищ лейтенант, и заземление нарушилось».
...Так вот, когда я снова вышел из теплого караульного помещения
за Глуховым, на улице уже потемнело, перед глазами неслось сплошное белое
месиво, призрачный глазок сигнала утонул в нем. Не скрою, с минуту колебался:
что делать? Доложить майору Рогину, а потом ждать, когда придет помощь? Но
сколько будет длиться пурга? А если она разыграется сильнее? А до этого
временного склада под навесом рукой подать, стоило только пойти прямо. Я
шагнул — и будто сразу нырнул в бушующее море ветра и снега.
К складу я не пришел ни через пять минут, как рассчитывал, ни
через час и понял, что заблудился. Я повернул назад, прошел, возможно, половину
пути, но результат был тот же. И тогда я стал ходить по большому кругу, надеясь
наткнуться на пост или выйти к казарме.
Темнота сгущалась. Кружилась и плясала живая, дикая, хаотическая
пелена. Если можешь, представь себе: двадцать градусов мороза и ветер, дующий
со скоростью, должно быть, тридцать метров в секунду! Жесткие, точно крученые,
струи снега остро стегают и жгут бесчувственное от боли лицо и в рот будто
забивают тугой кляп, как только пытаешься глотнуть воздух.
Сколько бродил в этой кромешной тьме, среди бушующего снега и
завывания ветра, стараясь ходить по кругу, я уже не знал: часов больше на руке
не было. В последний раз, помнится, их фосфорические стрелки показывали около
двенадцати — дальше счет времени оборвался.
Вокруг ночь, а пурге не видно конца, и силы на исходе. Все
труднее идти, переставлять негнущиеся ноги, увязающие по колено в сыпучем, как
сухой песок, снегу. Кажется, если бы их отделить от туловища, стало бы легче...
Да, собственно, это не было обычное движение в прямом его
понимании: поднимаясь на онемевшие, чужие ноги, я делал каждый раз всего
несколько неверных трудных шагов — новый порыв ветра грубо валил меня на
землю. И тогда, уткнувшись лицом в сугроб, я лежал несколько секунд, жадно
хватал потрескавшимися губами снег, глотал его и не ощущал ни холода, ни вкуса.
В такие секунды, признаюсь, слышалось дыхание смерти, казалось, она уже взмахивает
надо мной невидимым крылом...
«Поднимайся! Надо идти! Не поднимешься — смерть!» —
стучало и билось в голове. Но ощущение было такое, будто это не мысли бьются и
стучат, а кто-то, захватив пучок волос на затылке под шапкой, с силой дергает
их раз за разом. В ушах нудно и тонко вызванивает, а тупая боль отдается в
висках, во всей голове. «Вставай и иди. Иди!»
Все уже давно было передумано. Так мало, оказывается, сделано за
эти неполные двадцать четыре года, что события укладывались, по существу, в нескольких
отрывочных и беспорядочных картинах. То представлялось детство, горячий асфальт
тротуаров, припекающий босые ноги; розовые, в цвету, каштаны и особенно тот
великан против нашего дома — весь в свежих и старых рубцах на коре от
вырезанных на ней имен. Вспомнилась давно забытая «льдина челюскинцев». Я снова
увидел, как мы сидим с тобой, прижавшись друг к другу от страха и холода, а
нашу «льдину» — плот, сколоченный из старых ящиков, — относит все
дальше от берега... Мне стало жутко, а все-таки, сам чуть сдерживая слезы, я
гладил твои выгоревшие добела мокрые волосы и утешал: «Не надо, Миша... они,
челюскинцы, не такие, они не плакали!» Потом крутая, много дней не утихающая
обида — не от боли, а от сознания, что «героев-челюскинцев» отстегали обычным
ремнем от отцовских брюк.
И тут же вспыхивал в памяти наш выпускной вечер в училище, ярко
освещенный конференц-зал. Радиола, сменив оркестр, с легкой грустью пела о
большой и красивой жизни, о молодости и прожитых годах.
Лена, усталая, радостная, шептала, склонившись к плечу: «Мы ведь
с тобой будем жить долго-долго... до самой старости, как в песне... Правда?»
От поздравлений друзей, от музыки, от близости Лены, от того,
что предстояла служба в родном городе, — от всего этого кружилась голова и
на душе было ясно и светло...
И вдруг выплывало некрасивое лицо Рогина с жесткими бровями и
глубокими дужками морщин у рта, его неудобная, грузная поза, будто от тяжести,
неожиданно придавившей ему плечи, и тихое требование: «Прошу вас... выйти».
До мельчайших подробностей, до каждой запятой и точки
вспомнилось последнее письмо Лены, силуэт Светланкиной ручонки на листке
бумаги — она, видно, обводила ее сама, и карандаш в неумелых, нетвердых
пальцах напетлял зигзагов, хвостиков, крючочков...
И опять падение. В ушах звон становился все тоньше и
напряженнее, а в голове по-прежнему стучало и билось: «Хватит! Вставай! Не
можешь? Пусть метет пурга, пусть ветер свистит, забрасывает под полы, за
воротник полушубка струи снега, наметает рядом быстрый холмик, а ты иди. А если
уже нет сил подставлять опухшее, иссеченное лицо ветру и снегу, брести в
темноте неизвестно куда? Нет, иди! Вставай...»
И я вставал, и снова брел, и падал, хватая горячими губами
снежный холодный пух. В одну из таких минут ноги мои, не слушаясь, скользнули,
и тут же, подхваченный порывом ветра, я покатился куда-то вниз...
Дальнейшее я представлял не очень отчетливо. Я замерзал.
Помню только, что перед глазами были озеро, город и солнце,
наше, ослепительное, в зените! На воду больно глядеть — так нестерпимо
сверкала она, уснув в глубоком штиле. Легкие, точно хрустальные волны —
они даже зазвенели! — плескались у самых ног голенькой Светланки,
растянувшейся рядом на песке. Было хорошо, уютно, сладкой истомой разливалось
по телу тепло.
Потом что-то произошло, потому что Лена вдруг стала кричать, но
голоса ее не было слышно, только губы шевелились на искаженном лице. Она
порывалась встать — и не могла. И мне было смешно видеть, как беспомощно
изгибаются ее голые руки — они у нее тонкие и гибкие. А мне, скованному
тяжелой истомой, не хотелось даже повернуться туда, куда показывала она.
Затем будто все застлало туманом, отодвинулось и уплыло. Сколько
я пробыл в состоянии мнимой смерти, как говорят медики, не знаю. Постепенно, с
перерывами, сквозь однообразный звон в ушах до сознания стал долетать
удивительно знакомый голос и слова:
— Двенадцать часов в снегу... обморожение... вторая
степень.
И когда, наконец очнувшись и еще ничего не понимая, я открыл
глаза, то увидел в туманной пелене и нашу казарму, и майора Рогина, и Зорина, и
Глухова, и врача, склонившегося надо мной.
Дальше ты знаешь: вертолет и госпиталь.
И там-то, в госпитале, от одного капитана из соседней части я
узнал историю своего спасения, узнал, друг, и такие подробности о майоре
Рогине, что мне еще и сейчас больно и стыдно перед ним за свои поступки.
Оказывается, два тяжелых трактора в поисках меня бороздили снега
всю ночь, из казармы в пургу, в темень вышли люди, связанные между собой
канатами, веревками и даже солдатскими ремнями — вышло все подразделение
во главе с майором Рогиным...
Нашли меня без сознания, замерзающего в устье глубокой
лагуны — по ней в короткую полярную весну, когда тает снег на скалистых
горах, в море стекает бурный мутный поток.
А майор Рогин! Не знал я тогда, какую рану наносил ему.
Три года назад умерла у него жена, и шестилетнего сына он привез
сюда. Летом случилось страшное: ушел мальчишка тайком от отца в бухту и
провалился в полынью. И майору осталась единственная живая память о сыне —
та пуночка, полярная синица в самодельной клетке в углу канцелярии.
В госпитале за долгие дни и ночи было у меня время для раздумий.
Кажется, тысячу раз перебрал я всю свою жизнь и свой поступок по
косточкам и понял: не искупить своего малодушия и обмана — темное пятно
всю жизнь будет жечь душу, как горячий сургуч. Я написал командиру
письмо — просил прочитать офицерам и обсудить: могу ли я вернуться к ним?
Простят ли они меня?
Теперь суди сам, мог ли я поступить иначе?
Кстати, через два месяца у нас здесь начнется весна и Лена со
Светланкой приедут ко мне.
Николай
Горбачев.
Классическое правило
(рассказ)
Сигналист еще выводил торопливые призывные рулады «Тревоги»,
когда лейтенант Андрей Громов выскочил из офицерского общежития на улицу.
«Та-а... та-а... та-а...» — летели звуки трубы. Они слышались то
приглушенно, то громче, будто совсем рядом. Андрей догадался: солдат-горнист на
плацу поворачивался то в его сторону, то в противоположную. За свою, в
общем-то, недолгую службу Громов уже не раз поднимался с постели по «трубному
гласу», но всякий раз хрипловатые металлические звуки волновали, вызывали
щемящее чувство ожидания чего-то важного. А что случилось сегодня?
Рассвет не занимался. Было свежо, сыро. Целую неделю держалась
скверная осенняя погода: дул пронизывающий ветер; он гнал тяжелые,
мрачно-темные тучи, из них срывался резкий, хлесткий дождь. Но сегодня,
пожалуй, погода обещала измениться. Судя по всему, дождя не будет. Эта мысль
обрадовала Громова, он усмехнулся, представив, как посмеется над своим
заместителем сержантом Багровым. Сибиряк, тот считался в батарее непререкаемым
авторитетом по части предсказаний погоды. Накануне вечером, когда они вместе
вышли из казармы, Багров, вглядываясь в мрачную темноту и качавшиеся под ветром
оголенные клены, сказал: «Снег назавтра нагонит. Точно». «Нет, не точно. Ошибся
Багров», — удовлетворенно отметил Андрей.
В темноте гулко отдавались быстрые шаги по мокрому
асфальту — офицеры спешили к казармам. У поворота на строевой плац Андрея
обогнал Сименцов — коренастая, невысокая фигура старшего лейтенанта с
небольшим чемоданом в руке мелькнула сбоку.
— Торопись, Громов! Это тебе тревога, а не танцы. Так-то...
Андрей не ответил, проводил взглядом растворившийся в темноте
силуэт. «Обычные шуточки-насмешечки! А еще хотел с ним дружбу заводить!
Правильно предупреждал лейтенант Колесов...» Перед глазами Андрея отчетливо
всплыло лицо Сименцова, острое, насмешливое, с настороженно изогнутыми бровями.
Особенно достается от Сименцова Колесову. Предметом злых шуток служит
франтоватость лейтенанта. Китель у Колесова строго в талию, подчеркивает
поджарую фигуру, а когда он отправляется в гарнизонный Дом офицеров, из-под
узких брюк неизменно виднеются яркие носки. Длинные волосы Колесова, всегда
чем-то смазанные, черны, словно вороново крыло. Андрей вспомнил, как еще в
первые дни службы в полку лейтенант жаловался на Сименцова: «Характерец, мало
сказать, скверный. Язва! Шуточки, улыбочки... — И предупредил: — Ты с
ним смотри осторожней».
Впрочем, Громову вскоре пришлось самому столкнуться с
Сименцовым. В тот вечер Андрей вернулся из Дома офицеров раньше всех. Взяв
полотенце, зашел в умывальник. Сменившийся с дежурства, голый по пояс Сименцов
полоскался под краном, обливаясь холодной водой и громко отфыркиваясь. Он
запросто принялся расспрашивать, как Громов освоился, понравился ли ему
городок. Узнав, что Андрей явился с танцев, старший лейтенант повернулся к нему
с мокрым лицом, с сосулькой нависших на лоб волос. Растопырив руки — с них
стекали быстрые струйки, — сощурив глаза, протянул: «А-а, танцульки... Ты
все пела — это дело, так поди же попляши? Ну-ну». И, отвернувшись, молча
продолжал умываться. Громов не придал этому значения и, верно, забыл бы разговор,
если бы не событие, которое произошло спустя недели две на тактической летучке.
* * *
На плацу уже выстраивались подразделения. По приглушенному
говору Андрей понял: здесь был весь гарнизон. Словно из-под земли перед ним
вырос сержант Багров.
Выслушав его доклад, Громов потер ладонью лоб, силясь вспомнить:
что-то ведь хотел сказать. Да! О погоде...
Но в это время по строю негромко прокатилось: «Офицеров к
командиру». А через пять минут Андрей узнал: его пушечный взвод поступал в
распоряжение командира второго батальона.
Командира батальона Андрей отыскал на опушке леса.
— Ага, бог войны! — обрадованно произнес майор,
упреждая доклад Громова и пожимая ему руку.
Андрею нравился этот высокий, сухощавый и энергичный офицер.
Громов обрадовался, что его пушки оказались приданными именно второму
батальону.
Офицеры были в сборе, стояли плотной кучкой у густых кустов
орешника. Сименцов, в плащ-накидке поверх шинели, в полевой фуражке, улыбнулся
Андрею, подмигнул, будто хотел сказать: «Ну-ну, посмотрим сегодня». Отвечая на
вопросы майора о готовности орудий, о месте сосредоточения, Громов все время
ощущал на себе взгляд и улыбку Сименцова. Думал: «Что ему надо? Впрочем, дело
хозяйское, пусть смотрит, если нравится!»
Сделав карандашом пометки на карте, развернутой прямо на
коленях, комбат поднялся:
— Товарищи офицеры, прошу внимания. «Противник» закрепился
на рубеже...
Офицеры быстро наносили данные на карты.
— Овладеть деревней Жулево... с предварительным захватом
высоты с отметкой... Обходящую группу составляет взвод старшего лейтенанта
Сименцова. Ему придается взвод орудий.
Громов, услышав эти слова, вздрогнул, обернулся — майор
смотрел на него. Показалось, в глазах комбата промелькнула насмешливая искорка,
тонкие ноздри на мгновение раздулись и опали. Он повторил.
— Поддерживаете огнем с места. Но вот колесами... Подход к
высоте возможен только со стороны «противника», а с нашей сплошные овраги.
Словом, рельеф местности здесь хуже, чем тот, который изображен на полигоне в
классе, — продолжал комбат, не замечая, что лицо Громова стало
пунцовым. — Самое резонное — выдвинуть пушки на тягачах вот
сюда. — Майор ткнул карандашом в кружок на карте, правее красной стрелки,
показывающей направление наступления. — Поддержка, следовательно, только
огнем. Связь держите прямо со старшим лейтенантом.
Андрею показалось, что все до единого офицера сейчас смотрят на
него, а испытующий короткий взгляд майора спрашивает: «Думаю, теперь-то ошибки
не сделаете?» Должно быть, от этого к голове прилила кровь. «Связь держите со
старшим лейтенантом». Вот так номер! Случайность или специально все устроено? И
ведь именно Сименцовым! Встать, объясниться? Нет, это исключается! А
промолчать — значит признать, что на летучке спорил лишь для красного
словца. Он уже не слышал, что говорил кому-то из офицеров комбат: в памяти все,
происшедшее тогда, на тактической летучке, возникло ясно и четко...
* * *
Половину класса занимал настольный полигон. За столами сидели
командиры взводов. Задача, объявленная руководителем, Андрею показалась
чересчур простой. «Странно, — думал он, — давать на ее решение пять
минут! Капитан Ларин, преподаватель училища, не ждал бы. Тотчас: «Тэк-с, прошу
курсанта...» Ведь ясно же, по классическому правилу — батальонная артиллерия
непосредственно сопровождает мотострелков, ведя огонь прямой наводкой». Первым
отвечал лейтенант, сидевший в заднем ряду. Андрей спокойно чертил карандашом в
своей тетради человеческие фигурки, потом услышал, как подполковник сказал:
«Теперь решение по использованию артиллерии...» И тут же:
— Пожалуйста, лейтенант Громов!
Когда Андрей уверенно произнес фразу: «Непосредственным
сопровождением в боевых порядках», в классе вдруг грохнул дружный смех, будто
за стенкой неожиданно ударил фугасный снаряд. Растерянно оглянувшись, Андрей
увидел вокруг себя смеющиеся лица офицеров. И тогда-то подполковник вызвал
Сименцова. Тот прошел прямо к настольному полигону.
— Использовать артиллерию можно только по принципу
поддержки огнем прямой наводки с места: местность сильно пересеченная, сплошные
овраги. Позиции целесообразно выбрать здесь. — Сименцов ткнул указкой,
помедлил. Лицо его преобразилось, приняло лукавое выражение, брови взметнулись,
сверкнули глаза: — Лейтенант Громов задачу решал по классическому правилу,
взятому из училищного курса тактики. А может, он не приметил оврагов? Решил,
что там паркет, как на танцплощадке?
И снова взрыв смеха. Андрей сидел краснее переспелой вишни,
кусал нижнюю губу. Колесов перегнулся к нему через плечо, шепнул: «Видал
каков?» В перерыве Громов вышел в коридор, курил, прислонившись к стене.
Офицеры обступили, посыпались советы, сочувствия. Он не выдержал:
— А кто-нибудь из вас пробовал проверить это место?
— Так ясно же...
Сименцов протиснулся к нему с таким видом, точно ничего не
произошло.
— Спорили мужики: либо ехать, либо идти. Чудак, задачка
специально для новичков! Впрочем, случается и на старуху проруха...
Андрей вспыхнул, отбросив папиросу в урну, жестковато бросил:
— Надоели эти шуточки-улыбочки!
Повернулся, отошел. За спиной услышал:
— Зубы показывать — это мне нравится! Только поговори
с комбатом, он расскажет. Воевал здесь.
Конечно, ни о каком разговоре Андрей и не подумал в ту минуту:
мало ли кто и где воевал! Но на другой день Громов столкнулся с майором у входа
в казарму. Тот было прошел мимо, задумчиво козырнув, но вдруг круто обернулся:
— Слышал о вашем решении на летучке... В сорок четвертом я
начинал тут свою фронтовую офицерскую службу. Начинал тоже пушкарем. Фашисты
крепко держались, мы в день по два-три раза в атаку ходили. Ну, я поддерживал
пехоту огнем и... колесами. Влез в эти овраги, а они узкие, глубокие, с
обрывистыми берегами. Стрелки просят поддержки, а тут хоть кричи — пушки
застряли. Станины в один берег упираются, стволы — в другой. Вот и поддерживай.
Гитлеровцы пошли в контратаку. Выхватили мы одно орудие, второе не успели. А
потом, когда опомнились, пришлось пехотинцев просить помочь. Вместе выручали
пушку. Оплошность стоила жертв...
Андрей, слушая тогда невеселую, прерывистую речь майора, снова
испытал горечь и стыд, как на занятиях.
* * *
Спустя почти месяц, когда острота пережитого успела сгладиться,
в голове опять с лихорадочной быстротой проносилось: «Признать ошибку легко:
встать, сказать — ошибся. А вот доказать свою правоту куда трудней. А
может, лучше промолчать? Может, действительно с пикой против ветряных мельниц
иду? Нет, не может быть, ведь столько пересчитано, выверено! Ходил же, смотрел!
Собирался на летучке доказывать...»
— Прошу, товарищи офицеры, сверить часы. Сейчас семь
пятьдесят две. Есть вопросы?
— Есть!
Андрей даже на секунду смутился от своего голоса, показавшегося
ему очень громким.
— Есть, — твердо повторил Громов, беря себя в
руки. — Точнее, не вопрос, товарищ майор. Настаиваю использовать взвод для
сопровождения обходящей группы по классическому правилу... огнем и
непосредственным сопровождением.
Наступило молчание. Андрей с тревогой следил за выражением лица
комбата. Откажет? Согласится? Майор повернулся к Сименцову:
— Вот ведь упрямец! Но если эта твердость обоснована... Как
вы считаете?
— Можно согласиться. Тем более что лейтенант Громов
настаивает, — с какой-то неопределенной улыбкой ответил Сименцов, сделав
ударение на последнем слове.
«Неужели догадывается, что я сомневаюсь?» Андрей невольно
вспыхнул. Но тут же внутренним усилием подавил в себе прихлынувшую неприязнь к
Сименцову. Приложил руку к козырьку фуражки:
— Справлюсь.
Снежному заряду, казалось, не будет конца: видно, предстоящая
зима собралась израсходовать весь свой лимит в этот день. Большие хлопья летели
торопливо, густо, точно боясь, что не успеют лечь на землю. Черт бы побрал
такую погоду! Обливаясь потом и вытирая лицо рукавом шинели, Громов забрался и
присел на край обрывистого оврага.
Внизу, на трехметровой глубине, стояла пушка, задрав станины и
низко опустив тонкий длинный ствол. В стороне запорошенные снегом солдаты
скапывали склон. Сменивший Андрея сержант Багров, заткнув полы шинели за
поясной ремень, вдавливал ногой лопату по черенок, отваливая большие глыбы
земли; они глухо шлепались на дно оврага, скрытое густым бурьяном. Казалось,
работа эта ничего ему не стоит: крупная фигура сержанта легко сгибалась и
разгибалась. Но Андрей знал: не только у него самого, у всех солдат руки и ноги
дрожат от напряжения мелкой дрожью. На сапогах нависли, как пудовые гири,
липкие комья желтой глины. Сбрось их резким рывком, а через минуту ноги опять
окажутся скованными. Мокрая, набухшая шинель сдавила плечи и больше не
впитывает влагу — хлопья падают на нее и почти не тают.
Через десять минут солдаты сделают наконец наклонный выезд и под
его, Андрея, команду: «Раз, два — взяли!» — орудие выкатят из оврага.
Потом прикатят второе — его сейчас не видно за белесой стеной падающего
снега. И снова будет трудный, невыносимо тяжелый подъем. Сколько они уже
проделали их!
...Орудие выкатывалось медленно. Каждый раз, подав его вперед
всего на несколько десятков сантиметров, подкладывали под колеса бруски.
Отдышавшись, брались за лямки. Андрей упирался плечом, узкое лицо его
наливалось от напряжения кровью, ноги скользили по скату вниз:
— Взяли-и-и... Давай-давай! Поше-о-ол!
Очередной овраг, пересекавший путь, оказался больше, чем другие,
со множеством ответвлений. Обойти его Громов не смог. Сползать по нему вниз и
затем взбираться вверх было бесполезно — убьешь еще уйму времени и сил.
Досада обжигала душу. Каких-нибудь полтора километра осталось! Проклятые
овраги! Вот тебе и по классическому правилу... Невыполнением задачи пахнет!
Громов прислушивался и явственно слышал все усиливающуюся
стрельбу там, где в молочной пелене скрывалась высота. Должно быть, из-за снега
звуки холостых выстрелов долетали короткие, словно оборванные. Да, поди
придумай тут что-нибудь! Слеги, слеги нужны! Неужели сержант Багров не
подойдет?
Впадина открылась неожиданно, и Андрей не поверил своим глазам.
Второе орудие было уже на той стороне оврага. А через узкую его горловину, с
берега на берег перебросились толстые деревянные брусья. Подойдя ближе, он
разглядел рядом с Багровым плотного осанистого сержанта. Заметив Громова,
сержант проворно поднялся, сбивая снег, одернул шинель, отрапортовал:
— Товарищ лейтенант, отделение первого взвода третьей роты
прибыло в ваше распоряжение. — И вдруг улыбнулся: — Подкрепление от
старшего лейтенанта Сименцова... Просил передать: через сорок минут штурм
высоты.
«Сименцов?! Подкрепление? Вот оно что...» Только тут Андрей
среди солдат, обступивших орудие, увидел незнакомых.
* * *
После разбора учения Андрей вышел из казармы первым. В предвечерней
тишине городок стоял весь белый. Припорошенные снегом крыши, деревья были
нарядны и светлы. Громов шел неторопливо, глубоко дыша свежим пьянящим
воздухом, и странно — радовался снегу, словно только сейчас увидел его.
Пережитое за день — все трудности, сомнения, тревоги — отступило,
погасло; осталось неуловимое, легкое, радостное чувство удовлетворения. И
еще... ощущение неловкости от выслушанных похвал.
Интересно, острил ли по этому поводу Сименцов? Где он сидел?
Громов улыбнулся, припомнив, что видел его в последний раз, когда вытягивались
в колонну. Машины с пушками стояли у обочины в ожидании своей очереди. По
размешанной, грязной дороге шли бронетранспортеры с мотострелками. «Вон,
по-моему, и наши стрелкачи, товарищ лейтенант», — успел сообщить сержант
Багров, и в это самое время Андрей услышал отчетливое и громкое: «Артиллеристам
наш...» С транспортеров дружно откликнулись: «Привет!» Высунувшись из кабины,
Сименцов улыбался, махал рукой...
Неожиданно голос Сименцова раздался совсем рядом:
— Не догнать тебя, именинник! С благодарностью хочу
поздравить. Давай, давай руку! Чего смотришь? Рад от души. Честно скажу, думал,
пойдешь по стопам Колесова... по части танцулек. А вот после такой
работки — и они не грех... — Он говорил все это со своей обычной
насмешливой улыбкой.
Андрей вдруг поймал себя на мысли, что впервые за все время не
испытывает от шутливого тона Сименцова знакомой неприязни.
Николай
Камбулов.
Мужской разговор
(повесть)
Сыну Алексею посвящаю
Глава первая
Река клокочет, пенится, мелкие брызги образуют живой,
шевелящийся занавес. Если хорошенько присмотреться, сквозь него можно увидеть
быстро мчащийся поток водяной массы — плотной, как слиток свинца.
— Сила, а? Попробуй удержать! — восторгается Буянов.
Он сидит рядом со мной на камне, зажав коленями автомат. Пилотка его сбита на
затылок, хохолок волос подергивается на ветру, а из-под бровей светятся темные
глаза. — Конечно, если потребуется, укротят, — задумчиво продолжает
Буянов. — Только для этого нужны крепкие руки и смелое сердце, как у той
птицы, — взглядом показывает он на орла, парящего над висячим выступом
скалы.
Высокие угрюмые горы кажутся мне спящими великанами: чуть
колышутся их ребристые спины, местами обросшие густым кустарником и узловатыми
деревьями. Откуда-то сверху внезапно набегает упругий поток и гнет к земле
давно не чесанные головы приземистых уродцев. Но вскоре ветер выбивается из
сил, и деревья снова погружаются в дремоту.
— Ты кем на гражданке работал? — спрашивает Буянов.
— Никем я не работал! — кричу в лицо Буянову. —
Понял? Никем...
— Значит, бездельничал, — усмехнувшись, определяет он.
Буянова интересует все, а меня это злит. Почему — сам не
знаю. Я молчу и неотрывно смотрю на шумный поток воды. Перед мысленным взором
встает перепаханное глубокими воронками поле. Над ним плывет черный, смрадный
дым. Он разъедает глаза, и по щекам у меня текут слезы. Я крепко держусь за
руку матери. За плечами у нее огромный рюкзак с вещами. Она идет рядом, как
тень, а впереди колышется цепочка людей, тоже уходящих из горящей деревни.
Вдруг люди разбегаются в разные стороны: что-то со свистом проносится над
головой и тяжело ударяется о землю, взметнув в небо огромный сноп огня.
Испуганная мать мечется по сторонам, потом подхватывает меня под мышки,
прижимает к груди и падает...
Буянов окликает меня. Мы встаем и идем искать мель. Нужно
перебраться на левый берег реки. Но как? Вода бурлит, пенится, словно злится
оттого, что ей некуда девать свою силу. Войди по колено — сразу собьет с
ног, закрутит, как щепку в водовороте. А Буянов идет себе и идет, хоть бы
словом обмолвился. Будто точно знает, что где-то есть переправа.
Пока о Буянове мне не известно ничего: откуда он родом, где
прежде работал, кем. Сдается мне только, что не испытал он того, что я в своей
жизни.
...После той роковой бомбежки, когда я потерял мать, подобрал
меня бородатый мужчина. Посадил в повозку, сунул мне в руки румяное яблоко и,
грустно улыбнувшись, сказал:
— Конец им пришел!
Я сидел на охапке соломы, пахнувшей спелым овсом, и ничего не
понимал. Над степью еще висела черная с голубоватыми прожилками кисея дыма, а в
деревне догорали хаты. Подхваченные ветром искры золотистыми роями летели к
лесу. И не было на поле той колыхающейся людской цепочки, которую я не забуду
никогда.
— Нехристям, говорю, конец пришел, — продолжал
бородач, смахивая широкой ладонью угольную пыль с лошади.
Ехали мы долго, и за всю дорогу мужчина ни разу не повернулся ко
мне. Я смотрел на его спину, а видел лицо матери с темными глазами и родинкой
на щеке.
— Ты чей будешь-то? — уже во дворе спросил мужчина.
Я молчал.
— Значит, не знаешь своей фамилии... Что ж, так даже лучше
будет.
Положив на мое плечо руку, шершавую, как кора старой вербы,
сказал:
— Грач твоя фамилия, понял? Грач Дмитрий Васильевич.
Я силился вспомнить свою фамилию, но не мог: в голове все
смешалось, а свирепый взгляд мужчины сковал мне язык.
— Огоньком меня звали дома, — буркнул я наконец. Это
было все, что осталось в моей памяти.
У Грача прожил три года. Грачом я и убежал от него, когда со
стороны леса стали доноситься орудийные выстрелы. Говорили, что там восток, что
оттуда идет Красная Армия... Под фамилией Грач потом я попал в детский дом...
— Как на привязи тащишься, — оборвал мои мысли
Буянов. — Разве так ходят разведчики? Тут каждый предмет надо взглядом
ощупывать и запоминать...
Буянов долго и со знанием дела отчитывал меня. Это его право: он
старший, служит по последнему году. Но я все еще нахожусь во власти
воспоминаний и никак не могу понять смысл его нравоучений.
— Видишь сваи на той стороне?
Не сразу мне удается обнаружить сваи. Они торчат между камнями,
как жерла орудий, с наклоном от реки. Ну что ж, пусть себе торчат, видимо,
здесь намеревались построить мост, а потом передумали. Для чего нам эти сваи и
почему я должен их замечать?
— Переправляться будем здесь, более подходящего места не
найти, — спокойно продолжает Буянов, снимая со спины сложенную восьмеркой
веревку.
Река по-прежнему лютует. Бег ее так стремителен, что, если
пристально смотреть на воду, кружится голова. Замечаю под ногами толстое
полено. Беру и швыряю в воду: оно мелькнуло и исчезло вдали, за поворотом,
будто его взрывом отбросило.
— Силища, а? — замечает Буянов, поблескивая глазами.
Он сбивает пилотку на затылок, хмурит густые брови, распуская
капроновую веревку.
— Как по-твоему, метров сорок будет?
— Будет, — отвечаю, прикинув на глаз расстояние до
противоположного берега.
— И я так думаю. Сейчас заарканим сваю, а другой конец
привяжем к дереву — и перемахнем.
Буянов привязывает к веревке камень, чуть отходит от берега,
размахивается. С приглушенным свистом веревочный диск прорезает воздух и точно
опускается на сваю. Убедившись в прочности обмотки, Буянов подмигивает мне:
— Находчивость, ловкость не божий дар, а прямой результат
солдатского труда.
Я молчу.
— Первым будешь переправляться, — распорядился Буянов.
Он смотрит на меня испытывающе. А позади нас шум, шум... Слышал я, что горные
реки могут быстро взбухать даже в ясную, солнечную погоду: где-то далеко, в
верховьях, выпадает обильный, проливной дождь, по каменистым лощинам и
расщелинам огромная масса воды устремляется в русло реки и совершенно
неожиданно захлестывает, заполняет низовье. Невольно смотрю в небо: облака
мчатся на север.
Мой взгляд перехватывает Буянов, но ничего не говорит, только
сощуривает глаза: видимо, догадывается, о чем я думаю.
— Смотри и запоминай, — коротко говорит Буянов и
подходит к берегу. Под тяжестью его тела канат провисает, и спина Буянова почти
касается бешено мчащегося водяного потока. — Вот так! — кричит
Буянов.
Проскользив метров пятнадцать, он возвращается на берег.
— Ну как, одолеешь? Только честно, прямо скажи...
Сорвешься, как то полено закрутит, «мама» не успеешь крикнуть.
«Пугает, — мелькает в голове. — Ничего, мы тоже не из
робких». В лицо дохнуло жаром. Отчего это? Расстегиваю ворот гимнастерки,
почему-то перестаю слышать шум реки.
— Только не смотри на воду, не смотри, понял?
Повисаю на веревке.
— Ладно уж...
И больше ничего не могу сказать. Автомат у меня на груди. Быстро
мчатся облака, легкие, невесомые и далекие-далекие. Поднатуживаюсь: рывок,
второй, третий — пошел. Вода холодит спину, а лицо по-прежнему горит.
Очень уж длинны эти сорок метров.
— Держись, крепче держись! — кричит Буянов, но голос
его кажется мне шепотом.
Поток прижимает к берегу, упираюсь в скользкие камни, не решаюсь
выпустить веревку из рук. Подо мной земля. Промокший насквозь, сажусь возле
сваи и бездумно смотрю, как перебирается Буянов.
— Ну здравствуй, дружок! Молодец! — хлопает он меня по
плечу.
А река шумит и шумит, и нет ей удержу, нет покоя.
— Полдела свалили с плеч. — Буянов надевает компас на
руку. — Я буду продвигаться впереди, ты следуй за мной, смотри по
сторонам, не забывай и про тыл. Пошли.
Но я не шевелюсь. Какой-то бесенок запрыгал у меня в груди. Чего
Буянов все время твердит и твердит: смотри да смотри, не забывай про тыл.
Остынь, Буянов!
— Погоди, куда нам спешить. Садись, — говорю я.
— Времени мало. Мы обязаны прийти на место ровно в
девятнадцать.
— Ничего, не сгорит твое место, если и в двадцать придем.
Полежим еще с полчасика...
Буянов передернул чуть приподнятыми плечами и впился взглядом
мне в лицо.
— Я приказываю: встать!
И, повернувшись, размашисто зашагал вдоль берега. В душе
вспыхнула злость, а потом вдруг отозвалось: «Разве он сильнее? Иди, ведь ты же
солдат». И я встал.
Глава вторая
В казарме тишина. Слышно, как у входа вышагивает дневальный.
Топ-топ, топ-топ... Поворот, опять: топ-топ, словно маятник настенных часов.
Гудит и ноет все тело.
Топ-топ, топ-топ... «Присел бы, что ли, он, — досадую
я, — будто по голове ходит». Смыкаю ресницы и, словно наяву, вижу перед
собой командира учебной роты. «Отлично получилось у вас, — говорит
он. — С Буяновым вы, товарищ Грач, нигде не пропадете. Садитесь на
машину — и в город!» Майор видится мне точно таким, каким встретили мы его
в горах, в условленном месте: чуть-чуть набок посаженная фуражка, на перекинутом
через плечо коричневом ремешке висит собранная в тугую скатку новенькая
плащ-накидка.
«Хорошо», — шевелит он губами.
«Ничего себе, — думаю, — «хорошо», руки и колени в
ссадинах, и во всем теле до сих пор такая тяжесть, словно на мне пахали...
Конечно, в пути я и виду не подал, что устал. Зачем уступать Буянову... Что он,
сильнее меня?»
Топ-топ, топ-топ... Снова открываю глаза и смотрю на
дневального. Это Жора Ратников. Он высок ростом и немного сутуловат. Его
круглая, коротко остриженная голова несколько наклонена вперед, а длинные, с
крупными кистями руки положены за спину. Ратников почему-то кажется мне знаком
препинания — не то огромной запятой, не то вопросительным знаком.
«Надо уснуть... Уснуть, уснуть во что бы то ни стало, —
твержу себе. Начинаю считать: — Раз, два, три, четыре, пять, шесть...
Говорят, это помогает...»
Топ-топ, топ-топ...
Поднимаюсь, ощупью нахожу сапоги, достаю из кармана брюк спички,
табак: Молча подхожу к столику дневального и, сев на табурет, закуриваю. У
Ратникова округляются глаза, он смешно всплескивает руками:
— Да ты с ума сошел! Погаси папиросу и сейчас же
спать, — шепотом приказывает он, наклонившись ко мне. — Ишь чего
придумал: курить в казарме. Да мне за это так влетит!
Дневальный выхватывает у меня папиросу и бросает в урну.
Внезапно открывается дверь и перед нами вырастает дежурный по
роте сержант Шилин. Ратников вытягивается в струнку, потом поправляет на себе
ремень и невпопад произносит:
— Товарищ сержант, это рядовой Грач...
Шилин подходит медленно. У него левое плечо ниже правого, голову
держит несколько набок. Приблизившись к столику, строго спрашивает:
— Кто курил? Рядовой Ратников, отвечайте!
Я искоса бросаю взгляд на Жору: черные брови на растерянном лице
напряженно сошлись у переносья. Как досадно ему сейчас!
— Я курил, товарищ сержант, — опередил я Ратникова.
— Здесь, у стола дневального? — Рука Шилина упирается
вытянутым указательным пальцем в зеленое сукно, которым накрыт стол. — Вы
нарушили воинский порядок! Вы... Ладно, поговорим завтра. А сейчас марш в
кровать.
Молча ухожу и ложусь в постель. Закрываю глаза и думаю: «Нарушил
порядок! Неужели так будет все время? Можно ли служить без этих нарушений?
Буянову это удается. Видимо, у него особый характер или талант к военной
службе».
Наконец-то сон начинает одолевать, глаза слипаются, но теперь
мне почему-то хочется их открыть. Ратников уже не ходит. Облокотившись о стол,
он сидит и о чем-то думает. Губы его шевелятся, словно он повторяет про себя
что-то заученное.
Утром после завтрака меня вызвал командир роты. Товарищи не
спрашивают зачем. Они уже знают про ночной случай.
— Погоди, как это произошло? — останавливает меня
встревоженный Буянов.
— Не знаю... Случилось, и все... — бросаю на ходу и
спешу к двери с табличкой «Командир роты майор М. В. Копытов». Буянов удивленно
смотрит мне вслед. Перед дверью невольно останавливаюсь и замираю. Из
канцелярии доносятся шаги: они то нарастают, то стихают.
— Дима, там генерал из округа, — шепчет подбежавший
Буянов, и я затылком чувствую его горячее дыхание. — Иди, не заставляй
ждать, у него дел побольше, чем у нас с тобой.
Стучу в дверь.
— Войдите! — раздается незнакомый голос.
Решительно вхожу и докладываю о прибытии.
До этого я видел генерала всего один раз, да и то издали. Он
среднего роста. Волосы аккуратно зачесаны, виски тронуты сединой. Лицо крупное,
суровое, а взгляд теплый, располагающий. На правой щеке, у самого уха,
небольшой шрам — след старой раны.
Смотрю на генерала и никак не могу оторвать от него глаз. Бывает
же так! Стараюсь отвернуться — не получается. Словно какая-то сила
притягивает к этому человеку. Начинаю часто моргать, чтобы хоть как-нибудь
взять себя в руки. Генерал, видимо, замечает это и ласково, по-отечески, спрашивает:
— Значит, ваша фамилия Грач? А как вас зовут?
— Дмитрием, — отвечаю и думаю: издалека подходит.
Майор Копытов стоит у стола и время от времени посматривает на
меня. Он, как всегда, опрятен и подтянут. Не зря Буянов старается ему подражать
во всем.
— Командир роты докладывал мне, что вчера вы отлично
выполнили трудное задание.
При чем тут, думаю, задание? Вчера я курил в казарме, об этом и
спрашивайте. Генерал садится на стул, скрещивает руки, некоторое время выжидает
и снова спрашивает:
— Что ж молчите, товарищ Грач? Рассказывайте, как было.
— О чем рассказывать, товарищ генерал, — решаюсь
наконец на откровенный разговор. — Устал с непривычки, долго не мог
уснуть... Ну и вышел к дневальному покурить. Ратников тут не виноват, он
приказывал мне бросить папиросу...
Генерал строго взглянул на Копытова. Лицо его сразу
преобразилось, глянцевитая полоска на щеке задергалась, но теплота в глазах не
пропала, а только чуть-чуть ослабла.
— В казарме курили? — снова повернулся ко мне
генерал. — Разве вы не знали, что этого делать нельзя? — Поднявшись,
он начинает ходить по канцелярии молча, будто находится здесь один.
— Конечно, знал, — отвечаю, — но...
— Грач, значит, ваша фамилия! — остановился генерал,
окидывает меня пытливым взглядом с ног до головы. Шрам на щеке уже не
дергается. — А все же расскажите, как вы переправлялись через реку. —
Он вновь шагает по комнате.
— Не помню, товарищ генерал...
— Как же это так? — Взглянув на Копытова, он смеется,
потирая руку об руку.
— Так, не помню, и все. Буянов приказал — я и пополз
по канату. Видел только облака, а потом свалился...
— В воду?
— Нет, на камни, был уже на берегу.
— И все?
— Все...
— Что ж, Михаил Васильевич, позовите тогда Буянова. Вы,
товарищ Грач, на занятиях действовали отлично, но вот курить в казарме... За
это в армии наказывают. Нарушение порядка. Впрочем, можете быть свободны.
Погодите минутку. Скажите, где вы родились?
— На Украине.
— Где именно?
— Не знаю.
— Вот как! Вы что же, совсем не помните своих родителей?
Моя голова клонится на грудь. Снова перед глазами живая людская
цепь, взрывы. «Зачем он меня об этом спрашивает, ведь все знают, что сирота».
Чувствую, как тело охватывает мелкая дрожь. А генерал все ждет моего ответа. Я
поднимаю голову: генерал стоит суровый, тяжело задумавшийся. Но он тотчас же
поворачивается к Копытову и снова велит отпустить меня и позвать Буянова.
Глава третья
За курение в неположенном месте я получаю наряд вне очереди.
Целый день чищу картошку, мою посуду в солдатской столовой. К вечеру едва не
валюсь с ног от усталости. Наконец приходит смена, и я выхожу из столовой.
До казармы в роту можно пройти через скверик, сделав крюк.
Хочется отдохнуть, подышать свежим воздухом, и я неторопливо бреду по аллее.
Впереди замечаю девушку. Она, видимо, тоже не торопится. Вот уже отчетливо вижу
ее загорелую шею: уши маленькие, аккуратненькие, а мочки вроде просвечиваются
на закатном солнце. Дышит на ветру легкая прядь волос. Девушка оглядывается.
Теперь я узнаю ее. Несколько раз уже встречал, она, должно быть, живет в
военном городке. Киваю ей, как старой знакомой. Она приветливо улыбается. Молча
идем рядом. Потом девушка садится на скамейку.
— Люблю это место. — Она глубоко вздыхает. — А
что вы стоите? Садитесь.
— Не могу, надо в роту идти...
Но она как будто не слышит меня, продолжает:
— Я здесь на каникулах, к отцу приехала.
Заинтересованный, я присаживаюсь рядом.
Она рассказывает про пищевой институт, экзамены, про какого-то
Павла Ивановича, который каждую лекцию начинает словами: «Владыка сего мира!
Это кто? Его величество труд!» Оказалось, что девушка увлекается живописью, но
отец не признает ее увлечения.
— А вы художник? — неожиданно спрашивает она. — Я
однажды слышала, как вас так звали солдаты. И у майора спрашивала. Он
подтвердил, что вы неплохой художник. — Ее глаза широко открыты, в центре
зрачки — живые, мигающие.
Я почти не слушаю ее. «Художник, художник...» Меня обжигает это
слово. Надо, наверное, идти.
— Как вас зовут? — спрашиваю девушку.
— Алла.
— Ну вот, Алла... художником меня обзывают.
Художничаю в службе, все идут не в ногу, один я, так сказать,
под барабан.
Она не верит, смеется.
«Ах ты, королева красоты, — думаю я. — Какая там
картошка! Какой там наряд! Да ну тебя, товарищ Буянов».
— Пройдемся, Алла?
— Можно и пройтись.
И прошлись до самого отбоя на сон.
— Стоп, Алла! Я, кажется, подгреб... к самой губе...
— Какой губе?
— Онежской! — отвечаю Алле на бегу.
У входа в казарму встречает майор Копытов:
— Где были?
Что я могу ответить? Еще чувствую запах духов, и весь я там, в
сквере, рядом с Аллой.
— Гулял, — коротко отвечаю Копытову.
— Кто отпустил?
— Никто, сам пошел...
— Будете строго наказаны, товарищ Грач.
* * *
К гауптвахте надо идти мимо учебных площадок. Сопровождает меня
Буянов.
— Тебя когда-нибудь били, Грач? — спрашивает он.
— Нет.
— Меня тоже не били. А вот отца моего однажды очень крепко
побили, без ног возвратился домой. Я еще маленький был. Спрашиваю его: «Где
ноги-то потерял?» Он сгреб меня в охапку, прижал к груди и говорит: «Фашист
отшиб». — «Чего же ты ему поддался?» — спрашиваю. А у отца слезы на
глазах: «Не знаю. Из винтовки стрелял хорошо, да раздробило ее в бою.
Пулеметчики, которые рядом вели огонь, погибли. Подполз я к пулемету и так
поверну его и эдак — не стреляет, хоть умри. А фашист прет и прет. Вдруг
граната рядом разорвалась, по ногам ударила. Вскоре наши отбросили фашистов,
подобрали меня. А потом в госпитале врачи малость подкоротили мне ноги. Вот и
стали они теперь коротышками...»
И знаешь, — продолжал Буянов, — отец себя винил за то,
что так получилось. Оказывается, до этого командир не раз говорил ему: солдат
должен знать все виды оружия, из пулемета тоже надо уметь стрелять. Но батько
мой не послушал доброго совета, думал: «Владею винтовкой — и ладно...» Вот
и поплатился за свою нерадивость. Понял, Грач?
— Если бы ты знал, какая она красивая, — тихо
проговорил я, не глядя на Буянова.
— Красивая! А служба, дисциплина? Разве об этом можно
забывать?
«Тьфу! Опять прилип», — ожесточаюсь я на Буянова.
— Да ты кто есть?
— Солдат, — шепчу я. — Она ласковая, она хорошая.
Я с детства ласки не знал. Ты видел, как гибнут люди под бомбежкой?.. Налетели
самолеты, посыпались бомбы... Мама!
Буянов насупился:
— Ты чего разыгрываешь спектакль? Иди, иди.
Но тут же, едва я сделал несколько шагов, засопел и спросил:
— Ты сам это видел?
— Отстань!
...В помещении гауптвахты тишина невероятная. Где-то за печкой
надрывается сверчок. До чего же противно свистит! Я только что возвратился с
работы. Мыл полы в караульном помещении. Часть готовится праздновать свою
очередную годовщину, и поэтому всюду наводится особый порядок.
Через маленькое окошко мне виден почти весь городок. Вот идет
генерал в сопровождении дежурного. Наверное, обходит гарнизон... Неужели
командующий округом и сюда заглянет?
Сверчок по-прежнему сверлит тишину. Потом слышу движение за
спиной. Так и есть — генерал все-таки зашел на гауптвахту. Дверь
открывается, и я вытягиваюсь по стойке «смирно». Генерал останавливает взгляд
на мне. Кажется, узнал. Нахмурился, спрашивает:
— А вы как сюда попали?
Молчу.
Генерал кивает сопровождающему его дежурному:
— Можете быть свободны.
Дежурный уходит.
Мы стоим друг против друга.
— Ну-с, рассказывайте...
Я рассказываю. Ничего не скрываю. Генерал слушает внимательно.
Когда я умолкаю, он спрашивает:
— А сами как оцениваете свой поступок?
Честно признаюсь:
— Не знаю, товарищ генерал!
Он некоторое время молча вышагивает от стены к стене. Я
недоумеваю: как может генерал интересоваться делами рядового солдата, вникать
во все мелочи?
— Командир роты майор Копытов докладывал мне, что вы будто
чем-то недовольны, ожесточены. Скажите откровенно — чем?
Сквозь решетку пробивается луч заходящего солнца; золотистый снопик
падает прямо на стол. В камере светлеет. Я рассказываю все как есть. Ничего не
скрываю.
— Воспитывался в детском доме. Потом начал работать.
Почему-то получалось так, что люди, с которыми приходилось встречаться, чаще
всего смотрели на меня как на неисправимого. Стоило ошибиться, как они тут же
говорили: «Что вы от него хотите, безотцовщина». Я привык к этому, хотя всегда,
как только слышал такие слова, мне становилось не по себе... А здесь я даже не
сказал никому, что у меня нет родителей. Не хочу, чтобы мне сочувствовали и
поучали. Вам первому говорю: мать погибла под бомбежкой, отца не помню, знаю,
что был военным. Но я не беспризорник. Нет! Нет! Я такой же солдат, как и все.
Генерал опять стал ходить от стены к стене.
— Грач... гм... — тихо говорит он, словно
разговаривает с самим собой. — На Западной Украине такие фамилии часто
встречаются... Это фамилия или в детдоме вам дали?
— По паспорту Грач.
Когда генерал ушел, я снова стал смотреть в окно, но его больше
не увидел. Наверное, он пошел дальше осматривать гарнизон. А мне почему-то
вдруг захотелось еще раз увидеть генерала...
Примерно через полчаса меня вызывает начальник гауптвахты:
— Вам повезло. В честь праздника амнистию получили. Идите и
больше не появляйтесь здесь. Место это позорное.
Глава четвертая
Сегодня воскресенье. Многие по увольнительным ушли в город. Моя
очередь наступит теперь не скоро. Когда же я снова встречусь с Аллой?!
В ленинскую комнату входит командир роты.
— Скучаете? Пойдемте погуляем, — предлагает майор.
«Это проделки ефрейтора Буянова! — думаю я по поводу
приглашения майор Копытова. — Подслушал, наверное, разговор генерала со
мной. Чтоб тебе уши заложило! Нянек накликал, теперь за ручку будут
водить — сюда нельзя, туда нельзя! Вот сюда, парнишечка, и топай. Всей
дивизией будут водить. Разве это по-мужски!»
На улице хорошо. Только что прошел небольшой дождь. Воздух
свежий, дышать легко. Копытов идет, заложив руки за спину. Пока молчит.
Интересно, о чем он думает. Наверное, собирается опять беседовать о моем проступке.
Уже целую неделю в роте толкуют обо мне: Грач такой, Грач сякой.
— Вы в шахматы играете? — вдруг спрашивает майор.
— Слабо.
— Может, зайдем ко мне, сыграем?
Недоуменно смотрю на него, но Копытов уже берет меня под руку и
говорит решительно:
— Пошли.
Входим в дом. Майор заглядывает на кухню:
— Марина, гостя принимай!
«И жен подключили. Тьфу! Не армия, а детсад. А жены на горшок
попросят сходить. А вот как напишу самому маршалу рапорт: чего это в наших
войсках делается, товарищ маршал, — одни няньки, одни агитаторы. Замучился
я, товарищ маршал, освободите!»
— Это кто же? — спрашивает жена майора Копытова,
бросив на меня беглый взгляд.
— Гроссмейстер, — отвечает майор. — Знакомься:
Дмитрий Грач. — И тут же распорядился: — Ты нам чаю приготовь,
пожалуйста. Садитесь, — предлагает он мне. — Вот вам альбом,
полистайте, пока я за шахматами схожу.
Я раскрываю альбом. Майор возвращается с шахматами, садится
рядом, и мы вместе начинаем просматривать фотокарточки.
— Память о фронте, — с нескрываемой гордостью поясняет
Копытов. — Сорок четвертый год. Тогда я был ординарцем у заместителя
командира дивизии.
На снимке рядом с полковником стоит солдат и с мальчишеской
напускной серьезностью смотрит в объектив, положив руку на огромную кобуру.
— Знай наших! — улыбается майор, показывая на
солдата. — Это я. Вояка что надо! Полковник Огнев так меня и называл:
«Знай наших». Разве не узнаете? Это же наш командующий округом генерал Огнев.
Ну, давайте расставлять фигуры.
Мы начали партию. Игрок я неважный, но майор играет еще слабее.
Выигрываю слона, затем ладью. Однако доиграть партию нам так и не удалось. В
городке объявили тревогу.
«Ну и слава богу! До чая не дошло, а то бы наслушался под самую
завязку... Троекратное «ура!» плану боевой подготовки!»
* * *
Строй ритмично колышется: влево-вправо, влево-вправо... Иду
замыкающим. В первом ряду на правом фланге Жора Ратников, над его плечом торчит
ствол автомата. Где-то там и Буянов. Я успел рассказать ему, что был на
квартире у командира роты. Буянов тут же заметил:
— Ты должен стараться. Понял? Старательным всегда легче...
Строй останавливается. Копытов вызывает к себе командиров
взводов, солдатам разрешает перекур. Как-то сами собой образуются группы
солдат, и в каждой из них возникают свои разговоры. А Буянов уже возле меня. Он
уже рассказывает:
— Это я слышал от одного фронтовика. Под Ростовом было.
Наши наступали. Вдруг распоряжение закрепиться. Все быстро окопались. А один
молодой, неопытный солдат — Василием его звали — отрыл себе окоп
точь-в-точь как цветной горшок: внизу узко, вверху широко. Фашисты в это время
открыли сильный артиллерийский и минометный огонь. Осколки снарядов и мин, как
пчелы, зажужжали вокруг. Когда кончился обстрел и Вася выглянул из окопа, лицо
у него было белее мела. Да, жутковато приходится на поле боя тем, кто плохо
подготовлен.
Слушаю Буянова, а в мозгу пульсирует одно и то же: «Это он мне
читает нотацию. Читай, читай, ведь Грач, то есть я, полный неуч, вроде твоего
дурака Васи, сам побегу под снаряд... Разве это мужской разговор!»
Снова идем вперед. Команда «к бою!». Наступаем короткими
перебежками. Вот я сделал очередной бросок и лежу в небольшом углублении.
Жесткие стебли травы немилосердно колют тело. Но шевелиться нельзя: надо
выдержать «мертвую паузу». Стараюсь даже не дышать. Местность впереди открытая.
На плоской, как блин, равнине — один-единственный небольшой бугорок,
увенчанный невысоким кустом шиповника. Покачиваясь на ветру, кустик приветливо
машет ветвями, словно зовет к себе. Решаю, что именно там отрою себе окопчик, и
делаю стремительный рывок. Трещат сухие автоматные выстрелы. Слышится голос
командира отделения сержанта Шилина:
— Стой, окопаться!
Тороплюсь расчехлить лопату. Куст укрывает меня от палящего
солнца, и я без передышки долблю землю. Хочется раньше всех отрыть окоп. И мне
это, кажется, удается. Ложусь в углубление, но ноги мои остаются открытыми.
— Окопались, товарищ Грач? — спрашивает внезапно
выросший около меня Копытов.
Началось! Сейчас похвалит или пожалеет. Это уж точно!
— Окопался, товарищ командир роты.
Майор ложится рядом, берет комок земли, разминает его в руках и
отбрасывает в сторону.
— Перебежки вы делали хорошо, — задумчиво говорит
он, — а вот место для окопа выбрали неудачно. Ведь куст — прекрасный
ориентир. Противник без всякого труда может вести по вас прицельный огонь.
Учтите эту ошибку. Да и ячейку надо удлинять, чтобы ноги не торчали... На
двойку тянете, учтите!
«Где двойка? Какая двойка?» — хотелось мне возразить майору
Копытову, да тут подбежал сержант Шилин и прямо с ходу набросился:
— Ведь показывал же вам, что и как делать, —
нервничает сержант. — Смотрите.
Шилин бежит к лощине, падает на землю. Потом легко подскакивает
и стрелой мчится на пригорок. Расчехлив лопату, он четкими, уверенными
движениями быстро отрывает великолепную ячейку, точь-в-точь такую, какая
нарисована в книжке по инженерной подготовке.
— Повторите! — приказывает сержант, а сам, чтобы лучше
наблюдать за моими действиями, отходит в сторону.
Земля бросается мне под ноги. Бегу быстро. Еще быстрее работаю
лопатой.
— Плохо, не годится, — укоризненно говорит
Шилин. — Попробуйте еще раз.
Повторяю все сначала.
— Вот теперь хорошо, — одобряет он. — Эх ты,
художник!.. Ведь можешь стать отличником.
«А-а, все остается по-прежнему, — думаю я о сержанте
Шилине. — Разошелся было, а потом взял на тормоза. Тоже небось жалеет. Я
бы, товарищ сержант, на вашем месте отпустил бы этому Грачу пять суток
гауптвахты, как минимум!.. Чего-то я в этой академии недопонимаю: и жалеют и
требуют...»
Глава пятая
Над горами черной букашкой висит вертолет. Он становится все
меньше и меньше и наконец растворяется в небесной синеве...
Мы сидим на скалистой террасе. Шилин рассматривает карту. Ветер
треплет ее, и мне кажется: командир отделения держит в руках трепещущую птицу,
готовую вырваться и улететь. Буянов проверяет нашу горную амуницию.
У меня такие же вещи, как и у каждого разведчика, — груз
внушительный. Но странное дело: сейчас я почти не ощущаю его. Может быть,
оттого, что перед вылетом на задание Буянов почти каждый день дополнительно
тренировал меня в свободное время. Потирая хохолок темных волос, он
приговаривал: «Старайся, друг, старательным легче живется».
Сержант Шилин, сложив карту, объявил, как будем продвигаться.
Первым уходит Шилин с другими солдатами.
Где-то на самой вершине горы Высокой расположена площадка. Там у
«противника» промежуточная база для заправки самолетов. Мы должны пробраться
туда, «взорвать» склад с горючим и возвратиться на террасу. Здесь нас будет
ждать вертолет, на котором прилетит за нами командир роты.
Подъем становится все круче. Слышу, как тяжело дышит идущий
следом за мной Жора Ратников. Он делает неосторожный шаг, и из-под ног у него
сыплются камни. Буянов делает строгое предупреждение.
— Вот как надо ставить ногу, — показывает он
Ратникову.
Жора признает только замечания командира. Он снимает с головы
пилотку, вытирает с лица пот и недовольно ворчит:
— Знаю я, как ходить. Но ты ведь сам, Буянов, видишь, что
идем не по Дерибасовской. Кстати, ты когда-нибудь был в Одессе?
— Пошли! — коротко бросает Буянов, не отвечая на
вопрос Жоры.
Я тихонько спрашиваю у Ратникова:
— Ты тоже безотцовщина?
— Откуда ты взял?
«Вот взял», — подумал я. И опять та людская цепочка, на
которую посыпались бомбы, возникла в моих мыслях ярко, зримо. «Мама!»
— Что ты сказал? — спрашивает Ратников.
— Послышалось тебе.
Обходным путем спускаемся вниз. Шилин спрашивает у Буянова, как
мы вели себя на маршруте.
— Все шли нормально, — коротко отвечает Буянов.
— А он? — показывает на меня сержант.
«Я брыкался! Я кусался, товарищ сержант. Они меня несли на руках
и уговаривали... «Ах ты, удав, — говорили, — мы тебя сейчас молочком
напоим, чтобы ты нас своим художеством не разложил».
— Подходяще. — Это любимое слово Буянова. —
Подходяще вел себя Грач, — повторил он и вместе с сержантом начинает
сверять карту с местностью.
Жора, положив ноги на камень, лежит на спине и мурлычет какую-то
песенку. Потом, опершись на локоть, замечает:
— Заберемся мы под облака, а там никакого «противника» нет.
Вот обидно будет!..
— Сам знаешь, Жора, «противник» условный, — отзываюсь
я. — Не волнуйся попусту, покричим «ура!», «ура!» и пойдем в одну столовую
принимать пищу, а потом в одну казарму отдыхать.
— Условный! — смотрит на меня Ратников. — А вот
горы самые настоящие, и мы самым безусловным образом поливаем их своим потом.
— Что, на выдох идешь? — Мне делается почему-то
весело.
— Кто? Я? — поднимается Жора. — Анекдот! Я же из
Одессы, парень морской закалки. — И он тихонько поет: — «Шаланды,
полные кефали, в Одессу Жора приводил...»
— Не Жора, а Костя, — замечаю я.
— Э-э, что ты, Грач, понимаешь, — отмахивается он от
меня как от дуралея, полного неуча. Так я понял Ратникова. «Ну ладно, Жора,
учения еще не окончились. Так ты погоди отмахиваться...»
...На очередном отрезке маршрута продвигаемся цепочкой. Подъем
настолько крутой, что кажется, будто земля дыбом становится. Впереди меня идет
Жора. Иногда он оборачивается, и я вижу его лицо, все в капельках пота, но
по-мальчишески задорное. И все же я слежу за Жорой. Вот круглый камень
выскользнул у него из-под ног, и Жора как подкошенный упал на меня, больно
ударив в грудь автоматом, дыхание перехватило.
— Ушиб? — спрашивает Шилин.
Я не вижу сержанта, слышу только его голос: расплывшиеся перед
глазами желто-красные круги мешают рассмотреть командира отделения.
— Ничего, пройдет, — наконец произношу с трудом.
Отдыхаем в кустарнике. Шилин разрешает открыть консервы, поесть.
Сам он сразу принимается раскладывать карту. Буянов сидит между мной и Жорой
Ратниковым. Вид у него спокойный и бодрый — не скажешь, что он находится
уже пять часов в пути. Сейчас лекцию придумает. Сейчас, сейчас. Но Буянов
молчит. Съев консервы, Жора открывает флягу с водой. Но прежде чем сделать
несколько глотков, шутливо упрекает меня:
— Надо быть более внимательным, разве ты не знал, что я
упаду на тебя? Сними гимнастерку, заштопаю дыру.
Он берет иголку и, наклонившись, молча зашивает. Закончив
штопать, толкает в бок присмиревшего Буянова:
— А тебе приходилось дома выполнять такую работу, товарищ
ефрейтор?
— Не только штопать, но и стирать, — охотно отвечает
Буянов. — Бывало, в страдную пору, когда отец с матерью все время в поле,
я двух младших братишек обстирывал. Соседские девчонки надо мной смеялись, прачкой
дразнили.
— Девчонки — вредное племя! — восклицает
Жора. — Когда мне было десять лет, я не умел плавать, ходил на море с
надувной камерой. Как-то барахтаюсь у берега, подплывает ко мне этакая быстрая
щучка и хватается за камеру. Я ее отпугнул. Но она все-таки успела проколоть
камеру. Ну я и начал пузыри пускать. Чуть не утонул... Тонькой ее звали, ту
щучку... А вот сейчас письма мне шлет. Антонина! Хорошая девчонка! А в общем-то
они вредные. Вот и Дима из-за одной такой на гауптвахту угодил...
— Приготовиться! — обрывает наш разговор командир.
Шилин складывает карту и подробно объясняет, как мы должны двигаться к
площадке, занятой «противником».
...Путь длинен и тяжел. Перед маршем Копытов сказал мне, что
генерал Огнев интересовался, как я себя веду, держу ли свое слово. Вот какая я
фигура! Сам командующий войсками округа мною интересуется... Зачем такую
агитацию вести, товарищ майор Копытов?.. Может, скажете еще, чтобы сам министр
обороны тоже вплотную занялся судьбою бывшего детдомовца Димки Грача?.. Товарищ
майор, я ведь не пенсионного возраста, на своих собственных ногах лазаю по
горам.
Ночь проводим в небольшом каменистом углублении, посменно
дежурим, ведем наблюдение за «противником». Мы с Жорой только что сменили
Буянова. Скоро будет рассвет. Камни остыли, холод пробирает до костей, а
подняться нельзя, надо лежать неподвижно. Ледяная земля, ледяной автомат.
Тишина до звона в ушах.
— Слышишь? — шепотом окликает Жора.
— Что? — спрашиваю я.
— Голоса...
Напрягаю слух. Словно сквозь сон, улавливаю отдельные слова.
Потом снова наступает тишина. И опять сковывает оцепенение.
— Дима, — шепчет Жора. — А правда хорошо, что нас
вот так посылают? Закалка! Она для разведчика первое дело.
— Ишь ты, какой понятливый! А что же ты ходить по горам не
умеешь? Грудь мне ушиб. А еще туда же, куда и Буянов...
— Чего вы тут шепчетесь? — подползает к нам
Шилин. — Прекратить!
Шилин неподвижно сидит минут двадцать. До слуха долетают
какие-то шорохи, обрывки фраз.
— Ясно, — делает вывод сержант.
Меня он посылает в распоряжение Буянова, а сам остается на
месте.
— Осмотри портянки и подгони хорошенько снаряжение, —
советует мне Буянов. Потом мы ползем меж камней, все ближе к складу
«противника». Буянов велит мне замереть на месте и быть начеку. Сам уже по-пластунски
ползет дальше. Он должен поджечь склад.
Где-то поблизости находятся солдаты соседней роты, изображающие
противника. Если они обнаружат нас, вылазка будет считаться проигранной.
Все четче вырисовываются горы. Они выплывают из темноты,
молчаливые и суровые. Я осматриваюсь и ищу место получше, чтобы вовремя
заметить сигнал Буянова и продублировать его Шилину. Над головой висит
каменистый выступ. Если забраться на него, оттуда будет удобнее наблюдать за
Буяновым. Подтягиваюсь на руках. Уже виден стог. Надо подняться еще выше. И
поднимусь! Неосторожное движение — и я падаю с выступа.
— Грач! — слышу голос Буянова. Приподнимаюсь и вижу
голову Буянова, торчащую над выступом. — Быстрей вылезай! Склад поджег,
горит, проклятый, здорово!
Один за другим гремят выстрелы. Стиснув зубы, бросаюсь по
крутому скату наверх. Буянов подхватывает меня за руки.
— Ты чего губы искусал? — сощурив глаза, спрашивает
Буянов. — Может быть, ты и язык откусил? — не унимается Буянов.
— Губы? Ах вот ты о чем, — отзываюсь я. — Давеча
о консервную банку поранил.
— А хромаешь тоже от мясной тушенки? — снова
спрашивает Буянов. Вот пристал, вот прилип!..
— Это тебе показалось!
— Конечно, показалось, — соглашается Буянов. Но после
второй остановки решительно требует: — Дай-ка мне автомат, тебе полегче
будет.
— Не отдам!
— Чудак ты, Дима! Я ведь сам все вижу! Ну ладно. Сейчас
встретим своих...
И верно: навстречу нам идет Шилин. У сержанта на груди бинокль.
— Почему задержались? — спрашивает он. — Вертолет
уже сел. Сюда прибыл сам генерал Огнев.
Буянов медлит с ответом. Видимо, ему не хочется признаться, что
виноват в этом я. Что ж, сам доложу. Но трудно даже пошевелить губами, так я их
расквасил, падая с выступа.
Шилин приказывает взять у меня автомат и перевязать мне раненые
губы. Достукался все же! Можно сказать, на печи поранил себя. Я бы за это тоже
отхлестал. Что за солдат, что за воин — кровь пролил без единого выстрела!
Да где пролил-то кровь? На печке! На лежанке!..
Как в тумане поднимаюсь в вертолет и почти падаю на сиденье вниз
лицом: «Господи, пронеси меня от взгляда генерала. Усыпи сном крепким, чтобы я
всю летную дорогу и пальцем не пошевелил. А там, на земле, я уж сам выкручусь,
как колобок! Как невидимка, умчусь в казарму!»
Сержант подробно рассказывает генералу, как прошли занятия.
Говорит он тихо, потом я совсем перестаю слышать его слова. Усталость
окончательно взяла верх.
...Мне сон снился. Налетели самолеты — туча тучей. И
бомбят, и бомбят. Мама бегает по кругу, а я за юбку ее держусь, и плачу, кричу:
«Мама! Мама!» А потом, глядь, а это вовсе не мама, а мой отец, совершенно
белоголовый и почему-то в халате. «Папка, — кричу ему, — ты чего без
ружья?! Ты чего без револьвера?! Нашу маму разбомбили...»
Проснулся, а в салоне один Буянов, остальные уже грузятся на
машины. Я шинель на голову и к выходу. И сиганул на землю. Буянов вслед за мной
и остановил меня. Я краешек шинели приподнял и ахнул: в пяти шагах от нас возле
легковой машины стоит командующий войсками округа генерал Огнев. Значит, думаю,
крышка мне. Шепелявлю Буянову:
— Товарищ ефрейтор, отпусти. Сделай мне одно уважение,
помолчи при генерале о моих губах. Я сам понимаю: какой я солдат, коли сам себе
губы расквасил. Можно сказать, что на печке, на лежанке опростоволосился.
Отпусти.
А он держит, улыбается, спрашивает громко, на всю посадочную
площадку:
— Как тебя в детстве дома называли?
— Огоньком называли, — это все, что осталось в моей
памяти о детстве. — Огоньком называли, — повторяю с прежней громкостью.
— Огонек! — громко окликает меня генерал. Его голос
показался мне знакомым. С моей головы шинель так и слетела, ноги подкосились, и
я присел... И опять передо мной, как на экране, возникла живая цепочка людей,
взрывы бомб, неподвижное тело матери. — Огонек! Дима! — Генерал
протягивает вперед руки и медленно подходит ко мне. — Дима! — глухо
повторяет он.
Я растерянно смотрю на генерала. А его руки уже лежат на моих
плечах.
— Сынок... прости, прости... сынок...
...Всю дорогу он рассказывает, как искал меня, как десятки
людей, в том числе и майор Копытов, помогали ему отыскать иссеченную временем и
поросшую быльем тропинку к потерянному сыну. И нашли все же...
* * *
Генерал Огнев уволился из войск — фронтовые раны да и годы
к тому же предписали отцу свой приказ. Так он тогда же, когда ушел на пенсию,
повел со мной все тот же мужской разговор: «Дима, я не мыслю десантников без
фамилии Огневы!» — «Да сколько же можно?» — «А столько, сколько
нужно, — потребовал мой папахен. — Ты, что, — говорит, — охламон,
что ли?! Разве ты не чувствуешь, как накалена международная атмосфера! Хоть не
прикуривай от спички — воздух взорвется».
Военное училище давно осталось позади. Теперь я уж сам веду
мужской разговор с разведротой десантников.
— Жора Ратников, приказываю!..
Вот влип так влип... Ведь это же не Жора, а лейтенант Горбунов.
А Жора, то есть Георгий Ратников, уже пятнадцать лет рыбачит на Черном море под
началом своей рыжей «щучки», голубоглазой Тонечки, ставшей недавно капитаном
рыболовецкого судна. И сын у них есть Жорка. В письмах жалуются —
отбивается от рук, заявляет: «То, что было, поросло былью». Но я написал
Жоржику-младшему: «Как только поднимешься до призывного возраста, греби ко мне
в разведроту, и тут мы с тобою, Георгий Георгиевич, будем толковать по-мужски».
— Охламон! — вырвалось у меня громко. Лейтенант
Горбунов весь скривился и говорит:
— Это кто охламон, товарищ майор?
— Фу! Фу! Извините, лейтенант, это я отклонился.
А у самого перед глазами людская цепочка, самолеты с черными
крестами пикируют на женщин и детей. И где-то в этой скорбной людской цепочке я
сам, ухватившись ручонками за подол...
— Мама! — вырвалось у меня уже громче.
Горбунов посмотрел, посмотрел на меня и говорит:
— Нам взлет, товарищ майор.
— Рота! По местам!
Мы летим над полями, над горами.
«Мама, мы ведем мужской разговор, чтобы не повторилась беда,
свалившаяся на нас в 1941 году. И вообще, в этом «чтобы» — вся наша
армейская жизнь».
Владимир
Карпов.
Стать солдатом нелегко
(рассказ)
1
Лёха Жогин вернулся из армии. Ходил по улице в выгоревшей
хлопчатобумажной форме, без погон. Будто свои владения оглядывал после долгого
отсутствия: как, мол, вы здесь, не заскучали без меня?
Ох, уж и попортил до службы нервы этот Лёха папам, мамам,
девчонкам да и парням, кто не мог за себя постоять! Как от песчинки в глазу, не
было от него покоя никому в районе.
И вот он отслужил. С любопытством поглядывают на него жители
улицы, на которой Лёха прежде «царствовал». Закадычные дружки его тоже
встретили с большим любопытством. Хотели сесть на травку под забором в
излюбленном месте, где раньше в карты играли, но Лёха осмотрелся, показал на
свою одежду.
Сели на лавочку.
— Ну как? — посыпались нетерпеливые вопросы.
— Чего как?
— Ну, в армии...
Дружки все были моложе Лёхи, им только предстояло призываться.
Лёнька долго молчал, глядя куда-то вдаль, потом вздохнул и
молвил:
— Армия, она ничего, но не дай бог такому в лапы угодить, к
какому я попал.
— Генерал, что ли? Сердитый?
— Генералы, они ничего. С ними жить можно. Он подойдет,
спросит: как живешь? Письма из дому получаешь? И пошагал дальше. А мне сержант
попался. Крокодил настоящий!
— Зверь?.. — поддакнул Шурка.
— Хуже.
— Кто ж он такой, службист какой-нибудь? Ать-два, не
вертухайся?
— Да Юрка наш.
— Кто? Кто? Какой Юрка?
— Да Юрка, в седьмом «Б» когда учился, его мать в милицию
бегала. Помните? Ну, за портфель. Помнишь? Ты же, Блин, и забрал тот портфель,
а меня таскали. — Лёнька криво улыбнулся. — Меня за всех вас брали.
Кто бы чего ни сделал, все Лёха Жогин виноват!
Друзья потупились. Это была правда.
— Так почему же Юрка в командиры к тебе попал?
— У него десятилетка. В учебном подразделении побыл,
поучился, и будь здоров, две лычки на погоны и отделение в зубы. Звание у
него — младший сержант. Но для меня старше его не было! Ох, и мотал же он
мне кишки, ох, и делал же харакири. Век его не забуду. Все он мне вспомнил, за
всех отыгрался!
— А чего же ты ему в глаз не дал? — удивился Федька
Блин, прозванный так за плоское веснушчатое лицо и белобрысые волосы.
— Там дашь! Там так дадут, что всю жизнь помнить будешь!
Ох, и попал я! Вьет из меня веревки Юрка, да все с улыбочкой, все на «вы».
«Рядовой Жогин, помойте, пожалуйста, лестницу, после дождя грязи натащили, не
пройдешь».
— Неужто мыл? — ахнул Шурка.
— Мыл. И нужник чистил первые две недели я один. Потом
сориентировался. Чего это я, как лопух, за всех работаю? Зажал самолюбие,
сделал вид, будто подчиняюсь. Думал, потом уж за все отплачу. Иначе он меня до
точки довел бы. Стал я вроде бы слушаться, а он похваливает: «А вы молодец,
Жогин. Я думал, с вами труднее будет». А я себя еле держу, вот-вот на глотку
ему зубами кинусь. Но держу тормоза и так это вежливенько отвечаю: «В истории и
потруднее случаи известны: обезьяну вон в человека перековали». Смеется: «А вы
к тому же еще и остряк, — говорит, — не подозревал!» А я про себя:
«Смейся, смейся, уж я с тобой так поострю, когда время придет, острее быть не
может». Уж какие я ему пакости не придумывал. И на глазах у невесты в день
свадьбы фонарей наставить, и в помойку спустить, чтоб год потом отмывался. Ну,
в общем, полное собрание сочинений составил!
— Ну и давай. Юрка вчера приехал.
— Знаю. В одном эшелоне прибыли. Вы его никто пальцем чтоб
не трогали. Я все сам сделаю. Он мой, Я за все два года должен удовольствие
получить. Уловили?
— Заметано.
— Ну вот, а теперь по домам.
Пошли. Лёха немного впереди — походка у него ладная, грудь
вперед, шаги один в один: восемьдесят сантиметров, хоть линейкой меряй. Дружки
с боков. Руки в карманы. Плечи вздернуты. Глядят на Лёху и глазам не
верят — он и не он!
И надо же такому случиться: только вошли в сквер, где прежде
чаще всего проводили время, вдруг на тебе, прет навстречу Юрка. Тот самый, о
котором только что говорили!
Шел он уже не в военной форме — костюмчик, галстучек, весь
наглаженный, начищенный, будто и в армии не служил, был маменькин сынок, так им
и остался.
Дружки на Лёху уставились. Как борзые — стойку сделали. Аж
кончиками носов задвигали. А Лёха побледнел, глаза у него, как два пистолетных
дула, на Юрку нацелились...
2
Алексей Жогин и Юрий Садовский учились вместе до восьмого
класса. Вернее, Юрий учился и до и после восьмого, а с Жогиным мучились,
тянули, чтобы восьмилетку закончил. Вся школа, особенно педагоги, вздохнула с
облегчением, когда Жогина в школе не стало. Пошел он работать. Сначала взяли
учеником в автомобильную мастерскую. Потом выгнали — запчасти таскал.
Устроился в трамвайный парк, тоже долго не продержали. И все это время Жогин
«по совместительству» хулиганил в своем районе. Досаждал ребятам из бывшей
своей школы. Особенно не любил Юрика Садовского. Румяный и застенчивый, Юрий до
шестого класса ходил в коротеньких штанишках. Даже девчонки звали его Пончик.
Встретит Жогин Юрика в сквере и начнет выламываться: «Интеллигенция! Мы
вкалываем, а они чистенькие ходят!» И наподдаст под зад пыльным ботинком, а
огрызнется Юрик — так и по уху смажет.
Мать Алексея Жогина, болезненная женщина, плакала каждый день,
молила бога:
— Господи, когда же его, ирода, в армию заберут? Уж скорее
бы, господи! Хоть там из него человека сделают.
Однажды бедная женщина вернулась с базара сияющая, за многие
годы впервые так радостно было у нее на душе.
— Услыхал бог мои молитвы! Не обошел меня, одинокую, своей
милостью.
Милость свою всевышний послал Лешкиной матери в виде приказа
министра обороны об очередном призыве в армию.
И поехал Лёшка вместе со своими сверстниками выполнять священный
долг перед Родиной, о котором он имел довольно смутное представление. Поехал с
надеждой как-нибудь перебиться положенные два года и вернуться домой, к старым
друзьям и прежней свободной, веселой жизни.
Ехали с ним в одном эшелоне и ребята, недавно окончившие
десятилетку. Юрка Садовский был среди них. Поглядывая на бывших одноклассников,
Лёха думал: «Ну, эти у меня не пикнут, всё за меня будут делать». Однако вскоре
их рассортировали, и многие ребята уехали в другой город. Жогин попал в полк,
который стоял в небольшом поселке. Служба у Алексея пошла ни шатко ни валко:
скажут раз — не сделает, пригрозят — ну, тогда как-нибудь через пень
колоду выполнит. Сержант ему попался дослуживающий, не хотел нервы трепать
перед увольнением в запас, махнул рукой — как хочет, лишь бы другим не
мешал.
Жогина это устраивало. Думал: лишь бы время быстрее летело. День
прошел — и ладно, на двадцать четыре часа ближе к «дембелю».
Он совсем уже успокоился, надеясь, что служба так пройдет, как
вдруг уволился покладистый командир отделения и появился в роте Юрка Садовский,
Две лычки на погонах — младший сержант. Значит, эти месяцы Юрка где-то
учился. Назначили Садовского командиром того самого отделения, где числился
Жогин. Встретились они как старые знакомые:
— Привет!
— Привет!
Лёха обрадовался. «Ну, при этом совсем лафа будет! Этого я
быстро к рукам приберу. Вот все и устроилось. Эх, дурак я, боялся армии!»
Садовский, напротив, не очень-то был рад встрече. Не имея опыта,
он с опаской подумывал о своей предстоящей командирской деятельности.
Побаивался встречи даже с обыкновенными, хорошими солдатами, и вдруг Лёха Жогин
ему попал. Как им командовать? Как приказывала? Он способен на все — и
обругает и ударит...
Юрий не был трусом, просто встреча с Жогиным спутала все его
планы. Он закончил учебное подразделение отличником. Намеревался сделать свое
отделение лучшим в батальоне, теперь все летело к черту: Жогин не даст
работать, как бы Юрию хотелось.
С большой осторожностью приступил Садовский к исполнению своих
обязанностей. Успокаивал себя: «Жогин прослужил уже немало, чему-то его
научили. Рано паниковать, надо посмотреть, может быть, все пойдет нормально».
На занятиях по строевой подготовке Жогин команды выполнял если
не от души, то довольно четко. Нельзя же стоять на месте, если все повернулись
направо или налево. В спортивном городке тоже выходил к снарядам и пытался
делать положенные упражнения. Но после окончания занятий произошла первая
стычка. Садовский решил испытать, как будет выполнять Жогин не команды, а
простые поручения. Лёха же, будто предвидя такой ход младшего сержанта, решил
при первом же удобном случае дать ему урок, чтоб он понял на будущее, с кем
имеет дело.
Готовились чистить оружие, надо было получить ветошь.
— Жогин, сходите за тряпками к старшине, — сказал
младший сержант будто мельком, а сам насторожился — пойдет или нет?
— Чего-чего? — хищно напружинился Жогин.
— Сходите за ветошью, — повторил командир отделения,
стараясь быть спокойным.
Лёха нехотя пошел, принес ветошь, а потом подошел к младшему
сержанту вплотную и тихо, чтобы не услышал никто поблизости, прошипел:
— Я тебе вечерком покажу, навек запомнишь.
Садовский смутился, не знал, как поступить. Крикнуть, одернуть,
влепить наряд за пререкание? Но что Лёхе наряд? Он и милиции не очень-то
боялся.
Юрий смалодушничал, проворчал невнятно насчет того, что здесь,
мол, армия, а не гражданка. Однако как следует не одернул распоясавшегося
солдата. Так коса впервые нашла на камень...
3
Остаток дня Юрий был в отвратительном настроении. Презирал себя
за малодушие. Проклинал день и час, который свел его с этим Жогиным.
Будь он покрепче, позубастее, может быть, и нашелся бы, как
ответить этому горлохвату. Но Юра был типичный «маменькин сынок». До самого
призыва в армию ему не разрешалось гулять позже одиннадцати, и мама давала
деньги на билет в кино и на пирожное.
Обдумав создавшееся положение, Юрий решил рассказать обо всем
командиру взвода лейтенанту Трофимову. Стыдно было, конечно, с первого дня
признаваться в своей беспомощности, но другого выхода Юрий не видел.
Трофимов был плечистый, загорелый человек. Лицо у него немного
грубоватое, голос громкий, взгляд прямой. Он не будет церемониться с Жогиным,
быстро его поставит на место.
Улучив момент, когда в канцелярии роты находился один Трофимов
(чтобы никто больше не был свидетелем позорного малодушия), Юрий зашел в
комнату и сбивчиво рассказал командиру взвода обо всем.
Лейтенант выслушал его и явно неодобрительно спросил:
— Что же вы предлагаете?
— Наверное, или меня, или его надо перевести в другое
отделение, — тихо сказал Юрий.
— Это самое легкое решение, — отрезал Трофимов. Он с
беспокойством ждал сержанта из учебного подразделения, надеясь, что молодой, с
новыми силами паренек бойко возьмется за дело. Прежний, не очень требовательный
и флегматичный, не нравился Трофимову. И вдруг этот долгожданный помощник с
первого дня раскис.
— Разводить вас в разные подразделения — это линия
наименьшего сопротивления, — рубил Трофимов четкие фразы. — Разве
можно подбирать по собственному вкусу начальников и подчиненных?
— Я думал, это не совсем обычный случай...
— Значит, Жогина от вас убрать, пусть с ним кто-то другой
мучается?
Юрий покраснел. Об этом он не думал. А лейтенант, не щадя его и
будто не замечая краски на лице Садовского, резко продолжал:
— Может, вы его боитесь?
«А что, разве не боюсь? — спрашивал себя Юрий. —
Конечно, боюсь. Но почему об этом стыдно сказать прямо? Ведь это же правда!
Нет, начну сейчас выкручиваться и лгать: что вы, товарищ лейтенант! Никак нет,
товарищ лейтенант!»
Поскольку Садовский молчал, командир взвода и без его ответа
понял: боится. Офицер ругнулся про себя: «Не было печали! И так работы по
горло, теперь еще с этим «птенчиком» придется нянчиться, да и тот — Жогин,
о котором он говорит, тоже, видно, гусь хороший!»
Конечно, проще всего было бы поступить, как предлагает
Садовский: развести эту пару. И командира роты нетрудно убедить. При таком
стечении обстоятельств, возможно, самым благоразумным было бы убрать Жогина из
отделения Садовского. Но... Вот это «но» в характере Трофимова и делало самого
офицера настоящим командиром. Он не позволял себе жить легко. Готовился к
службе долгой и трудной.
Размышляя о том, как лучше поступить, лейтенант пришел к
заключению: «На этом случае можно научить младшего сержанта, ведь с ним еще
больше года работать вместе. Ну а если грянет ЧП? Тогда буду полностью виноват
я: почему не доложил? Почему не принял меры по предупреждению ЧП? Что же я
отвечу? Все знал. Все понимал. Но считал неприличным спихивать трудного солдата
кому-то другому. Считал своим долгом растить молодого, неопытного командира. И
наконец, мне самому интересно поработать, посмотреть, проверить свои силы в
такой сложной психологической ситуации. Говорим мы сейчас о необходимости
глубже вникать в психологию человека? Говорим. Вот и я решил вникнуть...»
Трофимов нахмурился, услышав внутренний предостерегающий голос:
«Брось ты этот эксперимент. Набьет Жогин младшему сержанту морду, отдадут его
под суд. Будут тебя склонять на всех собраниях и совещаниях. Зачем тебе все это
нужно?»
Но тут же против этого решительно выступило упрямое «но» в
характере молодого командира: «Кто же ты? Командир или трусишка вроде этого
«птенчика», который хулигана испугался? Нет, не бывать этому! Сам себя
презирать буду».
И лейтенант решил действовать по-своему.
— Если вы такой боязливый, как же вы с врагами в бою биться
будете? — спросил он.
— В бой я хоть сейчас... — живо ответил Юрий.
«Ишь какой храбрый, — усмехнулся лейтенант, глядя на
румяное девичье лицо младшего сержанта, — «хоть сейчас!». Но, окинув стройную,
ладную фигуру Садовского, смягчился: «А что? Не спасует! Ну день, два
«покланяется» пулям и снарядам, а потом привыкнет, парень он, видно, неплохой,
робкий, но не трус. Это разные вещи».
Почувствовав симпатию к младшему сержанту, Трофимов перешел на
более сдержанный и доброжелательный тон:
— Давай обсудим все спокойно и подумаем, как тебе быть с
этим Жогиным. То, что он остается в твоем отделении, это решено. То, что именно
ты будешь делать из него человека, это тоже решено. Армия, товарищ Садовский,
это такой мудрый и тонкий механизм, где все продумано и обусловлено многолетним
опытом. Ученые вот вечный двигатель изобрести не могут, а военные его уже
изобрели. Посмотри, кто в армии учит и воспитывает? Да вы сами себя и учите и
воспитываете. Ты — срочной службы?
— Срочной, — кивнул Юрий; он с интересом слушал
рассуждения лейтенанта: они были необычными.
— А учишь ты солдат тоже срочной службы? Так?
— Так.
— Вот и получается вечный двигатель — сами себя вы и
учите и воспитываете. А мы, офицеры и разные начальники, вам лишь первичный
толчок даем. Я вот, например, к каждой теме только затравку даю да вас,
сержантов, учу, а дальше все вы сами отрабатываете. Так или нет?
— Я еще не знаю, не работал.
— Узнаешь. Вообще-то, конечно, я несколько упрощаю, —
весело улыбнулся лейтенант, — командирам тоже есть что делать.
Всесторонняя подготовка солдат, вопросы тактики, организация боя, обеспечение
боя, обобщение опыта, разработка программ, методика обучения и... Да разве
можно все перечислить? Я хочу, чтобы ты понял: черновую работу с солдатами
ведете вы, сержанты, — Лейтенант поглядел Садовскому в глаза, как он
реагирует. Взгляд у младшего сержанта был внимательный и пытливый.
«Улавливает, — отметил Трофимов. — Ну что ж, пойдем дальше».
— Солдаты — люди разные, у каждого свой характер, к
каждому особый подход нужен. Вот и давай выработаем твою линию подхода к
Жогину. Кто он? По твоему рассказу, парень невыдержанный, хулиганистый, от
которого можно ожидать не только грубости, но и рукоприкладства. Может он это
сделать?
— Может. Но уступать ему, потакать тоже нельзя, это же
неправильно, — возразил Юрий.
— Молодец! Верно подметил. А я разве сказал: нужно идти у
него на поводу? Нет, я этого не говорил.
— Тогда как же с ним обращаться?
— Очень просто. В первую очередь вежливо. На «вы» и строго
по уставу. Попытается не выполнить приказание — на первый раз предупреди,
но заставь выполнить, второй раз — накажи. Приучи его к мысли, что ты не
отступишься от своего слова. Если сказал — должно быть сделано!
Лейтенант помолчал, подумал: «Конечно, давать советы легко, а
парню действительно трудно будет».
— Главное, ты его не бойся, на твоей стороне вся сила
законов Советской Армии, уставы, все старшие начальники. Я тебе помогу, не
хватит моих прав, ротного попросим вмешаться. Свернем мы рога этому типу, не
сомневайся!
У Садовского стало легко и даже весело на душе. «С таким
лейтенантом не пропадешь!»
— Извините, товарищ лейтенант, вы устали, а я вас
задерживаю.
— Ничего, товарищ Садовский, время мы не зря потратили,
линию поведения, мне кажется, выработали, если не совсем, то почти
правильную, — засмеялся лейтенант. — Помните всегда: больше выдержки,
все по уставу. Да, еще вот какая деталь. Он, наверное, ждет от вас
несправедливости, притеснения за те обиды, которые вам до армии причинял. А вы,
наоборот, поразите его благородством. Ни на один волосок больше, чем с других,
не требуйте. Относитесь к нему ровно, как ко всем. Ну, шагайте!
Лейтенант пожал младшему сержанту руку, подморгнул сразу обоими
глазами.
4
Настроение у Жогина было отличное: после того как он отказался
немедленно идти за тряпками, ничего не случилось. Младший сержант сам не
наказал и взводному не «настучал». «Порядок, — отметил про себя
Лёха, — дело пойдет! Будешь ты у меня ручной, товарищ младший сержант
Юрочка!»
Садовский тоже делал вид, будто ничего не случилось. На строевых
занятиях учил солдат и по одному, и все отделение разом. На занятиях по тактике
Жогин делал что и все. Понимал: открыто на рожон лезть нельзя. Но при каждой
команде неторопливым ее выполнением, скользящей кривой улыбочкой давал понять
Юре: вот, мол, смотри и понимай, не тебе как младшему командиру подчиняюсь, а
обстановка этого требует!
Садовский очень хорошо понимал его. Следуя совету лейтенанта, не
придирался к мелочам, но, сохраняя внешнее спокойствие и беспристрастность, в
душе негодовал. Как ему хотелось заставить Лёху повторить все приемы раз по
десять, чтобы слетела с его губ кривая улыбочка, чтобы покатился по его наглой
роже пот в три ручья, чтобы бегал Жогин по-настоящему, а не вихлялся ни шатко
ни валко!
Преодолевая штурмовую полосу, Лёха бежал трусцой, а двухметровую
стенку обошел, не захотел себя утруждать.
— Плохо, товарищ Жогин, — сказал ему Садовский, —
почти минута выше нормы.
— А мне спешить некуда, впереди службы еще больше года.
— На проверке ваш «неуд» все отделение подведет, каждый
человек у нас более десяти процентов составляет.
Младший сержант говорил это, не только чтоб подхлестнуть Жогин
а, хотел и «общественность» — отделение привлечь для нажима на Лёху.
Жогин ничего не ответил, встал в строй и беззвучно зашевелил
губами, наверное, прокатывался по адресу командира отделения.
Когда шли занятия по противоатомной защите, все солдаты, борясь
за десятые доли секунды, старались побыстрее надеть защитные средства. Жогин и
здесь не очень торопился, натягивал хрустящие чулки и накидку не торопясь.
— Рядовой Жогин, вы уже мертвый, — шутил Садовский,
показывая на часы. — В условиях применения атомного оружия каждая
секунда — это жизнь или смерть.
— А мы против применения атомного оружия, — спокойно
отвечал Жогин. — Замполит вон говорил, запрещения добиваемся. Или вы не
верите, товарищ сержант, что Советский Союз добьется запрещения?
«Ох и демагог», — негодовал Садовский, но, помня о «линии
поведения», только и сказал:
— Вам, товарищ Жогин, в дипломаты надо идти с такой
дальновидностью.
— А что же? И пойду! У нас все пути открыты!
— Ну ладно, поговорили, и довольно. Уложите защитные
средства. Так. Внимание. Газы!
Лёха захрустел накидкой, чулками, потянул из сумки противогаз,
однако движения его не стали быстрее. Садовский видел: может, но не хочет.
И опять подмывало Юрия прикрикнуть на лодыря да погонять как
следует: «Отбой! Газы! Отбой! Газы!» Но нельзя. Надо проявлять выдержку.
На занятиях хоть и было трудно младшему сержанту, однако можно
терпеть, тут все подразделение, тут и лейтенант часто подходит, тут и командир
роты и замполит неподалеку. А вот когда занятия кончались, когда строй распущен
и каждый стал сам по себе, здесь начинается самая трудная пора для командира
отделения. Теперь, что бы ни сказал Лёхе, все против шерсти. Он службу понимал
так: то, что в расписании, — закон, это как рабочий день. Семь часов отдай
и не крутись. Но после этого я сам себе хозяин, меня не трожь. Я свое отбыл.
Ну а служба солдатская, как известно, продолжается двадцать
четыре часа в сутки и плюс еще то, что могут добавить старшина, замкомвзвода и
командир отделения.
Однажды младший сержант подозвал Жогина после обеда:
— Товарищ Жогин, приведите в порядок спортивный городок.
— Чего? — угрюмо буркнул Лёха. «После горячей пищи
полежать бы, покурить, помечтать, а этот с уборкой лезет».
Садовский мог его и «кругом» повернуть без долгих разговоров,
но, опять-таки помня об особой «линии» для Жогина, пояснил ему:
— Сегодня мы дежурное подразделение. Каждому дана своя
работа. Вам поручаю подготовить к завтрашнему дню спортивный городок. Взрыхлите
опилки под снарядами, подметите площадки...
Младший сержант не успел закончить, Лёха вытаращил на него глаза
и прошипел:
— А больше ничего не хочешь?
Случайно поблизости оказался лейтенант Трофимов, он видел всю
эту сцену. Гнев жаркой волной кинулся ему в голову. «Ах ты ничтожество!
Сержанту такие слова!»
— Рядовой Жогин! — крикнул лейтенант. В казарме все
притихли.
Лёха вздрогнул. С него мгновенно сдуло наглость.
— Вы с кем разговариваете, рядовой Жогин? С командиром
отделения? Вы где находитесь, рядовой Жогин, в армии или на хулиганской «малине»?
Вы что, свои порядки тут собираетесь вводить, рядовой Жогин?
Гнев клокотал в голосе командира взвода. Лёха перед ним сник,
съежился, сделался маленьким и жалким.
— Я давно к вам присматриваюсь, рядовой Жогин! Запомните:
здесь армия, и вся жизнь строится по воинским законам! Вам ясно?
Лёха молчал.
— Я спрашиваю, вам ясно, рядовой Жогин?
— Ясно, — буркнул через силу Лёха.
— А чтобы стало совсем ясно, посидите двое суток на
гауптвахте за пререкание с командиром отделения! Идите!
Лёха быстро пошел к выходу. Потом побежал, лишь бы скорее
избавиться от глядевших на него со всех сторон глаз. «Ну, Юрка, погоди. Я тебе
все припомню!»
Когда Жогин ушел, Трофимов позвал Садовского в канцелярию.
Офицер сел, закурил, предложил папиросу.
— Не курю я, — тихо произнес Садовский.
«Птенчик, — с неприязнью подумал лейтенант. — «Не
курю»! Конфетки, наверно, кушаешь. Разве такой осилит этого горлохвата? Тут
нужен сержант зубастый!»
В несколько глубоких затяжек выкурив папиросу, Трофимов
успокоился.
— Садись, чего стоишь, — бросил младшему
сержанту. — Вот так выработали мы с тобой «линию», — иронически
сказал офицер. — Я же первый сорвался... Как ты с этим типом работаешь,
удивляюсь!
— С ним каждый день и не раз такие стычки могут быть.
— Взять бы да оформить его куда следует, чтоб не мешал с
нормальными людьми служить. Как думаешь?
Садовский замялся, потом ответил:
— Вы же сами говорили о пути наименьшего сопротивления...
Лейтенант закурил новую папиросу.
— Говорить-то я говорил. Но как это трудно осуществлять!
Убедился?
— Да.
— Ну, ладно. Похныкали, и хватит. Я это все от злости тут
высказываю. Теперь давай серьезно подумаем, как быть дальше.
— Мне кажется, нельзя все время уступками заниматься. Надо
как-то его в общее русло вводить. Сейчас он не служит, а номер отбывает. А я,
когда нужно подкрутить ему гайку, останавливаюсь. А то и задний ход даю. Пора
брать Жогина в руки.
Лейтенант весело, с неподдельным интересом посмотрел на
Садовского.
— А ты молодчина! Сразу видно, возмужал. Правильно
говоришь, надо брать его в руки. Прежде нельзя было. Он еще после гражданки не
обтерся, колючий был. Да и ты, не обижайся, конечно, после учебного
подразделения не очень-то был опытный. Теперь вижу, в тебе командирская хватка
появилась. Не хочешь терпеть в своем отделении недисциплинированного солдата.
Силу в себе почувствовал. Это хорошо. Это для меня очень приятно. — Взгляд
Трофимова потеплел.
— Ну что ж, давай подкорректируем нашу линию
индивидуального подхода к Жогину. Именно подкорректируем. Я считаю, и раньше
она в своей основе была правильной. В дальнейшем справедливость, вежливость,
выдержка должны у тебя оставаться без изменения. Прибавь только
требовательности. Как ты говоришь, в напряженную минуту не останавливайся и не
отступай, а на пол-оборота гаечку подкрути. Период изучения и разведки
кончился, переходим мы с тобой, товарищ Садовский, в наступление.
Лейтенант поговорил с младшим сержантом о других солдатах,
прикинул, на какую оценку вытягивает отделение по отдельным дисциплинам. Дела
шли неплохо.
— Если бы не висел у меня на шее Жогин, все было бы гораздо
лучше, — вздохнул Садовский.
Лейтенант многозначительно посмотрел на него:
— Хотел я тебе высказать одну мыслишку, но воздержусь.
Как-нибудь позже скажу. Поближе к увольнению. Если забуду, напомни.
— Есть!
5
С гауптвахты Лёха вернулся злой. Не глядел в глаза младшему
сержанту. На гражданке ему приходилось бывать в милиции не раз. Но там было
другое дело. Там знал за что. В драку полез в парке. Или пьяный в автобусе к
девчонке приставал. А тут что сделал? Два слова поперек сказал этому суслику
Юрке?
На лейтенанта Жогин не обижался. Он офицер, его работа такая. А
этот, мамин сынок, Юрка, сам пришел срочную служить и так выпендривается.
И всюду этот младший сержант Садовский присутствует неотлучно.
Утром не хочется из-под теплого одеяла вылезать, а Юрка командует: «Отделение,
подъем! Жогин, вы вчера опоздали на построение, подъем!»
На зарядке холодный ветер с дождичком: «Жогин, расправьте плечи,
глубже вдох». Утренний осмотр: «Почему сапоги только спереди почистили, а кто
будет задники чистить?» Прошел завтрак: «Рядовой Жогин, становитесь в строй,
курить будете в ротной курилке». А на занятиях? «Товарищ Жогин, повторите!
Рядовой Жогин, быстрее! Жогин, еще раз! Жогин, подтянитесь! Не отставайте!
Заправьтесь! Расскажите! Покажите!»
И так без конца. Будто, кроме Жогина, у него перед глазами
больше никого нет.
Только после занятий вздохнуть можно посвободней. Да и то при
каждой встрече чего-нибудь найдет: «Выньте руки из карманов», «Поправьте
шапку — звездочка набоку», «Подтяните ремень», «Почистите сапоги, завтра
на утреннем осмотре задники опять будут грязные».
Уж в постель ляжешь, тут какие команды или замечания могут быть?
Нет, пойдет командир отделения вдоль кроватей: тот портянки не повесил сушить,
другой шапку не на вешалку, а на тумбочку положил. «А вы, рядовой Жогин, опять
обмундирование сложили неправильно. Брюки должны лежать сверху, потом
гимнастерка, под ней ремень. Все в таком порядке, в каком вы надеваете.
Поправьте. Вдруг тревога будет. Вам полчаса на сборы никто не даст».
Нелегко было и Юрию Садовскому. Теперь трудность была не в
страхе перед Лёхой. Давно уж он его не боялся. Теперь надо было самому быть
образцом во всех отношениях, прежде чем с других спрашивать. Вот с тем же
Лёхой. Если на турнике сам не можешь выполнить подъем силой, как же сказать:
«Жогин, вот так нужно». Или на кроссе. Чтобы крикнуть: «Рядовой Жогин, не
отставайте!» — надо самому впереди всех быть. Это же элементарно!
А Юра Садовский до армии действительно не очень-то был физически
развитый. Две нашивки на погонах, они ведь сами по себе силы не прибавляют. И
знаний тоже... Если требуешь с Лёхи: «Расскажите о поражающих свойствах
радиации», так и сам их должен знать назубок. Во многих мелочах совсем недавно,
год назад, сам был вроде Лёхи: и ремень поясной не затягивал, и ворот рубахи
любил носить нараспашку, и руки в карманах держать было удобнее. Но, как
говорит лейтенант Трофимов, идти в наступление надо во всеоружии. Чтобы
получить право спрашивать с других, сам должен все выполнять образцово. Ох,
нелегко было Юре заслужить это право.
С Алексеем Жогиным беседовали много раз и лейтенант Трофимов, и
замполит роты старший лейтенант Крыленков, и командир роты капитан Зуев. Даже
замкомандира батальона по политической части вызывал. Жогин неохотно отвечал на
вопросы, не шел на откровенный разговор. Он считал: все эти беседы происходят в
результате того, что на него «стучит» начальникам Юрка Садовский. Ну откуда они
знают, что он, Жогин, служить не хочет, пререкается, плохо стреляет? Юрка
«настучал»!
Однажды Лёха попробовал еще раз дать Юрке отпор, вывернуться из
его цепкой хватки.
Младший сержант приказал ему заново вычистить автомат: в стволе
нагар остался.
— Вот посмотрите, — говорил командир отделения,
заглядывая в ствол и направляя его к свету.
Жогин не смотрел на оружие, а быстро зыркнул по сторонам, в
комнате никого, кроме него и Юрки, не осталось. Солдаты закончили чистку и
ушли.
— Патронник тоже грязный... В общем, надо лучше чистить,
товарищ Жогин. — Младший сержант опустил автомат и увидел перед собой Лёху
в позе, не оставляющей сомнения в его намерениях. Он стоял, уперев руки в бока,
слегка расставив ноги, и кривил губы в издевательской улыбке. Юрию очень хорошо
были знакомы и эта поза, и улыбка — так Лёха встречал свои жертвы в сквере
недалеко от школы.
— В чем дело, товарищ Жогин? — спокойно спросил
Садовский, а у самого гулко застучало сердце.
— А в том дело, товарищ Юрочка... Ты когда от меня отцепишься?
Садовский хмуро глядел на Лёху. Жогин с его наглым
остановившимся взглядом, с хищно напружинившимся, будто для прыжка, телом был
очень похож на того «гражданского» Лёху, которого все боялись. Но вдруг Юра
ощутил, как напряглись у него бугристые мышцы, нажитые в армии. Ощутив в себе
эти новые силы, Юрий радостно подумал: «Ты, Лёха, все тот же, но я уже не тот!»
Лёха, заметив реакцию Юрки, даже рот приоткрыл. И злость сама
пропала. Вот так Юрка! У Жогина хватило рассудительности на то, чтобы трезво
сравнить себя и плечистого Юрку. А сделав это сравнение, Лёха спасовал. Он
сделал вид, будто ничего не произошло, и только сказал:
— Запомни наш разговор... Здесь не место счеты сводить. Но
после армии я с тобой расквитаюсь. — Лёха взял свой автомат у младшего
сержанта, покачал его на руке и с насмешкой проговорил: — Ладно, так и
быть, вычищу, но и это тебе так не пройдет, не сомневайся.
Жогин повернулся и вышел из комнаты первым. Садовский задумался:
«Что значит эта угроза? Уж не думает ли он, что я пойду у него на поводу?
Неужели Жогин действительно меня ненавидит? Считает своим недругом? Что я ему
особенного сделал? Не оскорблял. Не издевался, спрашивал как со всех. Требовал
то, что полагается по уставу... Решил попугать меня? Думает, что спасую, а он
прокантуется остаток службы. Доложить об этом лейтенанту или нет? Опять
подумает, что я испугался. Он же уверен, что Лёха стал лучше относиться к
службе... Зачем же тогда докладывать? Повременю...»
6
Подготовку к несению караульной службы, как и полагалось, начали
за сутки. Лейтенант принес табель постов, распределил, кто и что будет
охранять.
Солдаты стали изучать свои объекты: сколько окон, дверей,
печатей, какое освещение, где сигнализация, откуда удобнее подкрадываться
врагу.
Занятия проводил лейтенант Трофимов, он заступал начальником
караула. Садовский, как обычно, должен был исполнять обязанности одного из
разводящих. Проверив, как солдаты изучили охраняемые объекты, младший сержант
задал несколько вопросов по уставу: «Что имеется в виду под неприкосновенностью
часового?», «Как действовать в случае пожара?», Лёху спросил о боеприпасах.
— Сколько патронов дается караульному?
Жогин прищурил глаз и, глядя в лицо Садовского, ответил:
— Много дается. Хватит.
— Ну а точнее?
— Два магазина, по тридцать патронов каждый.
— Правильно. Когда караульный заряжает оружие?
— А когда захочет...
Солдаты засмеялись.
— Чего смеетесь? — вспыхнул Лёха.
— По команде разводящего заряжают оружие, — пояснил
сосед.
— Значит, на меня нападение, а я буду ждать, когда
разводящий прибежит и мне команду даст?
— На посту ты уже будешь не караульный, а часовой, там ты
не только заряжать, но и стрелять имеешь право, когда потребует обстановка.
Сержант про караульного спрашивает.
Садовский похвалил солдата:
— Правильно объяснил. Так вот, рядовой Жогин, до
заступления на пост вы караульный. Когда я построю очередную смену и скажу:
«Смена, справа по одному заряжай!», тогда вы присоедините магазин к автомату.
Жогин в душе ликовал: «Струхнул, сержантик! Ишь как все
уточняет: «Когда я скажу», «Когда я прикажу».
В класс вошел командир роты капитан Зуев, невысокий, худенький,
весь из жил и мускулов. Солдаты вскочили, командир взвода доложил, чем
занимаются солдаты.
— Здравствуйте, товарищи!
— Здра... жела... това... капитан!
— Садитесь. Ну как, все готовы к выполнению боевой задачи?
— Так точно, — ответил Трофимов.
— Больных нет?
— Никак нет.
— Все понимают, почему караул — это выполнение боевой
задачи? — Капитан поискал глазами, кого бы спросить... — Вот вы
скажите, — он указал на Жогина.
— Потому, что в карауле стрелять можно.
Солдаты зашептались: «Опять подвел Жогин взвод. Надо же ляпнуть
такое! Ротный подумает, что все так понимают».
Однако капитан знал, с кем имеет дело: Жогин в роте был известной
личностью.
— Прежде всего, когда встали для ответа, нужно назвать свою
фамилию: рядовой Жогин. Во-вторых, вы неправильно понимаете, в чем заключается
боевая задача караула. Садитесь. Кто правильно ответит?
Сосед Жогина поднял руку и доложил точно по уставу, почему
несение караульной службы является выполнением боевой задачи.
— Вам понятно, рядовой Жогин? — спросил капитан и
добавил: — В карауле, как в бою, часовой защищает свой объект с оружием в
руках. Как на фронте, часовой не имеет права оставлять объект без приказа,
обороняет его до последнего патрона, до последнего вздоха и капли крови. —
Обратясь к лейтенанту Трофимову, ротный вдруг спросил: — Не оставить ли
вам Жогина в роте? Пусть подучит устав. А то скажет поверяющему такое, что
опозорит роту на весь гарнизон.
У Лёхи заскребло в груди: «Опять успел доложить. «Настучал»,
суслик трусливый». Садовский, взглянув на Жогина, понял, о чем тот подумал, и
невольно покраснел.
Лейтенант Трофимов решил переадресовать Садовскому вопрос
командира роты:
— Что скажет на это командир отделения?
Юрий встал. Некоторое время колебался, что ответить. Проще всего
сказать: «Я с вами согласен, товарищ капитан, пусть подучит». Это сразу
разрешит все опасения. Жогин в караул не пойдет, боевые патроны не получит,
роту подвести не сможет. Но ведь секунду назад Юрий прочитал в глазах Жогина
уверенность, что все происходит по «доносу» командира отделения. Не взять
Жогина в караул — расписаться в собственной слабости. Пойдет насмарку вся
предыдущая длительная борьба с Лёхой. Прикинув все это, Садовский ответил:
— Товарищ капитан, рядовой Жогин просто не смог объяснить
на словах, а нести службу он может. Не первый раз идет в караул. Раньше
выполнял свои обязанности правильно.
— Что же, вам виднее. Вы его командир, — согласился
ротный и, пожелав удачи составу караула, ушел.
Лёха поглядел на Садовского. «Что же это получается? Значит, он
не фискалил начальству?»
Смена караулов прошла по всем правилам. Приняли охраняемые
объекты, поставили новых часовых. Пересчитали в караульном помещении столы,
табуретки, пирамиды для оружия, керосиновые лампы (их держали на случай, если
погаснет электричество), посуду, плащи для дождливой погоды, свистки, даже
щетки для чистки обуви.
Лейтенант сидел в своей комнате, перед ним на столе поблескивал
пульт сигнализации с постов; на стене, в застекленном ящике, задернутая
занавеской схема постов; в другой витрине — ключи от складов в опечатанных
мастичными печатями мешочках. В углу комнаты железный ящик с боеприпасами на случай
боя.
«Все рассчитано, все предусмотрено, — думал
Садовский, — все расписано, когда, где и что применять. И людям определено
каждому, как поступать. Четкий воинский порядок... А вот Жогин до сих пор не
понимает важности этого порядка, необходимости строгой воинской дисциплины».
За год Садовский изучил своего подчиненного уж куда лучше. И в
караул ходил с ним много раз. Казалось, Жогин постепенно сдает свои позиции. И
вдруг — неожиданный срыв. «Где я допустил ошибку? Превысил
требовательность? Вроде выполнял намеченную с лейтенантом «наступательную
тактику» осторожно, без нажима». И тут Садовского осенило: «Так это выходка
Жогина не что иное, как реакция на мою активность. Я пошел вперед, а он усилил
сопротивление. Это же ясно. Мы в школе изучали: каждое действие вызывает
противодействие. Правда, это закон механики, но, видно, и в отношениях людей
такое тоже бывает. Ну ладно, пусть у Жогина ответная реакция, а до каких
пределов она может дойти? Очевидно, будет зависеть от силы моего напора и от
моего умения проводить нажим, не задевая его обостренное самолюбие. То есть
прежняя справедливая требовательность, все наравне с другими, чтобы он
видел — ничего лишнего ему не предъявляю. А попытка испугать меня —
это самозащита. Лёха уже не тот уличный хулиган, каким он был на гражданке.
Прошел год службы, так много давший каждому из нас! И тебе, Лёха, больше, чем
кому другому».
Ночью на пост к Жогину младший сержант шел смело. Он знал, Лёха
следит за каждым его шагом, будет пугать его, играть на нервах, пытаясь хоть
этим насолить командиру отделения и приятно пощекотать свое самолюбие.
— Стой, кто идет?! — грозно крикнул Жогин, хотя он
прекрасно видел Садовского.
— Разводящий со сменой! — громко и спокойно ответил
Садовский на окрик часового.
— Разводящий, ко мне, остальные на месте! — приказал
Жогин.
Все остановились, а Юрий пошел в темноту, откуда доносился голос
Жогина. Он уже видел впереди черный силуэт Жогина и твердым шагом направился к
нему.
— Стой, — глухо сказал Лёха.
Садовский остановился.
— Освети лицо фонарем.
«Все по уставу, и я должен выполнить...» Юрий достал фонарик.
Включил его. Направил свет на свое лицо. А сам думал: «На нервах играет! Ну,
поиграй, поиграй, Жогин, все равно ты у меня не вывернешься!»
— Подходи, — разрешил часовой.
Младший сержант погасил фонарик. Подождал, пока глаза привыкли к
мраку. Увидев силуэт Жогина, направился к нему.
— Не признал тебя, — буркнул Лёха, оправдывая свой
поступок.
— Действовали правильно, товарищ Жогин, точно по
уставу, — похвалил Садовский. — Обязательно доложу командиру роты,
что вы устав знаете.
— Давай докладывай, ты на это мастер.
Садовского задели эти слова.
— Слушай, Алексей, ну сколько ты будешь упираться? Год уже
служишь. Пора бы понять...
Жогин перебил его:
— Устав плохо знаете, товарищ младший сержант, часового
упрекать на посту и наказывать его не разрешается. Только после смены караула,
когда в казарму придем.
Садовский невольно улыбнулся.
— А ты не лишен юмора, Алеша, да и устав, смотри, как тонко
знаешь. Что ж перед командиром роты спасовал?
— Ладно, веди, сам ты юморист хороший. У меня от твоего
юмора все жилки уже болят.
— А ты расслабься. Отдохни. Легче будет.
— Ничего, ничего, Юрик, вернемся домой, каждый день
наизнанку буду выворачивать.
Разговор принимал нежелательный оборот. Садовский прервал его:
— Ну ладно, поживем — увидим. Рядовой Чернышев, на
пост шагом марш!
Жогин и Чернышев обошли склад, проверили печати на дверях, целы
ли окна, и доложили о приеме и сдаче.
— Рядовой Жогин, за мной шагом марш, — приказал
Садовский и, когда отошли от нового часового, тихо добавил: — Не забудь,
что ты находишься в карауле.
— Не забуду...
7
Время шло. На исходе был второй год службы. Чем ближе к дню
увольнения, тем веселее становился Лёха Жогин. «Скоро конец службе. Через месяц
встречу Юрку на улице, наговорю ему все, что душа пожелает, а захочу — и в
глаз дам. Вот жизнь! Эх, скорей бы!» У Жогина сердце дрожало от нетерпения,
когда он думал о предстоящей свободной жизни. «Никаких тебе командиров, подъемов,
зарядок, тревог. Спать ложись когда захочешь, вставай — хоть в полдень.
Никто ни слова не скажет... Правда, работать придется. Мать старая, надо ей
подсобить». Впервые здесь, в армии, появилось у Лёхи непонятное теплое чувство,
когда вспоминал о матери. Прежде такого не было.
Лёха смотрел на себя в зеркало. Загорелый. Брови над зелеными
глазами выгоревшие. Плечи раздались, округлились, грудь вперед.
«А я насчет здоровья подлатался тут неплохо, — довольно
отметил он. — Рожа красная, да и шея как столб стала. Ахнут ребята, не
узнают Лёху! Мать больше всех рада будет... Обижал я ее перед армией...
Нехорошо. Надо будет кончать с этим. Мать есть мать... Да, отъелся ты, Лёха, на
полковых харчах! Придется все новое заводить: костюм, рубашку, штаны. Старое теперь
не полезет... Ну и здоров стал, поросят глушить об твой лоб можно!»
Лёха, очень довольный, отошел от зеркала.
У Юрия Садовского предстоящее увольнение вызывало смешанные
чувства — радости, неудовлетворенности и даже вины перед кем-то.
Вернуться домой к маме, папе, в родной город, встретить ребят,
девчат, ходить в кино «Комсомолец», готовиться в институт — это все хорошо
и приятно. А вот расставание с лейтенантом Трофимовым, с ротой, с полком
навевало грусть. Как-никак два года здесь прошло. Да какие годы! Если бы можно
было положить на весы предыдущие восемнадцать лет и эти два, пожалуй, армейские
два года перетянут!
Растирая полотенцем загорелое тело, Юрий тоже поглядывал в
зеркало, играл тугими мышцами. «Мама онемеет, когда увидит все это. Теперь ей
не придется просить: «Юрочка, умоляю тебя, съешь яичко, намажь хлеб маслом!»
Теперь только за ушами пищать будет, как за стол сяду!»
Неудовлетворенность и даже свою вину младший сержант ощущал
из-за Лёхи. Раньше Юрий был убежден: в армии перевоспитывают всех. Какой бы
трудный человек ни попал, очистят его от дурных привычек, отшлифуют и выдадут
на гражданку новеньким, что называется, без недостатков.
А вот Лёха, пожалуй, немногим переменился. И то, что он, Юрий,
являлся его командиром и мало что смог сделать за полтора года, как раз и
угнетало. Попади Жогин к другому, более требовательному сержанту, может быть,
он сделал бы из Лёхи человека. А теперь вот уйдет из армии лоботряс с тем же, с
чем пришел сюда, и вся вина за это ложится на командира отделения Садовского.
Не смог, не сумел перевоспитать!
Лейтенант Трофимов заметил грусть в глазах младшего сержанта.
— О чем сокрушаетесь? Какие мировые проблемы вас
озаботили? — шутливо спросил он.
Садовский откровенно поделился своими мыслями.
— Не печальтесь. Все нормально. Явления, а тем более
психологические, не лежат на поверхности. Я убежден, наша с вами работа не
пройдет бесследно. Жогин теперь уже не тот. Он и сам, наверное, это еще не
сознает. Но внутри, — лейтенант поднес палец к груди и к голове, —
внутри он совсем другой. Это обязательно проявится.
Садовский не соглашался:
— Я знаю закон диалектики о переходе количества в качество:
постепенное накопление и скачкообразный переход. Но если у Жогина шло это
накопление, где же переход в новое качество? Я его не вижу. Жогин каким был,
таким и остался. Значит, я не справился со своей задачей. Не выполнил, как
говорится, возложенные на меня обязанности. Это будет меня долго мучить.
— Брось ты демагогию разводить, — лейтенант перешел на
«ты». Он делал это всегда, когда начинался простой дружеский разговор. —
Трудился ты хорошо. И с Жогиным справился отлично. Другой мог бы с этим типом
таких дров наломать, щепки до штаба летели бы. А у тебя все нормально прошло.
Вдумчиво ты работал. А скачок у него произойдет. Не у нас на глазах, а где-то
там, в гражданской жизни, но произойдет обязательно. Ты же сам говоришь о
законе диалектики. А раз закон, значит, он на всех распространяется. Что твой
Лёха — исключение?
Садовский думал, что Жогин, конечно, не исключение, но все же
пока никаких авансов на коренной перелом в его характере Лёхой не выдано.
— К тому же у нас здесь не институт благородных
девиц, — продолжал Трофимов. — Мы ведь не можем за два года из
человека ангела сделать. Наша задача — воспитать советского солдата,
преданного, мужественного, умело владеющего оружием. Ты уверен в преданности
Жогина?
— В этом отношении вполне уверен в Жогине. Родину защищать
будет, — твердо ответил Садовский.
— Ну а насчет мужества? — спросил командир взвода.
— В бою он держался бы не хуже других, — отвечал
младший сержант. — В самой напряженной обстановке не растеряется. Парень
он не робкий.
— Ну, вот видишь, — поддержал Трофимов. — Оружием
ты его владеть научил, тактику он знает, физически подготовлен. Вот и
получается, данную им присягу он может соблюсти в полной мере и до последнего
дыхания быть преданным Родине, защищать ее умело.
«Добрый человек лейтенант, хочет, чтобы меня не мучили угрызения
совести, помогает обрести душевное равновесие», — подумал Садовский и
спросил:
— А как быть с другими положениями присяги? В ней ведь еще
сказано: клянусь быть дисциплинированным... беспрекословно выполнять все
воинские уставы и приказы командиров и начальников.
— Ладно уж, не придирайся, — весело возразил лейтенант. —
Ну, было дело, кочевряжился он первое время, а под конец служба у него ровнее
пошла.
— А мне кажется, затаился он, приспособился...
Вдруг лейтенант что-то вспомнил. Хитро прищурив глаза, он
пристально посмотрел на Садовского:
— Знаешь, ты не очень-то ругай Жогина! Ты ему еще спасибо
должен сказать.
— Я? — удивился Юрий.
— Да, ты. Однажды я тебе сказал, чтобы ты перед увольнением
напомнил об одном нашем разговоре по поводу тебя и Жогина. Что ж не
напоминаешь?
— Забыл, — честно признался Садовский.
— Так вот, слушай. Если бы не Жогин, был бы ты обыкновенным
командиром отделения. А в психологической борьбе с трудным солдатом ты такую
хорошую школу прошел, что стал не просто младшим сержантом, а опытным, тертым
командиром.
— Что же получается? — быстро спросил Юрий — он
был поражен неожиданным поворотом в рассуждениях командира взвода, против
которых нечего возразить. — Значит, хорошо, когда есть в подразделении
недисциплинированные солдаты?
Лейтенант задумался.
— Хорошо, когда люди разные, естественные, когда мозгами
шевелить нужно.
— Но как же тогда быть со стремлением к идеалу? Ведь в
каждом деле и профессии люди стремятся к идеалу.
— Вот именно, стремимся, — подчеркнул Трофимов. —
В этом стремлении, в этой борьбе вся красота и смысл жизни. Если бы взвод стал
идеальным благодаря моему труду, моим бессонным ночам, выдержке, характеру,
умению работать с людьми, тогда бы я почувствовал удовлетворение. А готовый
идеал мне не нужен. Я должен создать его сам! Так что люди, убегающие от
трудностей, те, кто ищет тихой заводи, лишают себя главного удовольствия в
жизни — борьбы и горения! Помни это, Юрий Николаевич.
Лейтенант впервые за всю службу назвал Садовского по имени и
отчеству, и это сильно повысило значимость его слов в глазах Юрия. В эти минуты
Юрий понял еще одну причину своей грусти перед расставанием с армией: он очень
привык к лейтенанту, полюбил его, как старшего брата. Его твердость и в то же
время большая человечность во всех делах были для Юрия опорой.
Младший сержант знал: лейтенант не оставит человека в трудную
минуту — ни в мирные дни, ни в бою. Никогда прежде не было у Юрия рядом
такого близкого и надежного человека. И вот он есть, он рядом, но надо с ним
расставаться.
Настал момент, когда лейтенант Трофимов и младший сержант
Садовский подошли к развилке, где их дороги расходились.
В один из солнечных осенних дней на станцию подали эшелон для
увольняемых в запас. Как и полагается мужчинам, лейтенант Трофимов и Садовский
без лишней сентиментальности пожали на прощанье друг другу руки. И руки у обоих
были крепкие и жесткие (как будто Юрик Садовский никогда и не был маменькиным
сынком).
— Спасибо вам за все, товарищ лейтенант, — сказал Юра,
и голос у него дрогнул. — Буду помнить вас всю жизнь.
— Спасибо и тебе, Юра, ты был хорошим помощником.
Попрощался лейтенант и с Алексеем Жогиным.
— Помни, товарищ Жогин, армейскую школу, она тебе в жизни
пригодится.
— Ох и запомню! — весело воскликнул Жогин. Он, как
обычно, шутил. — До гробовой доски запомню!
Стоявшие рядом солдаты засмеялись.
Эшелон тронулся, и военная жизнь с ее нерушимым распорядком дня,
приказами и рапортами, занятиями и поверками, построениями и тревогами,
поощрениями и взысканиями, похвалами и нарядами вне очереди осталась позади.
8
И вот в сквере окруженные дружками Лёхи два сослуживца: Юрий
Садовский в чистом новом костюме и Жогин в выгоревшей военной форме, без погон.
Стоят они и глядят друг на друга, в глаза. И у обоих взгляд жесткий и
решительный. Только Лёха почему-то побледнел больше Юрки.
— Ну, как дома, Лёша? — спросил Садовский только для
того, чтобы прервать тягостное молчание.
— Полный порядок, товарищ младший сержант, — ответил
Жогин, и рука у него дрогнула, чуть не взлетела к козырьку. Вовремя
спохватился, удержал.
Друзья Лёхи медленным шажком вперевалочку обступили Садовского
со всех сторон.
Юрий покосился на них, усмехнулся: «Вот и ответ на мой спор с
лейтенантом. Значит, не всех в армии исправляют. Есть исключения».
— Чего ухмыляешься? — спросил глухим голосом Лёха.
— Да вот смотрю... драться собираетесь, и чувствую, есть в
этом и моя вина.
— Это как же понимать?
— Мало я тебя драил, Лёша.
— Драил ты меня хорошо, аж до костей шкуру спускал.
— Если на такое после службы способен, — Юрий кивнул
на дружков, — значит, плохой был я командир.
— Да чего с ним рассусоливать! — вдруг взвизгнул Блин
и кинулся на Юрку.
Лёха несколько секунд стоял в растерянности. Потом вдруг заорал
во все горло, да так, что голос у него сорвался от перенапряжения:
— Отставить!!!
Но дружки не были приучены к военным командам, они коршунами
налетали на Юрку.
— Стой! Отставить! — еще раз прохрипел Лёха, и в
следующее мгновение его опытные кулаки обрушились на своих.
Первым кувыркнулся и отлетел в сторону Блин. Вторым брякнулся на
землю Шурка. Остальные отбежали в стороны. Они переглядывались, не понимая, что
произошло.
— Чокнулся, да? — обиженно спросил Блин, отряхивая
брюки.
— Чего же трепался? «Полное собрание сочинений»... —
передразнил Шурка.
— Заткнись, — огрызнулся Жогин.
Он чувствовал себя отвратительно: виноват был перед всеми —
и перед младшим сержантом, и перед бывшими корешами. Ведь к правда же думал
черт знает что сделать с Юркой. А вот увидел — произошло совсем
непонятное. Лёха мучительно искал выход из этого унизительного положения. Но
так ничего и не придумал. Он махнул рукой и пошел прочь. Отойдя несколько
шагов, он подумал: «Как бы они этот взмах мой по-своему не поняли». Он
оглянулся и сказал:
— Не трожьте его. — Лёха кивнул на Садовского.
— Заметано, чего уж там, — промямлил Блин.
Лёха двинулся дальше. Юрий поправил пиджак и медленно пошел по
аллее. «Вот тебе и скачок! — радостно думал он. — Вот так Лёха!
Молодец! Высокую оценку дал ты моей командирской работе. Надо обязательно
написать лейтенанту Трофимову».
* * *
Лёшкины друзья остались в сквере. Они не знали, о чем говорить.
Уж если Лёхе свернули рога в армии, что же о них говорить? Может быть, пока не
поздно, самим браться за ум-разум?
Юрии
Стрехнин.
Служу за границей
(из повести «Живем среди людей».)
1. Напишу Тоне
Ночь темная, непроглядная... Медленно иду, держа карабин на
весу.
Мне впервые поручено охранять наш объект. Он невелик: обойти
весь — пять минут. Кругом тихо. Только однотонно рокочет движок.
Вместе со мной ходит Плюс. Это наш строевой пес неизвестной
породы.
Нет и месяца, как служу здесь, на «Стрелке» («Стрелка» —
позывной нашей точки). Но уже привычно тут все. Вплотную к ограде —
колючке на кольях — темнеет кукуруза. Ночью она кажется густой-густой...
Но остались только стебли, початки давно сняты.
Сухие листья кукурузы зашуршали, позванивают...
Кто там крадется?
Палец сам лег на предохранитель... Нет, просто дунул ночной
ветерок. И снова тихо. Но стою, слушаю, гляжу... За кукурузой тускло, сквозь
занавеску светит окно в доме бабушки Яношне.
Я и Плюс идем вдоль ограды.
В темноте на пути смутно видны толстые черные провода. Они
протянуты над землей чуть повыше плеч. Это антенные противовесы. Проходя под
ними, нагибаю голову: ток высокой частоты, задень — обожжет! Правда,
опасно не очень. Ребята таким манером даже бородавки выводят: приложи к
проводу — чик, и нет ее. Но приятного мало, если ухом зацепишь. Сперва,
пока не привык, я часто на противовесы натыкался. Прямо над нами —
пронзительный, пружинистый свист. Вскидываю голову. Над алыми огоньками наших
мачт стремительно прочертили черноту ночи два огня — красный, зеленый.
Перехватчик. На посадку прошел.
Сегодня ночью полеты. Каждый самолет, возвращаясь, непременно
пройдет над «Стрелкой» — мы даем ему пеленг. Днем, ночью, в дождь, в
снегопад, в любую непогоду, пусть с воздуха даже не видно земли — всегда
поможем летчику привести самолет к аэродрому. Поможем, даже если самолет
далеко, — недаром называемся дальноприводной станцией. А летчики, мы сами
слыхали, зовут нашу «Стрелку» золотой. Недаром. От нас зависит, удачно ли
приземлятся. Можно сказать, в наших руках их судьба...
Звонок с командного пункта — и сразу побегут на места
дежурные. В агрегатной взревет двигатель. В аппаратной вспыхнут на панелях
контрольные лампочки, ожив, вздрогнет стрелки приборов. А в полутьме
пеленгаторной засветится желтоватый круг экрана...
Мы всегда помним: чужая граница от нас в двадцати минутах
полета. На дежурстве часто думаю об этом. Особенно если в аппаратной один.
Когда гляжу на высокие, в мой рост, пульты, слушаю железный гул
охладителей и тонкие звучки позывных, то представляю: на аэродроме сигнал
тревоги. Перехватчики взлетают. Как ревущие молнии, обогнав свой звук, пронзая
тучи, проносятся к границе навстречу врагу, ведут бой... Расстрелян
боекомплект, на исходе горючее. Они возвращаются... пеленгаторная уже дала им
курсовой угол. Они ложатся на него. В шлемофонах пилотов звучат, повторяясь,
наши сигналы. Пилоты точно ведут свои машины к нашей «Стрелке», «золотой
стрелке». И когда на приборной доске самолета вспыхнет красная лампа, командир
машины знает: прошел над нами, через минуту аэродром.
Теперь ничуть не жалею, что не попал, как хотел сначала, в
ракетчики. Здесь тоже интересно.
Прохожу близ аппаратной. Из приоткрытой двери падает узенький
лучик. У порога кто-то торопясь курит.
Мы с Плюсом уже около одноэтажного домика нашей казармы. С края,
где особая дверь, — кухня и столовая. В окнах темно. Но Плюс
останавливается. Наверно, надеется: дверь откроют, бросят что-нибудь
перекусить.
Зову:
— Пойдем, Плюс! Подожди до утра. Айбек угостит.
Айбек Урталиев не повар. Радиомеханик, как я. Штатного повара у
нас нет. Возить еду из столовой канительно. Стряпаем сами поочередно, неделю
каждый.
Сейчас неделя Айбека. Он это дело любит, но стряпец неважный.
В окнах нашей маленькой казармы еще свет. Ребята укладываются.
Идет разговор. В такой час чего не переберем, о чем не потолкуем! Тому из нас,
кто заслужил, критику наведем без дипломатии; поделимся вестями из дому,
поговорим и о футболе и о космосе. Проведем и взаимную консультацию по
лично-сердечным делам.
...Снова проходим с Плюсом вдоль колючки, что огораживает
«Стрелку». Взглядываю на часы. До конца смены час сорок семь. Время точное.
Часы у меня почти новые. Светящийся циферблат. «Пенза» на четырнадцати камнях.
Со второй получки купил, как работать начал... Когда школу кончил, мама хотела
подарить. Да батя восстал: «Пусть на свои заработанные купит».
Останавливаюсь у ворот. Одно название — ворота: два столбика,
поперек жердь. В темноте на ней чуть заметны белые полосы. У ворот
увольнительной никто не спросит. Только куда пойдешь?
Сразу за шлагбаумом проселок. Сейчас в темноте его не
разглядеть. Но мысленно вижу: извилистый, едва наезженный, кочковатый. Он
выводит к шоссе.
По шоссейке влево, на восток, километрах в семи, местечко, возле
которого наш аэродром и военный городок. А если ехать дальше, дальше, то будет
Будапешт, потом восточная граница — наша советская сторона... Далеко меня
занесло! Надо проехать половину Венгрии, половину Советского Союза, пересечь
Днепр, Волгу, перевалить Урал, доехать до Енисея — и только тогда попаду
домой, в Красноярск. Эх, побывать бы! Службы моей и года нет, и будто уж век
своих не видел...
Интересно, а чем сейчас Тоня занята? Да, чем? Спит. Разница-то
во времени семь часов. Здесь еще вечер, а там скоро утро.
Сегодня вторник. У Тони были занятия: она вечерница. Не раз по
вторникам я ее у школы поджидал перед концом уроков. В сторонке, чтобы
незаметнее. Но Тонины подружки все равно углядят. Востроглазые! Еще и крикнут:
«Твой мерзнет!» И Тоня, махнув им, бежит ко мне... Я провожаю ее нарочно самыми
глухими переулками. Или подхватываю за руку, и мы, вызывая подозрение собак,
как оголтелые летим на последний сеанс.
Ах, Тоня, Тоня, когда-то увидимся? Еще год с лишком мне служить.
А то по обстановке и больше, до международной разрядки. Вот получу право на
отпуск, если в отличники выйду.
Тоня, Тоня... Не провожает ли по вечерам тебя уже кто-нибудь
другой?
* * *
Вот я и свободен. Ставлю карабин на место, вешаю шинель.
Потихоньку, чтобы никого не разбудить, вхожу в комнату, где в два этажа стоят
наши койки. Там давно темно. Кто-то высвистывает носом. Наверное, Айбек. Это у
него такой музыкальный нос.
Нашариваю в своей тумбочке конверт, тетрадку, из которой обычно
вырываю листы для писем, выхожу.
Включив свет в ленинской комнате, сажусь к столу.
Сейчас самое удобное время заняться письмом. Никто не станет
совать любопытный нос: куда и кому? Днем у нас уединиться негде.
Старательно вывожу: «Здравствуй, Тоня!»
Затылком улавливаю чье-то дыхание. Оглядываюсь. Позади стоит
Сема Плешаков, шинель враспашку наброшена на белье. Склонив стриженую голову, с
усмешечкой, щурясь, смотрит. Я прикрываю листок ладонью:
— Ты чего?
— Ничего. Покурить вышел... Милахе строчишь?
Я молчу. Скорей бы ушел!
— Катай, катай! — Сема ухмыляется. — Надеешься,
два года тебя прождет? Ха, надейся!
Придержиая на животе распахивающуюся шинель, чуть покачиваясь,
Плешаков стоит рядом со мной и, преисполненный этаким противным превосходством,
поучает:
— Зеленый ты еще, Влас! Жизни мало нюхал. Что есть для
девушки солдат? Объект малоинтересный.
— Э, брось! — не выдерживаю я. — А от кого нам
почтальон каждый раз полную сумку привозит?
— Так девки хитрые! Это они на случай, если более
подходящих поблизости не подберут. Страховой фонд. А подберут — получай
приветик: «Извини, вышла замуж, желаю успехов в боевой и политической...»
— Ты такое получал?
Плешаков многозначительно усмехается:
— Я ж не такой телок, как ты.
Телок? Отбиваю удар:
— То-то тебе никто не пишет.
— Больно нужно! — фыркает Сема.
Сема нагибается ко мне:
— Конечно, бывают высокоидейные девы. У таких, как ты.
Только и за твою кто поручится?
Вскакиваю, сгребаю ручку, бумагу. К черту! Все равно не даст
писать.
— Ладно, не пыхти! Я ж шутя, — посмеивается Сема.
Спускается со стола, поддерживая валящуюся с плеч шинель.
Кое-как заканчиваю письмо. А что, если написать кому-нибудь из
ребят, чтобы сообщил, как там Тоня без меня? Но кому? Самая подходящая
фигура — Валерка Шишкарев! Его девушка, Ксанка, — Тонина подружка. Да
и сам он тоже вечерник, с Тоней в одном классе. Полную информацию может дать.
Напишу! И чтобы секретность сохранил, чтоб никому — ни Ксанке, ни Тоне...
Решено!
2. Казус с «винегретом»
Широкое окно аппаратной словно густо побелено снаружи. Туман...
Говорят, такие туманы стоят здесь всю зиму.
Сегодня полетов нет. Холодно поблескивают никелированные скобы
на черных ящиках блоков, темны панели. Наглухо закрыт крышкой «прокурор» —
большой, как сундук, магнитофон, который на случай проверки записывает
переговоры и сигналы, когда работает станция. Наше отделение — Урталиев,
Дымаренко, Василевский и я — сидит на скамейках вокруг табуретки, на
которой объемистый железный короб блока. Мы вытащили его из стойки резервной
станции. Так можно вынуть любой блок, как ящик из комода. От его задней стенки,
словно длинные черные змеи, тянутся «шланги» — толстые кабели. Ими блок,
чтобы и вынутым мог работать, подсоединен к станции. Мне хорошо видно его
нутро: хитросплетение разноцветных проводов, зеленые и коричневые
прямоугольнички бесчисленных конденсаторов, черные и серебристые цилиндрики
ламп. Когда меня, зеленого новобранца, прислали весной в школу специалистов, я
прямо-таки ужаснулся, впервые увидав эту премудрость. А теперь гляжу довольно
спокойно. Вот только наловчиться бы разбираться в ней так, как умеют
Василевский и Коля.
Как обычно в свободный от полетов день, сегодня у нас много дел
с аппаратурой. С утра вели регламентные работы — проверяли точность
приборов, исправность ламп, надежность контактов. А сейчас поочередно
практикуемся в устранении неполадок. Мне вышло действовать первым, и теперь я
пока что свободен. Занятиями руководит старшина Багульников. Но без нужды он не
вмешивается. Наблюдает.
Покопавшись в блоке, Багульников подходит к центральному пульту.
Нажимает кнопку.
Сейчас в агрегатной затрещал звонок, дежурный электромеханик
крутнул заводную рукоятку. Будет ток.
Резкий щелчок главного выключателя. На панелях вспыхнули желтые,
красные, голубые огоньки. Мягким внутренним светом озарились шкалы, колыхнулись
стрелки. Сильно, напористо зажужжали охладители. А в наушниках дежурного,
которые лежат на столике контрольного пульта, загудело то протяжно, то коротко,
повторяя наш сигнал, сигнал «Стрелки».
— Все в порядке? — смотрит Багульников на меня.
— Нет! — Я вижу: на верхней панели стрелка мягко
дрожит возле края шкалы. — Частота не в норме.
— Точно, — кивает Багульников. — А почему?
Чтобы найти причину, надо проверить все в блоке. Я готов. Но...
— Вы, Урталиев!
Айбек медленно подымается. Оправляя китель, тянет руки по швам,
словно ему скомандовали «смирно», и молчит.
Смуглое лицо Айбека напряжено. Темные, чуть раскосые глаза
прищурены. Он не то что не знает. Ведь тоже кончил школу специалистов. И
старательный. Просто еще не наловчился действовать быстро. До службы у себя в
колхозе был дежурным на радиоузле. Там высоких темпов не требовалось. То, что
он такой небыстрый, — остаточное явление допризывной жизни. Плюс характер.
Осторожно подбирая слова, Айбек начинает объяснять, отчего может
потеряться нужная частота. Но Багульников предлагает:
— Вы руками пройдитесь!
Айбек, не подкачай.
Взяв наш верный спутник — тестер, прибор в продолговатой
черной коробочке с застекленной шкалой наверху, Айбек начинает орудовать.
Подключает щупальца-пробники к соединениям то в одном, то в другом узле блока.
Безрезультатно пройдясь по узлам, Айбек отсоединяет пробники.
Держа тестер в руке, задумывается... А Коля Дымаренко глядит на Багульникова,
словно просит: «Дайте я!»
Есть у Коли такая жилка — себя показать. Если отвечает, то
до того подробно, что Багульников обычно не выдерживает: «Покороче!» Но
вообще-то старшина любит дождаться, чтобы отвечающий иссяк. Он знает прием тех,
кто чувствует свою слабину: начинай бойко, впечатление произвести, а дальше как
вывезет! С Багульниковым это пустой номер. Я убедился на собственном опыте.
Словно не замечая выразительных взглядов Коли, старшина не
торопит Айбека. Тот снова начинает орудовать пробниками. Факт, будет искать
долго. Он все делает потихоньку. Даже если знает, как надо делать. Такая
натура: любит проверить, чтоб наверняка.
Но Багульников тоже знает натуру Айбека. Поторапливает:
— Темпик, темпик!
Пальцы Айбека спеша ощупывают внутренние панели, он вынимает
цилиндрики сопротивлений, вставляет новые...
От всей души сочувствую Айбеку. Вижу, за него и Коля встревожен,
в чуть прищуренных глазах нетерпение. Коле неисправность найти что моргнуть.
Станцию до последнего контакта знает. Ему разве только Василевский не уступит.
До армии Коля у себя, на приборостроительном, заядлым радиолюбителем был.
Хвастался как-то: восемь приемников по разным схемам построил, на триодах
карманных мастерил...
А Василевский непохоже, чтобы за Айбека волновался. А ведь с
Айбеком в одной смене, старшим над ним. Наверное, ему уже не до Айбека: срок
увольнения подошел. Честно говоря, завидно: скоро будет дома. Не потому ли
передо мной и Айбеком постоянно важничает? Подумаешь, заслуженный военный в
звании ефрейтора!
Айбек все копается. То ставит, то снимает пробники. За это время
я, факт, нашел бы, что надо сделать.
Наконец Айбек показывает крохотный, меньше полсигаретки,
оранжевый цилиндрик с блестящими контактами по сторонам:
— Пайка сдала.
— Долго искали! — упрекает его старшина. —
Рекорд.
Бедняга Айбек! Уши пламенеют, вспотел, хотя в аппаратной
нежарко.
Однако и Багульников смотрит на него не без сочувствия. Но голос
старшины суров:
— Не тот темпик, товарищ Урталиев! Тренировочки не хватает!
...Прошел уже час. Перерыв. Багульников куда-то торопится,
поручает Василевскому:
— Руководите.
Геннадию лестно доверие. И он усердствует. Отстранив
медлительного Айбека, берет у него отвертку. Не успеваю следить за пальцами
Геннадия. Здорово наловчился! Даже Коля смотрит не без зависти, хотя и сам
может так.
В блоке все отрегулировано. Геннадий победоносно оглядывает нас.
— Ясно? Темп!
Факт, темп. Но Айбек растерян. Не успел уследить что к чему.
Тренировка продолжается. Проверяем точность настройки узлов.
Четкость и быстрота — вот чего добиваемся. По-прежнему медленнее любого из
нас действует Айбек. Василевский посматривает на него снисходительно: дескать,
ковыряйся. Но под конец все же уделяет ему особое внимание: выдвигает самый хитроумный
блок, который мы в шутку зовем «винегретом» — такое множество в нем узлов
и узелков. «Винегрет» — очень важная штука в схеме.
Порывшись в «винегрете», Василевский включает станцию,
показывает Айбеку на шкалу:
— Проверь.
Сделав несколько замеров тестером, Айбек, отложив его, несмело
сует руку в блок.
Толстые губы его сосредоточенно оттопырены, густые черные
ресницы помаргивают.
Подбадриваю взглядом: не робей! Но Айбек боится ошибиться. Вот
вынул сразу целый блочок конденсаторов, смонтированных на металлической
панельке, держит над столом...
— Копаешься! — язвительно бросает Василевский.
Панелька звучно стукается о стол, несколько цветных
цилиндриков-конденсаторов, выскочив из гнезд, катятся в стороны. Василевский
морщится:
— Эх, руки-крюки! Собирай!
Уже время кончать занятия. Василевский подгоняет:
— Шевелись, шевелись!
Айбек суетится. Даже вспотел. Наконец отирает пот со лба:
— Собрал... Проверишь?
— Ставь на место!
Короткий щелчок.
— Напортачил! — Выбросив руку к пульту, Василевский
выключает напряжение.
Айбек стоит понурясь, губы чуть приметно дрожат.
— Сгорели! — Выхватив из блока поставленную Айбеком
панельку, Василевский сует ему: — Любуйся!
— Я... быстро хотел, — бормочет Айбек. — Я...
— «Я», «я»! Кто же еще? Терпения не хватило?
— А тебе? — вдруг встает Коля.
— Товарищ Дымаренко!
Ого, Василевский перешел на официальный тон? Совсем на него
непохоже.
— Товарищ Дымаренко...
— Слушаю, товарищ ефрейтор! — с показной ретивостью
выпаливает Коля. Но в его глазах совсем другое.
Кажется, сейчас будет огонь и дым...
Однако Василевский как-то сразу остывает. Хмурясь, вертит в
руках злодейку панельку. Бедняга Айбек! Досталось от Василевского, а уж от
Багульникова...
Легок на помине!
Старшина на пороге.
Василевский не успевает отрапортовать — Багульников уже
увидел... Потрогав панельку, смотрит на Василевского, и тот опускает взгляд. Не
очень-то приятно стоять перед нашим старшиной, когда виноват. Он, может, много
и не скажет, но поглядит — хоть сквозь землю вались.
Айбек совсем сник. Уши пылают.
Лейтенант берет у Багульникова панельку:
— Кто?
— Я! — как печатает Геннадий.
Вот это да!..
— Забыли, чему учились? — грозно спрашивает лейтенант.
Геннадий старается выглядеть спокойным. Айбек, у которого не
только уши, но и все лицо стало алей помидора, недоуменно смотрит на него.
3. Ищем оптимальную
Дежурю в аппаратной. Вместе с Колей. С утра поредел туман,
который плотно лежал эти дни. И поэтому сегодня на аэродроме наверстывали
упущенное время — вовсю шли учебные полеты. Они кончились только что. Но
мы предупреждены: полеты продолжатся.
Ждем звонка с КП. Мы наготове.
Когда вот так, на дежурстве, ожидаю команды «включить!», всегда
втайне от других жду чего-то необыкновенного. Завидую тем, кто у нас на
«Стрелке» служит давно, как Коля или Василевский. Им приходилось дежурить не
только во время обычных полетов. Коля рассказывал: однажды он дежурил в ночь,
когда границу пересек неизвестный самолет и с нашего аэродрома взлетали
дежурные. По станции связи Коля слышал тогда голоса наших летчиков, искавших в
ночном небе врага. А перед тем как мне прибыть сюда, на «Стрелке» несколько
дней все дежурили с особым рвением: наши космонавты наматывали витки. Если бы
их кораблям пришлось приземляться не в заданном районе, а где-нибудь в здешних
местах, наш аэродром понадобился бы самолетам, выделенным для поисков.
«Стрелке» были сообщены частоты, на которых поддерживалась связь с космическими
кораблями, и тем из ребят, кто дежурил, посчастливилось слышать переговоры
космонавтов с землей.
А мне не везет. Сколько уже прослужил — и ничего
необыкновенного. Но надеюсь, когда-нибудь выпадет и на мою долю. Может быть, я
услышу в наушниках голоса космонавтов, летящих к Луне или Марсу...
А пока что служба идет обычная.
Сейчас, пока полеты не возобновились, можно бы передохнуть. Но
Коля — с ним это часто бывает — нашел себе дело. Не только
себе — и мне. Хочет точнейшим образом отрегулировать блок задающего
генератора.
По инструкции к регулировке частот допускается только лицо со
специальной подготовкой. Коля считает себя таковым лицом. Во всяком случае,
действует он сегодня с благословения старшины. А тот не каждому разрешит.
Никто не заставлял Колю браться за эту канительную работенку.
Старается он, так сказать, из чисто научного интереса. А я помогаю в порядке
солидарности. Впрочем, и самому интересно.
Мы притащили осциллограф. Коля подключил его к блоку. Следит за
осциллографом и дает команды: «Переключай. Еще переключай».
На круглом матово-сером экране осциллографа, разграфленном в
частую клетку, при каждом переключении вспыхивает и замирает яркая изумрудная
змейка. Если зеленая линия будет не извилистой, а ровной и пройдет снизу, по
диагонали, через левые деления, значит, это и есть оптимальная линия,
соответствующая заданной частоте. Но мы, как ни крутим ручки калибровки
сигнала, все не можем изловить оптимальную линию. Вместо нее на темном диске
экрана вспыхивают самые причудливые зеленые загогули. Коля делает замеры,
регулирует, снова присаживается к осциллографу. По его команде включаю блок.
Опять вспыхивает в кругу экрана зеленая змейка... Да все не та, что нам нужна.
У Коли уже блестит лоб. Он расстегнул воротник. Вошел в азарт.
Теперь его от осциллографа за уши не оттянуть...
Неужели так и не поймаем за хвост оптимальную змейку? Сколько
раз пытались!
В конце концов, если надо, частоту отрегулирует Багульников.
Но я знаю — отговаривать Колю бесполезно, если он
загорелся. Да и мне уже не терпится. Эх, получилось бы!
С блоком и осциллографом Коля возится не впервой. В прошлый раз
после дежурства сколько канителился. И сегодня, наверное, просидит. Мученик
науки.
Уж если он решит чего добиться, ни времени не пожалеет, ни
сил — выполнит. Если бы можно делиться характером, я не прочь бы
заполучить малость Колиного. Но в первую очередь я уделил бы частицу его
характера Айбеку. Неплохой Айбек парень, но одолевает его иной раз этакая
рассеянность, что ли. Как на тренировке вчера.
Делаю переключения, а сам что-то все думаю об Айбеке. Жалею? Да
ведь сам он виноват.
Поделом мы его пробрали. Вчера же вечером. Неофициально, но
крепко. Выдавали все. Кроме Василевского. Я догадался: из-за Айбека влетело.
Потому Айбека я и попрекнул: «Он тебя грудью прикрыл!» — «Не грудью,
брехней! — тут же встрял Коля, и Геннадию: — Чего ж ты лейтенанту
правды не сказал?» Геннадий прищурился: «Ябедничать? Сам иди!» Коля полыхнул:
«По-твоему, ябеда я?» — «Потенциальный!» — как отпечатал Геннадий —
и за дверь. «Не желаешь разговаривать?» — только и успел крикнуть Коля
вслед. Айбек при всем этом разговоре как в рот воды. Коля ему: «А тебя не
касается? Сам признаться должен бы. Трусишь? Обсудим в комсомольском порядке!»
Куда Айбеку деваться? Согласился.
Действительно, собрав всю храбрость, Айбек сегодня утром доложил
Багульникову. Потом Айбек рассказал мне по секрету: «Попало, почему сразу про
себя не сказал». Что ж, правильно попало. А что говорил старшина
Геннадию — секретом осталось. Геннадий делает вид — ничего особенного.
Но понятно — только вид.
Не я один сочувствую сейчас Геннадию, хотя он и гордец. А Коля
подшучивает: «Ты, Влас, дуже добрый, добрячок».
Но какой я особенно добряк? Просто не хочу прикидывать по
готовой Колиной мерке. Геннадия по-своему понимаю.
...Мы сделали, наверное, уже сотни переключений. Но на экране
по-прежнему, словно дразня, зеленые черточки ложатся где угодно, только не в
нужных делениях.
Сколько еще переключений предстоит сделать?
Время дежурства истекает. Скоро придут принимать смену Геннадий
и Айбек. Напоминаю Коле:
— Пора прибирать.
— Обожди! — отмахивается он. Снова переключение,
замер...
Не сразу замечаю, что входит новая смена.
— Экспериментики в разгаре? — спрашивает Геннадий.
Коля звонко щелкает выключателем. Экран осциллографа, моргнув
зеленой искоркой, гаснет.
Геннадий подходит к осциллографу:
— Давай попробую!
Я слышал, у него это раньше получалось.
Не ответив, Коля отсоединяет осциллограф, вполголоса говорит
мне:
— Складывай до места.
Мы начинаем убирать инструменты, приборы, свертываем шланги.
— Однако нелюбезен ты, братец! — замечает Коле
Геннадий.
— Ты тоже любезен не дуже... — Коля медленно
отмеривает слова. — К примеру, вчера...
— Виноват! — не то шутя, не то всерьез извиняется
Геннадий. — Хочешь выдать мне критики до нормы?
— Ты сам на критику набиваешься, — говорит Геннадию
Коля. — Вот снял с тебя стружку Багульников вчера... Надо 6 тебе...
Геннадий вспыхивает:
— Молод ты еще меня учить.
— Все молоды, один ты старийше всех.
— А ты...
— Да бросьте, ребята! — вмешиваюсь я. — Тебе,
Геннадий, не с чего грудь колесом...
— И ты, Влас, с поучениями? — удивляется
Геннадий. — Кажется, не по должности тебе...
— При чем должность? — поддерживает меня Коля. —
Верно Влас тебе врезал. Все собою гордишься. Признайся — вину Айбека
принял не ради него, абы собой покрасоваться?
Геннадий бросает на Колю сердитый взгляд. Видно, Колины слова
попали в точку: столкнули с привычного пенька самомнения. Правда, Геннадий
старается вновь утвердиться на этом пеньке. Делает вид, что наши слова его мало
трогают. Но это у него не очень получается.
Мы говорим ему еще о его зазнайстве.
А Геннадий помалкивает. Проняло его? Или, как и вчера, опять не
желает снизойти до разговора? Выслушав нас, он лишь говорит кратко:
— Я вас понял, джентльмены.
В самом деле понял?
Какой он, если всерьез? То, что дерет нос, плохо. Но то, что за
Айбека принять вину не боялся?
Мы с Колей ставим осциллограф в шкаф, кончаем приборку,
расписываемся в журнале, что сдали смену.
Уже за дверью Коля говорит не столько мне, сколько себе:
— Дает нам пан Василевский задачки. Чем его спрямить?
Не знаю, как тут найти оптимальную? А найти надо.
4. Давай поговорим!
Сижу в ленинской комнате. Кроме меня, в ней никого. Сегодня
утром получил письмо от Тони. Мой «секретный агент», будь он неладен, Ксанке
своей проболтался. А Ксанка, факт, мигом Тоне рассказала.
Ох, и досталось мне от Тони. «Ты меня оскорбил. Подозреваешь,
выслеживаешь. После этого не хочется тебе писать».
Понимаю — обидел. И очень. Да сам разве не обиделся бы? Вот
если бы она кому-нибудь здесь такое тайное поручение дала, какое я сдуру
Валерке?
Как мне теперь убедить ее, чтобы перестала сердиться?
— Садись и пиши!
Коля? С кем он?
А, с Плешаковым... Ох, Сема, век буду помнить твой совет!
У Семы несколько взъерошенный вид. Поспорил с Колей? О чем?
Коля достает из кармана сложенную вдвое ученическую тетрадку,
вырывает из нее листок:
— Давай!
О чем-то раздумывая, Сема держит листок в руках.
— Решил — действуй! — поторапливает Коля. —
Есть чем писать?
— Есть... — Сема вытаскивает авторучку.
Коля тихонько трогает меня за рукав:
— Выйдем пока...
В коридоре спрашиваю:
— Секретно-важное сочинение?
— Заявление в комсомол. Заставлять пришлось. — Коля
выглядит немного озадаченным. — Давно собирается. Сегодня напомнил ему:
скоро собрание, пиши. А он: «Не хочу!»
— С чего вдруг?
— А кто ж его поймет? — Коля разводит руками. —
На Сему и не такое находит.
— Нервный?
— А то ж... Сейчас терпимо. А, помню, поначалу, когда
прислали до нас служить, бирюком смотрел. Доброму слову не верил.
— Почему?
— Жизнь такую имел. Не знаешь разве?
— Откуда? Он не рассказывал.
— Ты же у нас недавно. Да я сам о его жизни долго не знал, —
признается Коля. — Не любит Сема про то говорить. А один раз нашло на
него — раскрылся. Но я никому не рассказывал, раз он такой. Тебе первому.
— А что, у него особенная биография? Сирота?
— Полный. До трех лет у тетки рос. Потом она его в детдом.
После обратно взяла: воспитывать решила, своих у нее не получилось. Двенадцать
ему исполнилось — тетка померла. Остался с ее мужем. А тот не дуже за отца
ему хотел. После того Сема и школу почти забросил, со шпаной стаковался.
Приучила она его водку пить, дала образование! В кражу одну впутали. Он сам не
крал, но в курсе был. Забрать его не забрали, а в милиции побывал.
Ценю — не свихнулся, — добавляет Коля. — Хлопец
надежный. Одно лихо — подозрительности в нем дуже богато. Чуть что —
сразу мнение: несправедливы, худого ему хотят.
— А чего так стараешься в комсомол его?
— Надо ему. Дуже. Сам еще не разумеет как. Чтоб характер до
нормы дотянуть. Нехай комсомольским духом подышит.
— А знаешь, — вдруг вспоминается мне то, о чем думал
не раз, — я вот в комсомоле с восьмого класса. Что такое комсомольский дух
теоретически, так сказать, представляю. Ну, на войне, например, или на освоении
трудном. Вот кое-кто из друзей моих красноярских по призыву на Север
махнул — вербовали у нас. Это понимаю. Ну а в обычной жизни? Вот если
никуда не ехать и ничего не случается, где он, этот дух? Чем мы фактически от
прочих парней отличаемся? От тех, которые не пьют, не скандалят, норму
выполняют? Или, скажем, как мы с тобой, службу без взысканий несут?
— Вот тебе на! — Коля смотрит на меня
удивленно. — Ты чего? Первый день в комсомоле? Устав союза знаешь?
— Знаю. Быть передовиком. Значки, допустим,
заработать. — Я бросаю взгляд на грудь Коли, где справа, рядышком, блестят
эмалью и бронзой знак отличника, значок ГТО. — Ну, нарушений не допускать.
Это все по общественной обязанности. А просто, в жизни?
— Чудной! — улыбается Коля. — Да разве ж все это
от жизни отдельно?
— Не отдельно... Но я чего-то большего хочу... И почему
принято считать: все исполняет, значит, хороший. А разве этого достаточно?
Разве это одно и то же?
— Ты про кого? К примеру?
— Какой тебе пример? — Я задумываюсь — У нас на
«Стрелке»? Не знаю... Наши ребята один к одному. Разве кое у кого на характере
сучки. А вот был у нас на строительстве парень... Кешка. Бурундуков, бригадир
монтажников. Высокий процент давал. Слава его на весь город. Портреты везде. По
радио про него чуть не каждый день. Все девчата с ним танцевать готовы. А потом
узнаем: девушку обманул, которой жениться посулил, матери-старухе, в деревне
одна, ни копейки не высылал, даже на письма ей не отвечал. Ни девушка та, ни
мать не жаловались на него, нет. Потому и не разбирали его поведения. Хотя,
говорят, кто-то с их участка и требовал. Так и остался в пример подающих.
Комсомол к этому делу и не коснулся.
— Исключение за правило принимаешь? — Коля глядит
испытующе. — У вас в бригаде мирились бы с таким?
— Э-э, нет! У нас один на работу «под газком» заявился,
так, знаешь, как за него взялись. Зарекся!
— Во! А ты говоришь, комсомольского духа нема.
— Так то в гражданке.
— А здесь не боремся за кого надо?
— Например, за Василевского. Второй год?
Коля, кажется, не заметил моей подковырки, отвечает:
— Сейчас уже так, остатки. Подивился бы ты на Геннадия в
первый год! Задавакой был — никакого терпежу! Недаром до него прозвище
прилипло: «племянник маршала»...
— Вы обо мне? — Геннадий внезапно появился в коридоре.
Что он бродит? Все еще с шахматной доской. Не нашел партнера?
Серебрянников-то занят. Геннадий останавливается перед нами:
— Обсуждали мои морально-боевые качества?
— Обсуждали... — Коля невозмутим.
— И каково решение?
— Айбека на замену отлично подготовишь, рекомендуем
тебя... — Коля сохраняет серьезное выражение, — в кандидаты на
маршала войск связи.
— Благодарю! — отвешивает поклон Геннадий. — К
Айбеку приложу все усилия и доведу. А что касается кандидатства — не
требуется. Я лучше по штатской линии.
— Давай, давай! — посмеивается Коля. — Ты и на
гражданке дуже далеко пойдешь.
— Что этим хочешь сказать? — настораживается Геннадий.
Но Коля не успевает ответить.
Из ленкомнаты появляется Плешаков. В его руке сложенная бумажка.
Он молча протягивает ее Коле. Василевский, любопытствуя, заглядывает в нее.
— Ха! Поздравляю! Семен Плешаков вступает в ряды!..
— Не шуткуй! — перебивает Коля. — Хлопец
по-серьезному. А ты...
— А что я? — Василевский шутовски-недоуменно пожимает
плечами. — Приветствую. Категорически достоин. Человек с безукоризненной
биографией..
— Ты мою биографию не трожь! — глухо говорит Сема.
Тянется к своему заявлению: — Отдай, раз насмешки строят!
Коля отводит его руку:
— Не вскипай!
Сема, ничего не сказав, быстро идет к выходу.
— Постой! — Коля, размахивая заявлением, спешит
вдогонку. Вот они оба скрылись за дверью.
— Нервозность дамская! — пожимает плечами
Геннадий. — Удивительно, право.
Не отвечаю. Не хочется и говорить с ним. Над чем он смеется?
5. Воскресник
Серое утро. Туман. Но день, похоже, будет теплый. А у нас дома
по утрам, наверное, уже заморозки, бурая, вялая трава словно солью присыпана...
Здесь она еще зеленая.
Толпимся возле шлагбаума. Сегодня у нас воскресник, будем
помогать здешнему кооперативу. Ожидаем грузовик, который заберет нас. Мы —
это, кроме меня, Коля, Урталиев, Плешаков, Калабрин. А Василевский и другие
остались в дежурных сменах.
Свежо. Утренний холодок пробирается за ворот. Чтобы согреться,
мы толкаемся и в шутку боксируем. Старшина распорядился: быть без шинелей, на
работе разогреетесь, но велел взять плащ-палатки на случаи дождя. Мы сделали из
них скатки, повесили через плечо.
Разминаясь, чтобы согреться, нетерпеливо посматриваем на
шлагбаум: скоро ли покажется грузовик?
Мне и Айбеку любопытно поучаствовать в воскреснике. Для нас с
ним все местное население пока что было представлено лишь бабушкой Яношне да ее
внучкой Илонкой.
Вспомнив, что толком не знаю еще ни одного мадьярского слова,
спешу расспросить Колю:
— Как по-мадьярски «товарищ»?
— Смотря какой, — объясняет Коля. —
Элвтарш — товарищ по идее, байтарш — по оружию, кортарш — по
работе.
— А как правильнее?
— Элвтарш.
На дороге показался грузовик. В его кузове полно солдат с других
точек, тоже едут на воскресник.
Грузовик останавливается напротив шлагбаума. Ребята кричат нам:
— Привет колхозникам!
Из кабины выглядывает наш лейтенант:
— В машину!
Со всех сторон штурмуем высокий кузов.
Поехали!
Кто-то затянул песню. Все подхватили. И вот она гремит над
дорогой. Старая песня, песня молодости наших отцов. Песня, которую мы почему-то
особенно любим:
До свиданья, мама, не горюй,
На прощанье сына поцелуй,
До свиданья, мама, не горюй, не грусти,
Пожелай нам доброго пути!..
Короткая остановка в селе около одноэтажного белого здания с
красной звездой над крыльцом — возле правления. Сюда подъезжают еще
грузовики, заполненные солдатами других подразделений. Усатый дядька, в черной
шляпе, в толстой суконной куртке и сапогах с твердыми блестящими голенищами,
вскакивает на подножку нашей машины. Едем дальше. Усатый показывает дорогу.
Вот машина свернула в какой-то проулок, подскакивая,
покачиваясь, катит уже прямо полем. По нему рассыпались неровной цепью женщины.
Почти все они в черных плюшевых жакетках, по здешней деревенской моде. Они
выдергивают сухие, серые, с побуревшими листьями кукурузные стебли, стаскивают
в кучи. То тут, то там по полю движутся брички, мужчины в коротких кожушках
грузят стебли, отвозят куда-то.
Еще издали по платкам на головах женщин можно довольно точно
определить их возраст. У старух и пожилых платки непременно черные. У тех, кто
помоложе, — разных, но не броских цветов. У девушек — яркие.
Мы проезжаем вдоль всей вереницы работающих женщин. Только в
самом ее конце по знаку усатого дядьки, стоящего на подножке, грузовик
тормозит.
— Какие девы! — восклицает Калабрин. — Мечта!
— Потише, ты! — вполголоса обрывает его
Дымаренко. — Может, нас понимают.
— Поймут — не обидятся... — Слова Калабрина
теряются в общем шуме: одновременно со всех сторон сыплемся из машины,
спрыгиваем на мягкую землю.
Увы, о девушках Калабрин сказал вроде в шутку. Здесь, в самом дальнем
краю поля, работают сплошь одни черные платки.
Наш усач-провожающий уезжает на грузовике. Мы остаемся в
распоряжении бровастой старухи, которая тут вроде бригадира. Она указала нам
участок поля рядом со своей черноплаточной бригадой. Сложив скатки плащ-палаток,
мы, рассыпавшись, дружно дергаем толстые шершавые стебли, стаскиваем их
охапками в груды. Работа легкая, идет споро. Приятно заняться тем, чем не
приходится заниматься изо дня в день. Но вид у ребят несколько разочарованный.
Предполагали, что работать будем вместе со здешними девчатами. А
оказалось — одни старухи. Стимул не тот.
Но вот кто-то из наших весело кричит:
— Подкрепление!
И действительно, от дороги к нам напрямик по полю катит
запряженная парой бричка. На ней вплотную один в одному, словно цветы в букете,
пестреют яркие платочки.
— А ну, хлопцы, нажмем! — бросает клич наш вождь
Коля. — Покажем класс!
— Есть нажать, товарищ командующий! — Калабрин шутливо
кукурузным стеблем берет «на караул» перед Дымаренко. Тот, даже не улыбнувшись,
серьезным голосом отвечает:
— Вольно! Продолжать работы!
Полная девичьего смеха, подкатывает бричка. Правит ею парень в
сдвинутой на затылок коричневой шляпе с зеленой лентой. Не прекращая работы, мы
смотрим на девчат. Они, громко пересмеиваясь, выпрыгивают из брички, едва та
успевает остановиться. Сразу, жестами приглашая присоединиться и нас, начинают
грузить в бричку собранные нами стебли. Охотно помогаем. Вот бричка навалена до
самого верха. Парень в шляпе с зеленой лентой поворачивает упряжку. Встряхивая
вожжами, громко кричит:
— Эй-о, эй-о! — Так здесь погоняют лошадей.
Чернобровая руководящая бабушка отводит «пополнению» — в
его составе не одни девушки, а и несколько женщин постарше — место для
работы рядом с нашим участком.
Мы действуем рьяно, показывая свою молодецкую хватку. Стебли так
и мелькают в наших руках, быстро складываются в аккуратные кучи. Но и девушки
не отстают.
Наши ребята начинают перекликаться с ними. И я не прочь бы поболтать
с этими бойкими девчонками. Но как найти хоть пару понятных для них слов? А
они, видно, ни слова не знают по-нашему. Меня гложет черная зависть к Калабрину
и Коле: за время службы они уже успели научиться немного по-венгерски. Ну, и
пусть разговаривают! Яро хватаю твердые высокие стебли с отломанными макушками,
выворачиваю их с корнем, швыряю в кучу. Нельзя сказать, что для меня это очень
увлекательно. Да и вообще, я не такой уж любитель сельской жизни. А сейчас я
рад. Наскучался по настоящей работе. Все-таки служба есть служба. Даже если она
потруднее работы. Службу проходят, а работу делают. Разница. Иногда хочется
поработать по-настоящему, так, чтобы результат можно было пощупать — вот
как эти стебли.
Рядом со мной трудится Айбек. Нижние края его пилотки потемнели
от пота, будто их черным кантом обвели. Широкое смуглое лицо блестит как
смазанное. Ого! Айбек вкалывает так, словно ему за это обещан отпуск.
Становится жарко. Расстегиваю воротник. Снимаю ремень, вешаю
его, как портупею, через плечо. Вроде полегче. Так уже сделали другие наши
ребята.
Замечаю: за время, что прошло с начала работы, первоначальный
порядок несколько нарушился. Правда, черноплаточная бригада вместе со своей
бровастой предводительницей по-прежнему в едином строю. Но пилотки наших ребят
кое-где перемешались с разноцветными косынками. С кем это рядом Коля? Знакомый
зеленый платочек... Как я не узнавал сразу? Это же Илонка! Быстро движется ее
ловкая тонкая фигурка в короткой жакетке, легко, быстролетно переступают
стройные ноги в черных сапожках с высокими голенищами.
Коля неравнодушен к Илонке. Он ни за что никому не признается в
этом, даже мне. Но я-то знаю.
Я и Айбек, вырывая кукурузные стебли, постепенно сближаемся с
Илонкой и Колей. Скоро эта часть поля будет полностью убрана. Дело идет споро,
наши силы выросли: подъехали на грузовиках солдаты с участков, где работа уже
завершена.
Вот мы с Айбеком и сравнялись с Илонкой и Колей.
На ходу то и дело поворачиваясь к Илонке, Коля вовсю сыплет
шутками и прибаутками. Илонка немного знает по-нашему. Но что-то не очень
откликается на Колины речи.
Ого! Поближе к Илонке пробился и Калабрин. Он у нас
кавалеристый, любит с девушками потолковать.
Э, ребятки, поглядываю я. Напрасно стараетесь. Перед такой
девицей-красавицей, поди, все здешние парни стелются.
— Отдых!
Разгоряченные, запыленные, порядком уставшие, собираемся вокруг
лейтенанта. Вытираем вспотевшие лбы, достаем папиросы, спички...
Впрочем, возле лейтенанта не все. Некоторые остались там, где
толпятся девчата. Наши кавалеры пытаются завести с ними разговор. Но
непосредственный контакт что-то не налаживается. Однако Коля находит выход.
Осененный идеей, он восклицает:
— Сейчас я вас всех познакомлю!
Показывает на Илонку:
— Илонка! — Тотчас же его указующий перст останавливается
на девушке, стоящей с нею рядом: — Мария?
— Нем! — улыбается девушка.
— Эржика?
— Нем, нем!
— Маргит?
— Нем! Лайошне! — выкрикивает другая.
— Лайошне? — недоверчиво спрашивает Коля и решительно
твердит: — Нем Лайошне! Нем!
Девушки дружно смеются. Шутят они над Колей или в самом деле та,
которую он расспрашивает, уже замужем? Мне Коля говорил, здесь так: вышла
замуж, принимай не только фамилию, а даже имя мужа. Вышла замуж за Лайоша,
значит, Лайошне.
В своих попытках перезнакомиться со всеми Коля не унимается. Но
знаю, из всех девушек его интересует только Илонка. Перед нею он старается
показать себя самым бойким из нас, настойчиво спрашивает девушек:
— Гизелла? Ирма? Ливия?
Откуда он знает столько венгерских имен?
Девушки называют себя. И он наконец делает то, что должен был
сделать раньше, — рекомендуется:
— Коля!
— Колонц? — прямо-таки в восторге взвизгивает какая-то
из девушек, и дружно, звонко смеются все остальные. Смех не умолкает долго,
веселые и удивленные голоса повторяют:
— Колонц? Колонц?
Коля слегка опешил: почему его имя вызвало такое бурное веселье?
Но он и доволен этим, тычет себя в грудь:
— Да, Коля! Колонц!
Увы, тогда ему, как и всем нам, было невдомек то, что мы узнали
позже: «Колонц» по-венгерски вовсе не собственное имя. Это слово означает
«чурбан», «бревно».
Смех привлекает остальных наших ребят. Нас больше, чем девушек,
мы обступили их тесным кольцом. Некоторые ребята проталкиваются поближе.
Каждому интересно глянуть на таких пригожих, кареглазых, бойких девчат. В нашем
положении это удовольствие редкое.
Знакомство идет вовсю. Сыплются как горох вперемежку имена:
— Марта.
— Семен.
— Юльча.
— Макар.
Кажется, все уже перезнакомились. Даже в меня ткнул пальцем
неугомонный Колонц, представил:
— Влас! — И добавил: — Из Сибири.
— О, о! Сибир, Сибир! — Девичьи лица с любопытством
обращаются на меня. Чудаки! Что, если сибиряк, так человек необычного вида,
мехом обросший, что ли?
С громом подкатывает несколько пароконных бричек. На передней
тот самый парень в шляпе с зеленой лентой. Резко натянув вожжи, он лихо
останавливает лошадей, смеясь, кричит девушкам:
— Доввай!
Откуда здесь известно наше ходовое словечко? Не с войны ли
прижилось?
Примотав вожжи к передку, парень спрыгивает с брички. Илонка,
как-то растерянно взглянув на него, отодвигается от Коли. Ах, Коля! Поучал нас:
здесь парни ревнивые, для сохранения дружбы народов лучше со здешними девушками
дел не иметь. А сам? Как бы по его вине не возник международный конфликт.
Загружаем бричку за бричкой. Но кучи стеблей еще лежат по всему
полю. Еще грузить да возить... Нам приходится подолгу ждать возчиков.
Ура! Ура! От села резво катит трактор — ярко-красный,
высокий, на толстых резиновых колесах. Он тащит за собой три брички.
— Смотри, смотри! — кричит мне Айбек. — Наш
«Беларусь»! У нас тоже такие!
Обрадовался парень, словно земляка увидал.
Вот трактор уже возле нас.
Айбек не выдерживает, бежит к трактористу. Что-то говорит ему,
показывая на себя. Неужто тракторист его понял? Айбек карабкается на трактор.
Тракторист отодвинулся, уступил ему место у руля. Затрещав, трактор стрельнул
синим дымом, дернулся, потащил брички...
И только тогда, когда трактор уже почти у дороги, Айбек
соскакивает, бежит обратно.
— Отвел душу? — спрашиваю его, когда он возвращается.
— Как дома! — весело отвечает Айбек. — Два сезона
на таком работал!..
Вот поле и совсем чисто. Словно и не стояли на нем недавно
многорядным частоколом кукурузные стебли.
Отряхиваем пыль, вытираем платками вспотевшие шеи,
подпоясываемся. Когда начинаем разбирать сложенные вместе скатки плащ-палаток,
Багульников командует:
— Отставить! В одну шеренгу становись!
Мы стоим, старательно держа равнение: никому из нас не хочется
ударить в грязь лицом перед зрителями — женщинами и девушками, с которыми
мы вместе работали. Нестройной толпой стоят они напротив нас, с любопытством
смотрят. Айбек, тронув меня локтем о локоть, спрашивает шепотом:
— Что будет?
Так же шепотом отвечаю:
— Премию тебе вручат.
— Смирно.
Мы замираем.
Дядька в черной шляпе приосанивается. Бросив взгляд на женщин,
против которых мы стоим, он говорит нам — медленно, наверно, боясь
ошибиться:
— Правлени... кооператив, сельскохозяствен кооператив
благодаря... благодарит, спасибо, товарищ советски катонак, э, солдат, помощь
за... коллективист! — Он, чуть повернувшись, делает широкий жест
рукой. — Всем сердцем, очен спасибо, это...
Пауза. Мы ждем, что же он скажет дальше. Видимо, запас русских
слов у оратора иссяк, и он, еще секунду помедлив, вдруг восклицает:
— Хурра! Эльен!
— Эльен! — весело кричат девушки, звонко хлопают в
ладоши. А мы стоим улыбаемся. Нам тоже хочется закричать «ура!». Но команда
«смирно» еще в силе.
— Вольно! — наконец командует Багульников,
объявляет: — Все, кто участвовал в воскреснике, приглашаются сегодня в
клуб кооператива на танцы. Примем приглашение, товарищи?
— Примем! — отвечаем дружным хором.
...Вот и вечер. На машинах мы уже проделали путь в казарму и
обратно в село, успев преобразиться. На нас фуражки с голубыми околышами,
мундиры, сверкают загодя надраенные пуговицы и пряжки ремней.
В просторном, ярко освещенном зале клуба гремит музыка, гремит
во всю силу, как большой оркестр. Но в оркестре всего трое: моложавая, бойкая
на вид женщина с аккордеоном, сухощавый старичок скрипач с толстым шарфом,
обмотанным вокруг шеи, и багроволицый толстяк с глазами навыкате и маленькими
черными усиками, играющий на контрабасе.
Принаряженные девушки, те самые, с которыми мы работали в поле,
танцуют с нами и со своими парнями — их набралось множество. Мне в
партнерши досталась низенькая, довольно круглая девушка в пестрой, попугайных
цветов кофточке. У нее милое простецкое лицо, она смугловата, как и другие
здешние девчата. Почти непрерывно она что-то говорит мне, о чем-то допытывается.
Но я лишь улыбаюсь, как дурак, силясь догадаться, о чем она толкует, и отвечаю
невпопад: «Да, да!» Признаться, я не рвусь развивать это знакомство: ну,
пройдемся круг-два, на том оно и кончится.
Музыканты стараются вовсю, с упоением кружатся пары... А мне
что-то не очень весело «средь шумного бала». Сегодняшним вечером Тоня,
возможно, тоже кружится с кем-нибудь в нашем Дворце культуры, ведь сегодня
воскресенье. Но я танцую с девушкой, которую вижу в первый раз и, наверное,
больше не увижу. А с Тоней, факт, кто-нибудь из наших парней. За нею и раньше
увивались. А может быть, теперь с большим успехом? Ведь Тоня на меня обижена.
Не прощает мне дурацкой затеи с Валеркой Шишкаревым. Эх, как я кляну Валерку и
Сему Плешакова! А больше всего самого себя. Я снова и снова писал Тоне, просил,
чтобы не сердилась. Но она до сих пор не прощает. Не знал, что может так долго
держать на меня обиду.
На душе беспокойно и грустно. Вот и совсем расхотелось
танцевать... Воспользовавшись тем, что музыканты устроили себе минутную
передышку, я раскланиваюсь со своей дамой и сквозь шумную толпу пробираюсь к
выходу.
На улице уже темно. Свет из окон клуба, плотно задернутых
шторами, почти не пробивается наружу.
Около входа в синеватой полутьме красными тусклыми точками
мерцают огоньки сигарет. Слышен оживленный мужской разговор.
Присматриваюсь, какие-то парни, два-три венгерских солдата. Они
приветливо здороваются со мной.
— Йо, эштет{2},
элвтарш! — отвечаю им тоже по-венгерски: пригодился урок, взятый у Коли.
Улыбаясь, они спрашивают меня о чем-то. Я не понял вопроса. Они
терпеливо задают его снова и снова. Но как я им отвечу? Я не знаю по-мадьярски,
они — по-русски. А хотелось бы поговорить: как жизнь, как служба? У
мадьяр, майор Костерец рассказывал, солдатское звание в большом почете. На
военную службу без хорошей характеристики не возьмут, а кому откажут, стыд
великий. Когда солдат принимает присягу, родня как на праздник в часть
приезжает.
Мы пытаемся объясниться хоть как-нибудь, если не на словах, так
на пальцах. Но из клубных дверей вдруг выплескивается музыка — веселая,
быстрая, словно подпрыгивающая. Парни бросают сигареты, спешат в клуб, откуда
уже в такт музыке доносится топоток танцующих. Солдаты жестами зовут меня. Но я
достаю пачку папирос, щелкаю пальцами по ней: хочу покурить. Солдаты уходят в
клуб.
Понимаю этих ребят, самого себя. Каждая минута в увольнении
дорога. Понимаю и завидую: им-то побывать дома в воскресенье просто. Я слышал,
они получают увольнительные в субботу до утра понедельника, садятся в поезд или
в автобус и едут домой. Страна невелика, могут добраться от казармы до своего
дома за два-три часа. У нас такое невозможно, даже если служить в своих местах:
расстояния! В один наш Красноярский край сколько Венгрии вместится.
Отойдя в сторону, не спеша закуриваю. Как провела Тоня
сегодняшний вечер?
Одиноко прохаживаюсь мимо клубных дверей. Тоня, Тоня...
6. Мне завтра в отпуск
Тоня пишет: у нас еще две недели тому назад вовсю задували
метели. Сейчас, наверное, только-только стаял снег, да и то не везде —
лежит под деревьями, в палисадниках, низинках. И дни стоят, как всегда в эту
пору, солнечные, но прохладные. А вечерами, в сумерки, пахнет арбузом, это от
талого снега. Весна в наших краях делает только первые шаги. Голы деревья, и
птицы еще не прилетели, разве что грачи...
А здесь уже почти лето. Давным-давно не надеваем шинелей. Нам
выдали летнее обмундирование. Выдали и пилотки. Так что я надел вторую пилотку
за время службы.
Те, кто послужил, говорят, второй год легче, чем первый: к
службе привычка есть и дело знаешь. Неделю назад командир части на
торжественном построении знак отличника вручил. Конечно, не мне одному... С
нашей «Стрелки» вместе со мной и Айбеку. Вот возрадовался человек, словно
орденом наградили!
Теперь очередь за Семой Плешаковым. Все-таки не напрасно мы его
в оборот брали! Выветрили из него меланхолию. Как сказал бы покинувший нас
любитель высокоумных слов Геннадий Василевский, Сема преодолел свой негативизм.
Перестал хандрить.
Сейчас все ребята уже давно спят. А ко мне сон никак не идет.
Сегодня вечером Багульников объявил, что мне дан отпуск. Лежу с закрытыми
глазами, а все думаю, думаю о разном. Сначала перебирал в памяти, все ли
приготовлено к завтрашнему дню, чтобы сразу двинуться в путь. Кажется, ничего
не забыл. Повседневная форма с вечера сложена в каптерке, взамен взято выходное
обмундирование. Фуражка с голубым околышем лежит на тумбочке. Начистил до
солнечного сияния все пуговицы. Подшил новый подворотничок. Переложил
документы, впрочем, их всего два — комсомольский и военный билеты. Утром к
ним прибавятся отпускной и литер. Наверное, целых полчаса, перед тем как лечь,
я начищал щеткой и суконкой сапоги. Навел такой блеск, что перед ними хоть
брейся. Я слышал, на пограничной станции такой лютый военный комендант, что не
успеешь выйти из вагона, как сразу попадешь ему на глаза.
Рассказывают, что, когда поезд подходит к перрону, этот комендант
ждет, притаившись где-нибудь за столбом, и высматривает...
Ребята наставляли: будь бдителен, умей заметить коменданта
раньше, чем он тебя.
В кармане рядом с документами лежат аккуратно сложенные денежные
бумажки. Мы получаем свой солдатский заработок здешними деньгами, форинтами.
Вот уже с полгода коплю эту валюту. От каждой получки откладываю по нескольку
форинтов. Завтра какой-нибудь попутной нашей машиной поеду до города, а
дальше — по железной дороге. До отхода поезда у меня будет время, а не
будет — отправлюсь следующим, но обязательно похожу по магазинам, куплю
что-нибудь этакое заграничное на все свои денежные ресурсы. Надо же подарки
привезти Тоне, маме, бате. Тоне куплю что-нибудь такое, чтобы обязательно на
виду носить. Девчонки будут любопытствовать, приставать: «Импортное? Откуда?»
Ответит: «Влас из Венгрии привез».
Тоня, Тоня, еще несколько дней, и я увижу тебя...
Не дать ли мне завтра перед отъездом с нашей военной почты
телеграмму домой, чтобы встречали? Нет! Не надо. Хочу неожиданно. Чтобы Тоня
ахнула.
...И вот я уже еду... Стою в вагонном коридоре у окна, опустил
раму. Прохладный воздух упруго бьет мне в щеку, непрерывно треплет волосы,
шутливо похлопывает по плечу легкой занавеской. За окном проносятся уже наши,
родные русские березки. С покатых склонов, на которых еще не зеленеет трава,
они сбегают к самому полотну и останавливаются возле него кучками, по две, по
три, будто с любопытством смотрят на проносящийся мимо поезд, тонконогие, с еще
безлистными коричневыми веточками, торчащими, как косички, березки, похожие на
резвых девчонок. Летят мимо деревья, кусты, овражки, на дне которых сереют
пятна нерастаявшего снега. Где мы проезжаем? Уже миновали Урал, уже открылась
моя необъятная, такая разная Сибирь.
Поезд мчится, весело трубя... Весело? Нет!
— Тревога! Тревога!
Я вскакиваю, сбрасываю одеяло, на какую-то долю секунды
зажмурясь от яркого света аварийной лампы, вспыхнувшей под потолком.
Хватаю брюки, сапоги. Где же пилотка? А, вот фуражка... Быстро
одеваюсь. Вокруг суетятся ребята. Кто-то прыгает на одной ноге, ухватившись
руками за ушки сапога, кто-то, на ходу застегивая ремень, уже бежит к
выходу — дежурная смена.
Хватаю со стойки свой автомат, сумку с магазинами, противогаз.
На ходу надевая все на себя, спешу к дверям. Во дворе темно. Наверное, за
полночь. Я не успел взглянуть на часы.
Пробегаю мимо Багульникова, стоящего у выхода. Он в полном
боевом виде — на ремне пистолет, на боку противогаз, плотно насажена
фуражка.
В свете, падающем из раскрытой двери, успеваю заметить, что
Багульников очень озабочен, он кричит:
— Быстрей! — И через секунду кому-то: — Свет!
Выключите!
А это еще зачем? Вот новость!
— Урталиев! Быстрей! — торопит Багульников. Айбек
опять отстал?..
Ныне я не в дежурной смене. И вообще я почти в отпуске. Но
тревога для всех. Свободные от дежурства занимают посты по обороне объекта. Мой
пост за оградой возле дороги, в давным-давно вырытом окопчике.
Поднырнув под шлагбаум, бегу вдоль ограды по шершавой от молодой
травы земле.
Спрыгиваю в окоп. Сдвинув фуражку назад, вытираю со лба пот,
поправляю съехавший противогаз. Держусь подальше от сырых земляных стенок: как
бы мундир не замарать — мне же утром в отпуск.
Быстро приближаются шаги. Угадываю — Айбек. По расписанию
тревоги он, если свободен от смены, должен занять пост вместе со мной.
Добежав до окопа, Айбек присаживается на корточки:
— Влас, ты?
— А кто же? — отзываюсь я. — Давай лезь!
Осторожно, упираясь руками в края окопа, Айбек спускается. Под
ним с глуховатым шорохом осыпается земля. Айбек не спеша топчется, устраиваясь.
Окопчик маленький, рассчитан на двоих. В нем тесновато. От его земляных стенок
веет холодом. Айбек ежится, трет ухо, говорит тихонько:
— Ай как укусил!
Догадываюсь:
— Провод?
— Да...
— Будь бдителен! — смеюсь я. С Айбеком случилась
история, которая нередко случается с кем-либо из нас, — он в темноте
впопыхах зацепил головой за протянутый над землей провод антенного отражателя,
и Айбека «куснул» ток высокой частоты.
— Холодно, — ежится Айбек. — Скорее бы отбой.
— Ничего, замерзнуть не успеешь! — шучу я. У нас уже
не раз бывали боевые тревоги, и мы с Айбеком не впервые сидим в этом окопчике.
Но продолжаются тревоги недолго: полчаса, час. Частенько еще до начала тревоги
появляются поверяющие, чаще всего кто-нибудь из офицеров штаба. Обойдут вместе
с Багульниковым или лейтенантом посты, проверят, все ли в порядке, и после
этого следует отбой. Но сейчас я, пробегая от казармы на свое место, что-то не
заметил никого из поверяющих.
Проходит минута, другая. Тихо. Слышен только приглушенный
расстоянием ровный рокот — запустили агрегат. Сейчас там дежурит Плешаков.
А мы с Айбеком сидим здесь в общем зря...
Шепотом, лениво — недоспали — разговариваем о том о
сем. Наверное, скоро отбой тревоги. До утра еще приложусь к подушке часика на
три. А там и в дорогу. Хочу упереться локтями в бруствер, но спохватываюсь: я
же в выходном! Земля сырая, запачкаюсь...
Стою и, посматривая по сторонам, рассеянно отвечаю на вопросы
Айбека. Он интересуется, какие подарки хочу купить, сколько дней займет дорога
до Красноярска, к кому там пойду в гости... Мысленно я уже дома...
Наконец Айбек насыщает свое любопытство. Взглядываю наверх. Небо
не посветлело ничуть. Сколько времени? Жаль, что я не успел надеть часы.
Вокруг по-прежнему тихо, как всегда ночью среди этих полей.
Только мерно рокочет двигатель в агрегатной. Мы с Айбеком в окопе, наверное,
уже больше получаса. Что-то затягивается тревога на этот раз.
Чу! Слышны шаги.
Со стороны объекта кто-то идет к нам. Поверяющий? Нет,
Багульников! Еще за несколько шагов до окопа я узнал его по высокому росту.
Сейчас старшина объявит: «Отбой!» Мы с Айбеком вылезем из этого
более чем прохладного окопа, через несколько минут поставим на места автоматы,
положим противогазы и заберемся в постели.
Остановившись, Багульников тихо зовет:
— Урталиев!
— Я! — обрадованно откликается Айбек.
— Со мной!
Суетясь, Айбек выбирается наверх, цепляясь за стенки окопа
противогазом, автоматом, подсумками. Наконец-то вылез. Теперь я... Осторожно
кладу на бруствер свой автомат, уже упираюсь руками в края окопа, чтобы рывком
выброситься наверх, но старшина говорит вполголоса:
— Останьтесь. Да смотрите в оба.
Старшина протягивает мне что-то маленькое, упругое.
Индивидуальный пакет? Совсем как на войне! Зачем? Мне становится немного не по
себе. Я растерянно сую пакет в карман брюк.
Старшина и Айбек ушли. Теперь я один. Еще пять минут назад я был
совершенно спокоен, радовался: вот идет Багульников, объявит, что можно
отправляться снова спать. Но сегодняшняя тревога что-то не такая, какие бывали
раньше.
Мне по-настоящему тревожно. Сняв ремень карабина с плеча, держу
оружие на весу, замерев, стою в окопе, слушаю темноту, вглядываюсь в нее до
боли в глазах.
Что произошло?
Теряюсь в догадках... Предупреждения Багульникова,
индивидуальный пакет... Раньше ничего этого не бывало. А главное — еще ни
разу во время тревоги не выглядел таким озабоченным старшина. Не ждут ли
каких-нибудь важных поверяющих?
По-прежнему стою в окопчике. Ежусь. Хотя и тепла весенняя ночь,
а все же в одном мундире пробирает. Надо бы шинель надеть. Но команды не было,
чтобы в шинелях. Наверное, и сам старшина не знал, что тревога затянется.
Оттого что долго стою не двигаясь, затекают ноги. Походить бы...
Но в окопчике не разгуляешься — весь он от силы два шага в длину. Не
выпуская автомата из рук, подняв локти, опираюсь ими о бруствер. Он плотный,
затравеневший. Запах свежей зелени мешается с запахом старой дернины. Я слегка
провожу по брустверу ладонью — чувствую шелковистую мягкость молодой
травки. Ого, уже какая выросла! А у нас дома, может быть, только где-нибудь на
пригорках, на солнцепеке, едва вылазят первые травинки, да и то едва ли... Но
не об этом надо думать сейчас!
Кругом все так же тихо. По-прежнему монотонно журчит двигатель в
агрегатной. Включили станцию, значит, ждут самолеты. Интересно, взлетело ли
дежурное звено и когда? Если сразу по тревоге, то давно пора на посадку. Ресурс
времени истек.
Борясь с дремотой, ребром ладони тру над бровями — мой
старый способ взбодриться. Неужели в эту ночь и поспать не придется? Кончится
тревога, еще задержат на разбор, кто как действовал, а там, глядишь, уже и
время подъема. После завтрака сразу распрощаюсь с ребятами и поеду.
Снова возвращаются ко мне те мысли, которые сегодня прервал сон:
скорая дорога домой, батя, мать, Тоня...
Что это? Кажется, заводят машины. Сквозь размеренный звук движка
прорвался тревожный короткий всхрап мотора, за ним снова. Чей-то голос не то
скомандовал, не то спросил что-то, ему вразнобой отозвались несколько голосов.
Вот разом взревели моторы. По звуку понятно: машины выехали из гаража. Сейчас
они во дворе. Кажется, идут к воротам? Неужели тревога с перебазированием?
Впрочем, была у нас и такая.
Однако я отвлекся! Мне положено наблюдать! Я снова всматриваюсь
в темную дорогу перед собой, в кустарники за нею. Но, не утерпев, оглядываюсь.
Машина трогается с места и вдруг, наклонившись радиатором, постепенно уходит
вниз, словно зарывается в землю. Вот уже скрылась вся, даже крыши кузова не
видно. Следом исчезает и прицеп. Загнали в аппарель. Эти большущие ямы
предназначены для предохранения машин на случай бомбежки или атомного удара.
Что ж, наше дело солдатское: приказано — исполняй. Вместе с
солдатами-строителями мы вырыли эти укрытия, затратив немало времени.
Признаться, в душе мы считали эту работу лишней. Тем более что машины и после
того, как укрытия были готовы, все равно продолжали стоять в гараже на солидных
деревянных колодках под скатами. А сейчас их из гаража вывели. Это ведь целая
канитель: потом на домкратах снова подымать на колодки грузовики и громоздкие
прицепы. Без крайней необходимости их со стоянки не трогают. А какая сегодня
необходимость?
Держа автомат, гляжу в темноту, на дорогу. А уши невольно ловят
все звуки, доносящиеся сзади. Машины вразнобой ревут моторами, медленно
движутся по двору, потом затихают. Похоже, они уже все поставлены в укрытия.
От ночной свежести или от волнения либо от того и другого вместе
меня немножко знобит.
После того как смолкли моторы машин, проходит, наверное, еще
полчаса. Все тихо... Слышен только движок. Забыли меня, что ли?
Знакомый рвущий звук возникает где-то в вышине. Я вскидываю
взгляд, ища в ночном небе бортовые огни летящего перехватчика. Наверное, наш, с
нашего аэродрома идет на посадку. Значит, все-таки вылетали?
Гремящий свист в вышине, словно какой-то великан одним рывком
разорвал огромное полотно. Прошел... Красная и зеленая искорки, летящие вровень
одна к другой, мелькнули и потерялись во тьме.
Снова великан рвет полотно, снова. Три перехватчика пошли на
посадку.
Давно ли в воздухе? Обычно никогда не летают так долго. За
исключением особых случаев, вот как в ту ночь, когда вылетали наперехват
неизвестного самолета.
Снова тишина. Много минут тишины. Только журчит движок. А мне от
этой тишины, от этого ровнехонького звука все беспокойнее.
Откуда-то издалека, так что ухо едва улавливает, доносится
короткий, через секунду-две погасший звук: не то взрыв, не то выстрел, не то
залп.
Что это? В какой стороне?
Снова донесся короткий, чуть растянутый расстоянием, низкий,
утробный гул.
Что же это в конце концов? Не наши ли соседи — мадьярские
зенитчики палят? У них тоже учения? У нас в последнее время что-то часты стали
тревоги. Мы даже привыкли к ним...
Томит полная неизвестности тишина... Вокруг темно. Ни искорки.
Ни малейшего дуновения ветерка. Все неподвижно.
Чуточку посерело небо. Близится рассвет.
Появилась знакомая высокая фигура. Багульников? Поверяющий? Что
ж, я на посту. Я солдат.
Владимир
Успенский.
Птенцы и ракеты
(рассказ)
Майор подвернул рукав полушубка. Стрелки часов слились на
двенадцати — можно начинать. Он еще раз окинул взглядом знакомую поляну,
кусты, поникшие под снежными шапками, голубые сугробы, а вокруг сомкнутая стена
темного ельника. Ракета стояла на просеке вровень с деревьями, ее серебристый
корпус тускло поблескивал, будто светился среди хмурых крон.
У ракеты выстроились солдаты в теплых куртках с широкими, как у
верхолазов, поясами. На рукавах синие повязки с белыми цифрами. Лейтенант
ожидающе поглядывал на командира.
— Приступайте, — сказал майор. — Открыть шахту!
Он махнул рукой, и, словно бы подчиняясь не команде, а этому
жесту, посреди поляны шевельнулся и пополз в сторону сугроб, открывая черное
отверстие. Сначала образовался узкий серп, он разросся в полдиска и наконец
превратился в абсолютно правильный круг.
— Подвести агрегат! — Голос у лейтенанта звонкий,
мальчишеский, ломкий.
Майор отошел в сторону, чтобы не стоять над душой у молодого
специалиста. Сам справится. А не справится — позовет.
На краю поляны неровной шеренгой стояли бойцы подразделения.
Старшина разрешил им потолкаться, согреться. Строго говоря, людей можно было и не
приводить сюда. Но у майора такое правило: все подразделение участвует в
подготовке ракеты от хранилища до самого пуска. Это ведь их общее оружие, они
все в ответе за нее: и рядовые, и офицеры, и «старички», и новички.
Солдаты смотрели, как быстро и слаженно действует расчет
агрегата. Стальные лапы крепко и нежно охватили тело ракеты, приподняли
многотонную тяжесть. Вот она повисла над зияющим зевом шахты.
Самая ответственная операция. Нужна точность.
Лейтенанту жарко. Он расстегнул ворот куртки, шапка валяется на
снегу. Большие малиновые уши топорщатся на остриженной голове. Он то припадает
на колено, то отпрыгивает подальше от шахты, дирижирует левой рукой.
Майор спокоен: все идет правильно. И думает он не столько о
ракете, сколько о лейтенанте. Сделать ему потом замечание насчет шапки или не
нужно? Молодой пыл в общем-то понятен, но нарушать форму одежды тоже нельзя.
Мало ли что азарт, мало ли что в жар бросило... Вы офицер, вы ракетчик и
обязаны контролировать себя при любых обстоятельствах.
Мерзла щека. Майор снял перчатку, ладонью провел по лицу, ощутив
гладкую продолговатую впадину. На ней нет мелкой, чуть покалывающей щетины.
Почему-то шрам особенно чувствителен к холоду. Может быть, кожа на шраме
тоньше, натянута туже? Не потрешь, так и обморозиться недолго. Особенно сейчас,
в феврале. Погода обманчивая. Солнце вроде пригревает, а ветер ледяной,
резкий...
Ракета уже скрылась в стволе шахты, только острый нос ее
поблескивал в темном провале. Скоро закроется крышкой жерло, опять останутся на
поляне лишь кусты да сугробы. Умные приборы проверят готовность всех систем
ракеты, прощупают все ее суставы. А потом будет тревога. Может, днем, может,
ночью, но обязательно будет. Прозвучит команда, и ракета умчится в небо, чтобы
«поразить» намеченный объект. Люди и техника пройдут на полигоне еще одну
боевую проверку.
Майор перестал тереть щеку, посмотрел на опушку. Что там делает
младший сержант? Ходит вокруг толстой ели, задрав голову. Он чем-то взволнован,
этот голубоглазый увалень богатырского роста. А когда младший сержант
взволнован, он чуть-чуть заикается, и это плохо. У парня задатки командира, но
в военное училище его могут не взять. Скажут — дефект речи.
Майор жестом подозвал младшего сержанта.
— Что там у вас?
— К-к-клуша! — ахнул тот басовито.
— Что?
— Клуша с птенцами, товарищ майор!
— В такой-то мороз?
— А им ничего. К-к-клесты это. Я сразу увидел: красный
петушок так и вьется... Погибнут ведь они, а? — Сержант заглянул в лицо
майора, дожидаясь ответа. У майора чуть дернулся побелевший шрам.
— Идите на место!
Майор прикинул: конечно, при пуске гнездо не уцелеет. В лучшем
случае воздушная волна выбросит птенцов из гнезда. А то и сгорят. Жаль. Осенью
тут поблизости хотела угнездиться белка, солдаты ходили к дереву, стучали по
стволу палкой. Отпугнули. А клестов угораздило поселиться под самым носом.
Майор выслушал доклад лейтенанта. Молодой инженер говорил очень
уж бойко и весело, пришлось охладить его пыл. «Ясно. Нормально», — сухо
сказал майор, и лейтенант даже обиделся: опустились кончики полных,
растрескавшихся на морозе губ. Майор будто ничего не заметил и позвал его
посмотреть гнездо. За офицерами пошли все солдаты.
Снизу гнезда не было видно. Младший сержант показал: вон там.
Можно, конечно, залезть, посмотреть, но ветки сейчас ломкие... Он развел
руками — с его комплекцией, мол, никак невозможно.
Тут азарт снова овладел лейтенантом. Он сбросил куртку, шапку и,
худенький, гибкий, ящерицей скользнул по стволу.
— Вижу! — вскоре донеслось сверху. — Точно,
птенцы! Маленькие, странные какие-то.
— Зеленые? — спросил младший сержант.
— Точно, зеленоватые! Рты разевают. Я лучше спущусь,
товарищ майор. Пусть мать согреет их, а то застынут еще.
— Нет, они выносливые, — сказал младший сержант, но
кто-то усомнился:
— Откуда ты все знаешь, орнитолог какой! Ты вроде
радиотехник, а не птицевод.
— Девушка одна училась со мной. А у нее отец птицами
увлекается. По три десятка зимой держит. Я и клетки чистил, и за муравьиными
яйцами в лес ходил...
— Вдвоем, конечно? — подначил все тот же голос.
— А ну т-т-тебя! — отмахнулся сержант. — О
клестах речь-то, не обо мне. Пропадут птенцы.
Солдаты перестали смеяться. Майор хмурился, ловя на себе их
взгляды.
Лейтенант, спрыгнув в мягкий сугроб, начал надевать куртку.
Вздохнул застегиваясь.
— Мороз — и нежность такая на холоде. Ведь они почти
голые, птенцы-то. Сколько заботы родителям, чтобы согреть-накормить... А,
несуразная! — сердито дернул он нижнюю пуговицу, которая никак не лезла в
петлю. Умолк и ни слова не сказал потом до самого военного городка. И солдаты
тоже шли без песен, без обычного оживления.
Майор шагал позади, отстав от строя. Вьюга хлестала в лицо.
Подняв воротник полушубка, майор думал, что теперь уже последние пурги. Скоро
начнется весна, оживет лес. Много будет ярких красок, пения, веселого шума... А
сейчас только клесты... Гнездо, наверно, качается от ветра... Нет, не очень.
Ель старая, кряжистая. Гораздо сильней качались грачиные гнезда на вершинах
берез, которые росли когда-то возле родного дома.
Давно это было, еще до войны, но как больно ранят воспоминания!
Он будто чувствует свежесть весеннего утра, слышит гомон грачей. Черные, словно
лакированные, вьются они вокруг гнезд, важно расхаживают среди луж, пробуют
свои крепкие белые клювы. С прилетом грачей интересней становится жизнь. Можно
пить березовый сок в роще, бегать на берег реки, смотреть ледоход.
А потом были фашисты. За селом построили аэродром. Летчики
выбрали лучшие дома и отдыхали в них, вернувшись с бомбежки. Но возвращались не
все, и, наверно, поэтому немцы становились злее день ото дня. Они шатались по
улицам угрюмые, пьяные и пели хриплые, похожие на ругань песни.
Грачи не знали, что в селе теперь «новый порядок». Они прилетели
с юга в свои гнезда, снесли яички и начали высиживать их. Потом призывно и
требовательно запищали птенцы. Грачи радостно гомонили над ними, громко и
беззаботно обменивались новостями... Это было так привычно, так мирно и хорошо!
Но для фашистов эти звуки весны были чужими. Крики грачей будили их на
рассвете, мешали выспаться перед бомбежкой.
Мальчишки не сразу поняли, что задумали немцы. К березам
подъехала аэродромная машина-заправщик с длинным шлангом. Фашисты опрыскали
березы какой-то жидкостью, а потом начали стрелять издали зажигательными
пулями. Деревья вспыхнули враз сверху донизу При солнечном свете огня почти не
было видно. Далеко разносились крики заживо горевших птенцов и взрослых птиц,
не покинувших гнезда. А те, которые спешили на помощь, на крик, с разгона
влетали в зыбкое розоватое пламя и падали на землю черными обуглившимися комочками.
Немцы толпились в сторонке, переговаривались и смеялись. Их
начальник прикрыл нос белым платочком: в воздухе пахло паленым. И тогда
маленький босоногий мальчишка бросился с кулаками на офицера в желтых крагах. И
офицер, не переставая смеяться, со всего размаху стеком полоснул его по лицу...
* * *
Докладывая генералу о проделанной работе, майор упомянул и о
гнезде клестов возле стартовой позиции на полигоне. Упомянул вскользь, но
генерал заинтересовался. Он был не только начальником большого хозяйства, но и
кандидатом наук, одним из создателей военного городка. И казалось, какое ему
дело до каких-то там птиц, этому очень занятому человеку, еще не старому, но с
совершенно седой головой, с усталыми глазами под стеклами очков. А он терпеливо
выслушал майора и сказал с сожалением:
— Да, нехорошо. Каждый пуск — это праздник для всех
нас, особенно для тех, кто начинает... Нельзя, чтобы у людей осталось
пятнышко... Даже самое маленькое.
Майор понимал все, но сейчас, слушая генерала, он понял еще и
то, что пуск состоится в ближайшее время, и это для него было важней всех
других эмоций. Глядя на тонкие длинные пальцы генерала, спокойно лежавшие на
стопке бумаг, майор думал: все ли готово на стартовой позиции? А где-то в
подсознании звучала музыка. Эти вот пальцы и — клавиши пианино...
Новогодний вечер в Доме офицеров, свечи на елке. И музыка. Кажется, это был
Шопен.
* * *
Известно, что жены офицеров (разумеется, хорошие жены) спят
более чутко, чем мужья, и первыми вскакивают при звонке или стуке. Кто может
стучать среди ночи? Только посыльный! Женщина открывает ему дверь, сберегая для
мужа те две-три минуты, за которые он успеет одеться и взять свой «тревожный»
чемоданчик. Короткое прощанье — и его уже нет. Может, это учебная тревога
и он вернется с рассветом. А может...
Звонок раздался вскоре после полуночи.
В прихожей послышался торопливый знакомый голос. Ну,
лейтенант — это не шофер-посыльный. У майора сразу отлегло от сердца.
Нехотя потянулся за кителем к а спинке стула.
— Вы извините! Вы очень меня извините, — с такими
словами вошел в комнату молодой человек, которого майор считал слишком уж
экспансивным.
— Чем обязан? — Тон у майора не особенно дружелюбный.
— Я на одну минуту всего. Я понимаю, конечно, не время. Но
вот идея у нас. Гнездо ведь перенести нельзя, верно?
— Ну, нельзя.
— И младший сержант так считает, — сослался лейтенант
на авторитетного знатока. — Но если нельзя перенести гнездо, то можно
перенести все дерево вместе с гнездом. Аккуратно перенести, чтобы не сломать и
не потревожить.
— На руках? Немыслимо.
— Нет, товарищ майор, тут вот и закавыка. Мы с младшим
сержантом все обсудили. Но нам разрешение требуется...
Через десять минут телефонный звонок прозвучал на квартире
генерала. Тот еще не спал: по вечерам выкраивал время для научной работы.
Услышав громкий, чуть смущенный голос, генерал подумал: хороший
организатор и знаток техники этот майор, но слишком уж педантичный. Надо среди
ночи доложить — так и доложит, хотя и дело-то не бог весть какое. Кое-что
мог бы и до утра оставить. Генералы — они тоже люди.
— Ага, опять эти птицы! Ну, что там с ними придумали?
Постукивая костяшками пальцев, генерал старался уяснить, как
предложение офицеров будет выглядеть на практике.
— Это реально? — спросил он.
— Так точно. Можно сделать прокладки.
— Техническая сторона понятна. Осуществимо ли это с
биологической точки зрения?
— Наши специалисты говорят — да.
— Ах, у вас есть и такие специалисты! — усмехнулся
генерал. И добавил коротко: — Разрешаю.
* * *
День стоял, как и накануне, солнечный, ветреный. В морозном
воздухе разносились крики птиц. Клест-петушок резал воздух над солдатскими
шапками, красной молнией мелькнул перед глазами майора. Желтая самка стонала в
гуще елового лапника.
— Тише вы, тише! Потерпите немного, — успокаивал их
майор, а у самого кошки скребли: вот перевезут дерево, родители испугаются
новой обстановки и бросят птенцов. Тогда что?
— Веселей, веселей, товарищи! — покрикивал лейтенант,
разрумянившийся на холоде. Майор в сердцах сам поправил толчком его шапку,
съехавшую на затылок.
Голубоглазый богатырь — младший сержант топтался возле ели
с пилой в руке. По расчищенной дороге подполз к дереву агрегат. Его мощные
стальные лапы бережно охватили ствол.
Звенела пила, выбрасывая на снег желтоватые пушистые опилки. И
когда она, лязгнув, вырвалась на свободу, спиленная ель продолжала стоять в
объятиях машины. А потом медленно-медленно, почти не качаясь, старая ель
поплыла по просеке все дальше от боевой позиции.
С истошным криком носился над деревом неразумный самец. А
поодаль, чтобы не добавлять ему тревоги, шли ракетчики с топорами и веревками в
руках. Ель нужно было не только поставить на новом месте, но и закрепить
хорошенько, чтобы она простояла, пока оперятся и вылетят из гнезда птенцы.
* * *
Полигон. Командный пункт.
За широкой дверью пологий спуск. Мягкий ковер под ногами. Жгуты
кабелей на потолке, на стенах. Равномерно гудит вентиляция, ее заглушает песня
из репродукторов. Не очень громкая — она не должна раздражать. Говорит
Москва, передачу слушает весь Советский Союз, и это сближает людей, несущих
вахту глубоко под землей, со всей страной, с родными.
Эту передачу слышит сейчас и солдатская мать, и жена, и
любимая...
Краски всюду мягкие, однообразные, ровные. И люди на первый
взгляд одинаковые. У всех легкие удобные куртки. Но майор даже не по лицам, по
фигурам, по наклону головы узнает своих подчиненных. Вот младший сержант.
Улыбнулся командиру, а глаза прикованы к приборам. Уши закрыты шлемофоном.
Вокруг блоки аппаратуры. Десятки блоков, электронный мозг — помощник
сержанта.
Майор занял свое место у пульта управления. Тут абсолютная
тишина. Ни радио, ни разговоров. Сосредоточенные спокойные лица.
Последняя проверка системы. Рука привычно включает тумблеры,
поворачивает рукоятки. По кровеносным сосудам ракеты заструилась ее невидимая
кровь — электрический ток. Вспыхнуло на пульте табло, качнулись стрелки
приборов. Все параметры в норме.
— Ракета к пуску готова! — Динамики разнесли громкий,
без интонаций голос по всем комнатам и залам подземной крепости.
Особые ракетные часы, показывающие тысячные доли секунды, начали
неумолимо отсчитывать время.
— Внимание! Пуск!
Рука плавно утопила кнопку...
Хотелось броситься к перископу, увидеть, как взметнулась ракета,
однако майор сдержался. Это в первый раз кажется, что от легкого нажатия кнопки
не вырвутся на волю скрытые силы, не задрожит от их рева и гула земля. Но
первый пуск был давно.
Он представил себе коловерть дыма и пламени, представил ракету,
повисшую среди огненных вихрей и дрожащую от напряжения. С облегчением
почувствовал он тот неуловимый миг, когда ракета, преодолевая земное
притяжение, рванулась ввысь, к той цели, куда направили ее люди.
Федор
Халтурин.
А поезда все идут
(рассказ)
Поезд отошел из Москвы в сумерках, когда над перронами
Ярославского вокзала зажглись огни, в воздухе резко похолодало, предвещая
скорый приход первых декабрьских морозов. А утром следующего дня, студеным,
ярким, солнечным, мы были где-то под Кировом, в заснеженном лесном краю, где
зима уже властвовала вовсю. Уходящие в бескрайнюю, раскинувшуюся до самого
Тихого океана даль до блеска накатанные рельсы звенели под вагонными колесами,
словно туго натянутые струны.
Мимо окон неторопливой чередой проплывали закуржавевшие березы,
и каждая была так царственно хороша и величава в своем серебряном подвенечном
уборе, что на память невольно приходила услышанная в детстве сказка о
заколдованном зимнем лесе, о снежной королеве и доброй волшебнице-фее.
В теплом, уютном купе нас было трое. Мы молча сидели у окна и
любовались утренней сказкой зимнего леса, словно неожиданным и дорогим
подарком.
Мы познакомились вчера вечером, за досужим разговором засиделись
допоздна, и сейчас нам казалось, что мы знаем друг о друге если не все, то, во
всяком случае, очень многое.
Петр Петрович, майор-танкист, широкоплечий, медлительный, рано
поседевший крепыш с хитроватым прищуром косо посаженных глаз, возвращался из
отпуска, который проводил в одном из южных санаториев.
На мой вопрос, хорошо ли отдохнул, Петр Петрович пожал плечами:
«Как вам сказать? Грех жаловаться, а все-таки надо было мне, старому дураку,
послушаться доброго совета нашего полкового врача и поехать в окружной дом
отдыха. И на лыжах бы походил, и рыбки вдоволь половил... Хороша у нас на
озерах зимняя рыбалка!»
Лейтенант, удобно устроившийся на верхней полке, месяца полтора
назад окончил авиационное училище, побывал в отпуске в родном рязанском селе
Насурове и теперь согласно командировочному предписанию и собственному желанию
ехал в Дальневосточный военный округ. Рослый, расчетливый в движениях, с ладной
спортивной фигурой, он производил впечатление физически сильного, уверенного в
себе человека. И только в самой сокровенной глубине светло-карих глаз таилась
плохо скрываемая тревога: что же его ждет впереди, как примет полковая семья,
хорошо ли сложится жизнь, служба, все ли будет так, как мечталось, загадывалось
в бессонные ночи перед выпуском из училища. Угадывая эту столь понятную нам
тревогу, мы с майором понимающе переглядывались и по очереди рассказывали
Володе, так звали лейтенанта, различные случаи из своей офицерской молодости,
сознательно приукрашивая удачи, слегка иронизируя над трудностями командирского
становления, которые, право же, не так уж страшны, как может показаться тому,
кто не встречался с ними, не испытывал радость побед над своими сомнениями и
колебаниями...
Часу в одиннадцатом поезд остановился на небольшой станции.
Остановка была недолгой, на улице лютовал мороз, и мы решили не выходить на
перрон. Проводник принес чай, сахар, печенье. Прихлебывая из стакана, Петр
Петрович продолжал начатый вчера рассказ о своем отпуске. Вспомнил, кстати, о
том, что у его матери, к которой он заезжал по пути, сохранился, и все еще
исправно служит чуть ли не столетний тульский самовар. Словно бывалый
солдат — весь в медалях.
В дверь постучали, и в купе неуклюже протиснулся грузный мужчина
с двумя чемоданами. Отдышавшись, он снял меховую, изрядно поношенную шапку,
потер озябшие руки.
— Чай да сахар.
— Милости прошу к столу, — добродушно отозвался Петр
Петрович.
— Не откажусь, не откажусь, — напевной скороговоркой
проворковал мужчина. — Дайте только раздеться. А ну-ка, лейтенант, будь
молодцом, подсоби ради бога.
Володя помог новому пассажиру снять доху, играючи закинул
чемоданы на боковую полку.
Я тем временем прибрал на столике, взял опорожненные стаканы и
хотел было отправиться за чаем.
— Э, нет, нет, дорогой товарищ полковник, стаканы-то вы,
пожалуйста, оставьте. Стаканы нам пригодятся, — остановил меня мужчина.
Затем повернулся к Володе: — Достань-ка, лейтенант, чемодан, который в
чехле.
Володя, пожав плечами, снял чемодан с полки.
Новый пассажир расстегнул чехол, щелкнул замками, и на столике
появились бутылка водки, алюминиевая кружка, хлеб, батон колбасы.
— Вот теперь и познакомиться можно. Под звон, так сказать,
бокалов.
Наш утренний попутчик поставил стаканы в ряд, присоединил к ним
свою кружку и сделал рукой приглашающий жест:
— По маленькой.
Петр Петрович привстал, отодвинулся от столика.
— Что касается меня, то прошу извинить.
— Не употребляете, значит? — недоверчиво прищурился
мужчина.
— Нет, почему же? Употребляю. По настроению.
— А вы, товарищ полковник? — обратился мужчина ко
мне. — Тоже по настроению?
— Угадали.
Мужчина оглянулся на Володю, но тот, взобравшись на свою полку,
уткнулся в книгу.
Наш новый сосед по купе огорченно вздохнул:
— Ну что ж. Не смею неволить. Хотя... обидно. Ведь я же от
чистого сердца.
— Так ведь и мы не со зла, — улыбнулся Петр Петрович.
Мужчина развел руками, что, очевидно, должно было означать:
насильно мил не будешь.
Наступило неловкое молчание.
Мы с майором по-прежнему глядели в окно. Володя, видать, всерьез
увлекся книгой. Поезд пересчитывал километры где-то далеко за станцией.
За окном все так же величаво проплывали березы, но прежнего
очарования уже не было. Словно что-то надломилось, что-то чужое вторглось в
тонкую, бережно сотканную вязь дорожного раздумья.
Мужчина торопливо пил, жадно закусывал, смачно пережевывая
толстые ломти колбасы, и, казалось, не обращал на нас внимания.
Когда в бутылке осталось не более полстакана, Петр Петрович,
незаметно толкнув меня локтем, показал глазами на нашего попутчика. «Ну и
ну», — говорил его взгляд.
Новый пассажир неожиданно повернул голову в нашу сторону. Взгляд
у него был мутный, блуждающий, подбородок отвис, отяжелел.
— Осуждаете небось? Пьяница, думаете? Пропащий
человек? — визгливо выкрикнул он.
Мы молчали.
— Да, пропащий. Пьяница!.. А ты спроси у меня, отчего пью.
В душу мне загляни. Понять меня постарайся. Ведь я с горя, слышишь, с горя пью.
Жена у меня ушла. Сбежала. Бросила меня... Вот.
Он грузно навалился на столик, засопел, прикрыл глаза ладонью.
— Бросила, как скотину. Не нужен стал. Никому не нужен...
Пропал я теперь. Нет мне житья на белом свете.
Он всхлипывал глухо, с надрывом, содрогаясь всем телом.
Я зябко передернул плечами. Петр Петрович быстро взглянул на
меня.
— Выйдем, покурим, — вполголоса сказал он.
Володя читал или делал вид, что читает.
В коридоре Петр Петрович закурил. В его пальцах хрустнула
сломанная пополам спичка.
— Не надо, не горячитесь, — примирительно сказал я.
— Не люблю, ненавижу таких! — резко, с вызовом бросил
майор. — Размазня!
— Зачем же так жестоко, Петр Петрович? Каждый человек
имеет, как бы это сказать, право на горе, что ли.
— Но не имеет права распускать себя. Унижаться перед бедой
не имеет права! Ведь он мужчина. А мужчина должен быть сильным. Стойким. Гордым
должен быть, черт возьми! Таким, как у поэта. Помните?
Есть мужество, доступное немногим:
все понимать и обо всем молчать,
в любви и дружбе оставаться строгим,
и если боль — о боли не кричать.
— И если боль — о боли не кричать, — тише,
спокойнее повторил Петр Петрович.
— Но ведь здесь исключительный, особый случай, —
возразил я. — Тут любой закричит.
— Нет, не любой! — снова горячо вскинулся майор.
— Ну, может быть, бесчувственный, бессердечный, деревянный
человек не закричит. А чтобы нормальный человек смог сдержать себя, ничем не
высказать свое горе, нет, не может быть. Что-то не встречал таких.
— А я встречал.
— Значит, вам повезло.
— Не верите? — удивленно спросил Петр Петрович.
— Нет, почему же. Но только... Не хочу вас обидеть, Петр
Петрович, но вы могли ошибиться. Могли принять сухого, равнодушного ко всему
эгоиста за сильного, сдержанного, гордого человека.
— Нет, тот был не равнодушный, — тихо, как бы про себя
проговорил майор.
— Кто же он?
— Кто? — переспросил Петр Петрович. — Человек
один. Мой друг.
Глаза майора потеплели, дрогнувшие губы тронула еле приметная
улыбка. Рядом со мной снова был не упрямый взъерошенный спорщик, а прежний Петр
Петрович, тактичный и добрый собеседник.
— Растревожили вы меня своими сомнениями, — с мягким
упреком сказал он. — Вижу, придется рассказать об этом человеке, хоть и
обещал ему никогда и никому не рассказывать. Особенно о том, о чем узнал от
него совершенно случайно. Да уж ладно... Только уговор: ни имени, ни фамилии
его я не назову. Согласны? Так вот, слушайте... Однажды, в августе это было,
приехал в наш полк капитан, заместитель командира батальона по политической
части. Волосом чернявый, смуглолицый, с этакой искоркой в живых и быстрых
глазах. Росточка среднего, вроде меня, только в плечах поуже. Голос глуховатый.
Покашливает — может, от курева, может, от перемены климата... Словом, не
орел. Ну, как обычно, принял должность, познакомился с людьми, с делами.
Поселился в офицерской гостинице.
Этак через недельку, пожалуй, задержались мы как-то с
начальником связи полка, давним другом моим, в офицерском кафе, за ужином.
Сидим, чай пьем, о делах, заботах разговариваем. Подсел к нам новый капитан.
Послушал, о чем толкуем, сам слово, другое вставил. А потом и
говорит:
«Скучно вы здесь живете, неинтересно».
Ну, мы спорить не стали. Согласились с ним. Конечно, скучно.
Правда, про себя я подумал: «Ничего, приятель, пообвыкнешь, притерпишься,
втянешься в работу, скучать-то и некогда будет».
А житье наше, прямо вам скажу, и на самом деле было незавидное.
Полк стоял в степи. Вокруг — голым-голо. Только на горизонте сопки маячат.
Летом суслики посвистывают, зимой ветер сам с собой наперегонки бегает. На
полсотни верст вокруг жилым духом не пахнет. Правда, километрах в шести от нас
был железнодорожный разъезд. Но о нем речь впереди.
Артисты к нам заглядывали редко и неохотно. Кинофильмы, как
правило, опаздывали на месяц, а то и больше. Была в полку художественная
самодеятельность, но что-то я не помню, чтобы офицеры в ней участвовали.
Нет, про людей я ничего плохого сказать не могу. Хорошие люди
были, дело свое знали. Да и полк наш лучшим в дивизии, правда, никогда не был,
но и в отстающих не числился. А вот приживались в нем офицеры трудно. Почти у
каждого где-то в глубине души таилась думка, теплилась надежда, что рано или
поздно, а должно же начальство вспомнить о нем, перевести в более обжитые
места.
Так вот и жили. Занятия, тренировки, учения, выезды на полигон.
Проверки. Комиссии частенько наезжали. Побудут неделю, другую, посмотрят, как
соревнование организовано, как боевую технику эксплуатируем, горючее,
энергоресурсы экономим. Разбор сделают. Кого похвалят, кого против шерсти
погладят. Каждому, значит, по делам его. Уедет комиссия — начинаем засучив
рукава недостатки исправлять. Пока их исправляем, новых наделаем. И снова
комиссия.
В общем, скучать не приходилось. Не знаю, кто как, а я почему-то
даже не задумывался об этом. Да и какая там скука? На службе хлопот полон рот,
дома — жена, дети. Знай успевай поворачиваться.
И все же слова капитана, признаться, задели меня. Ишь, думаю,
какой прыткий! Интересной жизни захотел! Посмотрим, как это у тебя в наших
краях получится. Здесь, брат, тебе не Киев и не Одесса.
Нехорошо, конечно, несправедливо так думать о человеке. Но что
было, то было. Каюсь вот теперь перед вами.
Время между тем шло. Я уж начал забывать про наш разговор с
капитаном. Только иду это я однажды вечером мимо офицерской гостиницы, смотрю:
лейтенанты тополя сажают. И капитан с ними. Китель скинул, лопата так и играет
в руках.
«Что это вы, — говорю, — зря время тратите?»
«Почему зря? — возразил капитан. — Решили вот с
пользой для дела поразмяться. Зеленых друзей думаем себе завести».
«Так ведь, — говорю, — померзнут ваши «друзья» зимой
начисто».
«Ничего, не померзнут! Приживутся», — убежденно, с веселым
задором ответил капитан.
А лейтенанты улыбаются. Верят, значит, что приживутся тополя,
будут весной шуметь под окнами.
Неделей позже неугомонный капитан новую затею придумал. Уговорил
офицеров собрать библиотеку из личных книг. Партком его поддержал. И то
сказать — правильно. Полковая библиотека в то время у нас была небогатая
да к тому же размешалась в казарме, далеко от офицерской гостиницы. А книг у
офицеров, особенно у старожилов, скопилось помногу. Почему бы и не выделить
десятка по два на общую пользу? Объявили об этом в полку. А к вечеру того же
дня в одну из комнат гостиницы стали приносить книги. Капитан тут же хлопочет.
Сделали полки, картотеку составили. Дверь всегда открыта: приходи, пользуйся. Так
при гостинице стала работать офицерская библиотека. На общественных, конечно,
началах.
На первый взгляд затея вроде пустяковая. А на самом деле будто
светлее в городке стало. Вечерами соберутся в библиотеку офицеры, о книгах
спорят, в шахматы играют. И время с пользой идет, и дружба меж людьми крепче
стала.
Дальше — больше. Надо вам сказать, что, кроме жадной,
прямо-таки вдохновенной любви к книгам, была у капитана еще одна страсть.
Музыка. Гитару он с собой привез. Говорил, что еще курсантская. Вечерком сядет
у себя в комнате и начнет этак задумчиво перебирать струны. Голос у него,
правда, не ахти какой, как я уже говорил, глуховатый, надтреснутый вроде, а пел
он расчудесно. Не голосом, чувством брал. Люди к нему на песню, как на огонек,
шли. Человек по двадцать, по тридцать собиралось... И вот кто-то из любителей
музыки предложил организовать в полку струнный офицерский оркестр. Охотников
нашлось немало. Начались занятия, репетиции. Вскоре первый концерт дали. Будто
праздник сами себе подарили.
Вот так и получилось, что стал капитан очень популярным в полку,
нужным для всех человеком. Чуть что — к нему. У одного офицера жена,
красавица, первая в городке певунья, домой, к маме, собралась. Надоело,
говорит, в глуши киснуть. Муж и так и сяк, а она уперлась на своем: уеду, и
все! Давай, мол, развод... Прослышал про это капитан. Трижды побывал на
квартире офицера. И что же вы думаете? Уговорил-таки капитан нашу красавицу
остаться. А на второй или на третий день приходит она в партком и заявляет
секретарю: помогите, мол, мне женский хор организовать. Вот тебе и «развод»!
Такие вот дела стали твориться в нашем городке с приездом
капитана. Хлопот, конечно, прибавилось, но жить действительно стало веселей.
О батальоне, где капитан был политработником, я уж не говорю.
Нет, никакого переворота капитан не совершил. Но что-то изменилось с его
приходом. А вот что — об этом, пожалуй, мог судить только очень
наблюдательный, заинтересованный, не посторонний, одним словом, человек. Будто
теплее в батальоне стало. Люди с большей доверчивостью потянулись друг к другу,
кто-то расправил пошире плечи, кто-то улыбаться стал чаще. Образно говоря,
оттаяла душа батальона. Особенно это было заметно по его командиру. Не один год
в передовиках ходил комбат, дело свое знал, на тактических учениях не раз
отличался. Но крутоват был порой комбат, ох, крутоват! Бывало, под горячую, как
говорится, руку и обидеть мог человека, и обругать, если тот допустил какую
промашку. Знал, конечно, комбат за собой эту слабость, знал, но вот поделать со
своим характером, как он не однажды признавался своим близким друзьям, ничего
не мог... Да... А я так понимаю: не то, что не мог, а не хотел — вот в чем
дело. Прощалось ему до поры до времени многое, списывалось на «характер», вот
он и позволял себе, как это принято сейчас говорить, «неуставные отношения». До
поры, значит, до времени... А пора-то эта самая оказалась не за горами. При
первом же случае, когда комбат в очередной раз «сорвался», капитан, один на
один, без свидетелей, поговорил с ним. Крепко, надо полагать, поговорил, потому
что вышел тогда из своего кабинета комбат красный весь, взмокший от пота. Дня
три после этого разговора своему заместителю руки не подавал. А на
четвертый — снова скандал: пришел к капитану лейтенант, взводный из пятой
роты, в глазах слезы, слова выговорить не может. Оказалось, опять комбат
начудил. На занятиях по строевой подготовке лейтенант не смог правильно, как
предписано уставом, показать солдатам поворот кругом в движении. Комбат,
который присутствовал на занятиях, сделал это за лейтенанта, очень четко,
красиво, надо сказать, сделал, а потом здесь же, на плацу, при солдатах, сказал
офицеру пару слов, да таких, что тот от обиды даже заикаться стал... Снова был
у капитана с комбатом разговор. О чем они говорили, не знаю, не наслышан, а
только кончилось дело тем, что пригласил (не вызвал, а именно пригласил) комбат
лейтенанта к себе в кабинет и попросил извинить его — за горячность, за
слова, недостойные чести офицера. Да... Вот я и думаю: не в этот ли день
оттаяла душа батальона?..
Зимой, в декабре, состоялось в полку отчетно-выборное партийное
собрание. Коммунисты выбрали капитана в партийный комитет. Единогласно за него
голосовали. Достойный же человек! А члены парткома избрали его секретарем.
Вот и суди теперь: орел или не орел. Три месяца пробыл человек в
полку, а его секретарем парткома... Это, брат, понимать надо.
Тут-то я и подхожу к самому главному в своем рассказе.
О железнодорожном разъезде я уже упоминал. Разъезд как разъезд.
Ничего особенного. Поселок в три десятка домишек. Начальная школа. Почта.
Закусочная. Ну и в закусочной, сами понимаете, напитки разные. Водка в том
числе. Мы с друзьями, как бы это поделикатней выразиться... в общем, иногда,
грешным делом, посещали эту закусочную. То день рождения, то звание человек
получил. А шесть километров — не такой уж дальний свет.
Заглянули мы туда однажды с начальником связи полка. Радость у
него в семье: сын родился. Выпили по стопке. Поговорили. А тут как раз скорому
поезду время подойти. Я и говорю своему другу-связисту: пойду, мол, к поезду,
посмотрю на людей. Связист говорит: иди. А сам в городок, домой поспешил:
завтра утром ему надо было за женой в роддом, в районный центр, ехать.
Вышел я на улицу. Ветер свистит, лютует, чуть не до костей
пробирает. А поезд — вот он, весь в огнях. Проводники суетятся, дверями
хлопают. Постоял скорый несколько минут, отправился дальше, на восток. Проводил
я его глазами, выкурил не торопясь сигарету и зашагал по снежной тропке в
городок. Иду, вижу: впереди чья-то фигура маячит. Дай, думаю, догоню, вдвоем
веселей идти. Догнал, смотрю — а это наш новый секретарь парткома. Вот
тебе раз! Неужели и он в закусочную начал заглядывать? Не может этого быть!
Окликнул я его по имени-отчеству. Остановился секретарь. Молчит. Неловко мне
стало. Вроде человека за преступным делом застал. Мысль-то о закусочной у меня
из головы не выходит. А, решаю про себя, будь что будет. Скажу ему напрямик.
Сказал. А он посмотрел на меня как-то странно, улыбнулся горькой такой улыбкой,
отвечает:
«Ошибаетесь, Петр Петрович. В закусочной мне делать нечего».
Ну, понял я, что сморозил глупость, извини, говорю. Пошли рядом.
Поговорили о погоде, о предстоящих ротных учениях с боевой стрельбой. Проводил
я его до офицерской гостиницы, пожелал спокойной ночи.
А вскоре, дней через пять, примерно в это же время, я снова
оказался на разъезде. Не в закусочной, нет. По делу. Скорый как раз подошел. И
вот тут-то я снова увидел нашего капитана. Идет вдоль вагонов, в каждое окно
заглядывает. Потом поезд ушел, а он остался на перроне. Один. Минут десять так
простоял.
И опять я нехорошо про него подумал. Пьет, думаю, наш капитан.
Тайком. Втихомолку. Гибнет человек.
Подхожу к нему, а он уже заметил меня и, видно, мысли мои
угадал. Говорит:
«Напрасно вы, Петр Петрович, за меня беспокоитесь».
Говорит, а сам смотрит на меня грустным, испытующим взглядом.
Понимает, что не верю.
Потом вздохнул, огляделся вокруг. А вечер тихий был, звездный.
Молодой месяц, помню, завис над крышами, качается, рожками шевелит. Это в
морозном мареве так казалось. Да... Вздохнул, значит, капитан и говорит:
«Ну, хорошо. Так и быть, расскажу вам, зачем я сюда хожу».
Оказывается, капитан-то наш во Львове, где он раньше служил,
жену оставил с сынишкой. Дело, сами понимаете, житейское: муж едет в самую что
ни на есть дальнюю даль, как он там устроится, неизвестно. Вот и порешили они с
женой, что она приедет к нему позже, когда будет ясно, как на новом месте с
жильем. А с жильем-то оказалось плоховато. Капитан так и написал жене. Да еще
написал, что, мол, не отчаивайся, приезжай, люди здесь не хуже нас с тобой, а
живут. А она ответила, что, мол, не такая она дура, чтобы менять Львов на
какую-то глухомань. Пошла у них переписка. Он ей письма, телеграммы шлет:
приезжай скорей, а она то промолчит, не ответит, то пообещает приехать, а то
такое отпишет, что вроде и жить-то с ним не собирается.
«Люблю я ее, Петр Петрович. Больше жизни люблю. Вот уж который
месяц чуть не каждый вечер хожу сюда к поезду. Жду».
Такими словами закончил свой рассказ капитан.
«Так что же ты, чудак-человек! — кричу я ему (я уже на «ты»
сгоряча перешел). — Разве можно так?! Разве можно со своим горем один на
один жить? Что же ты молчал до сих пор?»
А он выслушал меня, взял за руку и негромко, но твердо сказал:
«Жаловаться не люблю. Здесь людям и без того трудно, у каждого
своих забот хватает, зачем же им еще и мою беду расхлебывать? И вас, Петр
Петрович, прошу: не надо об этом никому говорить. Не надо».
Ну, не выдержал я тогда, обнял капитана, расцеловал его.
Вот ведь какой человек! Простой. Обыкновенный. А душа в нем
крылатая. Песня-душа. Все в нем для людей, все людям. А вы говорите: сухой,
равнодушный. Эх, вы...
Майор огорченно покачал головой, отвернулся к окну.
Мы долго стояли молча. За окном все так же величаво плыли убранные
в подвенечные наряды березы, сверкал бриллиантовыми искрами снег, а где-то в
лесной глуши, в белом безмолвии стоял замок Снежной королевы.
Сказка снова жила!
Я смотрел в окно, и далеко, далеко, за синим лесом, за Уральским
хребтом, виделся мне занесенный снегом, продутый студеными ветрами
железнодорожный разъезд. Скорый поезд в ярких огнях. На притоптанном снегу
невысокого роста чернявый капитан, любимец полка, очень нужный людям человек.
Он жадно смотрит в окна вагонов. Он ждет.
Дождется ли он? Не знаю. Знаю только, что он из тех людей,
которые умеют ждать и к которым возвращаются.
А поезда все идут.
...В небесах
Владимир
Жуков.
Четыре выстрела поутру
(рассказ)
Зайцев выехал уже на середину парка, когда услышал, что ему
кричат. Он решил, что недоглядел и сейчас смахнет своим топливозаправщиком
какую-нибудь не к месту поставленную бочку. Тормоза зашипели — машина
словно сердилась на остановку. Зайцев толкнул дверцу и выглянул. Под навесом,
возле «газика», на котором возили продукты в летную столовую, стоял солдат. Это
он и кричал улыбаясь:
— Эй, Зайчик, не надо ли запасного колесика?
Зайцев захлопнул дверцу, тронул машину, поехал к мойке. Он не
обижался на прозвище Зайчик. Еще в школе так звали, привык. Но вот колесо...
Настроения нет, а то бы вылез, шуганул остряка. Хватит уже об этом. Камеру с
дырками старшина пустил на заплаты, а покрышку завулканизировали. Обидно,
конечно, что Климов в Москву поехал, да ничего не поделаешь. Не отнимать же у
него отпускной билет, раз он такой герой.
Когда Зайцев подкатил к мокрым деревянным колеям мойки, тормоза
снова вздохнули, теперь уже тихо, в такт невеселым его мыслям. Доски розовато
светились от лучей закатного солнца. Самого солнца уже не было видно за
косогором, но лучи скользили, пробиваясь сквозь навес сюда, на мойку, на берег
быстрой Кени. Река монотонно шумела за навесом, будто там стоял мотор и работал
на холостых оборотах.
Зайцев включил скорость и осторожно повел машину на подъем.
Сразу стала видна Кень. Река сердито билась выше по течению, на каменистом
пороге, возле казарм, и пена доходила сюда, к автопарку, ударялась в берег
где-то совсем под колесами вздыбленной машины и растекалась полосами по
излучине, до самого леса, который уже чернел в начинавшихся сумерках на том
берегу.
«Ух ты, Кень, моя родная...» — запел Зайцев им самим
придуманную песню, в которой, правда, не было других слов, кроме этих. Обычно
он повторял строчку сотни раз, но сейчас осекся: жалобным получалось пение. Он
размотал черный блестящий шланг и открутил кран. Тугая струя воды ударила из
шланга, зафыркала. Зайцев присел и направил струю под машину, где все было
залеплено коричневой глиной. Куски глины податливо оплавлялись, обнажая металл,
и Зайцев проворчал: «Вот так — сами все сделаем. А Климовы пусть себе по
Арбату гуляют».
Сзади послышался шум грузовика и — оборвался. Хлопнула
дверца, затопали сапоги. Зайцев не обернулся.
— Костя, — позвал подъехавший шофер, — ты Климова
видел?
Зайцев молчал.
— Слышь, говорю, Климова видел? Я у столовой стою, а он
спрашивает: «Зайцева не встречал?» Я говорю: «Он керосин возит». А ты вон где.
Зайцев встал, переломил шланг, чтобы усмирить струю, подошел к
машине с другой стороны.
— Слышишь, Климов спрашивает: «Ты Зайцева не встречал?» А я
говорю: «Он керосин...»
Зайцев наконец поднял глаза на шофера — худенького солдата
в серой куртке, туго перетянутой ремнем:
— Может, помолчишь насчет Климова, а?
— При чем тут я? Я стою возле столовой, а он... Не в духе
ты что-то, Костик!
Солдат ушел. Зайцев снова сел на корточки и крест-накрест стал
хлестать водой по шасси и дальше — к мотору. Брызги летели в лицо, он
морщился. Интересно, зачем его Климов ищет? Правильно, значит, ребята утром
говорили, что он вернулся из отпуска. Придумал в отъезде мириться, наверное.
Дудки, обо всем договорились тогда, на самолетной стоянке. На всю жизнь.
Громко, с автоматной очередью...
Зайцев кончил мыть машину минут через пятнадцать. Сумерки быстро
окутывали все вокруг, только края навесов еще вырисовывались на фоне бледно
желтевшего к горизонту неба. Он поставил машину на место и долго вытирал руки
ветошью. Потом снял шапку, тряхнув головой, закинул назад светлые, пшеничного
цвета волосы и снова надел шапку. Еще немного постоял и неторопливо зашагал к
проходной — высокий, тонкий, как чемпион по бегу, даже в своих кирзовых
сапогах и теплом бушлате.
Ворота автопарка были у самой дороги. Если посмотреть налево,
дорога поднималась по изволоку к казармам и, обогнув солдатский клуб,
скрывалась в густом ельнике. Надо было ехать километров сорок, чтобы она привела
в леспромхоз Юканга. Направо дорога спускалась к деревне, дома которой нависали
над самыми кюветами, — деревня была старая, а дорогу недавно расширили. За
небольшим квадратом уже перекопанных картофельников тянулось исполосованное
бетоном летное поле аэродрома. Его тоже замыкал лес, но только по нему до
ближайшего селения было не сорок, а, как говорили, все сто пятьдесят
километров.
Зайцев ничего не имел против здешних мест. Они даже нравились
ему. Только порой его до глубины души изумляло, куда занесла солдатская служба
лихого шофера второго Московского таксомоторного парка. Вот уж никогда не
думал, что проведет два долгих года на самом что ни на есть Севере, возле
Полярного круга!
Он и теперь размышлял об этом, остановившись в темноте на
тропке, срезавшей напрямик косогор, над которым высились строения казарм.
Закурив, стал смотреть вниз, на деревню, уже коловшую сумерки желтыми точками
огоньков.
За аэродромом небо серебристо голубело, наверное, оттуда скоро
должна была появиться луна. Зайцев перевел взгляд левее, где в овражке,
заваленном мшистыми валунами, располагался топливный склад — огромные,
наполовину утопленные в землю баки. Еще недавно он был там, сливал из цистерны
своей машины керосин, а теперь вот стоит тут, возле казарм, отдыхает. Зайцев
вспомнил, что ему скоро снова ехать на склад, потому что он сегодня обслуживает
ночные полеты. Конечно, не полагается столько работать — он весь день
просидел за баранкой. Но утром командир автороты совсем не по-уставному
попросил его пойти на ночные — что-то случилось с графиком и из полка не
предупредили, что будут полеты. Он не возражал. Он даже любил, когда трудно.
Может, потому у него все время так хорошо и шла служба.
Впереди послышался говор. Несколько солдат шумно спускались по
тропке сверху. Шутки ради они цеплялись за крепко стоявшего Зайцева, чтобы
умерить бег. Один задержался, взглянув удивленно:
— Ой, Костя! А тебя Климов ищет.
Зайцеву показалось, что солдат его дразнит. Он хотел выругаться
в сердцах, но того уже и след простыл. Зайцев швырнул на землю окурок и стал
подниматься дальше, сердясь от мысли, что ему сегодня, верно, от Климова не
уйти.
* * *
Над обрывом тянулась деревянная стена казармы с большими
освещенными, окнами. Вот ленинская комната, свет в окне красноватый от
кумачовых лозунгов и стендов; дальше четыре окна — классы, потом —
каптерка, еще дальше — умывальник, последнее окно. Зайцев вспомнил, как
месяца два назад там, в умывальнике, он заступился за Климова. Сейчас за
стеклами никого не видно, а тогда было полно солдат. Кто-то затеял игру: один
прикрывается рукой, а другую ладонь выставляет наружу, и все колотят по ней.
Водить досталось Климову. Сам он ни за что бы не стал играть, наверняка его
какой-нибудь шутник втолкнул в круг. И все закричали: «Давай, давай!» Знали:
потеха будет. Кругом столпились не шоферы, а ребята из климовской караульной
роты. Здоровяков там хватает, молотили как кузнецы. А Климов стоял, шатаясь, и
даже не мог сообразить, с какой стороны бьют. Только жмурился и жалко улыбался.
Зайцев и раньше его приметил, Климова. У того на лице было
написано, что хоть двадцать лет прослужит, а все его будут называть салагой,
потому что нет у него настоящей хватки. Такой уж человек, видно. Из любопытства
он как-то спросил у знакомого сержанта караульной роты, как ему, Климову,
служится. «Не говори, — вздохнул сержант. — Недотепа такой, что за
клоуна у нас ходит». Это задело Зайцева. Не любил, когда над людьми смеются. У
каждого какой-нибудь недостаток есть, но смеяться — последнее дело, это
просто род человеческий не уважать.
И вот, когда увидел Климова в умывалке с прижатой к уху рукой,
маленькой и красной, видно прихваченной морозом, ему стало чертовски жалко
этого салажонка. Повесил на крючок полотенце и раздвинул гогочущих игроков.
Вокруг поутихли. Зайцева знали как личность самостоятельную, а потому достойную
уважения. Он размахнулся как можно сильнее, а ударил небольно, хоть и
натурально. И когда снова загикали все вокруг, выставляя большие пальцы под нос
Климову, одними губами сказал что-то, похожее на то, что, мол, я бил. И
подмигнул дружелюбно. Климов то ли понял, то ли просто удивился его появлению и
хотя робко, но указал на Зайцева.
Зайцев, довольный, вытолкнул солдата подальше из круга и сам
встал в середину. Ему ничего не стоило после первого же деликатного удара
угадать, кто виновник, и тем все кончилось. А когда стоял возле умывальника,
посмотрел в сторону Климова и увидел, что тот с любопытством поглядывает на
него, перекатывая мыло в ладонях. И Зайцеву вдруг захотелось сделать еще
что-нибудь доброе для этого заморыша, как он окрестил про себя худенького,
стриженного под машинку Климова. Только вот что — он придумать не мог и
лишь снова подмигнул.
Это желание покровительствовать сохранилось до вечера, когда
Зайцев стал собираться в клуб, на репетицию. Еще не отдавая себе отчета в том,
что ему хочется, чтобы Климов был рядом, и стесняясь, что он, шофер и вообще
заметный в казарме человек, ищет какого-то недотепу из «караулки», Зайцев все
же пошел не сразу в клуб, а заглянул в ленинскую комнату и потоптался с
озабоченным видом возле каптерки. Ему повезло: Климов вынырнул из-за угла
коридора и остановился, будто ожидая приказания.
— Здорово! — сказал Зайцев. — Больше не играешь?
— Не играю.
Зайцеву неожиданно пришла в голову практическая мысль.
— А ты, часом, в электричестве не разбираешься? У нас,
понимаешь, в клубе одну штуку из лампочек сочинить нужно, а электриков не
допросишься.
И снова повезло.
— Я монтером до службы работал, — сказал Климов.
Они зашагали по дороге к клубу. Путь короткий, но Зайцев успел
выудить у Климова подробности его простой, ничем не примечательной биографии.
Удивительным оказалось только то, что они земляки, оба москвичи, правда, жил
Климов в Казачьем переулке, на Полянке, а Зайцев — на Арбате.
Климов в несколько дней соорудил цветное освещение, и на сцене,
к бесконечной радости Зайцева, можно было устраивать теперь настоящие
театральные эффекты: лунную ночь или закат — яркий, как летом после дождя.
А потом Зайцев стал давать Климову книги, которые ему самому
особенно нравились; толковал с ним о прочитанном и на разные житейские темы.
Хотел было заставить и на сцене играть, только из этого ничего не
получилось — Климов предпочел остаться на «подхвате». Иногда Зайцев тащил
приятеля к пирамиде и проверял, чист ли его автомат, или вдруг начинал гонять
по Уставу караульной службы и все приговаривал: «Ты не бойся. Никогда не бойся
и смелее действуй».
Однажды капитан Семеновский, командир караульной роты, остановил
Зайцева:
— Шел бы к нам старшиной, а?
— Что вы, товарищ капитан! — довольно усмехнулся
Зайцев. — Шофер я до мозга костей. А если про Климова намекаете, то рано
хвастать. Тянуться еще парню до лихого солдата.
— Не скажи... Хотя, если по тебе мерить... Наверное, скоро
отпуск на родину заслужишь?
И надо было капитану сказать такое! Зайцев и не думал никогда
раньше об отпуске, а тут до того ему захотелось съездить домой, что он теперь
ни о чем другом и мечтать не мог. Представлял себе, как будет собираться, как
увидит Москву. Дальше мысли не шли, все тонуло в розовом тумане, и он начинал
фантазировать: сначала про поезд, про то, как приедет. Эти мечты перебивались
лишь размышлениями о том, заслужил ли он, чтобы ему вправду дали отпуск.
Все шло хорошо. Топливозаправщик Зайцева так и носился по
самолетной стоянке. Техники и раньше были довольны шофером, а тут даже
посвистывали от удивления. Да, все шло хорошо, но только в отпуск уехал не он,
а... Климов.
* * *
Короткая северная осень налетела с дождями, грязью на дорогах, с
ночными звонкими заморозками. На аэродроме полеты шли вовсю. И Зайцев был
доволен: случай есть себя показать.
Ранним промозглым утром он, как обычно, вбежал в автопарк
первым. Но машина забарахлила. Зайцев туда-сюда — не заводится. Два
заправщика, те, что тоже должны были ехать на полеты, уже урчали моторами.
Вскоре они исчезли за воротами. Дневальный что-то крикнул, но Зайцев не
расслышал — яростно вставлял на место заводную ручку.
Дорога к складу, где Зайцев должен был залить до краев свою
цистерну, шла через аэродром, по бетонке. А бетонка вела к стоянке
самолетов — надо было ехать мимо них, другой дороги нет. Обычно
топливозаправщики выезжали заранее, до того, как техники и механики вытаскивали
самолеты на старт. Ведь если они начнут работать — какая уж тут езда,
самолету только-только по бетонке пройти. Вот до них-то и нужно было на склад и
обратно, на старт, обернуться.
Машина наконец завелась, и Зайцев на скорости вылетел из
автопарка, круто повернул направо, понесся к аэродрому. Все всматривался
вперед: где головные машины? Их не было: видно, все-таки он долго провозился.
Но топливозаправщик уже катил по бетонке, и Зайцев радовался, что еще не видно
техников, значит, успеет.
Впереди, возле капониров, маячила фигура часового. Обычно
часовых предупреждали, что пройдут заправщики, и они миролюбиво освобождали
дорогу — езжай себе дальше, на склад. Но на этот раз что-то переменилось.
Невысокий, в шинели часовой, смутно видневшийся в тумане, торчал посреди
бетонки. Вправо свернуть, решал Зайцев, на грунт сползешь, да еще забуксуешь на
рыхлом дерне. Влево — не проехать, мало расстояние до капонира. Да, вот
еще что странно — часовой медленно пошел навстречу и автомат поднял, будто
хотел им загородить бетонку.
Зайцев тормознул и высунулся в боковое окно.
— Фу ты, — вздохнул облегченно. — А я думаю, кто
это тут? Здоров, Климов! Ну и задержался я. Боялся, не успею. Посторонись-ка!
Часовой Климов, земляк Климов ответил странно:
— Стой! Назад!
— Так ведь предупреждали твоего карнача про машины. Как
всегда.
— Он сказал, что пройдут две. Они прошли.
Зайцев закусил губу: «Вон оно что! Наверное, из новых
начальников караула-то. Увидал две машины и решил, что больше не будет. Но
этот-то не знает меня, что ли?»
— Ну, ладно, — сказал Зайцев. — Не дури. Карнач
ошибся. — Он прислушался к шуму моторов там, возле стартового КП, и понял,
что еще минуту побеседуют они тут — и ему крышка, обратно со склада не
проскочить. Зайцев дал обороты мотору.
Климов мотнул головой и кинулся в сторону. Зайцев вначале не
понял зачем. Потом сообразил — к столбу, где кнопка звонка в караульное
помещение. Зайцев перевел скорость и тронул заправщик с места. Бетонка
медленно, нерешительно поползла под машину.
Климов шатнулся, перевел автомат к плечу:
— Стой, стрелять буду!
Машина Зайцева пошла быстрей.
— Стой! — почти как мольба донеслось оттуда, где стоял
часовой, и с раскатистым эхом четыре выстрела очередью прорезали тишину.
Топливозаправщик дернулся в сторону, сполз с бетонки и
остановился. Потом стал быстро оседать на левый передний скат. Воздух со
свистом выходил из камеры.
В стороне послышался тяжелый топот — бежали из караульного
помещения. Начальник караула — полноватый, розовощекий лейтенант —
еле перевел дух:
— Что случилось? Почему стреляли?
— Товарищ лейтенант, водитель не выполнил моего требования
остановиться. Я и выстрелил.
Металлический стук дверцы припечатал слова Климова. Это Зайцев
вылез из машины и, не глядя на лейтенанта, на солдат из караула, присел на
корточки возле переднего колеса. Машина уже осела на обод, подминая еще
упругую, новую, месяц назад поставленную покрышку.
До Зайцева донеслись слова, негромко, со смешком сказанные
кем-то из караульных:
— Пиф-паф, ой-ой-ой! Умирает зайчик мой...
* * *
Вот оно как случилось. И сейчас, проходя в темноте по широкому
плацу, Зайцев снова вздохнул, вспомнив эти «пиф-паф». Его тогда не посадили на
гауптвахту. Просто объявили выговор перед строем. Он знал, что это снисхождение
за его прежние заслуги. Но от этого было не легче. Все-таки выговор, и ни в
какой отпуск он уже не поедет. А всего горше было то, что дня через три отпуск
на родину получил Климов. Не в награду за бдительность на стоянке, а вообще за
хорошую службу.
Зайцеву нечего было возразить — он ведь сам «тащил»
Климова. Только вот в душе все как-то переменилось. Работал вроде по-прежнему,
а глядеть ни на кого не хотелось. Твердил себе: «Не надо было с этим сосунком
связываться, дружбу разводить». И зарок дал — вычеркнуть Климова из памяти.
Только вот напоминают про него, пропади он пропадом, остряки эти. И чего Климов
его ищет? Ну приехал из отпуска и молчи себе, не лезь...
Зайцев вошел в столовую и уселся за крайний стол вместе с
солдатами какого-то наряда. В столовой было тепло, из окна раздачи тянуло
гречневой кашей и пригорелой хлебной коркой. Он подумал, что хорошо бы тут
просидеть до выезда на полеты, только неудобно, подумают — не наелся.
В казарме потолкался в курилке, потом зашел в библиотеку и
полистал журналы — неторопливо, без интереса. Посмотрел на часы — до
полетов оставалось больше часа. Все-таки надо пойти отдохнуть, как и положено,
а то заклюешь носом в самую кутерьму, когда самолеты заправлять.
Он прошел к своей койке и сел не раздеваясь. И снова вспомнил
Климова. То, что мысли так долго толклись вокруг одного и того же, злило его,
но он ничего не мог с собой поделать.
Неожиданно на исшарканных половицах Зайцев, уставившийся прямо
перед собой, увидел носки сапог. Они сияли новым, магазинным глянцем. Поднял
голову и увидел, что перед ним стоит Климов. Зайцев медленно обвел взглядом его
щуплую фигуру и отметил про себя, что тот вроде бы похудел за поездку. На ногах
хромовые сапоги — наверное, родители подарили, и руки не такие красные,
как всегда. Климов держал перед собой какой-то сверток. Кубик, обшитый в серое,
вроде посудного полотенца, какие всегда покупает мать.
— Вот, Костя, привез тебе от твоей мамы, — подтвердил
Климов догадку.
То, что он заговорил первым и произнес эти слова, путало карты и
вмешивало мать в дело, которое ее совсем не касалось.
— На, возьми, — сказал Климов. Его руки, совсем не
солдатские руки, с длинными, тонкими пальцами, приблизились к Зайцеву. Тот чуть
подался назад и внезапно, пригнув голову, вскочил и ринулся на отпрянувшего
Климова.
— К матери ходил? Тебе что от моей матери надо?
Климов стоял, прижавшись к стене. Губы его вздрагивали,
казалось, он сейчас заплачет.
— Отвечай, зачем к матери ходил! Ехидничал?
— Я не мог не взять... Так вышло, — бормотал
Климов. — Я случайно... случайно с ней встретился.
И вдруг Зайцеву опять стало жалко Климова. Что он на него
кричит? Рванул из рук солдата посылку.
— Ладно дрожать-то. Стрелять небось не боялся.
— А я... я и сейчас не боюсь, — все еще заикаясь,
проговорил Климов. — Чего мне бояться?
Они встретились взглядами. Рассмеяться бы сейчас Зайцеву —
и все бы кончилось, снова бы они были друзьями. Сели бы на скамейку, и Климов
начал рассказывать про Москву — и как был дома, и все такое. Но вновь
всплыла обида, о которой так много было передумано в последние дни.
— Ладно, — сказал Зайцев. — Катись к чертовой
бабушке, почтальон. И не путайся под ногами больше, слышишь? Разошлись наши
дорожки — адью!
Он даже присвистнул и пошел прочь, прижимая к себе нагретое
руками Климова серое полотно, которым был обшит сверток.
* * *
Времени до выезда на полеты оставалось совсем мало. Зайцев
положил сверток на тумбочку и вспорол перочинным ножом аккуратные швы. Внутри
оказалась плитка шоколада, варежки, носки и толстый конверт с письмом.
Что-то заколотилось в груди, и переносицу защемило. Совсем как в
детстве, когда уезжал в пионерский лагерь и от мамы отделяло стекло автобуса,
который вот-вот должен был тронуться. «Эй, эй», — сказал он себе, но
переносицу от этого меньше щемить не стало. Это прошло лишь тогда, когда Зайцев
распечатал конверт и начал читать. Письмо он перечитал трижды. И когда стоял в
строю, тоже думал о письме и о том, как тепло в носках, которые прислала мать.
На полеты он ехал в голове колонны. После деревни, за поворотом,
показался склад боепитания. Зайцев заметил часового около склада —
невысокого, с автоматом, похожего на Климова, и ему вдруг вспомнились строчки
из письма, которые раньше он пропускал, почти не воспринимая. Не те, где мать
писала о своем житье-бытье, в начале, а другие. «Ты, сынок, пример бери с
товарища, который приходил ко мне. Он, оказывается, нас через адресный стол
искал, а там что-то было напутано. Но нашел — упорный. Очень приятный
молодой человек. Застенчив только, но, видно, он у вас передовик. Ты, Костик,
служи, как он, и тебя тоже отпуском наградят».
Зайцев привстал на сиденье и обернулся. Машина прошла далеко
вперед, и нельзя было уже увидеть ни склада, ни часового возле него. Но он
отчетливо представил себе щуплого, решительного Климова, идущего с автоматом
наперерез ему, Зайцеву, и подумал, что мать в чем-то права, хоть и никогда не
была тут и ничего не знает.
Топливозаправщик поднялся на пригорок, и за ветровым стеклом в
темноте открылся аэродром. Возле стартового командного пункта зажгли для
проверки посадочный прожектор. В ярком голубом луче его серебристо сверкнул
обшивкой ракетоносец. И снова Зайцев привстал на сиденье, словно картина эта
впервые открылась перед ним и он хотел получше все разглядеть.
Владимир
Петров.
Дочь Кассиопеи
(повесть)
Она поудобнее пристроила в пальцах авторучку и написала округлым
наклонным почерком, каким привыкла писать школьные диктанты: «Прошу принять
меня в армию, так как я хочу бдительно стоять на страже воздушных рубежей нашей
Родины. В просьбе прошу не отказать». И подписала еще более старательно:
«Наташа Степанушкина».
Лист, который дал ей майор, был плотным, шероховатым,
ослепительно белым, на нем писалось легко и хотелось писать много, чтобы потом
полюбоваться красивыми четкими рядами слов. Ей подумалось, что красивое это
заявление — доброе предзнаменование. Оно, аккуратное и торжественное, как
похвальная грамота, становилось теперь первой страницей ее новой и, наверно,
интересной жизни.
Однако майор — начальник штаба дивизиона — прочитал
заявление бегло, без внимания. А затем сказал:
— Не годится. Следует переписать заново.
— Я что-нибудь неправильно написала?
— Все правильно. Но не так, как надо.
Майор сказал, что заявление — это важный документ, который
подшивается в личное дело, его следует составлять обстоятельно, четко, точно. И
потом должен быть деловой стиль. Что значит «принять в армию»? Армия — не
колхоз и не строительный кооператив, в нее не «принимают», а призывают,
мобилизуют, наконец, зачисляют. Вот и надо писать: «Прошу зачислить в ряды
Советских Вооруженных Сил». Что же касается мотивировки, то она в основном
правильная, убедительная, по-деловому сформулированная. Ее можно оставить в
таком виде. И последнее: документы необходимо обязательно подписывать, ставить
под ними личную роспись. Это же элементарно.
— Но я расписалась, — обиженно сказала она. — Вот
видите: «Наташа Степанушкина». Написала, по-моему, разборчиво.
— Даже слишком разборчиво, — усмехнулся майор. —
Это не роспись, а скорее подпись, товарищ Степанушкина. Например, под
портретом.
— По-другому я не умею...
— Значит, надо научиться. Вот на обороте этого заявления и
потренируйтесь. Постарайтесь отработать стабильную роспись, чтобы в ней
чувствовались уверенность и самостоятельность. Приступайте.
Она стала «отрабатывать роспись», а майор занялся своими
текущими служебными делами: звонил куда-то по телефону, ставил печать на
розовых бланках, затем остро отточенным красным карандашом рисовал кубики на
большом настенном графике, там, где значилось: «выполнено». Все это он делал
сноровисто, быстро, ни на минуту не задумываясь, а красные кубики просто
сыпались из-под прозрачной командирской линейки: не успевал он приставить
шаблон к ватману, как уже появлялся четкий, будто напечатанный квадратик.
Получалось вроде ровненькой кирпичной стенки.
— Не отвлекайтесь, товарищ Степанушкина, — строго
сказал майор. — Учтите: сосредоточенность — главное в нашей
предстоящей работе. И вообще в армейской службе.
Словом, заявление пришлось писать еще дважды. В результате
получилось оно уже далеко не таким красивым, как первое (кое-какие буквы явно
приплясывали — терпения не хватило). Но майору оно понравилось.
— У вас хороший почерк, — сказал он. — Я думаю,
что иногда мы будем вас привлекать и к штабной работе, например для заполнения
квалификационных удостоверений. Вы не возражаете?
— Нет, — счастливо покраснела она, хотя и знала, какое
это кропотливое, нудное дело: в школе ей не раз приходилось корпеть над
переводными свидетельствами.
— Ну а теперь несколько деловых вопросов. Почему вы
все-таки решили пойти служить в армию?
— Я же написала, товарищ майор.
— Совершенно верно, написали. Но это объяснение, так
сказать, общего плана. А я имею в виду личную мотивировку. У каждого человека она
есть, не сомневаюсь. Ну, например, романтика, повышенный интерес, поиски
счастья и тому подобное.
— А разве нельзя пойти служить просто так? Потому что мне
нравится армия?
— Вот-вот! Это как раз и есть та самая личная мотивировка!
Правда, несколько расплывчатая.
— А другой у меня нет.
Майор посмотрел на нее пристальным, чуточку недоверчивым
взглядом, потом поднялся из-за стола и размеренно, словно отсчитывая шаги,
прошелся по канцелярии. Приятно поскрипывали хромовые сапоги, правда, один
сапог скрипел громче другого, и от этого казалось, что начштаба слегка
прихрамывает.
Нет, она не возражала против строгости и была готова к этому
(какая может быть армия без строгости). Кроме того, строгих людей она
откровенно уважала; того же учителя математики, заведующего фермой Николая
Степановича, да и мать свою уважала за строгость. Любила за доброту, а за
строгость, твердость — уважала. А как же иначе?
Но у майора строгость была какая-то иная, до сих пор незнакомая
ей. Колючая, вроде бы бесцветная. Или, может быть, слишком умная, точно
разлинованная вдоль и поперек, вроде настенного плаката-графика. От его
правильных, вежливых, очень умных слов делалось немножко обидно на душе. Скорее
потому, что она не все их понимала как следует, или потому, что за ними пряталась
насмешка, снисходительная ирония. Уж не считает ли он ее вертихвосткой, этакой
дурехой, любопытной и легкомысленной?..
— У меня, товарищ майор, имеется трудовой стаж. И две
почетные грамоты за работу на ферме, — сказала она и несколько вызывающе
положила казенную авторучку перед майором, который уже сидел за столом,
отсчитав положенное для разминки количество шагов. — И вообще, в армию я
иду сознательно, не ради каких-то там приключений. Мне и мама разрешение дала,
и коллектив фермы может дать рекомендацию, ежели потребуется.
— Да я не против вашей кандидатуры, — спокойно сказал
майор. — Напрасно вы горячитесь. И о трудовой деятельности мне известно:
биографию вашу я читал. Но побеседовать мы должны откровенно, чтобы потом не
жалеть ни вам, ни мне. Кстати, что это за должность такая — оператор
кормоконвейера?
— Ну, значит, рабочий на ферме. Раньше нас называли
скотницами, а теперь мы по штату числимся операторами. Понимаете, растет
техническая оснащенность сельского хозяйства, как говорит наш заведующий
Николай Степанович.
— Как знать, может, и у нас со временем оператором
станете, — сказал майор. — А пока я определю вас в отделение связи.
Дежурной радисткой. Впрочем, это после того, как основательно подучитесь.
Еще ровно пять минут майор говорил «о различных аспектах боевой
подготовки», то есть о том, как она должна нести службу и укреплять воинскую
дисциплину, какие изучать предметы, как закаляться физически и как вести себя в
коллективе, в обращении с начальниками — прямыми и непосредственными.
Разговаривал он теперь хоть и по-прежнему официально, однако
заметно мягче, может быть, теплее, и Наташа с сожалением думала, что напрасно
не настроила себя на твердый тон с самого начала. Ведь, несомненно, майор
перестроился (или как-то переменился) сразу после ее решительной отповеди,
когда она ему ответила как зрелый трудовой человек, знающий себе цену. После
этого — никаких насмешек и двусмысленных намеков. Вот так, пожалуй, и
следует себя держать здесь. В конце концов, устав уставом, а она все-таки девушка.
А они, и рядовые, и начальники, — мужчины, которые только тогда способны
на вежливость и деликатность, если их держать на почтительном расстоянии. Ей
это как-нибудь известно.
Закончив беседу, майор уложил все документы в твердый пакет,
опечатал сургучной печатью и велел ехать в райвоенкомат — оформляться. Там
о ней будут знать, он сейчас же позвонит по телефону.
Майор проводил ее до двери и как бы невзначай заметил:
— Между прочим, товарищ Степанушкина, сержант Падричев
сейчас находится в командировке и вернется только через месяц. Это я говорю для
того, чтобы упредить ваши возможные расспросы.
Услыхав эти слова, она опрометью бросилась по коридору,
прошмыгнула мимо удивленного дневального и опомнилась только на крыльце.
* * *
В сержанта Падричева не влюбиться было просто нельзя. Сказать,
что он был высоким, стройным, черноволосым и чернобровым — значит не
сказать о нем ничего. Мало ли таких парней ходит по земле, в одной только
Улусовке их не меньше двух десятков. А красивых нет. Ни одного.
Сержант Падричев был красивым человеком, похожим на какого-то
известного киноартиста. Но в то же время у него все было свое: и улыбка, и
походка — все. Даже глаза у него были какие-то необыкновенные, не как у
других: будто бы синие, а на самом деле — с яркими зеленоватыми блестками,
искрящиеся лукавством и добротой.
Когда сержант Падричев впервые появился в совхозном клубе, все
девчата сразу как-то сникли и посерьезнели, и вообще на танцах возникла
тревожная настороженность, словно в вагоне электрички при появлении
железнодорожного ревизора. Сержант Падричев заслонил, затмил собой не только
всех местных ребят, завсегдатаев танцулек, но и своих приятелей,
солдат-ракетчиков. А их было трое, и Наташа только это и запомнила, а лица
солдат не помнила совсем, словно никогда не видела их. Впрочем, с того вечера
они в совхозе не бывали. Сержант же Падричев бывал.
В тот первый мартовский вечер сержант Падричев танцевал с ней, с
Наташей. Минут десять он посидел на скамейке у печки, грея озябшие руки и
улыбчиво, зорко оглядывал девчат. Не всех сразу, а поочередно, как они сидели у
противоположной стены — начиная с дородной Насти Солоухиной, почтальонши,
и заканчивая остроносенькой бедовой Веркой Репкиной, которая не удержалась,
показала ему язык.
А руки он грел, оказывается, для того, чтобы чинить радиолу, у
которой был «густой шумовой фон». Никто этого никогда не замечал, а он сразу
заметил. И немедленно устранил.
Вот так же быстро он заметил и Наташу. Хотя виду не подал и
танцевать пригласил где-то в середине вечера. Но зато он потом не отпускал ни
на шаг.
С самых первых секунд, как только Наташа положила руку на
покатое сержантское плечо, она почувствовала необычную и незнакомую легкость,
светлую, словно звенящую невидимыми маленькими колокольчиками. Это было похоже
на качели: так же сладко замирало сердце, так же смывался, затушевывался весь
посторонний окружающий мир. И лишь изредка, когда качели застывали на миг в
верхней своей точке, она видела мелькающие лица подруг, крашеные скамейки,
блестящие кафельные бока печки. Ей хотелось, чтобы мелькание это продолжалось
бесконечно, чтобы качели, никогда не останавливаясь, плыли и плыли по зыбким
волнам вальсов и фокстротов и чтобы ее пальцы всегда ощущали уютное тепло
широкой солдатской ладони... Она чуть не заплакала от досады, когда в зале
начали гасить свет, — танцы закончились.
Потом он ее провожал. Она смутно помнила, как сошла по скользким
ступенькам клубного крыльца и как он тут взял ее за локоть и держал потом легко
и твердо все время, пока шли единственной совхозной улицей. Ей запомнились
похрустывающий под каблуками весенний ледок и огромная янтарно-желтая луна над
крышей дома. Они о чем-то говорили у калитки, но о чем именно — она
никогда потом не могла вспомнить. На прощание он поцеловал ей руку, и ее это
почему-то обидело. Убежав домой, она долго на кухне при свете разглядывала
запястье: ей казалось, что на нем непременно остался след, ведь она все еще
чувствовала легкое жжение.
Во сне Наташа опять видела танцы. На этот раз в каком-то
бесконечно-просторном голубом зале, не имеющем ни стен, ни потолка. Они
танцевали одни — вдвоем с сержантом Падричевым, который был в фуражке и в
черном фраке с блестящими лацканами. Позже появились нарядные дамы в белых
бальных платьях, будто мыльной пеной, отороченных кружевами, воланами, рюшами.
Сержант Падричев сейчас же бросился к дамам и стал не хуже какого-нибудь щеголя
из заграничного фильма, галантно сгибаясь, поочередно целовать им руки. Он
целовал и морщился: шикарные дамы в белопенных нарядах оказались Наташиными
подругами-доярками с фермы и потому у всех у них руки были обветренными,
шершавыми. Щеголю-сержанту понравилась лишь пухлая розовая рука
Насти-почтальонши, с Настей он и удалился, оставив плачущую от обиды Наташу
одну в центре огромного пустого зала...
Утром, собираясь на работу, она улыбалась рассеянно и грустно, и
все происшедшее накануне в клубе было нереальным, чуточку смешным, как этот
странный голубовато-призрачный сон.
На ферме началась горячая пора — не хватало кормов.
Силосные ямы опустели, и Наташе вместе с молодежной бригадой пришлось всю
неделю мотаться на трех грузовиках по району, выпрашивать сенаж или сечку у
сердобольных, более запасливых соседей.
А в воскресенье опять появился сержант Падричев.
Он пришел днем и прошествовал через весь поселок —
наглаженный, надраенный, сияя значками и пуговицами, и с веткой мимозы в руке,
как заправский жених. Увидев его на улице, Наташа опрометью бросилась в
дом — переодеваться, а когда вышла на крыльцо, несказанно удивилась:
сержант Падричев забавлялся во дворе с Полканом, который на весь совхоз
славился своим свирепым, непримиримо злобным нравом. Сейчас он радостно скулил,
норовя лизнуть ослепительно сияющие сержантские сапоги.
— Что вы делаете?! — ужаснулась Наташа. — Он же
укусит!
— Никак нет, — убежденно сказал сержант. — Собака
кусает только по необходимости, по своей собачьей обязанности. И только
недобрых людей. А я — добрый.
В доказательство сержант тут же спустил Полкана с цепи, и тот стал
ошалело, с каким-то щенячьим гавканьем распугивать кур, словно никогда в жизни
не был солидной и надежной сторожевой собакой.
— Это вам, — сказал сержант Падричев, торжественно
преподнося ветку мимозы. Затем достал из кармана аккуратный целлофановый пакетик. —
Это тоже вам. Московская карамель фабрики Бабаева. Лично приобрел в нашем
военторге.
— Ну что вы, зачем?.. — радостно смутилась Наташа,
замечая за плетнем пристальный взгляд соседской бабки. — Просто неудобно
как-то...
— Очень даже удобно, — сказал сержант. — Я
подсчитал: сегодня по старому стилю как раз восьмое марта — плюс
четырнадцать дней. Так что позвольте, дорогая Наташа, поздравить вас с
Международным женским днем. Постфактум.
— Спасибо, — ответила она, пожалев, что была так
невнимательна в тот первый вечер: ведь наверняка сержант наговорил ей много
интересного. А она витала где-то в облаках и все пропустила мимо ушей,
ничегошеньки не запомнила.
Она пригласила его войти в дом и попить чайку, однако сержант
вежливо отказался. В отсутствие родителей, сказал он, это будет не очень
прилично, потому что издавна существует на русской земле такой обычай: в дом
входи при хозяевах. Пусть она поймет его правильно и пусть не обижается —
она, конечно, тоже хозяйка, но ведь родители остаются родителями. Он,
разумеется, не знает, какой по натуре у нее отец, но вот его отец, Афанасий
Васильевич, такие вещи не терпел и наказывал по всей строгости домашнего
закона: фронтовым солдатским ремнем. Сержант Падричев, к сожалению, может
припомнить такие прискорбные случаи из биографии своего далекого детства.
Ей нравилось, как он шутил: говорит смешное, а сам не смеется,
только чуть-чуть по-обычному улыбается. И наблюдает, оценивает при этом:
нравится ли сказанное? Не то что совхозные парни: и острят как-то грубо, и
ржут, словно жеребцы.
— А у меня отца нет, — вздохнула Наташа. — Давно
ушел от нас. Мама в отъезде, уехала в город и вернется только вечером.
И все-таки в дом сержант Падричев не пошел. Они сидели на
крылечке, лузгали семечки и разговаривали, осторожно приглядываясь друг к
другу. Было тепло, солнечно, сильно пахло парной весенней землей и
выскобленными, прогретыми солнцем сосновыми крылечными досками. Далеко на
косогоре, над сизым сосняком, осиным роем сновали-мельтешили грачи, на соседнем
поле по-птичьи монотонно гуркотел трактор, по двору шастали куры, а рядом у
крыльца умиротворенно дремал Полкан, иногда навостряя уши, будто прислушивался
к их неспешному разговору.
Наташа, конечно, понимала, что это не то чтобы нехорошо, а
неправильно — рассиживать на крылечке бок о бок с красивым сержантом
Падричевым на виду у всего поселка. Вроде бы напоказ: глядите, какая я
удачливая да счастливая. А ведь мать не раз говорила, что для людей чужое
счастье как соринка в глазу. Негоже им похваляться — потом придется жалеть.
Но ей было хорошо рядом с сержантом Падричевым. В особенности
когда он говорил про любовь. А говорил он так:
— Получается, будто человек ищет самого себя. Ведь каждый
человек не весь при себе, а какая-то его часть — большая или
маленькая — бродит, блуждает по свету. Все время ищет другую половину. И
ежели находит, тогда получается счастье.
До чего это верно и насколько отличается от глупых стишков,
которые ей однажды вздумал читать Петька Васищев, бригадир ремонтников:
«Любовь — это бурное море, любовь — это злой ураган». Море, ураган...
а сам, прохиндей, тут же полез целоваться. Это он, видать, спьяну стихами
заговорил — небось в школе ни одного стихотворения не мог толком
рассказать.
— А вот счастье, если его находишь... Оно потом
навсегда? — тихо спросила Наташа.
Сержант Падричев ответил не сразу, а сначала, с ее разрешения,
закурил сигарету.
— Ничего вечного нет, дорогая Наташа. Так гласит философия.
В том числе не бывает и вечной любви.
Это было очень печально слышать, но недаром же говорят: горькая
правда лучше самой сладкой лжи. Так подумала Наташа. И еще она подумала, что
наконец-то встретила человека, способного смело, искренне говорить о самом для
нее заветном — о любви.
— Я про любовь много слышала, — сказала она. — И
никак пока не пойму: какая-то она разная получается. Вот мне говорили, что
настоящая любовь — вечная, незатухающая, яркая, как большой костер. Даже
клялись, что это именно так. Значит, выходит, врут.
Блеснули светлые искорки в улыбчивых сержантских глазах.
— Когда как. Не берусь утверждать в однозначном виде. Но
древний мудрец сказал: «Нигде так не врут, как в любви, на войне и на охоте».
Сержант Падричев рассмеялся, и она тоже рассмеялась, однако же
спохватилась: а над чем, собственно, они смеются?
— Но нас это, в общем, не касается, дорогая Наташа. —
Сержант Падричев опять лукаво прищурился. — У нас ведь не любовь, верно?
— Конечно, — смущенно пробормотала она. И чуть было не
спросила: «А почему?»
Вечером они на танцы не пошли, а отправились гулять в Заречье.
Стояли на шатком деревянном мосту и слушали музыку, плывущую из раскрытых окон
совхозного клуба. Задумчиво плескалась о сваи сонная вода, в небе висела луна,
похожая на половинку перезрелой Сухарской дыни, где-то далеко за лесом
торопливо стучала полночная электричка. Они нашли Большую Медведицу, потом
Полярную звезду, потом созвездие Кассиопеи — будто маленький обломок остро
отточенной пилы. Это была любимая звезда сержанта Падричева, звезда верности и
надежности. Он сказал, что есть еще на небе Альтаир — «звезда влюбленных»,
но он предпочитает Кассиопею, потому что она горит всегда ярким и ровным светом
в отличие от переменчиво мерцающего Альтаира...
У калитки, уже в полночь, сержант Падричев опять на прощание
поцеловал Наташе руку, поцеловал, как ей теперь показалось, деликатно и нежно.
И исчез, пропал. Прошла неделя, вторая, прошло три воскресенья,
а красивый и статный сержант Падричев не появлялся в Улусовке.
Вот тогда-то поползли слухи, догадки, досужие разговоры. Вот
тогда-то Наташа Степанушкина пожалела, что поступила слишком опрометчиво, целый
день просидев с сержантом Падричевым на выскобленном сосновом крылечке.
А впрочем, нет. Она, пожалуй, не жалела.
* * *
Человек может не явиться туда, где его ждут, по трем причинам:
уехал, заболел, не захотел. Наиболее вероятной казалась вторая причина —
сержант Падричев заболел. Наташа сама простудилась после прогулки на сыром
зареченском лугу, целую неделю кашляла, с досадой вспоминая, как зябли они оба
на мосту, на промозглом ветру — уж лучше бы пошли на танцы. Так она
все-таки была в нейлоновой японской куртке, а сержант Падричев — только в
своей щегольской солдатской тужурке с начищенными пуговицами. Какое от нее
может быть тепло?..
К тому же она дважды видела его во сне нехорошо: то торгующим арбузами,
то скачущим на громадной бесхвостой лошади, у которой из ноздрей валил густой
пар, как из вскипевшего самовара. Мать сказала, что тот и другой сон — к
болезни, немощи, а белая лошадь — так вообще к всевозможной беде.
Значит, получалось, что если сержант Падричев болел, то очень
тяжело, со всякими вредными простудными осложнениями. Ведь прошел уже месяц
после его визита, и пушистая веточка мимозы, приспособленная у настенного
зеркала, стала осыпаться, сделалась почти совсем голым, унылым прутиком...
Сердце Наташи сжималось от жалости, когда она представляла
сержанта Падричева в пропахшей лекарствами лазаретной палате. Явственно видела
его похудевшее, изможденное, но по-прежнему красивое лицо, запавшие суровые
глаза, в которых когда-то светилась улыбка сильного добродушного человека,
видела твердо сжатые обветренные губы и над ними прозрачные бусинки пота —
свидетельство постоянной изнуряющей температуры...
К этой главной печали прибавилась большая житейская сложность: в
связи с механизацией на ферме проводилось сокращение штатов, и Наташа, как
малоопытная, не имеющая специальной подготовки, попала в эти списки. Мать
советовала ей ехать в город к тетке и поступать на учебу в
профессионально-техническое училище.
Однако не могла она уехать, так и не узнав, что же случилось с
сержантом Падричевым!.. Но что ей, собственно, мешало узнать? Пойти самой в
воинскую часть — это ведь недалеко, каких-нибудь пять-семь
километров — и обо всем расспросить военное начальство. Вдруг сержант
Падричев действительно болен, а она за целый месяц даже не удосужилась
навестить его? Он, безусловно, будет прав, если разочаруется в ней из-за
подобной черствости.
Уже после майских праздников, в один из воскресных дней, Наташа
спозаранку отправилась в военный городок. Оделась попроще и взяла лубяное
лукошко — вроде бы собралась в дальние гаи за весенними опятами.
На лысой горушке, где когда-то стояла ветряная мельница, она
сошла с тропы и набрала голубых, уже поблекших под солнцем подснежников,
наломала черемухи и уложила все это в лукошко, чтобы хорошенько прикрыть банку
с целебным клеверным медом. И для подарка цветы могли пригодиться: что может
быть приятнее полевых цветов для больного?..
Выйдя снова на тропу, постояла в раздумье. А не повернуть ли
назад? Ведь как ни говори, визит ее мог выглядеть не очень-то прилично. Вдруг
сержант Падричев жив-здоров, играет себе в волейбол или культурно забивает в
домино, пользуясь погожим воскресным деньком, а тут тебе появляется «знакомая
девушка».
К проходной она пришла, пожалуй, слишком рано: было только
девять утра и час увольнений, очевидно, еще не настал. Солдат, дежуривший у
ворот, посмотрел на нее без интереса, и ей от этого сразу стало полегче.
В самом деле, мало ли приезжает сюда по воскресеньям
родственников? Может, она тоже чья-нибудь двоюродная или даже родная сестра.
Чтобы не торчать назойливо на глазах дежурного, она углубилась в
дубняк, что начинался сразу за кюветом дороги (почему бы не пособирать сморчков
на досуге), и вдруг услыхала чей-то насмешливый голос:
— Здравствуй, племя молодое, незнакомое!..
У кустов орешника стояла высокая девушка в зеленом армейском
платье и в синем берете с кокардой. В руке у нее был букет ландышей, аккуратно
упакованный в сочную зелень широких стрельчатых листьев.
— Грибы ищешь?
— Ага, — сказала Наташа. — Сморчки ищу.
— А я уж думала, на свиданье девушка пришла к кому-нибудь
из наших ребят. Губы, гляжу, подкрашены, ресницы подведены — полная,
значит, косметика. Тебя как зовут?
— Наташа.
— А меня — Марта. Марта Черновол. Давай знакомиться.
Рука у нее оказалась жесткая, широкая, сильная — настоящая
мужская рука. И вообще она была странная какая-то, эта Марта Черновол: изящная
девичья фигура, плотно влитая в платье, и грубое, некрасивое, вовсе не женское
лицо.
— Вы что, сержантом служите? — робко спросила Наташа,
заметив на погоне желтую полоску.
— Ефрейтор, — ответила Марта, подходя вразвалку,
совсем как подвыпившие улусовские парни, когда они появлялись на пороге
совхозного клуба. — Это значит — «отличный солдат». То есть рядовой.
А у сержанта — две или три лычки. Если одна широкая — тогда старший
сержант.
— Ну да, конечно, — сказала Наташа. — Я знаю.
— А знаешь, так зачем спрашиваешь, — сказала Марта и,
шумно дунув на пенек, села, осторожно пложила ландыши рядом. — Не люблю я,
понимаешь, дубняк. Грязно в нем. Травы мало, а листьев прошлогодних,
пыльных — полно. Вот видишь, как сапоги отделала, опять чистить придется.
Сапоги у нее были в общем-то чистые, ну, может, чуть-чуть
подернуты сероватой лесной пылью. А чулки капроновые, с черными
шашечками — самые наимоднейшие, таких даже у Насти-почтальонши еще не
было.
— Закуришь? — Марта протянула яркую сигаретную
коробку. — Ах, не куришь. Ну гляди сама. А я вот смолю, отравляюсь. Как
затянешься, на душе легче станет, а в глазах, понимаешь, светлеет. Я, когда
покурю, добрее делаюсь.
— Как же вы в армию-то угодили? Мобилизовали? —
участливо спросила Наташа.
— Эх ты, зелень штатская! — рассмеялась Марта. —
В армию девушек не мобилизуют, нет такого закона. Они служат по найму, на добровольном
принципе. Понимаешь?
— Понимаю. Так ведь это надо захотеть.
— А мне вот лично армейская жизнь нравится. Все на своем
месте. И потом в мужском коллективе, среди ребят, настоящим человеком себя
чувствуешь. А баб я не люблю. Вечные жалобы, сплетни, подсиживания. Кусучие они
какие-то, эти бабы.
— Да, — согласно кивнула Наташа, терпеливо морщась от
едкого сигаретного дыма. — Это уж точно. Я тоже в женском коллективе на
ферме работала.
— Доярка?
— Нет, скотница. По-новому значит — оператор. А вообще-то
с коровами занимаемся. Город молоком обеспечиваем.
— Люблю я коров... — мечтательно сказала Марта и
понюхала ландыши. — У них, понимаешь, глаза очень добрые. Какие-то
любвеобильные.
— Я их тоже люблю. Сделай корове хорошо, она тебя в сто раз
лучшим отблагодарит.
Марта не выпускала сигарету изо рта, посасывала ее, задумчиво
подперев ладонью подбородок.
— А ты молодец, девка! — решительно похвалила
она. — Работящая. Я думала, что ты из тех барышень, которые под папиной
крышей вызревают да женихов ищут. Вот и сюда такие частенько наведываются.
Особенно по воскресеньям.
— А солдаты вас не обижают? — спросила Наташа.
— Меня? — Марта весело рассмеялась. — Да меня
попробуй только тронь — правнукам потом закажешь. Они у меня по струнке
ходят. Ведь ребята, понимаешь ли, ценят строгость и порядок — это у них в
крови. Главное, чтобы не было никакой двусмысленности. На честность —
честностью.
Неожиданно она резко поднялась с пенька, с минуту, будто
вспоминая что-то, пристально смотрела на Наташу. Затем хлестко, крепко положила
руку на ее плечо.
— Слушай, Наташка! У меня возникла отличная идея: поступай
в армию. Двигай в наш дивизион. Ну что пугаешься? Девка ты трудолюбивая,
честная, умная — нам как раз такие нужны. Правда, есть у тебя один
недостаток — смазливая. Но, клянусь, я встану железной стеной на пути
любого соблазнителя. Пиши заявление, а?
— Что вы такое говорите, Марта? — переполошилась
Наташа. — Да я никогда и не думала об этом...
— А ты подумай. И смело решай! Здесь — новейшая
техника, интересное и большое дело. Вот сейчас у нас как раз имеется вакантная
должность — дежурный радист. Будешь работать со мной на связной рации. Ну
как?
...Ефрейтор Марта Черновол провожала Наташу чуть ли не до самой
Улусовки. Нарассказывала такого, что Наташа не спала всю ночь, мучаясь трудными
раздумьями.
А банку с медом мать вынула из лукошка и отнесла в погреб,
водворила на прежнее место, рядом с лекарственным настоем зверобоя.
* * *
И вот теперь они вместе с Мартой бегали по утрам на физзарядку,
вместе с солдатами слушали политинформации, чинно сидя в почетном первом ряду,
ходили в столовую, где ели не за общим, а за отдельным маленьким столом с
цветной табличкой «Для именинника». И хотя ни одного именинника на этих первых
днях не оказалось, на столике каждое утро появлялся букет свежих цветов. Потом
они стояли в строю на общем утреннем разводе, под бодрую музыку шли на занятия,
учили уставы, стреляли в тире или отрабатывали строевой шаг, бегали в противогазах,
кидали гранаты, изучали технические описания и схемы.
У них была вполне приличная комната, угловая, с двумя окнами,
выходящими не на плац, а в тыл, в сторону стадиона. В комнате было две койки,
две тумбочки, фанерный шкаф, радиодинамик, небольшое зеркало и плакат, на
котором симпатичный солдат зорко вглядывался в оранжевое поле локаторного
экрана. Плакат этот сразу же понравился Наташе, потому что изображенный на нем
оператор чем-то очень напоминал сержанта Падричева. Скорее всего четким, мужественным
профилем.
В комнате они жили втроем: Марта, Наташа и двухмесячный котенок
Леонид, желтоглазый и нахальный. Почти каждое утро Марта из-за него ругалась с
дежурным по казарме — Леонид по ночам пытался ловить рыбу в аквариуме, а
дневальным приходилось перед подъемом подтирать лужи вокруг аквариума и менять
на столе декоративную бумагу.
Наташе все нравилось: и рассчитанные по минутам дни, и строгая
определенность отношений между людьми, и деловая тишина занятий — похожих
и совсем непохожих на школьные уроки. Она жила среди таких же, как в школе,
ребят, ну, может, чуть повзрослевших.
Особенно нравились ей технические радиотренажи. Входя в
тренажный класс, она сразу же ощущала какую-то требовательную необычность,
словно переступала будничный порог. Тусклые цвета кабельных жил. Запах муаровой
краски. Загадочные лики радиопанелей. И монотонный, доверительно зовущий
стрекот морзянки. Чудно было думать, что звонкая капель морзянки, выбивающаяся
у нее из-под руки, из-под блестящих контактов ключа, перевивается в
замысловатые цепочки слов и цифр, которые неудержимо, подобно свету, уходят в
поднебесье, сквозь облака, и дальше — к звездам. Может, даже к вечно и
призывно мерцающей Кассиопее...
С инструктором ефрейтором Новослугиным они тренировались вместе,
как говорят радисты — «внакладку», и стоило ефрейтору прикоснуться
пальцами к Наташиной руке, как ее тотчас же пронизывал крохотный укол, немножко
больной и немножко приятный. Словно в ладони ефрейтора была спрятана маленькая
электрическая батарейка.
Сначала Наташа терпела, потом стала бояться пальцев своего
инструктора.
— Чего это вы дергаетесь? — очень вежливо спросил
ефрейтор Новослугин.
— Так ведь колет, — пожаловалась она. — Прямо как
иголкой.
— Ничего страшного. Это статическое электричество. Воздушная
среда в комнате с радиоаппаратурой всегда насыщена электричеством. Оно
постоянно накапливается и в людях, потом при контактах происходит
микроразрядка. Если боитесь этого, не носите обувь на резиновой подошве, так
как она изолирует от земли.
— Еще чего! — обиделась Наташа. — Я ношу то, что
мне положено из вещимущества. К тому же сапоги у меня не на резине, а на самой
настоящей коже. Старшина сказал, что это «спиртовые» подметки.
— Ну что ж, — грустно улыбнулся ефрейтор. —
Следовательно, это происходит потому, что у вас повышенная чувствительность.
Следовательно, необходимо терпеть.
Пришлось терпеть. Впрочем, после этого ефрейтор старался меньше
применять метод «накладки», ограничивался словесными пояснениями.
Наташа осторожно приглядывалась к ефрейтору: чем-то он ее
интересовал. То ли непривычной, городской бледностью, томностью в глазах,
бархатно-вежливым голосом или невозмутимым спокойствием. Во всяком случае, он
не напоминал никого из совхозных парней, а уж с сержантом Падричевым был просто
явной противоположностью.
Занимались они и по вечерам. Однажды задержались в радиоклассе
особенно долго. Как-то само собой получилось, что Наташа спросила, Новослугин
ответил и стал показывать — сначала панели радиостанции, потом, открыв
блоки, внутренний монтаж. Наташа ахнула, увидав путаницу разноцветных проводов,
мерцающих ламп самой причудливой формы, сверкающих катушек, конденсаторов и
сопротивлений.
Наташа думала о том, что теперь никогда и ни за что не свернет с
избранной дороги и рано или поздно сама станет вот так же хозяйски уверенно
открывать панели бесчисленных блоков, чутко слушать натужное гудение
электрической силы, сжатой в стекле и металле, привычно перебрасывать
контакторы, подчиняя себе умные машины и приборы, умеющие слушать небо и
заглядывать за горизонт.
Они, наверно, просидели бы до самого отбоя, не помешай им Марта
Черновол. Неожиданно она появилась на пороге, подозрительно оглядела класс,
поморщилась:
— Мне это не нравится. Что за таинственное уединение?
— Занимаемся, — сказал ефрейтор Новослугин. —
Общее знакомство в форме популярного рассказа.
— Очень интересно, — подтвердила Наташа, отчего-то
смутившись.
Марта прошла в глубь комнаты, вразвалку приблизилась к
радиостанции, выключила рубильник. В наступившей тишине голос ее прозвучал непререкаемо
властно:
— Ладно. На сегодня это вам прощается. Но впредь, дорогой
товарищ Новослугин, подобные фигли-мигли только с моего ведома. Знаю я вас,
краснобаев, любителей морочить мозги честным девушкам.
— Пожалуйста. — Ефрейтор пожал плечами, нарочито
заинтересованно копаясь в ящике. — Я всегда пожалуйста...
— А ты тоже хороша, Степанушкина, — недовольно сказала
Марта. — Бегаю, ищу по всему городку, а она здесь приятно проводит время.
Надо всегда докладывать. Или ты думаешь, что я за тебя не отвечаю?
С тех пор на вечерних радиотренажах Наташа не задерживалась.
* * *
Спросонья Наташа никак не могла сообразить, что происходит:
деревянная казарма ходила ходуном, словно на чердаке лихо отплясывали. А за окном,
наваливаясь на стекла, гудело нечто сиплое, утробно-басовое, и на мгновение
даже показалось, что в палисадник случайно забрел совхозный бык Колорит,
наводивший своим ревом ужас на доярок.
— Подъем, Степанушкина! — крикнула Марта, включая
свет. — Первая готовность!
Торопливо натягивая форменное платье, Наташа слышала в коридоре
выкрики команд, топот ног и бряцанье оружия. Затем пол и стены перестали
дрожать — солдаты построились, прозвучало «смирно!». Схватив противогаз,
Марта бросилась к двери, на бегу что-то сказав Наташе, но та поняла только, что
надо бежать следом.
По узкому казарменному коридору спешили к выходу солдаты. Наташа
тут же потеряла свою наставницу и, получив несколько сердитых толчков,
благоразумно решила переждать в сторонке, у стены, рядом с дневальным.
Когда коридор опустел, из дверей канцелярии появился начальник
штаба. В темно-зеленой полевой форме, туго затянутый ремнями, майор имел
неприступно начальственный вид. Он козырнул, проходя мимо, потом удивленно
повернул голову, остановился.
— А вы чего тут торчите, Степанушкина? — спросил он не
очень вежливо.
— А где же мне быть? Все куда-то бегут сломя голову. Вот
немного пережду и тоже пойду в убежище.
— В убежище? — усмехнулся майор. — Между прочим,
в убежищах укрывается мирное население. А нам с вами по тревоге положено
занимать боевые посты. И отражать нападение противника.
— Пожалуйста. Только пусть мне сначала покажут этот самый
пост. Я не в курсе дела.
— Надо проявлять инициативу! — не подобрел
майор. — Следуйте за мной, Степанушкина.
Сразу же от крыльца майор перешел на бег, и бежал резво,
по-спортивному высоко вскидывая длинные ноги. «Ну и прыткий, — удивлялась
Наташа, едва поспевая за ним. — Жилистые да сухопарые, они все на бегу
легкие. Марта на физзарядке тоже шпарит, будто приз собирается выиграть».
На КПП часовой не остановил Наташу, даже посторонился, когда они
с майором важной трусцой пробегали мимо. Именно с этого момента она ощутила в
себе чувство, похожее на гордость. Они находились на территории боевых позиций,
там, где ей бывать еще не приходилось и куда требовался особый допуск. С
первого дня она мечтала побывать в этом редком сосновом мелколесье, откуда
впервые ударил ей в глаза ослепительный солнечный зайчик. Задыхаясь от волнения
и от долгого бега, Наташа краем глаза видела совсем рядом укрытые в котлованах
длинные белые стрелы ракет, видела их геометрически четкие хвостовые
пластины-стабилизаторы, матово влажные от обильной росы.
— За мной! — Майор нырнул вниз, в темную щель. Кованые
каблуки зацокали по бетонным ступеням.
— Внимание! Дивизион — к бою! — резко,
металлически властно прогремели динамики.
От этой команды она испуганно метнулась в угол, села на
подвернувшийся стул, зажмурилась.
— Товарищ Степанушкина! — опять загремел
динамик. — Пройдите вперед и займите место у дежурной радиостанции. Ваша
задача — дежурить на рабочей волне на случай поступления возможных кодовых
сигналов. Приступайте, Степанушкина!
Оказывается, все эти грозные слова произносил майор. Он сидел
совсем рядом за столом и говорил в микрофон. Майор строго показал рукой: вон
туда проходи, не мешкай!
Окончательно успокоилась Наташа после того, как надела на голову
радиотелефонную гарнитуру. Мягкие резиновые прокладки наушников были вроде
холодного компресса, и сразу наступила тишина, лишь тонко, призывно попискивал
эфир.
Подошел майор, положил перед ней авторучку, тетрадь в твердой
обложке, объяснил: сюда будешь записывать поступающие сигналы. Конечно, о них
следует докладывать немедленно. Никаких тумблеров и кнопок на панели не трогать,
вот разве только «громкость». Рабочая волна зафиксирована, остается сидеть и
слушать. Все ясно?..
Хорошая у нее должность, удобная! Сиди и слушай, слушай и
смотри. А интересного вокруг было много. Особенно таинственным казался зеленый
полумрак кабины управления. На прямоугольных изумрудных экранах плясали яркие
светлячки, солдаты-операторы в таких же, как у нее, телефонных гарнитурах, не
отрываясь вглядывались в экраны, цепко удерживая штурвалами мятущиеся цели.
Судя по напряженным лицам, по коротким настороженным взглядам, по царящей общей
сосредоточенности, в кабине шла та самая «боевая работа», о которой Наташе
много пришлось слышать в эти дни. Она приблизительно уже знала, как все это
происходит: ракетные локаторы захватывают самолет-цель, потом навстречу ему
пускают ракету. О чем операторы все время разговаривают? Наверно, о том, как
сообща, вместе, надежнее захватить самолет, не дать ему прорваться в глубокий
тыл. Марта как-то именно об этом рассказывала: самолет-цель сопровождается по
трем измерениям — по дальности, по азимуту и по углу места (последнее ей
было не очень понятно, но потом оказалось, что «угол места» — это не что
иное, как высота, только выраженная в градусах).
Может быть, послушать? Наташа осторожно приподняла краешек
резиновой обкладки и вздрогнула — в уши тотчас хлынул поток пугающе резких
команд и докладов:
— Цель на предельной высоте!
— Веду по азимуту!
— ...по углу места!
— ...по дальности!
Слева, где сверкала застекленная стена, тоже было не менее
интересно. На огромном прозрачном планшете, разлинованном на квадраты, тянулись
к центру белые меловые линии, с каждой минутой нарастали новые кусочки этих
линий — прямые или ломаные. Приглядевшись, Наташа ахнула: там, за
блестящим листом плексигласа, на табуретке сидел солдат, именно он и наращивал
белые линии, ставя всякий раз сбоку несколько цифр аккуратной красивой дробью.
Она никак не могла вспомнить, кого из знакомых напоминает этот
солдат-планшетист? Или, может быть, она где-то встречала его самого? Во всяком
случае, она видела раньше и эту ершистую макушку, и нос сливой, и острые,
широко расставленные скулы. Только когда и где?..
Вдруг в наушниках прозвучало отчетливо ясно: «Волна-35»,
«Волна-35». Как поняли? Прием». Нажав на кнопку микрофона, Наташа ответила: «Сигнал
принят». Немедленно записала сигнал, а журнал передала майору.
Оказалось, это был сигнал отбоя. Прозвучал звонок, начали рядами
гаснуть разноцветные лампочки. Глядя на возбужденные лица солдат, прислушиваясь
к замирающему шуму выключенных вентиляторов, Наташа испытывала и гордость и
грусть одновременно. Гордость оттого, что тоже участвовала в этой сложной и
большой работе, в содружестве мудрых машин и уверенных, всегда бодрствующих
людей, даже неплохо сделала свое дело, сказала свое слово, пусть только одно,
зато такое, которое поставило последнюю точку. В то же время ей было грустно
расставаться со всем увиденным, гаснущие постепенно огни напоминали
прошлогоднюю поездку с подругами в городской театр, когда поздним вечером они
еще долго сидели в опустевшем партере, с сожалением и ожиданием поглядывая на
тяжелый недвижный занавес сцены.
— Привет улусовским красавицам! — произнес кто-то.
Повернув голову, она увидела рядом солдата-планшетиста.
— Двинем на завтрак?
Наташа глядела на парня с удивлением: как это она не догадалась
раньше?
— Так ты же был на танцах в клубе! Верно?
— Точно, — подтвердил планшетист. — В составе
команды сержанта Падричева. Только я не танцевал, а обеспечивал музыку.
— Значит, узнал меня?
— А я тебя давно узнал. Еще в тот день, когда ты приходила
к нашему майору. Я же дежурным на КПП был. Помнишь?
Нет, она не помнила. Ей тогда и в голову не пришло. Да и не до
этого было.
— Вон оно что... — сообразила она. — Выходит, это
ты и сообщил майору насчет меня. Ну... насчет сержанта Падричева.
— Я доложил. А как же: дежурному положено докладывать обо
всем обстоятельно. По уставу.
«Неказистый он и неинтересный, — подумала Наташа. — И
хвастливый какой-то. Тоже нашел чем хвастать: «Я доложил». Уж молчал бы лучше».
— Ябеда ты, — устало сказала она. — И на завтрак
идти с тобой не хочется.
* * *
Утром на доске объявлений у столовой появилась яркая, размашисто
написанная «молния»: «Сегодня с полигона возвращается операторский расчет
старшего лейтенанта Коврижных в составе сержанта Падричева, ефрейтора Матюнина
и рядового Щербака. Операторы отлично выполнили боевые задачи по обнаружению,
захвату и уничтожению реальных целей. Честь и слава мастерам ракетного огня!»
Наташа читала «молнию» и чувствовала, как у нее слабеют,
подкашиваются ноги. Она простояла, наверно, минуты две, изумленно и испуганно
разглядывая ватманский лист.
До слез в глазах пахло персидской сиренью — вдоль всей
аллейки влажные кусты были облиты голубовато-розовой пеной. Она шла и ломала
ветки — по одной с каждого куста, лицо у нее сделалось мокрым, а на губах
и на носу плотно налипли прохладные лепестки.
На крыльцо казармы она поднялась с огромным и пышным букетом.
Нашла в умывальнике банку, налила в нее воды и молча поставила букет на
тумбочку дневального. Тот сначала обрадовался, но, подумав, стал протестовать:
— Убери сирень, Степанушкина! Немедленно убери. Здесь
ничего постороннего держать не положено.
— Чудак, — грустно сказала ему Наташа. — Ведь это
цветы.
— Ладно, — дневальный хмельно зажмурился. —
Пускай стоят... Пускай получу взыскание. Ради тебя.
До самого обеда она ходила какая-то вялая, отсутствующая, даже
на радиотренаже не ощущала обычных уколов «статического электричества».
А потом они встретились с сержантом Падричевым. Случилось это
уже вечером, в часы массовой работы, когда в ленкомнатах оживают экраны
телевизоров, а спортплощадки и стадион пестрят разноцветными майками. Выходит,
она напрасно волновалась, переживала, стараясь представить эту встречу по
возможности необыкновенной: она, например, думала, что сержант Падричев, увидав
ее здесь, в дивизионе, в ладно подогнанной военной форме, наверняка
растеряется, а ей станет неловко от такого его ошарашенного, глуповатого вида.
Но все произошло до обидного буднично и просто. Сержант Падричев вошел к ним в
комнату и сказал:
— Здравствуйте, Наташа. Разрешите вас поздравить со
вступлением в наши армейские ряды. Очень рад за вас.
Так что ошарашенной и сбитой с толку оказалась она сама. Никаких
намеков на ожидаемые объятия и поцелуи со стороны сержанта Падричева не
последовало. Неожиданностей, радостных восклицаний тоже не было.
— Вот я решила... — сказала она прерывающимся,
каким-то жалобным голосом, показывая неизвестно зачем на свои сапоги, потом на аккуратно
заправленную койку. — Решила, значит... Видите?
— Вижу, — кивнул сержант Падричев, спокойно усаживаясь
на стул у распахнутого окна. — Тут у вас очень неплохо. Я бы сказал,
комфортабельно. Даже два радиатора имеются — зимой будет тепло.
— Да, наверно, будет тепло, — сказала она, с ужасом
прислушиваясь к своему дрожащему голосу. В самом деле, что такое происходит с
ней?
Она просто боялась сержанта Падричева, и даже не столько его,
сколько Марты Черновол, которая сидела у своей тумбочки, делая вид, что читает
книгу, а на самом деле исподтишка, ехидно улыбаясь, подсматривала за ними. Они
еще утром поссорились с Мартой из-за ночной тревоги, и теперь та, конечно,
старалась окончательно досадить Наташе.
— А там уже цветут тюльпаны, — сказал сержант Падричев. —
На полигоне. Очень много тюльпанов и маков, получается сплошной красный ковер.
До Марты наконец-то дошло. Она поднялась, демонстративно громко
хлопнула книгой о тумбочку и, перед тем как уйти, язвительно заметила:
— Я бы на твоем месте не рассказывала о тюльпанах, а
привезла бы их с собой, — ты ведь летел самолетом. И сюда, в эту комнату,
непременно пришла бы с букетом тюльпанов. Или по крайней мере маков.
Наташе сделалось неловко после ухода Марты, однако сержант
Падричев только снисходительно усмехнулся.
— Невыдержанный характер у ефрейтора Черновол. Таких женщин
по-научному называют фуриями.
— А мне она нравится, — сказала Наташа.
— Так ведь это на любителя. Я, например, предпочитаю, чтобы
все было тихо и спокойно. Без крика, без злости, в уравновешенном виде. Меня за
это подчиненные уважают.
Волнение у Наташи окончательно прошло, она смотрела на сержанта
Падричева с прежним уважительным вниманием, стараясь подметить в нем малейшие
перемены, происшедшие за время его долгой командировки. Он, пожалуй, остался
прежним: невозмутимо-красивым и загадочным. Только теперь что-то в нем, в его
облике начинало слегка настораживать ее.
На языке вертелось множество вопросов, готовых, заранее
продуманных, которые было самое время задать сержанту Падричеву. Но она боялась
спрашивать. Тогда, на крылечке, в солнечное воскресенье, непременно спросила
бы, не постеснялась. А сейчас боялась.
— Вы, наверно, удивились, что я оказалась тут, в
дивизионе? — наконец осмелилась она после продолжительного обоюдного молчания.
— Нет, — ответил он. — А чему удивляться? Каждый
человек ищет свой интерес. Вот у нас с вами получается наоборот: вы, значит,
сюда, а я одно время думал у вас в совхозе устроиться — осенью предстоит
демобилизация. Помните, приходили к вам на танцы? Прямо из конторы, от
директора двинули в клуб на культурно-массовое мероприятие.
— А потом, в другой раз? — спросила Наташа, и голос ее
опять предательски задрожал.
— Это в воскресенье? Тоже шел к директору, да не застал
дома, к вам по дороге решил заглянуть.
Нет, подумала Наташа, что-то не так он говорит и не то, совсем
не то. Она просто не могла всему этому поверить. Если он приходил только по
делу, тогда почему при нем были конфеты, купленные заранее в военторге? Не
директору же он их нес?
— Не понравилось, значит, у нас?
— Не в этом дело. Должности подходящей не нашлось. У вас
ведь в совхозе как раз готовилось сокращение штатов. Велели подождать до
прояснения обстановки. А зачем мне ждать, я себе толковую работу всегда найду.
Профессия у меня дефицитная — электромеханик.
— Уже нашли?
— В городе нашел. На плечевой автобазе. Ну там, где
занимаются междугородными грузовыми перевозками. А вообще, это пока что
ориентировочно, до осени еще далеко.
Дура она несусветная. Сто раз мать говорила: не лепи горшки там,
где и глины нет. Это надо же, какую блажь она себе в голову втемяшила! И про
любовь, и про звезды, и про мучения-недомогания. А он, красивый сержант
Падричев, и думать не думал о ней, и конфеты-то занес чужие, по ненадобности.
Она вот сидит, душой мается, осиновым листочком вся дрожит, а ему
трын-трава — равнодушно щурится, про какие-то плечевые автобазы
рассказывает.
А может, лукавит он? Все-таки парень бывалый. Может, туману
напускает, на девичью слабость бьет? Дескать, влюбилась, так падай в ножки,
изливай первая горемычную свою душу. Ведь зачем-то ему понадобилось прийти
сюда.
— Погуляем по воздуху, — предложила Наташа. —
Что-то душно здесь.
— Не стоит, пожалуй, — помедлив, сказал сержант
Падричев. — В том смысле, что народ у нас больно любопытный, болтливый.
Завтра же начнут басни сочинять. Оно, конечно, не смертельно, но я же как-никак
командир. Сами понимаете.
Она взглянула на него с искренним удивлением и вдруг подумала,
что, кажется, наконец-то нащупала тот самый замочек, что делал сержанта
Падричева привлекательно-загадочным, а ее заставлял смущаться и побаиваться.
— А вот ефрейтор Новослугин меня сам приглашал на
прогулку, — сказала она и подивилась своему неожиданно озорному голосу. —
Только я не пошла. Хотя он тоже командир.
— Новослугин? — усмехнулся сержант Падричев. —
Ну, какое тут может быть сравнение? Его же ни одна девушка всерьез не примет. А
уж наши ребята и подавно. Постфактум.
Горькая досада, почти отчаяние внезапно захлестнули ей сердце,
затуманили взгляд. Она сразу почему-то вспомнила самоуверенные нагловатые глаза
Петьки Васищева, который, как ей еще недавно казалось, так невыгодно отличался
от деликатного сержанта Падричева. А ведь по сути дела оба они одинаково путано
и туманно говорили про любовь, только один плохими стихами, а другой —
рассуждая о «половинках» человека...
— Всерьез — это когда целуют руку? — сухо
спросила она.
— Ну не только... — неуверенно протянул сержант
Падричев, и она заметила, как он смутился. Впервые смутился.
— Что же еще?
— Любовь — это многое...
— Конечно, — она прищурилась иронически. —
Любовь — это бурное море, любовь — это злой ураган. Верно?
— Кому как, — пожал он плечами. — Бывает
по-разному, по-всякому. Не сразу разберешься.
— Вот именно.
Собственно, говорить им больше было не о чем, как людям, которые
наконец-то как следует узнали друг друга. Ушел сержант Падричев тем же
спокойным, уверенным шагом, так же нешумно и незаметно, как и появился. Наташа
долго стояла у окна, провожая его взглядом, пока он спускался с крыльца и шел
по цветущей аллейке. Потом повернулась к стене, аккуратно сняла плакат с
красивым белозубым оператором и разорвала его в клочья. Потом упала на койку,
уткнулась в подушку и заревела.
* * *
— Ну, наревелась? — услышала она голос Марты и
почувствовала на плече ее тяжелую руку. — Я уже кино успела посмотреть и
поужинала. Вставай, сходи умойся и готовься к отбою. Мать честная, подушка-то
вся мокрая, как спать будешь?
— На другую сторону переверну, — все еще всхлипывая,
ответила Наташа.
— Правильно, — сказала Марта. — Раз соображаешь,
значит, истерика твоя прошла. Значит, можешь теперь разговаривать нормально.
Давай поговорим.
— О чем?
— О дурости твоей. И вообще за жизнь.
Наташа села на постели, огляделась. За окном стояли фиолетовые
сумерки, где-то неподалеку в кустах акации защелкал соловей, временами
доносилась песня: то ли кто-то из ребят приятно пел под гитару, то ли крутили
магнитофон в курилке.
— Ты свет не включай, — попросила Наташа.
— Да уж не буду.
Вдвоем подошли к распахнутому окну, уселись на подоконнике.
Долго молчали, слушая рождающуюся ночь, редкие чистые звуки, приходящие из
леса, с окрестных дорог и дальних поселков, — они звучали по-ночному
явственно и таинственно. На душе у Наташи было покойно, ласково, будто она
только что гладила пушистого котенка, пахнущего теплой завалинкой и огородной
ботвой.
— Полегчало? — спросила Марта.
— Ага. Прямо как на свет заново родилась.
— Правильно. Нет ничего полезнее слез. Если девка ночь
поревела, считай, она теперь другая. Плач для нее как для ужа смена шкуры. И
новее становится, и умнее, и опытнее. Только боюсь, что тебе частенько плакать
придется.
— Это почему?
— Уж больно ты влюбчивая. Да притом — легкомысленная.
Опасное это сочетание, Наташка, ой как опасное! А при твоей смазливой
мордочке — так вообще упаси бог.
Марта чиркнула спичкой, прикурила сигарету и, трудно вздохнув,
добавила:
— Придется мне около тебя сторожем быть, вроде мифического
Цербера.
Наташа тоже вздохнула и задумчиво сказала:
— Вот и все. Кончилась любовь...
— Да какая это любовь! Овсяная каша. — Марта
пренебрежительно, по-мальчишески — сквозь зубы сплюнула через
подоконник. — У тебя таких любвей будет еще — на пальцах не
пересчитаешь. А вот настоящая не каждому человеку дается. Запомни это
хорошенько.
— И у меня может не быть?
— Это от тебя зависит. Только не считай это главным в
жизни. Потому что для человека главное в другом — в его деле, в его месте.
А остальное само собой приложится, в том числе и любовь. Надо жить прежде всего
для дела.
— А как же Кассиопея?
— Какая Кассиопея?! — удивилась Марта.
— Ну вот звезда, которая как мечта...
Марта изумленно примолкла. Потом, перехватив сожалеющий Наташин
взгляд, устремленный в черное, исколотое звездами небо, весело рассмеялась:
— Это он тебе наговорил? Ну и трепачи эти парни! Чего
только не наплетут. Даже астрономию не оставляют в покое, хотя не смыслят в ней
ни уха ни рыла.
Марта докурила сигарету и ловким щелчком отбросила окурок.
Прочертив огненный след, он упал далеко за кустами акации.
— А с Кассиопеей все очень просто, — сказала
Марта. — Видишь вон там четкий звездный трезубец? Это созвездие Кассиопеи.
Как раз посредине гамма Кассиопея — наиболее яркая звезда. По ней в ночное
время локаторщики настраивают свои станции, точно выверяют их ориентирование.
— Это кто? Операторы?
— Ну да, операторы. Разумеется, под руководством техника.
После долгой паузы Наташа сказала тихо, убежденно:
— Я тоже стану оператором. Веришь?
— А почему бы нет? Девка ты настырная, сообразительная.
Научишься, да и я помогу. К тому же майор тебя хвалил, ему понравилось, как ты
дежурила у радиостанции.
...В ту ночь Наташа спала необычно спокойно и крепко, ни разу не
повернувшись, ни разу не поправив подушку. Ей снились зеленые луга, яблоневые
сады, запорошенные белым, разноцветные крыши поселков, синие озера, лоскутные
заплаты огородов и дороги, уходящие вдаль. Она словно бы стремительно летела
над землей, торопилась куда-то. Ей было интересно и приятно все это видеть, полной
грудью вдыхать буйные запахи весенней поры, но она спешила и не могла позволить
себе даже короткой остановки. Она торопилась увидеть самый главный сон.
И увидела его. Все сразу и резко затормозилось, как в
замедленной киносъемке, все земное потускнело, ушло на второй план, а небесные
дали сделались четкими, прозрачными, стеклянно-звонкими. Далеко-далеко она
увидела искристо-белую, будто мраморную, Кассиопею, царственную женщину —
в венке и легкой тунике.
Приветственно поднятая ее рука источала голубоватый, мерцающий,
прямой и тонкий луч света. Он мягко струился на землю и предназначался всем
людям, и все его видели, но принять луч, ощутить в ладонях его тепло мог только
один человек — Наташа Степанушкина.
Потому что она была дочерью Кассиопеи — звезды вечной
точности и надежности.
Леонид
Самофалов.
Впереди — полоса
(повесть)
Проделав пилотаж в зоне, Алексей Баталин осмотрелся.
Впереди — заснеженные пики, слева — зеленая долина, в долине петляет
речка — быстрая, холодная, белая от пены. Вдалеке на зелени — серый
штрих бетонной полосы, за ней угадывается скопление домов — городок.
— Двести пятый, я одиннадцатый.
— Одиннадцатый, я двести пятый, — послышался в
наушниках голос руководителя полетов. — Разрешаю посадку.
С потерей высоты долина становится шире, но горы остаются такими
же громадными.
После третьего разворота он выпустил шасси, убрал ручку
управления двигателем — в обиходе РУД — на упор малого газа. Убрал
резковато. Обороты быстро уменьшаются. И вдруг оборвался звук работающего
двигателя! В следующую секунду Баталин уже докладывал:
— Двести пятый, остановился двигатель.
Он не отрывал глаз от стрелки высотометра, а правая ладонь,
сжимая ручку управления, действовала как бы сама по себе и задавала машине
наиболее выгодный угол планирования.
«Спокойно! Без паники! Высота еще есть. Надо попытаться
запустить двигатель».
— Баталин! — раздался в наушниках голос руководителя
полетов. — Переключи...
Потом Алексей пытался осмыслить, сам он сделал все необходимые
переключения или следовал командам с земли. Очень уж совпадали его собственные
действия с командами!
Стрелка указателя оборотов дрогнула, пошла вправо, до слуха
донесся нарастающий свист: двигатель запустился. Обороты плавно возрастают,
стрелка приближается к отметке «40».
Взлетно-посадочная полоса. Удар о бетонку тяжеловат. Ничего,
обошлось. Бежим по полосе...
* * *
Тягач отбуксировал машину Баталина. Набежали специалисты.
Механики по авиационному оборудованию быстренько извлекли опломбированную
бортовую систему автоматической регистрации параметров полета. Было слышно, как
техник самолета Владимир Торгашин и механик Анатолий Драчев о чем-то спорили,
слов не разобрать. Двигатель перед запуском они проверили, после запуска
прослушали. Кто ж виноват, что он остановился.
— Черт его знает, товарищ лейтенант, — с досадой
проговорил Торгашин. — Думали-думали, ничего не придумали.
— Я слышал, как вы думали.
— Не должен был он останавливаться!
— Это вы в цель, — ответил Баталин. — Прямо в
яблочко. Он вообще не должен никогда останавливаться, пока не остановишь.
Подошел заместитель командира эскадрильи по
инженерно-авиационной службе капитан технической службы Сливкин в сдвинутой на
затылок фуражке. Рыжие волосы Сливкина слиплись на лбу.
— Ну что? — обратился он к технику и механику.
— Ничего, Григорий Денисович. — Торгашин развел
руками. — Если и есть что, так снаружи не видно. Разбирать надо.
— Разбирать погодите! Команды не было. А в журнале летчик
расписывался перед вылетом?
— Обязательно, Григорий Денисович. Без этого они не
взлетают.
Сливкин повеселел и обернулся к Баталину.
— Поди, что-нибудь не так делал, а, лейтенант?
— Делал как надо, — холодно произнес Алексей.
— Тогда и волноваться нечего. У нас все в порядке, у тебя
все в порядке. Блеск! А ты чего, лейтенант, в костюме паришься? Иди
переодевайся — в штаб все равно вызовут. Сейчас прибористы графики там
всякие чертят, на линейках подсчитывают — ищут. Чего на припеке-то сидеть?
* * *
Переодевшись, Алексей направился к стартовому командному пункту,
где летчики в тени невысоких деревьев дожидались своей очереди на вылет. Тарас
Лапшин подвинулся на длинной низкой скамейке.
— Садись.
— Благодарствую.
Тарас повернул к нему остренькое свое лицо, усеянное крупными
веснушками.
— Нашли отчего?
О предпосылке к летному происшествию знал уже весь аэродром:
динамики развешаны повсюду.
— Ищут, — отозвался Баталин.
— Если так долго ищут, значит, ты не виноват, —
задумчиво произнес Лапшин.
Он был уверен: произошла какая-то чертовщина, машина сама
«взбрыкнула», а может быть, и скрытый заводской дефект. Об этом в училище
говорили на занятиях. Летаешь себе, летаешь, вдруг — неожиданное
«взбрыкивание».
Летчики не прислушивались к беседе молодых пилотов. Из динамика
над головой слышались распоряжения руководителя полетов, командира второй
эскадрильи майора Алдонина.
* * *
Внешний осмотр двигателя ничего не дал. Командир полка Сердюков
приказал разобрать на «одиннадцатке» силовую установку.
— Выходит, полеты прекращаем? — спросил старший
штурман полка подполковник Якунин.
— Нет, летаем. Мы и так еле в план укладываемся. Не знаю
даже, как будем выглядеть в соревновании с этой предпосылкой!
В одном из помещений командно-диспетчерского пункта специалисты
анализировали записи бортовой регистрирующей аппаратуры — САРПП. Мнения
разделились. Одни утверждали: виноват летчик, другие возражали.
— Все ясно, — заявил руководитель группы дешифровщиков
капитан Омелин, молодой мужчина с залысинами до макушки. — Пилот второпях
переместил РУД за положение «стоп». Вот и все!
— Из чего это видно? — спросил командир первой
эскадрильи майор Попов.
Скулы у Попова были шире лба, нос немного удлинен и загнут
книзу. Волосы цвета соломы распадались на стороны, как их ни зачесывай.
— Смотрите сами. — И капитан принялся водить пальцем
по линиям графика. — Вот эта нисходящая — линия записи оборотов. В
этой точке — обозначим ее точкой «а» — она изламывается. Видите?
— Почти незаметно.
— Но ведь есть! Что тут отрицать?
— Я ничего не отрицаю, — ровным голосом ответил
Попов. — Я только говорю: излом почти незаметен.
Капитан загорячился.
— Ваш летчик поставил РУД на «стоп» или даже за «стоп».
Сработал гидрозамедлитель, обороты уменьшились до нуля. Вот и все!
— Не вижу истоков вашего «выходит», — по-прежнему не
повышая голоса, произнес Попов. — Так и я могу объяснить: в силовую
установку перестало поступать топливо, обороты уменьшились до нуля. Где же
причина?
— Э, нет, товарищ майор! — Омелин усмехнулся. —
Мое «выходит» подкреплено объективными данными. Вы обычно шасси выпускаете
перед третьим разворотом, не так ли?
— Обычно. Но не во всех случаях.
— А какая при этом выдерживается скорость?
— Не свыше пятисот пятидесяти.
— Вот то-то! — капитан с торжеством поднял
палец. — А у вашего летчика она была равна семистам! Отсюда выходит:
времени до посадки в обрез, необходимо резко снижать обороты. В спешке РУД
переводится не в положение малого газа, а на «стоп». Но ваш лейтенант этого не
видит, потому что выпускает тормозные щитки.
— Совершенно с вами согласен, — послышался от двери
голос подполковника Кострицына, заместителя командира полка. — Я
запрашивал дальний привод, там подтверждают: один из истребителей шел к полосе
на повышенной скорости.
Попов не заметил, как вошел подполковник.
— Кто именно подтверждает? — спросил он, не
оборачиваясь к Кострицыну.
— Ефрейтор Юрчишин.
— Хорошо, — сказал Попов. — Я с ним поговорю.
— То есть, — подполковник впился взглядом в
комэска, — вы намерены ревизовать мои слова?
— Я намерен отыскать истинную причину остановки двигателя.
Но для этого мне нужны факты. Не сомневаюсь, что Юрчишин говорит правду, но мне
нужно расспросить его подробнее.
— Шерлок Холмс! На версию других выдвигаете свою?
— Сравнение неудачное, — парировал Попов.
Кострицын обратился к Омелину:
— Распорядитесь принести записи «одиннадцатой» в предыдущих
полетах.
— За какой период? — уточнил Омелин.
— За самый короткий. Хватит записи предыдущего полета
Баталина.
Принесли запись, началась дешифровка. Попов внимательно следил
за ходом дела. Картина складывалась не в пользу Баталина. В предыдущем полете
после третьего разворота он держал скорость около семисот километров в час.
— Ну, что вы скажете, товарищ майор? — обратился к
нему подполковник. — Хотите, расшифруем и другие записи?
— Зачем?
— Чтобы вы имели факты.
— Дело ваше, — невозмутимо отозвался Попов. — Чем
больше, тем лучше. Но даже один этот факт противоречит вашей версии, товарищ
подполковник. Скорость после третьего разворота была завышена, а двигатель не
останавливался. Не останавливался он и во всех предыдущих полетах.
Попову нельзя было отказать в логике. Даже Омелин склонил
голову, призадумавшись.
Кострицын вышел из себя.
— Да он, этот ваш Баталин, либо разболтан до предела, либо
вообще больной! — выпалил он. — Вместо того чтобы думать о пресечении
нарушений, вы вздумали выгораживать виновника!
— Я попросил бы разговаривать со мной так, как требуется по
службе, — заметил Попов.
— Надо гнать таких из авиации! — не слушая командира
эскадрильи, продолжал Кострицын, — Вам известно, что он во время полетов
песни поет, стихи сочиняет? У вас в воздухе есть время петь? Нет? И у меня нет,
и ни у кого нет! Он и вас и всех нас подведет под монастырь! Он на нашу голову
инспекторов нашлет, а нашу часть, как вы знаете, должен посетить маршал! Кого
вы защищаете, товарищ майор?
— Никого, товарищ подполковник. Летчик Баталин в защите не
нуждается: он не останавливал двигателя. Капитан Омелин может не знать, но вам
превосходно известно: конструкция рычага управления двигателем на нашем
истребителе исключает непреднамеренное перемещение его в положение «стоп». Это
проверено экспериментально. И я хочу разобраться объективно...
— Это не объективность, — прервал его
Кострицын, — это объективизм! Вы защищаете честь мундира!
* * *
На разборе полетов, выслушав мнения по поводу предпосылки,
командир полка сказал:
— С выводами спешить не будем. Техники разбирают двигатель.
Послушаем, что они скажут.
Сердюков велел остаться командирам эскадрилий и их заместителям.
Летчики разошлись.
Попов связался по телефону с ефрейтором Юрчишиным.
— Я не говорил, что скорость была завышена, товарищ
майор, — ответил удивленный Юрчишин. — Я сказал товарищу
подполковнику: мне показалось, что кто-то прошел над нами быстрее обычного.
И тут Кострицын передернул!
С первых дней пребывания Баталина в полку у него не сложились
отношения с Кострицыным. Началось с торжественного построения. В то утро
Сердюкова вызвали в штаб округа, он поручил провести церемонию заместителю.
Кострицын, намолчавшись, увлекся речью так, что заскучали и «старички» и
новички. Попов отметил про себя: как важно уметь говорить коротко и ясно!
Неожиданно Кострицын умолк и остановил взгляд на Баталине.
— Что вы сказали рядом стоящему, лейтенант?
— Сказал, горы красивые, товарищ подполковник.
— Вам что, надоело меня слушать?
— Нет, пожалуйста... — Баталин смутился.
Многие едва сдерживали улыбки.
— У вас, лейтенант, будет еще много времени любоваться
горами!
Нет, не забыл подполковник того построения!
Баталина в гостинице не оказалось. Дежурная, пожилая женщина,
спросила Попова:
— Вы не Алексея, случайно, ищете?! Он вам записку оставил.
«Юр. Алексан.! — прочитал Попов. — Я у Логинова.
Бат.».
Дом Логинова, командира звена, как и большинство домов в
городке, был построен на две семьи. Палисадники, небольшие огороды, несколько
фруктовых деревьев, три-четыре ряда виноградных лоз под проволочной сеткой.
Многие соорудили душевые кабины: четыре столба, мешковина, списанный подвесной
бак из-под топлива.
Логинов долго ждал очереди на бачок, дождался и получил. Он
позвал на помощь товарищей. Работа во дворе кипела. Сам Валерий Логинов, Мохов
и Лапшин тесали столбы. Баталин долбил ломом ямы.
— Вижу, помогать не надо, — сказал Попов. —
Народу целая рота.
— Почему не надо? — живо отозвался хозяин. — Досок
для настила нет, а Шевченко обещал. Сходил бы принес.
Логинов ловко орудовал топором. Стружка не падала на землю, а
завивалась спиралью. Бревно оставалось гладким, словно по нему провели
рубанком. Логинов был родом из костромской деревни, а вот Тарас Лапшин из
сальских степей, и топором орудует так, будто собирается столб перевести на
дрова.
— Так ты пойдешь за досками, нет?
— Пойду, но с Алексеем. Поговорить надо.
Логинов понимающе кивнул. Баталин бросил лом. Улица пустынна.
Промчалась на велосипедах стайка ребятишек, — пыль и снова тишина.
— А ну-ка, Алешка, по совести: ставил ты РУД на «стоп» или
нет?
— Да нет же, Юрий Александрович! — горячо заверил
Баталин. — Я, если хотите знать, когда перевел на малый газ, еще
посмотрел: точно, «мал. газ». Какой мне смысл врать? Так и так предпосылка.
Стал бы я терпеть, чтобы у меня двигатель разбирали! Я летать хочу, Юрий
Александрович.
— «Мал. газ», говоришь... Времени у тебя было в обрез,
могло показаться.
— Нет, Юрий Александрович, хорошо помню: малый газ.
— Омелин мужик толковый, но не знает он одного: если
перевести РУД на «стоп», на схеме не будет того излома. Излом потому и
получился, что ты перевел рычаг на уменьшение оборотов. Но почему же остановка,
черт бы ее побрал?
— Не знаю, — ответил Баталин, глядя под ноги. —
Сам думаю и удивляюсь.
— Ладно, будем искать. Но это счастье, что перед тобой
полоса была! А случись такое в зоне, на маршруте? Над горами летаем! Вот почему
надо обязательно найти причину.
— Техники найдут. Шевченко пригласят, он докопается.
— Слушай-ка, а что ты там рифмовал в полете:
«Тараска» — «аска»?
— Да это Лапшин чуть в зону ко мне не влез, я и пригрозил:
погоди, Тараска, будет тебе встряска!
— Гм... А кое-кто считает, что ты стихи в зоне сочиняешь.
Поостерегись!
* * *
В сумерках с реки вернулись жена Логинова Катя и шестилетняя
дочь Маринка.
— Первое разогреть? — спросила Катя.
— Давай сразу второе, — ответил муж.
Щелкнула дверца холодильника, Катя поставила на стол бутылку
водки. Хозяин принялся разливать. Свою рюмку Баталин отставил.
— Я — пас.
— А тебе-то как раз и не мешало бы!
— Завтра в штабе разговор предстоит. Кострицын учует.
— Молоде-ец! — одобрил Логинов и обратился к
жене: — Присядь, подруга жизни. Устала?
— Я лучше пойду Маришке почитаю, ведь вы сейчас начнете про
полеты-самолеты говорить. А потом еще и кофе запросите.
— Как пить дать!
— А кто будет готовить?
— Ясное дело, ты.
— За это я тебе утром рубашку не выглажу.
— Понесешь наказание!
Катя была права: разговор шел о служебных делах.
— Ты, Алексей, особенно не переживай, — наставлял
Логинов. — Держи хвост морковкой. На первых порах у всех что-нибудь
случается. И у меня было, у Юрия вот да и у самого Кострицына. Хороший был
мужик, но почему-то забывать об этом стал. А — был!
— Кофе нужен? — послышался из кухни голос Кати.
— В самый раз!
— Ты, Валера, супругу не в лотерею выиграл?
— Где уж, Юра, такую выиграть! Такую искать надо. Искать да
искать, тогда и повезет.
В темноте хозяева провожали гостей. В свете фонаря увидели:
высокий мужчина в форме вышел из калитки на той стороне улицы и скрылся в
ближайшем переулке.
— По-моему, Кострицын, — тихо произнес Тарас.
— Ну и что? — спросил Мохов.
— Окна были открыты. Он мог нас слышать.
— Ну, о нем-то мы как раз хорошее говорили!
— Все равно скажет: пьянствовали.
— Это он от врача вышел. Что бы значило?
— Может, заболел?
— Завтра узнаем.
* * *
Попов пришел в свою холостяцкую квартиру, включил свет, открыл
окно и лег с книгой на диван-кровать. Не читалось.
Когда он с женой приехал сюда, Наташа воскликнула:
— Это ужас, Юра! Куда ты меня завез? Кошмар!
Через два месяца прилетел ее отец. Он молча прошел в кухню,
открыл холодильник — пусто. Посуда немытая, стол с утра не прибран. Крутой
характером отец Натальи взбеленился.
— Мерзавка! Ты знаешь, как летчику нужно питаться, как
отдыхать?
Уехал он на другой день, сказав зятю:
— Прости! Не сумел я ее воспитать, проморгал где-то. Не
годится она в жены.
Наталья всплакнула. А на другой день вернулся Юрий с
аэродрома — нет жены. Дверцы шкафа нараспашку, вещи раскиданы. Уехала.
Ворвался Логинов.
— Слушай, Сердюков машину дает. Говорит, нагоните автобус в
городе.
Юрий даже не спросил, откуда друг знает о случившемся: в городке
всегда всё знают.
— Не стоит, Валера.
Утром Сердюков вызвал Попова, Логинова, инженеров и техников.
— Итак, что же с двигателем одиннадцатого?
— Пока ничего особенного не обнаружено, — ответил
заместитель командира полка по ИАС подполковник-инженер Крушилин.
— А что обнаружено «неособенного»?
— Небольшое сужение маслопроводов лобового картера, —
доложил инженер первой эскадрильи Сливкин.
— Думаете, это могло быть причиной остановки двигателя?
— Пожалуй, нет, — крайне осторожно ответил
Сливкин. — Некоторые из деталей мы уже прокачали керосином —
загрязнение минимальное.
— Что еще обнаружено?
— Трещина в жаровой трубе.
— Из-за трещин двигатели не останавливаются. Ваше мнение о
причинах предпосылки?
— Пока ничего определенного, — был ответ инженеров.
— Подключите Шевченко.
— Есть.
Инженеры вышли. Командир полка обратился к Попову:
— Отстранять Баталина от полетов причин покуда не вижу. Но
и резервную машину дать не могу. Возьмите спарку, проследите за его действиями,
особенно перед посадкой. Если у вас неотложные дела, пусть летит ваш
заместитель или вот Логинов.
— Нет, я сам.
* * *
Попов нашел Баталина в курилке неподалеку от СКП —
стартового командного пункта.
— Отстранили? — спросил Алексей.
— Нет. Велено нам с тобой на спарке покататься. Пошли в
дежурный домик, подготовимся.
— А какое задание? — спросил Баталин.
— Пустяки. Виражи, боевые развороты — левый, правый.
Спирали — восходящая, нисходящая. Ну и посадка.
Алексей обиделся: и впрямь пустяки. Он уже «бой» с Логиновым
вел, по маршруту ходил, на перехват его посылали вместе с Поповым.
Врач Олег Толмачев сегодня особенно занудливо выспрашивал его о
самочувствии, тщательно проверял давление, пульс, а под конец спросил:
— Вчера на вечеринке не были, лейтенант?
— Почему вчера? Я каждый день на вечеринках бываю.
— Везет!
— Сами понимаете, холостой, неженатый.
«Кострицына работа», — подумал он, уходя от врача. Не иначе
предупредил Толмачева: дескать, проследи утром, не дрожат ли руки.
— Не огорчайся, — сказал Попов. — Так уж
заведено: за предпосылкой спарка. Давай-ка лучше глянем, какая у нас сегодня
наземная, тактическая, синоптическая обстановка, рассчитаем, нарисуем себе всю
картинку по этапам.
Пошли в костюмерную, облачились в зеленые высотные костюмы,
запросили разрешение на вылет. Сидеть в спарке пришлось довольно долго. Наконец
СКП дал команду запустить двигатель и рулить к исполнительному старту.
Взлетели, пришли в зону. Баталин доложил руководителю полетов,
что готов выполнять задание. Разгон, левый вираж, правый... Разгон, правый
вираж, левый... Левый боевой разворот, правый...
— Повторить! — услышал он в наушниках команду Попова.
Правый... Левый...
— Добирай ручку! Плавно!
Проделав восходящую спираль, Алексей вошел в нисходящую. Сперва
делал мелкие витки, затем крупнее, еще крупнее, увлекся «раскруткой», однако
Попов его не останавливал, никаких замечаний не делал. Баталин доложил на КП о
выполнении задания, получил «добро» на посадку, начал строить заход.
Попов впился взглядом в приборную доску.
Прошли над дальней приводной радиостанцией — скорость
завышена: около восьмисот. Попов забеспокоился, однако, переломив себя, решил
не вмешиваться в действия Баталина до конца: надо хоть для себя прояснить.
Полоса приближается, скорость упала до шестисот пятидесяти, тем
не менее она на сто километров в час превышает допустимую.
Баталин выпустил тормозные щитки. Попов видел, где они
приземлятся — далеко за посадочной отметкой. Однако Баталин прекрасно
чувствовал машину: он поставил РУД на «малый газ», выпустил до упора щитки и
мягко коснулся полосы у самого посадочного знака, в то же мгновение выпустив
тормозной парашют. Посадка получилась, что называется, тютелька в тютельку.
Баталин зарулил на стоянку. Подбежали техники, подставили
бортовые лестницы. Юрий и Алексей покинули кабины и сняли шлемы.
— Скажи, почему ты и сегодня садился «на скоростях»?
— Разве? — удивился Баталин. — Я и не заметил.
— Ты на приборы смотришь?
— Конечно. Но не всегда.
— А вчера смотрел?
— Зачем, Юрий Александрович? — Баталин
улыбнулся. — Я и так все вижу и чувствую.
— Слушай, Алексей, мне не до шуток! — строго сказал
Попов. — Даже сам главный маршал авиации обязан изучать условия, при
которых мы тут взлетаем и приземляемся. Ты завышал скорость неоднократно, но до
вчерашнего дня этого не замечал или не хотел замечать никто, потому что
садишься ты классно, ничего не скажешь. Тебя надо «ловить» над дальним
приводом, и Кострицын вчера это понял. Потому-то в предпосылке целиком и
полностью обвинили тебя. И что же? Ты продолжаешь свое! Тебе что, летать
надоело?
— Юрий Александрович, но ведь если бы я вчера не завысил
скорость, разве я дотянул бы до полосы?
— Ах, вон что! Выходит, ты еще и герой? Черт побери, но
твой запас против тебя же и обернулся! Ты пытался избавиться от излишка
скорости и остановил двигатель!
— Я не о двигателе сейчас говорю, — упрямо продолжал
Баталин. — Выходит, всем было бы легче, если бы я действовал по правилам и
скапотировал бы перед полосой! Зарылся бы носом в землю, а инструкцию не
нарушил!
— Не говори глупостей!
Тем не менее Попова выбило из колеи рассуждение Баталина. Если
он не останавливал двигатель, то завышенная скорость перед посадкой явилась для
пилота спасением. Рельеф перед полосой неровный, катастрофа была бы неминуемой.
Дьявольщина, но не поощрять же проступки! Эдак можно все с ног на голову
поставить!
Угадав замешательство комэска, Баталинпопытался наступать.
— Это не глупости, это все из логики вещей. Сажусь без
движка — недовольны. Сажусь с движком — недовольны.
— Хватит! — отрубил Попов. — Я вынужден
отстранить тебя от полетов. Сдашь мне зачет через пять дней, тогда посмотрим.
* * *
Прапорщик Шевченко пришел на аэродром с рассветом. Он всегда
приходил раньше всех.
Сняв чехлы, он отнес их от машины. Открыл люк осмотра двигателя
и занялся привычной работой.
Аэродром начал оживляться: перекликались техники,
громкоговорители разносили команды на всю долину, рокотали тягачи и
топливозаправщики, синий дым медленно сносило на бетонку.
Пришел механик Петя Королев, «второгодник».
— Здравия желаю, Иван Макарович.
— Мое почтение. Куда ролик задевал?
— Какой ролик, Иван Макарович? — удивился Королев.
— Тот, что на тяге хотели заменить.
— У вас он, Иван Макарович.
— Весь ящик обыскал.
— Вы его, помнится, в карман клали.
Шевченко достал из наколенного кармана чистую ветошь, под
ней — ролик.
— Будь ты неладен! Час ищу. — И прежним ворчливым
тоном: — Чего стал? Помогай.
В кармане забыл — не беда. В кабине не забыть бы или в
одном из лючков. Тогда — горе!
По долине прокатился грохот: это спарка пошла разведывать
погоду. Обычно за погодой любит летать сам командир полка. Летая на спарке, он
прикидывает, будет сегодня план или нет. Предугадать трудно: в горах погода
меняется быстро.
Вернулась спарка, Сердюков передал «погоду» на КП. Тотчас
загрохотали двигатели, истребители направились на старт. Гром при ясном
небе — это первый из них пошел в высоту.
Потянулась в голубом пространстве белая нить. Командир звена
первой эскадрильи Логинов поздоровался с Шевченко.
— Отчего не там? — показал глазами вверх Шевченко.
— Скоро, Иван Макарович. Переодеваться иду. А вас Сердюков
просит осмотреть движок одиннадцатой.
— Выходит, не нашли ничего? — задумчиво сказал
Шевченко, доставая ветошь и протирая руки. — Ну а сам как думаешь:
останавливал парень двигатель или нет?
— Не останавливал.
Шевченко поскреб щеку.
— С виду ничего парень, только вроде как без царя в голове!
С такими случается: сразу не сказал правду, а потом неловко признаваться. Мне,
конечно, не в свое дело встревать не след, но я своему брату-технику верю.
Народ знающий. Не нашли ничего — значит, не было. И я не найду! Не господь
бог.
* * *
В костюмерной Баталин принял душ, надел обычную полевую форму.
Аэродром живет, кипит. Хорошо ребятам! А тебя же дернул черт продемонстрировать
свою, баталинскую посадку! Выходит, не то делай, что хочется, а что старшие
велят.
В библиотеке он взял учебники и забрался в класс тактики. Тут
было прохладно — окна на север. Раскрыв учебник по самолетовождению, он не
заметил, как пролетели полтора часа. Вдруг в классе стало темно. Глянул в окно:
горы наполовину затянуты тучами.
В коридоре послышался топот, дверь открылась, вбежали Мохов и
Лапшин.
— А-а, вот он где!
Мохов объявил:
— Парадными колоннами — в штурманский класс! Лекцию
слушать.
Кряжистый подполковник Якунин, старший штурман полка, при
появлении молодых летчиков хмуро произнес:
— Опаздываете.
Уселись во второй ряд. Баталин положил перед собой учебники.
— Что за книги? — спросил подполковник. —
Учебники? Недавно из училища — и уже учебники! И в кабину с собой берете?
— Никак нет, — гаркнул Алексей. — По причине
отстранения от полетов.
Раздался смех.
— За что отстранили?
— За хорошую посадку.
— Не понял юмора. Ваша фамилия Баталин? Тогда знаю.
Садитесь.
Якунин взял мелок, нарисовал на доске гору, слева от нее —
изогнутую стрелку.
— Итак, рассмотрим, как влияет рельеф на воздушные потоки.
Стрелка — это ветер. Гору он огибает плавно, а дальше происходит
следующее... — Он провел волнистую линию. — Приземный слой, зона
умеренной и сильной турбулентности.
Под волнистой линией появилась еще одна, потом еще и еще.
— Что мы наблюдаем при полетах в горах? — Якунин
нарисовал силуэт самолета. — Прежде всего быстрое изменение направления
ветра. Скажем, вы начинаете разбег при встречном ветре, в конце разбега он
становится попутным, а после отрыва от полосы — боковым. Это особенно
заметно на высокогорных аэродромах, но наш расположен в долине. Хорошо это или
плохо?
— Хорошо, — сказал Баталин. — Но это и очень
плохо.
— Удивительно тонко сказано! В долине ветер более устойчив,
однако при наборе высоты надо смотреть в оба — машина быстро приближается
к горам. Тут надо точно знать условия набора и метеообстановку не только на данный
день и час, но и на данную минуту. Это сложно, и не мне вам говорить —
испытали сами.
О сложностях Якунин говорил долго. В горах ветер часто меняет не
только направление, но и силу, неравномерный прогрев склонов порождает хаос
термических потоков, от болтанки захватывает дух, создаются дополнительные
перегрузки.
— Вот они, твои красивые горы! — ворчливо заметил
Мохов Баталину после занятий. — Такую красоту век бы не видеть.
— А я всегда говорил, что дело наше плохо. Тут либо —
либо.
— Либо — что? — поинтересовался Тарас, всегда все
принимавший всерьез.
— Либо летать и не слушать лекций, либо слушать лекции и не
летать. Я давно заметил: в классе наговорят такого, что хоть к аэродрому не
подходи!
Возле столовой летчики встретили Попова, он возвращался из
магазина с хозяйственной сумкой. К сумке в свое время его приучила жена. Она
дни напролет лежала на диване с книгой и командовала: «Ю-юра! У нас холодильник
пустой». Когда Наталья сбежала, он одно время ужинал в столовой, а затем вновь
пристрастился бегать за покупками.
После столовой Баталин, Лапшин и Мохов пошли в Дом офицеров
смотреть кино. Когда вышли, с неба сеялся мелкий дождик.
Общежитие наполовину пустовало, голоса и шаги гулко отдавались в
коридорах. Баталин и Лапшин пожали руку Мохову, сказали «чао». Они жили в одной
комнате.
Тарас разделся и лег, взяв книгу. Он повернул к себе фото
девушки. Девушку звали Таней, она была невестой Тараса. Историю его любви знали
все, потому что он никогда ничего от товарищей не скрывал.
Тарас уже предупредил полковое начальство, что месяцев через
семь ему понадобится отдельное жилье. Врач Толмачев его заверил: Тане
обеспечена работа медсестрой или лаборанткой.
Пока Тарас читал, Алексей сидел за столом и писал сценарий. В
основу его он положил историю любви Тараса и Тани. Работа продвигалась
медленно — не хватало времени. Теперь свободного времени стало больше.
Алексей дописывал эпизод неудачного сватовства Лапшина.
«Пугливо прислушиваясь к отдаленному лаю собак, Тарас пробирался
огородами к дому невесты. Сапоги он крепко прижимал к груди, не желая, чтобы
они испачкались в удобрениях. Позади оставались следы его ног сорок первого
размера. Открылась дверь, и на пороге появилась близкая родственница невесты.
«Что надо?» — спросила она вечно простуженным голосом.
«Свататься», — ответил Лапшин.
«Ах, прошу проходить!»
В горнице сидел народ: родственники.
«Ну, где жених?» — жуя пирог, спросил один из самых
бородатых родственников...»
Алексей вдруг вспомнил, что Мохов собирался почитать учебник.
Баталин хохотнул: он знал Валеркину способность «отключаться», едва голова
касалась подушки. По коридору он на цыпочках прокрался к Валеркиной комнате.
Мохов спал при верхнем свете, на груди у него лежала книга «Расчет крыла
самолета на прочность». Баталин взял книгу, выключил свет и вернулся к себе.
— Спит? — спросил Тарас.
— Как ангел. Смотри, что читает!
Даже хладнокровный Тарас удивился:
— Вот это да!
Баталин взял ручку и продолжал писать.
«Татьяна не нашлась что ответить родственнику, ее волновало
качество пирогов. Родственница всплеснула руками.
«Ослепли! — вскричала она. — Поменьше пить надо!»
Народ начал разглядывать Лапшина, а тот сильно пригорюнился, и
предчувствие его не обмануло.
«Если этот, то номер не пройдет».
«Почто?» — грозно спросила родственница.
«А рыжий. Дети рыжие будут».
Татьяна швырнула пироги в печку и ушла в светелку, а Тарас
похлопал глазами и вышел через парадное».
— Дал бы почитать, — попросил Тарас, когда Баталин
начал раздеваться.
Алексей молча протянул ему толстую тетрадь в коричневом
переплете. Главный герой повествования прочел и произнес:
— Чушь, но написано хорошо. Вообще, Алешк, тебе надо
по-серьезному писать.
— Не понял, — отозвался Баталин. — Про тебя
по-серьезному?
— Не про меня, а так... Про всех.
— Издеваешься?
— Была охота!
— Тарас, ты в своем уме? Это ради смеха.
— Так ведь и получается смешно!
— Ну, ладно. Свет гасить?
На другой день была пятница, и летчикам объявили, что в субботу
желающие смогут поехать в город на экскурсию — осмотреть недавно пущенный
алюминиевый завод. После экскурсии можно будет остаться в городе на выходные
дни — места в гостинице забронируют.
Утро выдалось таким же пасмурным, как и накануне. Когда стали
подъезжать к городу, в тучах появились просветы, выглянуло солнце, все вокруг
заиграло живыми, сочными красками.
Огромный завод стоял от города в стороне.
Главный инженер провел летчиков по цехам и лабораториям. В
крытом переходе возле плавильного цеха висела табличка «Место для курения» и
стоял бачок с водой. Баталин остановился, достал сигареты.
— Покурим.
Мимо прошли две девушки в одинаковых серых кофтах и красных
косынках. На боку у каждой висел продолговатый черный футляр.
— Девушка, — обратился к одной Мохов, — скажите,
пожалуйста, вашей маме зять не нужен?
Она приветливо улыбнулась.
— Смотря какой зять!
Мохов немедленно протянул руку:
— Валерий.
— Саша, — ответила она.
— Тарас.
— Баталин, Алексей Дмитриевич, ПВО, Советский Союз.
Подполковник.
Саша, принимая шутку, привстала на цыпочки, чтобы разглядеть
погоны Баталина.
— Ничего не поделаешь, — произнес он. — В нашем
магазине других звездочек нет.
— А вы купите в нашем военторге.
— Понятия не имею, где он.
— А мы вам расскажем!
— Вообще-то, — заметил Валерий, — у нас в ходу
больше метод показа.
— Н-ну... я не знаю. — И Саша взглянула на подругу.
Баталин догадался спросить:
— А вас как зовут? Марина? Значит, вы тут работаете?
— Мы пирометристки, — пришла на помощь подруге
Саша. — Мы берем замеры в горячих цехах. Хотите посмотреть?
— О, еще спрашиваете!
— А как нам отсюда выбраться к проходной? — спросил
Мохов.
На лицах девушек появилось разочарование.
— Секундочку! — проговорил Баталин. — Не надо
торопиться. Я, например, так и не узнал, где в городе военторг. И я очень хочу,
чтобы вы, Саша, и вы, Марина, выполнили свое обещание. До которого часа вы
работаете? До пяти? Если в шесть мы встретим вас в каком-нибудь приметном
месте, вы нас не прогоните?
— Давайте у «ажурного». Там и автобусная остановка рядом.
— Есть у «ажурного». В шесть.
* * *
В гостинице летчики попросили номер с тремя кроватями.
— Так, — произнес Алексей, бросая на одну из кроватей
чемоданчик. — Какие соображения насчет дальнейшей программы?
— Есть хочется, — отозвался Мохов.
— Мне тоже, — заявил Лапшин. — Но после этого я
вам не товарищ. У меня своя программа.
— Тарасон, — позвал Баталин. — Мы тебя сразу не
бросим. Сейчас спустимся в ресторан, а после введения питательных средств в
отощавшие организмы побродим с тобой по торговым точкам. Заодно выясним, что
такое «ажурный».
Выяснять пришлось недолго: «ажурным» в городке оказался дом
старинной постройки. Находился он напротив гостиницы.
— Ага, — пробормотал Алексей. — А где тут
остановка? Вон она. Порядок!
Саша и Марина подъехали к «ажурному» на автобусе. Летчики едва
узнали девушек: обе были в нарядных платьях, с прическами (на заводе обе
подбирали волосы под косынки).
В первую минуту Алексею показалось, что рабочий наряд Марине
больше к лицу, но через минуту он думал иначе. «О, бог ты мой! Если бы не
Валерка с Тарасом, никто не поверил бы, что я с ней познакомился сегодня. Будь
умницей, Алексей Дмитриевич, не стой столбом, делай что-нибудь или говори!»
— Мы тут с моим другом, товарищем подполковником Моховым,
посовещались, — сказал он, — и наметили: сначала идем в кино, а потом
в одно симпатичное заведение неподалеку, перекусить и потанцевать. Какие будут
замечания, предложения, уточнения?
— Симпатичное заведение — кафе «Чашма», — сказала
Саша. — После кино в него не попасть: народу битком.
— Век живи — век учись, — строго внушал Баталин
Мохову. — Поступим мудро. Валера идет за билетами, а мы покуда захватим
столик в кафе. Принято?
— Не совсем, — возразила Саша. — Вашему другу
будет скучно одному стоять в очереди.
— А с девушкой тебе не будет скучно, Валерий?
— С девушкой мне будет весело, Алексей.
— Так чего же ты стоишь и ждешь?
Кафе стояло в глубине парка. Баталин с Мариной пришли вовремя:
через десять минут там не осталось свободных мест.
Оглядевшись, Алексей с удивлением заметил за соседним столиком
знакомое лицо: водитель электрокара со склада готовой продукции. Он сидел в
компании парней и бросал на летчика недобрые взгляды. В его приятелях Алексей
узнал рабочих плавильного цеха. «Гм... похоже, что назревают интересные
события!»
Официант спросил:
— Что будем закусывать? Вина у нас только сухие.
— Это хорошо, — одобрил Алексей. — Мокрых мы не
пьем.
Он наклонился к уху официанта:
— Я вас прошу, сервируйте стол на четверых так, как будто
вы сами за него сядете.
Официант зарумянился, наклонил голову и быстро отошел. Баталин
отправился предупредить швейцара, чтобы он пропустил Мохова.
Разговаривая со швейцаром, он увидел в парке военный патруль.
«Да, черт побери, когда разыграются интересные события, через минуту патруль
будет здесь. Предпосылка на шее висит, а если еще в комендатуре побывать —
дело швах!»
Посмеиваясь, Алексей прошел мимо столика, за которым сидели
заводские парни. «Я вас сегодня повеселю, ребята, но главное — не зацепить
Валерку».
Появились Валерий и Саша. Было решено махнуть рукой на билеты в
кино.
Официант, которого Саша называла Витей, подал бутылку дефицитной
«Хванчкары» и мороженое.
Баталин заметил, что во время танцев его намеренно задевали
локтями, вызывая на скандал. Особенно старались парни с алюминиевого завода. До
поры до времени Алексей будто бы этого не замечал и посматривал на задир
доброжелательно. «Ничего, друзья, у нас все еще впереди!» Лишь одно вызывало у
него тревогу: Марина становилась все более грустной.
На улице к Баталину подошел водитель электрокара и попросил
прикурить. Алексей достал газовую зажигалку и ласково произнес:
— Подойди-ка поближе.
— Впрочем, мерси, — отказался парень и коротко
взглянул на Марину.
Баталин с Моховым поняли: стычки не будет.
Валерий и Саша уехали, Алексей и Марина медленно пошли по улице,
держась за руки. Алексей спросил:
— Ведь мы еще встретимся до отъезда?
— Нет. Я работаю с утра.
— Даже в праздники? Но завтра мы все равно встретимся.
— Алеша, вам далеко ехать. Последний автобус к вам уходит в
половине седьмого.
— Как-нибудь доберемся. В случае чего посидим где-нибудь на
лавочке. А утром к нам пойдет продуктовая или с топливом.
— Разве так можно?
— Можно. И даже нужно.
Потянулись палисадники. В глубине садов стояли одноэтажные дома.
За густой зеленью светились окна.
— Пришли, — сказала Марина, останавливаясь у
калитки. — Наши еще не спят.
— Значит, мы увидимся там же, у «ажурного». И опять в
шесть.
— Лучше в полшестого. У вас еще час до автобуса будет.
— Есть. В полшестого.
— Тогда я пойду, а то ругаться будут.
Баталин услышал, как негромко хлопнула дверь. Возле гостиницы
его ждал Мохов.
— Как дела?
— Нормально. А ты что-то быстро.
— На автобусе — не пешком. К тому же ей завтра на
работу.
Лапшин лежал на диване и читал «Неделю».
— Явились, — сказал он с облегчением. — Из-за вас
не сплю. Как шеи? Не болят?
— Странно! — произнес Мохов, взглянув на
Баталина. — Он что-то знает.
— Да, я все знаю!
И он рассказал, что его потянуло взглянуть, как веселятся в кафе
Баталин и Мохов.
— Вас я увидел сразу. Но вот за соседним столиком товарищи
мне совсем не понравились. Ну, думаю, зашатается скоро эта «стекляшка»! Смотрю,
однако, подлетает к ним официант и что-то начинает им говорить на форсаже. Те
на него смотрят как на дохлую мышь, а он начинает постукивать рукой по столу.
— Ага, это наш Витя. Дальше.
— А дальше электрокар хочет его отодвинуть, но рядом с
вашим Витей появляется другой официант, потом третий, и вся бригада за столиком
опускает плечи.
— Ясно, — произнес Баталин. — С официантом Витей
нам крупно повезло. Я держался, покуда мои ребра прощупывали во время танцев.
Но дал себе слово влепить при выходе первому же. А потом уж по обстоятельствам...
Обошлось. А то ведь с патрулем шуточки плохи!
* * *
Проснулся он с ощущением, с каким просыпался по праздникам.
Открыв глаза, подумал: «Марина!»
Он запустил подушкой в Мохова, тот вскочил и хрипло произнес:
— Ну, это уж свинство!
— На зарядку!
Тарас высунул нос из-под простыни, затем полез головой под
подушку.
Баталин вышел на балкон и огляделся. С четвертого этажа видна
была зелень садов да крыши. Километрах в трех дымили трубы завода.
«Марина!» — снова подумал он.
Подняв телефонную трубку, он позвонил в таксомоторный парк.
— Куда собираетесь ехать? — спросил диспетчер.
— В городок.
— Никто не поедет. Обратный пробег порожний.
— Платим в полуторном размере.
— Ваш телефон?
Мохов и Лапшин, проснувшись, с интересом слушали его разговор.
— Тарас, ты когда-нибудь видел живого миллионера? —
спросил Валерий.
— Широкая натура! Комсомолец с купеческими замашками. И как
он оказался в нашем здоровом коллективе?
— Пошевеливайтесь, я есть хочу!
Затем друзья проводили Тараса на автовокзал, пошли в кинотеатр и
взяли билеты на фильм, который не посмотрели вчера.
В половине шестого девушки приехали на автобусе к «ажурному».
Когда они вышли из кинотеатра, на улице уже горели фонари.
— Куда теперь? — спросила Саша.
— Господи! — проговорила Марина. — Им теперь
неизвестно как добираться. Последний автобус ушел.
В вестибюле гостиницы администратор спросила:
— Молодые люди, такси заказывали? Позвоните в
диспетчерскую.
— Звони, Валера, а я за вещами, — сказал Баталин и
побежал наверх.
В машине Алексей достал из чемоданчика училищный конспект по
устройству двигателей и вырвал чистую страницу.
— Разберете, куда мне писать? — спросил он
Марину. — Это на всякий случай. Но в пятницу вечером я обязательно буду
здесь.
— Ой, мы с четырех дня будем работать!
— С четырех дня и до?..
— Часу ночи.
— Встречу у проходной.
Она опустила голову и тихо вздохнула.
— До свиданья, Алеша.
* * *
С утра у первой эскадрильи были стрельбы по мишеням. Но Баталину
предстояло завтра сдавать зачет. Если Попов не срежет его каким-нибудь
каверзным вопросом, то опять допустит к полетам.
Самолет Баталина без двигателя выкатили из ангара. У машины
возился механик Драчев.
— Где Торгашин? — спросил Алексей.
— В ПАРМе, товарищ лейтенант. С двигателем там...
Баталин пошел в мастерские и отыскал Торгашина.
— Так что же все-таки?
— Лично я, Алексей Дмитриевич, говорил и буду говорить: все
нормально.
— А что говорит Шевченко?
— Ничего не говорит. Турбину на зуб пробует.
— Ладно, — сказал Алексей, — до встречи.
Он вышел из мастерских и направился к учебному комплексу.
«Алексей Дмитриевич, и как тебя угораздило сесть с превышением скорости?»
В прохладном классе тактики занималась третья эскадрилья.
Баталин решил забраться на пригорок, посмотреть, как будут уходить в воздух
летчики первой эскадрильи и летающие мишени. На гребне он отыскал плоский
камень и сел. До мишеней было далековато. Он знал: летающую мишень отлаживают
так, чтобы в воздухе она «хитрила», уклонялась от выпущенных в нее ракет, не
уступала истребителям в скорости и маневренности. Ведь и настоящий противник
тоже не станет соваться под ракету! «Мишеньщикам» не позавидуешь: работа
тонкая.
Но вот мишени заправляют топливом, заряжают пороховые
ускорители. Люди пошли в домик на краю стартовой площадки. Все замерло: ждут
сигнала с КП. Наконец загрохотали двигатели, на взлет пошла первая пара, за ней
вторая, третья. Самолеты заняли в небе свои эшелоны, ходят парами и поодиночке.
По бетонке разбегается еще одна машина. Эту либо Кострицын
пилотирует, либо сам Сердюков. Машина-сопроводитель.
Теперь очередь за мишенью.
Ослепительное пламя охватило пусковую установку. Мишень сошла с
направляющей и ринулась в небо. Пламя и дым тащились за ней, покуда не
отделились ускорители. Серебристый крестик начал уходить по большой дуге влево,
к нему поспешил другой сопроводитель, оба резко набрали высоту, развернулись и
ушли за сверкающую вершину горы.
Баталин подумал, что у штурмана наведения на командном пункте
взмокнет спина. Каждую пару и каждую одиночку нужно последовательно навести на
цель.
Пилоты примутся долбить «противника» холостыми
ракетами-болванками, но у мишени огромный запас прочности, и развалит ее боевой
ракетой лишь последний стреляющий пилот, скорее всего Логинов или Попов.
* * *
Неподалеку от СКП Баталин встретил прапорщика Шевченко.
— Иван Макарович, что там с моим движком? Не удалось
узнать?
— Узнаю. Потерпите.
На самом деле он уже внимательнейше осмотрел все промытые
керосином узлы двигателя и не нашел решительно ничего, что могло бы послужить
причиной его остановки в воздухе. Но предполагаемый дефект, которого не нашел
даже он, Шевченко, обязательно себя проявит, и хорошо, если снова все обойдется
благополучно.
В штабе он встретил Сердюкова.
— Вы ко мне, Иван Макарович?
— К вам, товарищ полковник. Все по двигателю одиннадцатой.
Хотел у вас просить денька два. Надо поковыряться.
Сердюков коротко взглянул ему в глаза и взялся за раздвоенный
подбородок: признак глубокого размышления. Кострицын и Омелин убедили его:
двигатель остановил Баталин. Но сомнения оставались. А тут еще маршал авиации
прилетает!
— Сколько, говорите, нужно? Хорошо, действуйте.
В мастерской прапорщик взял инструмент, подошел к турбине и
принялся неторопливо снимать одну из лопаток...
* * *
Мохов на стрельбах по мишени промазал. Об этом говорили на
разборе полетов. Баталину показалось, что Валерий слушал руководителя полетов с
видом стороннего наблюдателя. «Хандра. Надо что-то придумывать и выводить
Валерку из его теперешнего состояния!?»
В автобусе к друзьям подсел Логинов.
— Чем заниматься намерены?
— Сам думаю: чем? — ответил Баталин.
— Тогда я скажу. Вы мне бачок на душевую затащили, а вода
не течет. Почему? Труба не подведена. Переодевайтесь — и ко мне. С
Толмачевым я договорился. Поужинаете у меня.
Завернули к Попову, открыли калитку, позвали: «Юрий Александрович!» —
молчание.
— Подождем? — спросил Лапшин.
— Самих ждут, — сказал Баталин. — Но оставим
записку.
В полутемной квартире на спинке стула полевая форма, в которой
Попов вернулся с аэродрома.
— Смотри, ушел в парадном мундире! — промолвил Тарас.
— Да нет, надел что-нибудь штатское.
— Сроду не видел его в штатском!
На письменном столе лежали карандаш, бумага. Алексей приподнял
один листок и увидел фотокарточку. Он так и застыл. Мохов и Лапшин, взглянув на
фото, тоже замерли. С фотокарточки на них смотрела молодая женщина с детской
коляской; взгляд у нее был слегка испуганный. Все трое хорошо знали эту женщину
и историю ее неудачного замужества.
Баталин положил лист на прежнее место. Друзья двинулись к двери,
Лапшин произнес:
— Но записку надо все равно оставить.
— Разумно.
Летчики прикрыли дверь и перевели дух.
— Как ее зовут, Тарас? — шепотом спросил Мохов.
— Наталья.
— А жену?
— О, черт, тоже Натальей.
— Не везет командиру, — посочувствовал Валерий. —
А я-то думал, что одному мне не везет.
* * *
Во дворе у Логиновых лежали тонкие трубы и медные краны.
Встречая друзей у калитки, Логинов удивился:
— А чего у вас глаза квадратные?
— К Попову забегали, а его нет.
— Он в город уехал.
За работой говорили о Попове.
— Я думаю, — рассказал Логинов, — Наталья никогда
его не любила. Ей надо было отвертеться от распределения. Поеду, дескать,
взгляну, какая она там, Азия. Понравится — хорошо, не понравится —
прости, Юра, мы друг друга не поняли. А тут у нас балерины не танцуют,
эстрадные светила не поют, в библиотеке за хорошей книгой очередь. Кошмар!
И — до свиданьица, Юрий Александрович!
— Может, лучше вообще не жениться? — сказал Баталин.
— Об этом и не думай! С виду оно вроде неплохо жить одному,
а на поверку — плохо! И твой командир эскадрильи... будет и у него пара!
Баталин высунулся из душевой, где навинчивал шведским ключом
вентиль на стояк.
— А можно посмотреть, какая она будет лет через пять?
— Нет, Алексей, уволь! — отозвался Логинов. — Но
вот, к примеру, жена Сердюкова. Начинала она жить с таким же лейтенантом, как и
вы сейчас, в тайге. Потом в тундре, в горах. Детей вырастили, муж ею доволен, а
она им гордится. И правильно. Мы — летчики. Часто взлетаем, зато скоро
возвращаемся. А возьмите жен моряков? Мужья плавают месяцами, детей не узнают,
вернувшись. А жены ждут. И так — десятилетиями. Это подвиг,
братцы-товарищи! Они еще и работают, а на работе всякое случается. Но при этом
каждая думает: мне, дескать, что, я на твердой земле, а вот моему Алексею или
там Валерию — каково в море или под водой? Конечно, нашему брату тоже не
надо завидовать, но мы тянем одну лямку, а они по меньшей мере три. А служба им
не засчитывается, денег им не платят и наград не дают.
На крыльце появилась Катя.
— У меня ужин готов, а они все канителятся! Долго еще
будете?
— Любезная моя спутница, — обратился к ней муж, —
хотя бы сегодня ты можешь не ворчать?
— А почему сегодня? Светлый праздник какой?
— Потому что у нас гости.
— Какие еще гости? Тут все свои.
* * *
Утром другого дня Попов подошел к Баталину после построения.
— К зачету готов?
За теорию и матчасть Алексей спокоен, побаивался он каверзных
вопросов по навигации.
— Готов, — ответил он.
— Зачет принят.
Баталин раскрыл рот.
— К полетам допускаю, — продолжил Попов. — А
пока — в класс.
«Ну и цирк! — думал Алексей, шагая за командиром. —
Удивительный вы народ, Юрий Саныч».
Стены класса увешаны схемами, графиками, полярами. Летчики
торопливо рассаживались.
Попов снял часы с руки и положил перед собой на стол.
— Сегодня займемся несколько новым для вас делом, а
именно — моделированием. В частности, попытаемся моделировать атаки
наземных целей.
Он нарисовал на доске систему координат, затем три полусферы с
центром в точке пересечения ординат — три зоны разлета осколков от
различных средств поражения. Трое друзей с улыбками переглянулись. Этот рисунок
они уже видели: под ним на письменном столе Попова лежала фотокарточка женщины
с детской коляской.
— Теперь, — продолжал Попов, — у нас есть
возможность определить минимально допустимую перегрузку при стрельбе. Баталин,
что там случилось?
— Ничего, конспектируем.
— А вид такой, будто вы только что Америку открыли. Идем
дальше. Кальку расположим на планшете так, чтобы найденную нами точку на шкале
совместить с заданной дальностью начала стрельбы. В результате узнаем значение
перегрузки, при которой можем своевременно уйти из зоны разлета осколков,
вернее, даже миновать ее.
— Разрешите спросить, товарищ майор? — обратился к
Попову один из летчиков.
— Пожалуйста.
— Как при таком моделировании избежать ошибок на практике?
Ведь мы замечаем мишень издалека, огонь открываем тоже издалека, чтобы не
проскочить над целью. Так ведь?
— Так, так, — поощрил комэск.
— Но ведь издалека мы можем и неправильно определить
угловые размеры мишени, следовательно, поневоле войти в зону разлета осколков.
— Не войдете, если будете знать формулу для отыскивания
ошибки в определении размеров цели. Вот она. — И постучал мелком по доске.
Словом, занятия шли своим чередом, Баталин слушал вполуха. Он
размышлял о Попове и той молодой женщине, случайно увиденной им на
фотокарточке: это была дочь подполковника Кострицына. Где они встречаются? И
встречаются ли? Ведь никаких разговоров по этому поводу в гарнизоне не
возникало, никаких слухов, даже намеков. Поистине загадка!
— Баталин, пройдите к доске.
Он вышел к доске и взял мелок. Требовалось найти величину
минимально допустимой перегрузки, которая исключала попадание машины в зону
разлета осколков. Пользуясь формулой, Алексей быстро нашел ее: три и пять
десятых. Командир эскадрильи попросил заменить одну цифру в уравнении —
получилась семикратная перегрузка. Ну а за этим стояла уже как минимум
предпосылка!
— Если же вам еще и захочется убедиться в результатах
стрельбы, — произнес Попов, — то сделать это удастся лишь через две
секунды, когда снаряды достигнут цели. За это время машина переместится в
сторону объекта на четыреста девяносто метров, то есть на полкилометра. Давайте
посмотрим, на какой высоте при семикратной перегрузке вы сможете выйти в
горизонтальный полет.
Подставлено новое число, получен результат — сто метров.
Теперь уже не только Баталин, но и вся аудитория смотрела на доску с
удивлением.
— Хорошая она штука, математика! — произнес
комэск. — Все по-честному, без обмана. Естественное желание проверить
качество стрельбы привело вас в зону интенсивного разлета осколков. Тут
предпосылкой не отделаешься, тут — происшествие!
— Можно вопрос, товарищ майор?
— Можно.
— Я вот подумал, — сказал, вставая, один из
летчиков, — в классе хорошо решать такие задачи. А как быть в полете? Мы
только что убедились: нам каждая секунда дорога. Значит, решать уравнения
некогда, а графиков на каждый случай нет.
— Если бы и были, так в них некогда копаться, —
проворчал Баталин.
— Не ворчите, лейтенант, — Попов улыбнулся. —
Очень рад, что вас это взволновало. Попытаемся решить проблему. Да, графиков в
кабине нет, но на основе моделирования мы можем составить номограмму для
определения параметров стрельбы и безопасности вывода машины из пикирования. Правда,
для этого нам придется твердо запомнить угловые размеры всех мишеней на
полигоне, а также расположение их относительно оси прицела. Но игра стоит свеч.
Он стал набрасывать новый график. Баталин смотрел на возникающую
номограмму, на самого Попова, на его быструю руку и думал, что если та женщина
с детской коляской не любит комэска, то она просто дура. Он все умеет, все
знает и по-настоящему красив.
Комэск взглянул на часы и стал надевать их на руку.
— Изготовлением единой номограммы придется заняться в
следующий раз, — сказал он. — Не уложились, но вами я доволен. А
сейчас пора в тренажный зал.
* * *
В тренажном зале летчики всегда занимались с охотой, поскольку
мощные кондиционеры создавали здесь прохладу.
Когда первая эскадрилья подошла к «ангару» — так летчики
именовали комплекс, — из него начали выходить пилоты второй.
— Салют передовикам производства!
— Отпахались, середнячки? Как грунт, трудоемкий?
— Сейчас увидите!
Попов переходил от одного тренажа к другому, молча выслушивал
вводные и ответы летчиков, некоторых поправлял, давал советы. Вместе с ним
ходил врач Олег Толмачев, тоже присматривался и прислушивался. Это было внове.
«Сейчас Логинов даст взлет и сразу же посадку», — подумал
Алексей, забираясь в кабину по приставной лесенке.
Экран перед кабиной засветился, на нем появилась уходящая вдаль
бетонка взлетно-посадочной полосы. Высились горы, в стороне виднелась полосатая
куполообразная будка стартовой команды, за ней, в отдалении, холмик с вогнутой
сеткой радара.
Прозвучала команда взлететь, сделать круг и идти на посадку.
«Посадка так посадка. Спи, малышка, сладко-сладко, если ты не
куропатка».
Он запросил орнитологическую обстановку. Орнитологическая
обстановка было столь же важной, как и метеорологическая. Некоторые птицы
перестали бояться человека. Встретишься с птичкой на взлете — считай, в
тебя снаряд угодил.
Дано разрешение на взлет.
Бетонка на экране двинулась навстречу. Пошла, пошла...
побежала... понеслась!
Сейчас главное — выдержать взлетный угол. Правда, не слышно
рева двигателя, не давит на тебя бронеспинка, нет намека на вибрацию, но это
чепуха. Полет на тренажере — дело серьезное. Комнаты, примыкающие к залу,
напичканы приборами, которые отмечают и записывают все твои действия, малейшие
отклонения рулей, каждую мелочь. И от того, как ты «взлетишь» и «приземлишься»
в неподвижной кабине, зависит, взлетишь ли ты сегодня на истребителе.
Странное ощущение: скалистые вершины приближаются и в то же
время как бы удаляются. Машина стремительно набирает высоту и вместе с тем как
бы приседает. Но вот вершины ушли под плоскости, машина, нацеленная носом в
бездонную синь, «зависла», вроде перестала двигаться. Однако в следующий миг
она врезалась в полупрозрачное облако, белые клочья пронеслись мимо, тут же
вернулось ощущение движения.
— Делай круг и заход на посадку, — послышался голос
командира звена.
— Вас понял: круг и заход на посадку.
Боковым зрением он углядел, что подошел Попов, за ним шел
полковой врач. Это встревожило Алексея: комэск наверняка готовит каверзу.
Ничего удивительного: если принял зачет не спрашивая, то должен проверить,
насколько «поумнел» его подопечный после самостоятельной теоретической
подготовки.
— На глиссаде, — доложил Алексей. — Иду по
знакам.
— Понятно, на глиссаде, — отозвался Попов. —
Метеорологическая обстановка усложнилась: порывистый боковой ветер, четыре
балла. Будьте внимательны!
Вот это и есть каверза! Надо же придумать: боковик! Откуда ему
тут взяться! Но за это надо комэску спасибо сказать, мог бы наслать ураган или
«афганец».
— Первый, высоко выравниваешь!
Погрешность он выровнял быстро, приземлился точно у знака. Но
замечание все-таки схлопотал!
Попов отошел к соседнему тренажу, Алексей вылез из кабины и
вопрошающе взглянул на командира звена.
— С чего раньше времени выравнивать начал? —
добродушно спросил Логинов. — Боковика испугался?
— Не испугался, но все-таки он отвлекал.
— Не он отвлекал, а что-то другое. По лицу было видно: ты
вроде как задумался.
Рядом с Логиновым стоял Толмачев. Он внимательно слушал
разговор.
— Стихи не приходили на ум, лейтенант?
— Какие еще стихи? — настороженно спросил Баталин.
— Судя по вашему лицу, вы сейчас, думаете: и на кой дьявол
эскулап привязался?
— Ничего такого не думаю, — хмуро отозвался
Баталин. — Но ведь и вы тоже: стихи!
— Я прослушал две записи ваших разговоров в воздухе. Вы
рифмуете и напеваете, это плохо. Вполне может получиться срыв. Есть хорошие
стереотипы мышления и поведения, есть вредные, есть нейтральные. Старайтесь
вырабатывать у себя только полезные.
— Зачем же их вырабатывать, Олег Григорьевич? —
удивился Алексей. — Я так понимаю: даже хороший стереотип — это
штамп. Разве штампы могут быть полезными?
— Могут. В общем, я говорил с людьми, которые вас неплохо
знают. Они заметили, что вы любите рифмовать по любому поводу. А
рифмовать — это работа. Как вы ее совмещаете с другой — и очень
сложной — работой в полете?
— Олег Григорьевич, я не люблю рифмовать, — искренне
заявил Баталин. — Я совсем не напрягаюсь, все получается само собой. И ни
разу меня это от дела не отвлекало.
— Н-ну, что ж... — Толмачев задумался. — Значит,
это склад мышления. Склад, между прочим, интересный...
* * *
Баталину опять была приготовлена спарка. После вынужденного
перерыва в полетах этого не миновать.
Во вторую кабину сел летчик-инструктор, заместитель командира
эскадрильи, капитан, недавно вернувшийся из отпуска. С ним Баталин еще не
летал.
Полетами руководил Попов.
Алексей постарался точнее выдержать угол при взлете, появилось
то же ощущение, как и на тренаже: будто горы стремительно приближаются и
одновременно отодвигаются. Однако ни проседания, ни «зависания» машины после
прохождения над вершинами не было.
Выполнив несложное задание: короткий маршрут по прямой и дважды
перемена курса, Алексей заволновался перед заходом на посадку.
— Знаки хорошо видите? — услышал он голос капитана.
— Вижу хорошо.
— Тогда не запаздывайте.
Свой полусовет-полузамечание инструктор произнес ровно, без
выражения в голосе: выучка. Он понял состояние Баталина и не хотел, чтобы
летчик волновался еще больше.
«Так, Алексей Дмитриевич! Посадка — это же ваш коронный
номер. Делайте, как учили. Иначе опять спарка».
Выпустил шасси, закрылки — началось торможение.
Он внимательно поглядывал на указатель скорости. Пройдя над
желтой металлической сеткой ближнего привода, опустил нос самолета и начал
выравнивание.
Вот полоса. Вот посадочный. Чуть задира-а-ем нос...
Чиркнули о бетонку шасси. Проседание на амортизаторах. Легкое,
потом все более крупное содрогание машины на стыках плит, ощутимое стремление
тела налечь на приборную панель — хорошо действует тормоз.
Зарулив к заправочной колонке, он разомкнул привязные ремни и
спустился по подставленной техником лесенке, снял гермошлем.
— Разрешите получить замечания, товарищ капитан.
— Вы их уже получили: внимательней при заходе по знакам.
До стартово-командного пункта было метров двести. Тарас и
Валерий сидели на скамейке под деревьями. Алексей плюхнулся рядом с ними.
— Слышал? — спросил Мохов. — С утра полетов не
будет. Маршал прилетает.
— Брось!
В отдалении метался «газик» командира полка.
У Сердюкова не выдержали нервы: помчался инспектировать.
— Лейтенант Баталин, пройдите на СКП, — послышалось из
динамика.
— Видишь, Бат, заело у них без тебя.
— Я так и знал, — промолвил Алексей,
поднимаясь. — Не поверите: трудно быть гениальным.
Помощник руководителя полетов встретил его словами:
— Вам запланировали вылет. А то завтра неизвестно, какой
расклад получится. Начинайте готовиться. «Пятнашка» заправится, ее и поднимете.
Машина Тараса!
«Погоняем твою лошадку, Тарас, покажем, что такое класс!»
* * *
Задание — отработка парной слетанности на маршруте. Ему
сказали, что он идет в паре с Логиновым.
Командир звена подписал полетный лист и велел идти осматривать
машину.
Солнце уже клонилось к западу, когда они, взлетев, описали над
аэродромом круг и пошли к югу. При подходе к границе Логинов приказал Алексею
перейти из правого пеленга в левый. Алексей приподнял нос самолета, чтобы при
случайном проседании истребителя не попасть в спутную струю командирской
машины. Теперь машина Логинова была справа и чуть ниже.
Тягуче двигались назад скалистые громадины с глубокими
бороздами, расходящимися от вершин, почти всегда заснеженных. С высоты
казалось, будто вершины только слегка припорошены снегом, на самом деле он
лежал многометровым слоем. В узких и глубоких разломах ущелий царила темнота,
не поблескивали речки, лишь пороги и водопады выдавали себя пеной.
— Внимание, пятнадцатый! Справа «соседи»!
Алексей глянул вправо: на фоне грязновато-серой полосы
параллельным курсом двигались две серебристые сигарки, за ними тянулись ниточки
инверсионных следов. «Сигарки» стали укорачиваться и как бы вспухать: пошли на
сближение. Экран радиолокационного прицела оставался чистым, засветок не было.
Значит, «соседи» не имели на борту системы помех, чтобы забивать аппаратуру
противника.
Ну, долго они еще будут сближаться?
Машины уже видны во всех деталях: носы как у акул, сильно
скошенные назад стабилизаторы, похожие на ракеты подвесные баки, ракеты по
сравнению с ними кажутся малютками. Блеснули фонари. Солнечные блики сместились
назад — «соседи» перестали сближаться и пошли параллельным курсом. Алексей
различил желтоватое пятно лица пилота ближайшей машины. Почудилось, будто и
выражение лица уловил: настороженность, недружелюбный интерес.
Чего ради они подошли так близко? Пришла в голову нелепая мысль:
вдруг они ринутся в атаку? Принимать бой или уходить? И штурман наведения
молчит.
— Пятнадцатый, сбавь обороты до семидесяти.
Алексей выполнил команду, и «соседи» проскочили вперед. Баталин
расслабился: они с командиром звена оказались в выгодном положении, могли
теперь следить за действиями чужой пары.
— Пятнадцатый, влево девяносто, форсаж!
Алексей выполнил разворот, и обе машины взяли курс на аэродром.
Перед высоким хребтом истребители попали в зону сильной
турбулентности. Баталин ощущал беспорядочную качку, временами перегрузки
становились такими, что рябило в глазах. Болтанка кончилась неожиданно, как и
началась, и Алексей увидел ущелье и узкую ленту бетонки. Командир звена начал
заходить на посадку, Алексей пошел на новый круг. Машина Логинова с белым
куполом тормозного парашюта мелькнула на полосе. Послышалась команда Попова:
— Пятнадцатый, посадку разрешаю.
* * *
Переодеваясь после душа, Баталин вспомнил взгляд Кострицына там,
у самолета. Странный был взгляд: холодный и в то же время задумчивый. Что,
товарищ подполковник, не нравится вам Алексей Дмитриевич Баталин? Все еще не
нравится?
Он пытался взбодрить себя. Особых причин унывать не имелось. Но
все-таки предпосылка — это угнетало. А завтра прилетает маршал. Человек
легендарный. Если не стоял у истоков авиации, то уж зарю авиации застал. Еще в
детстве Баталин читал о нем, о его подвигах, о редком хладнокровии при встречах
с врагом! Об огромном мастерстве. Как хотелось быть похожим на него! Потому он
и стал военным летчиком, что брал с него пример. И вот возможность увидеть
этого человека. Как он сам-то будет выглядеть в глазах маршала?
Утром, едва загомонили под окнами воробьи, Алексей встал и
побежал на речку делать зарядку. Он выработал для себя особый комплекс
упражнений. Заканчивалась зарядка ледяной ванной, и так изо дня в день.
Он пытался доказать Лапшину и Мохову, что тренировки нужны для
них самих. Мохов отвечал:
— Командование лучше знает, сколько нам надо. Я от
обязаловки не отлыниваю, делаю что велят.
— Тарасон, — как-то обратился Алексей к
Лапшину, — Моховик от природы лентяй, его потолок — летчик первого
класса. Но ты-то в космонавты мечтаешь пропыхтеть. Загремишь!
— С чего бы это?
— Медики спихнут.
— Бат, если ты так за спорт, то зачем куришь?
— Брошу, — пообещал Баталин.
— Когда?
— В первый день после свадьбы. Это будет подарок супруге.
— А если супруга будет курить?
— Значит, свадьбы не будет.
После зарядки наступил черед купания. Пробыв в ледяной воде
минуты три, он выбрался на берег и растерся полотенцем.
Самым людным местом по утрам становилось бытовое помещение с
гладильной доской.
Вчера по случаю прилета маршала летчикам сказали: выйти на
построение в полевой форме — маршал парадности не любит. Алексей прикрепил
нагрудный знак («крылышки» с цифрой 3 в середине — третий класс) и
направился в столовую.
Прибежал посыльный и что-то сказал командиру эскадрильи. Попов
торопливо закончил завтрак и поспешил к выходу. Стало известно, что самолет
маршала на подходе.
Показался «газик» командира полка. Сердюков объявил:
— Самолет маршала вернулся на аэродром вылета. Причина пока
неизвестна. Очень плохая связь. Возможно, из-за грозы.
Небо над головой оставалось покуда чистым, но горы «курились».
По бетонке прогрохотала спарка и ушла за «погодой». Вернулась
она через полчаса, отрулила на стоянку и затихла. Ничего утешительного она не
привезла.
Попов отозвал Баталина в сторону.
— Как самочувствие?
— Нормально.
— Иди в «бытовку», надевай высотный, потом двигай в
дежурный домик. Заступишь на боевое дежурство. Выделяю тебе свою «двадцатку».
— А не слышно?.. — начал было Алексей.
— Слышно. Думаю, не сегодня-завтра все выяснится.
— Шевченко?
— Он. Доброе дело сделал Иван Макарович. Надо чуточку
подождать.
«Значит, — думал Алексей, шагая к высотному домику, —
Шевченко что-то все-таки обнаружил. Хорошо, мне в летную книжку предпосылку не
записали. Впрочем, Попов не дал бы, да и Сердюков не пошел бы на это. Обидно,
что до маршала не разобрались. Прилетит, а я все еще предпосылочник».
Дежурный домик стоял у самой взлетной полосы, в нем было
прохладно, тихо, слышно лишь, как шелестит кондиционер да изредка потрескивает
в динамике.
С востока потянул крепкий ветерок, вершины гор окутала серая
муть. Через десять минут стали сверкать молнии. Хлынул ливень. Над бетонкой и
рулежными дорожками поднялась белая пыль.
«Вот это напор!» — подумал Алексей.
Еще через минуту не стало ни полосы, ни дорожек, все закрыла
плотная водяная завеса.
«А если сейчас командно-диспетчерский пункт объявит вылет?
Взлететь совершенно невозможно!»
Ливень начал ослабевать. Стали видны истребители, рядом с ними
топливозаправщик и пусковой агрегат. Вращается чаша радара, кланяется антенна
высотометра.
Летчик, дежуривший с Баталиным, перелистывал старые журналы. Во
время грозы он поднимал голову при сильных вспышках. Один раз Алексей услышал
глуховатый голос: «Во дает!» Лицо у летчика широкое, кожа в крупных порах.
Пожилой, лет тридцати пяти, он был летчиком-снайпером, о нем писали в газетах и
журналах.
— Слушай, друг, в шахматы играешь? — спросил Баталина
напарник.
— Немножко.
— Давай. Я тоже немножко.
— А если?.. — И Алексей указал глазами на динамик.
— Вернемся — доиграем.
И он расставил фигуры на доске.
Партия растянулась, до конца дежурства оставалось часа полтора.
Дождь перестал, появились голубые просветы. Наступал вечер.
— Сам-то откуда? — спросил напарник. — Может, земляки?
Алексей сказал, тот покачал головой.
— Так это ты и есть Баталин. Тут о тебе только и
разговоров. Молодец, молодец! А зачем крылышки сложил, когда драться надо? Если
ты в небе орел, не будь курицей на земле. — Он встал, подошел к
окну. — Вот и смена подкатывает!
На рулежной дорожке показался тягач, он буксировал чей-то
истребитель. Алексей вздохнул полной грудью. Ничего не делал, а усталость!..
Лучше трижды в зону на пилотаж слетать, чем отдежурить здесь.
* * *
Покуда бушевала гроза, Попов ходил от тренажа к тренажу и давал
летчикам вводные с учетом грозовой обстановки.
— Ваши действия? — спрашивал Попов сидевших в кабинах
пилотов.
Один спешил обойти грозовой фронт, другие шли над ним, некоторые
рвались на перехват прямо через эпицентр, подвергая себя смертельной опасности.
Попов подсказывал: «Теряете время», «Расходуете много топлива», «На цель вышли,
но как теперь на точку будете возвращаться?» Он заставлял думать о запасных
аэродромах, передавать цель летчикам других частей.
На КДП Сердюков собрал командиров эскадрилий и устроил
совещание.
— Всем отдыхать. Полеты начнем в двадцать один ноль-ноль.
Маршала следует ждать завтра к полудню, если только опять не задержит погода.
Значит, до встречи успеем отдохнуть и после ночных.
— Как быть с новичками?
— Пусть гуляют. Им не вредно.
Попов зашел на КП, затем поехал в городок. Он свернул к реке и
вдоль берега зашагал к рощице. В просветах между деревцами виднелась детская
коляска с поднятым верхом. Рядом на раскладном стульчике сидела женщина и
читала книгу.
— Наташа, — негромко позвал он.
Она выронила книгу, лицо ее исказилось. Юрий испугался.
— Что ты, Наташа?
Она вздохнула и попыталась улыбнуться.
— Разве можно так пугаться? — сказал он.
— Ненормальная стала!
* * *
Баталин, поглядывая на небо, побежал к реке на зарядку. Вершины
гор не «курились», лишь кое-где виднелись перистые облачка.
До встречи с Мариной оставалось сорок три часа. Вечность!
В общежитии, когда он вернулся с реки, все уже были на ногах.
Тарас смочил в одеколоне ватку и протирал выбритые щеки.
— Валерка бреется? — спросил Алексей.
— Спит.
— Сколько можно?
Позднее построение выбило всех из привычного ритма. Лапшин сел
писать Тане. Спохватился и Баталин, попросил у Тараса бумагу и шариковую ручку.
«Дорогие родители! Сообщаю вам, что скоро женюсь. Ее зовут
Мариной. Она работает на заводе пирометристкой. Пирометр — это прибор,
который измеряет температуру на расстоянии. Сегодня к нам прилетает маршал,
сейчас идем его встречать. Очень хороший человек, я его знаю, только еще не
познакомились. Летаем мало, ем за троих. О свадьбе сообщу. Целую.
Алексей».
* * *
Тяжелую транспортную машину летчики посадили чисто —
«притерли» к полосе. Пассажиры, наверное, не почувствовали приземления.
Построившись, полк с интересом наблюдал за гигантом с четырьмя
двигателями, подвешенными на пилонах под крыльями. Машина медленно подрулила к
краю аэродрома и замерла, оборвался свистящий гул двигателей.
Низко нагнувшись в проеме двери, на трап ступил человек
огромного роста. Он был под стать машине, на которой прилетел. Вся левая
сторона маршальского мундира была занята орденскими планками, над ними
поблескивали две Золотые Звезды.
Сердюков отдал рапорт.
— Вольно, — произнес маршал и пошел вдоль строя, перед
Поповым он задержался.
— Как служится, товарищ майор? Еще не в академии?
От массивной фигуры маршала веяло огромной физической силой.
«Ему можно без высотного костюма, — подумал Алексей. —
С одной кислородной маской. Все перегрузки выдержит».
По трапу сошли еще несколько человек, Баталин не поверил глазам,
увидав начальника училища Лебедева.
Послышалась команда разойтись. Попов, Баталин, Лапшин и Мохов
бросились к Лебедеву.
— Ну, ну! — говорил генерал-лейтенант авиации, пожимая
руки воспитанникам. — Рад, рад видеть! Тебя, Юра, рад еще и поздравить!
Как у вас тут, а?
— Служим, товарищ генерал-лейтенант авиации. Все нормально.
— Летаете без происшествий?
— Происшествий у нас при Сердюкове еще не было.
— А предпосылки есть?
— Случаются.
— У меня, товарищ генерал-лейтенант авиации, уже
была, — невесело сказал Баталин.
— Как? — не поверил Лебедев. — У тебя?
— Анатолий Васильевич, — окликнул его маршал.
— Зовут, — сказал Лебедев. — Еще увидимся,
поговорим.
Попов обернулся к Баталину.
— С этой предпосылкой пока неизвестно. А человека
расстроил.
— Все равно же будет разговор. Лучше предупредить.
— Лишнего не бери!
Вертолет пошел на круг, и среди холмистой местности открылась
огромная ровная площадка с макетами самолетов, ракетных установок, танков,
бронетранспортеров. В стороне виднелась взлетно-посадочная полоса с отходящими
от нее рулежными дорожками, прямоугольниками стоянок, вертолетными площадками.
На пологом холме виднелся домик штаба.
Вертолеты зависли над холмом и спустились на землю, смолк грохот
двигателей, концы лопастей у винтов провисли. Пассажиры вышли. Баталин обратил
внимание, что дышалось здесь легче, чем в долине.
С обзорной площадки полигон хорошо просматривался. Сердюков оставил
гостей, сходил в штабной домкк и сказал:
— Начинаем.
Старший штурман полка Якунин поднялся в застекленную башенку
штаба. Снизу было видно, как он устраивался на вертящемся кресле, взял
микрофон.
Послышался гул: высоко прошла пара самолетов. Через некоторое
время самолеты появились с юго-запада и низко пронеслись над полигоном,
сбрасывая бомбы. Отделяясь от самолетов, бомбы вращались в продольной плоскости
и, падая, не взрывались, а неслись кувырком, оставляя за собой огненные валы.
Все, что попадалось им на пути, охватывалось пламенем.
Баталин слышал разговор солдат:
— Ну, держись! Будет работенка.
— Да, накидают трассеров, за день не соберем!
На полигоне одна за другой заходили пары и одиночные машины,
обрушивая бомбы и ракеты. От пушечных очередей разлетались мишени.
Из динамика на столбе время от времени доносилось:
— Алдонин идет парой, майор, командир второй эскадрильи...
На группу танков заходит Логинов, старший лейтенант, командир звена первой
эскадрильи...
В минуту затишья Баталин произнес:
— Ну, кузнечики, готовьтесь! Через годик и нам такую же
музыку исполнять.
— Тише, Бат! Наш Попов идет!
На обзорной площадке затаив дыхание следили за Поповым во все
глаза. Горка. Переворот. Петля Нестерова. Каскад бочек. Петля. Боевой разворот.
Пикирование. Горка...
Искусный летчик работал у самой земли. Такого каскада фигур, да
еще так низко Баталину не приходилось видеть.
— Да, вот это Попов!
Лебедев не удержался и сказал маршалу:
— Из нашего училища.
— Молодец, — прогудел маршал. — Мастер! Машина
Попова растаяла в небе.
Из-за бархана показались два вездехода, они тащили огромную раму
с натянутой фольгой. Из динамика послышалось:
— Заместитель командира полка, летчик-снайпер подполковник
Кострицын.
Вверху послышался гул и замер, наступила тишина. Затем над
горизонтом появилась черточка, разрослась, круто взмыла вверх над блестящим
щитом, стремительно ушла в зенит. От машины отделилась точка, а сама машина
легла на спину и в перевернутом положении устремилась к земле, очень низко
перевернулась и скрылась из глаз. А точка, отделившаяся от самолета, все еще
двигалась вверх. Но вот остановилась, замерла и начала падать. Упав, она
пробила фольгу, взметнула фонтанчик пыли. Это и была бутафорская бомба.
Баталин, восхищаясь, покачал головой: ну и Кострицын, старый
волчище! Какая точность!
* * *
На обратном пути с полигона в склоне вертолета было шумно:
летчики обсуждали увиденное, каждый хотел научиться владеть машиной так, как
Попов и Кострицын. Сгоряча Баталин положил себе два года, но, подумав, накинул
еще год. Потом, представив себе больше сотни упражнений, которые предстояло
научиться выполнять с закрытыми глазами, он к трем годам прибавил еще год. К
тому времени он достигнет возраста Попова. Кстати, тогда можно будет подумать и
об академии.
Маршал, знакомясь с «хозяйством» Крушилина, заглянул в ПАРМ и
увидел зачехленную машину.
— На ремонте?
— Н-не совсем, — замялся Крушилин. — Тут у нас
предпосылка произошла. Летчик остановил двигатель перед посадкой. Но не
признается, валит на силовую установку. Мы ее разобрали — никакого
дефекта.
— Та-ак, — задумчиво протянул маршал. — А какой
ему был смысл останавливать двигатель?
— Смысла, конечно, не было. Но он превысил скорость и
второпях поставил РУД на «стоп».
— Летчик опытный?
— В том-то и дело, что нет, товарищ маршал авиации. Можно
сказать, новичок.
В разговор вмешался Лебедев.
— Фамилия летчика Баталин?
— Совершенно верно, товарищ генерал-лейтенант авиации.
— Должен вам сказать, товарищ подполковник, — произнес
Лебедев, — Баталин — один из лучших выпускников.
— Так, — сказал маршал, — но вернемся к нашему
разговору. Если силовая установка разобрана и осмотрена, почему простаивает
машина?
— Разрешите ответить, товарищ маршал авиации? — попросил
Сердюков. — Чтобы окончательно убедиться в исправности двигателя, я дал
задание изготовить шлиф и направить его в лабораторию вместе с одной из лопаток
турбины.
— Заключение лаборатории есть?
— Шлиф и лопатка отправлены только сегодня, товарищ маршал
авиации.
— Ясно, что ничего не ясно, — произнес маршал. —
Зачем же обвинять летчика в предпосылке раньше времени?
С высоты своего роста он взглянул сначала на Сердюкова, потом на
Крушилина.
— Побыстрей улаживайте с машиной. Если летчику надо учиться,
то машина не должна гулять. Кстати, ее номер?
— Одиннадцатый.
— Хорошо, не двадцать первый, — сказал маршал.
Лебедев загадочно улыбнулся.
— Видимо, связано с неприятностями, товарищ
генерал-лейтенант авиации? — тихо спросил Сердюков.
— Да, был у нас в полку штурмовик с таким номером. Так
часто ломался, что ни разу не был сбит до самого конца войны. Стоит сейчас
памятником у завода.
По пути в штаб гости зашли на КП первой эскадрильи. Попов, его
заместитель, командиры звеньев составляли план полетов. При появлении маршала
все встали.
— Как дела, как работается, товарищи? Предпосылки есть?
— Есть за последнюю декаду, — ответил Попов. —
Одна — лейтенант Баталин.
— Вот как! Получается, недоученный?
— Напротив, товарищ маршал авиации. — Попов смело
взглянул в глаза собеседнику. — Считаю Баталина талантливым летчиком.
— Так, так! Попрошу подробнее.
Выслушав командира эскадрильи, маршал снял фуражку и поискал
глазами стул, чтобы сесть.
— Интересная фигура ваш лейтенант. Вижу, вы с ним не
скучаете. Ну а как он в училище, Анатолий Васильевич?
Лебедев задумался.
— Человек он интересный. Летает смело — любит летать.
Но сам создает себе сложности: отступает от наставлений, идет на риск. И вот
бесшабашность эту мы, к сожалению, из него не вытравили!
— Та-ак! — произнес маршал и, вставая, обратился к
Сердюкову: — Распорядитесь всю документацию по анализу полета и формуляр
двигателя доставить завтра в штаб.
— Есть, товарищ маршал авиации.
— С утра запросите лабораторию о результатах исследований.
Заключение пусть пришлют телефонограммой.
— Будет исполнено.
— Продолжайте, товарищи, — обратился маршал к
летчикам. — Спасибо за сегодняшнюю демонстрацию готовности. Летаете
отлично.
* * *
Маршал и сопровождающие ушли. Лебедев задержался.
— Юра, завтра улетаем, а хотелось бы поговорить. Когда
освободишься?
— Анатолий Васильевич, прошу ко мне после ужина!
— Так и сделаем.
— Может, ребят пригласить?
— Ты хозяин, ты и распоряжайся.
Лебедев вышел. На улице он увидел трех друзей-лейтенантов. Они
решительно шагали к мастерским.
— Далеко собрались? — окликнул их Лебедев.
— Ругаться, — ответил Баталин. — С инженером
эскадрильи.
— Поздновато, раньше надо было. Теперь без вас все
образуется. Советую зайти на КП к Попову.
* * *
Утром Алексей прибежал к реке на зарядку. На берегу стояли двое
мужчин в спортивных трико. В одном из них по росту и сложению Баталин признал
маршала, второй был Лебедев. Гости распутывали рыболовецкую снасть.
Взмахом руки Лебедев подозвал Алексея. Маршал, забросив
спиннинг, ничего не замечал вокруг.
Лебедев попросил Алексея:
— Помоги, а то я в этой паутине завяз.
Баталин стал помогать распутывать лесу.
— Поймали что-нибудь?
— Ничего, а Владимир Церенович вон каких подцепил.
Он кивнул на россыпь камней: там лежали три форели, одна еще не
уснула и била хвостом.
— Ух ты-ы! — восхитился Баталин. — У нас далее
Логинов и Шевченко за раз больше двух не приносят.
Маршал сделал подсечку и принялся быстро вертеть катушку.
Показалось изогнутое тело рыбины, у самого берега она отчаянно забилась. Маршал
ловко взметнул удилищем, и рыбина будто сама прыгнула к нему в ладонь.
— Та-ак! — пробасил маршал, увидев Баталина. —
Доброе утро, юноша.
— Это Баталин, — представил Лебедев.
— Тот самый? А он никого не напоминает вам, Анатолий
Васильевич?
— Алексея Шаравина. Еще в училище я спросил: не
родственники они случайно? Оказалось, нет. А сходство потрясающее.
— Только Шаравин, помнится, никогда в воздухе двигатель не
останавливал!
— Я тоже не останавливал, товарищ маршал авиации.
— В таком виде я не маршал, а Владимир Церенович. А где же
ваша снасть?
— Я тут просто так. — Баталин смутился. — А вы
маринку поймали.
Маршал нахмурился.
— Разве это не форель?
— Бросьте ее назад в речку, она ядовитая.
— Не может быть! Такая красавица? Надо же! Спасибо, Алексей
Дмитриевич, выходит, я вам жизнью обязан!
Маршал швырнул рыбину в середину потока.
* * *
На аэродроме маршал первым делом спросил Сердюкова и Кострицына:
— Документация готова?
— Готова, товарищ маршал авиации.
На некоторых страницах маршал задержался.
— Гм... Выходит, в свое время двигатель был
переконсервирован? Кто еще, кроме прапорщика Шевченко, обнаружил, что двигатель
прошел переконсервацию?
Ответа не последовало.
— Где инженер эскадрильи? Справьтесь у него.
Крушилин по телефону поговорил со Сливкиным и доложил:
— Инженер эскадрильи знал о переконсервации, но забыл.
Маршал смотрел на Кострицына долго, тяжело. Квадратная челюсть
выдвинулась, лицо окаменело. Лебедев знал, что это означает приступ гнева.
— Запамятовать такое!.. — произнес маршал.
Отложив формуляр, он потребовал анализы полетов. Капитан Омелин
торопливо расстелил на столе график и красным карандашом подчеркнул букву «а» у
излома линии оборотов двигателя.
Маршал попросил Сердюкова вызвать командира первой эскадрильи.
Попов явился немедленно.
Водрузив очки, маршал принялся разглядывать линии графика.
— Ну, допустим... — проворчал он, как бы соглашаясь с
тем, что график составлен по всем правилам. — Где записи КЗА?
Записи контрольно-записывающей аппаратуры лежали на столе.
— Принесите лупу, — приказал Омелину маршал.
Изучая записи, маршал вдруг взглянул на Лебедева и попросил его
подойти.
— У тебя как со зрением, Толя? — спросил он.
— Пока не жалуюсь.
— Взгляни-ка. — И он указал на одну из линий.
— По-моему, нормально, — ответил генерал-лейтенант.
— А теперь через лупу!
Лебедев взглянул и уставился на маршала.
— Неужели заброс?
— А что еще может быть, если обороты превысили сотню
процентов?
Но Лебедев постарался быть объективным до конца.
— Возможно, это предусмотрено техническими условиями.
— Не предусмотрено! В формуляре оговорена «сотка». Дайте-ка
мне записи прежних полетов Баталина.
Омелин вышел и вернулся с плечистым сержантом, оба несли папки с
записями. Разглядывая через лупу ленты, которые регистрировали обороты
двигателя, гости некоторые из них откладывали в сторону. Таких набралось
четыре.
Маршал снял очки и поднял голову.
— Вам необыкновенно повезло, товарищи. К вам в полк пришел
талантливейший летчик. Это летчик «от бога».
Он помолчал.
— Я у вас гость. Я не инспектирую, только интересуюсь
состоянием дел. Поэтому все останется, как есть. Но хочу предупредить: если не
придет конец вашему благодушию, беды вам не миновать. — Он поднял
отложенные ленты и тряхнул ими. — С этим разберетесь без нас, мы вам не
няньки. Но прошу разобраться и сделать выводы.
* * *
Обед повара приготовили праздничный.
С бокалом в руке маршал произнес целую речь. Гарнизон ему
понравился, мастерство летчиков заслуживает похвалы. К сожалению, отстает
технико-эксплуатационная часть, однако есть надежды, что подтянутся и техники.
Маршал добросовестно отведал от каждой перемены подаваемых блюд
и похвалил кулинаров.
— Эк у вас кормят, Игорь Николаевич! — обратился он к
Сердюкову. — Из чего это вы к норме добавляете?
— Кроме рыбы, ничего не добавляем, товарищ маршал авиации.
Правда, зелени больше обычного. Даровая, сама под ногами растет. А в
остальном — обычная летная норма.
После обеда летчики высыпали из столовой. Приказано было не
расходиться. Рассевшись за столами, летчики продолжали шутить, громко смеялись.
Только два человека ощущали если не тревогу, то большое напряжение. Это были
Баталин и Попов.
Юрий договорился встретиться с Наташей, а она не могла ждать до
бесконечности, Баталин лихорадочно высчитывал, что, если с проводами получится
задержка, он может не успеть к проходной завода.
Маршал и сопровождающие прошли в штаб, экипаж транспортного самолета
сел в микроавтобус и помчался к дальней стоянке. Через полчаса запустили
двигатели.
Маршал обошел строй. С Поповым он простился за руку. Нашел
глазами Баталина, чуть улыбнулся, ободряюще кивнул. Пригласив сопровождающих к
машине, маршал пошел последним. У трапа он вскинул руки, в ответ прогремело
«ура!».
Захлопнулся бортовой люк, и загрохотали все четыре двигателя.
Огромная машина подрулила к месту старта.
Тяжело взмыв над долиной, самолет медленно набрал высоту,
свалился в крен и пропал, блеснув на солнце, за северным хребтом.
Прозвучала команда разойтись.
Попов положил руку на плечо Баталина.
— В город сейчас?
— Да.
— Желаю счастья.
— И я вам счастья желаю, Юрий Александрович!
— Спасибо! Буду стараться.
* * *
Крушилин молча протянул Сердюкову листок телефонограммы.
— Ну, ну, — произнес командир полка и стал читать.
Иногда он произносил вслух: — «Изменения структуры металла»... Оч-чень
хорошо! «Лопатка, снятая с турбины, вытянута»... Просто превосходно!
Бросив телефонограмму на стол, он долго смотрел на Крушилина.
— Так. Прапорщику Шевченко мы объявим благодарность. Но
вам, товарищ подполковник, и капитану Сливкину что мы должны объявить?
Он нервно закурил и, зажав сигарету в зубах, поставил локти на
стол. Вдвоем с капитаном Омелиным они рассматривали в лупу ленты с записями
оборотов двигателя «одиннадцатой». У Омелина стали подкашиваться ноги.
Чудовищно! Если бы не мастерство Баталина, он мог бы попасть под трибунал. Эти
простенькие на вид листочки превратились бы в обвинительные документы.
— Капитан Омелин, — произнес Сердюков, —
поделитесь наблюдениями.
Омелин стоял бледный.
— Я вас очень прошу, капитан! — с тяжестью в голосе
произнес Сердюков.
— На всех лентах просматривается отклонение линии записи
оборотов, — тихо сказал Омелин.
— Куда отклонение? На сколько?
— В сторону завышения от максимального значения. На
пять-шесть процентов.
В помещении наступило долгое молчание. Все было ясно: двигатель
работал ненормально. В последнем вылете «одиннадцатки» от заброса температуры
за предельную величину лопатки турбины перегрелись, вытянулись и коснулись
корпуса — двигатель заклинило. По чистой случайности его заклинило в тот
момент, когда Баталин двинул ручку управления на «малый газ». Вот откуда появился
резкий излом на графике в точке «а»!
Сердюков еще раз просмотрел ленты. Все отклонения возникали к
концу полета, когда двигатель «уставал». Но к этому времени летчик уже
готовился к посадке, сбрасывал обороты, и заброс, не успев проявить себя,
прекращался. Выходило, что несколько раз пилот подвергался смертельной
опасности.
— Искать причину предпосылки мы начали не с того
конца, — сказал Сердюков. — Вот формуляр двигателя. Вот журнал по
эксплуатации. Двигатель был переконсервирован спустя четыре дня после
гарантийного срока консервации. Налицо явное нарушение правил: двигатель
необходимо было направить в капитальный ремонт. Но инженер первой эскадрильи
даже забыл о самом факте переконсервации! Хорошо, догадался заглянуть в
формуляр прапорщик Шевченко... В результате головотяпства лейтенант Баталин
находился на грани между жизнью и смертью. Ведь если бы турбину заклинило над
горами, неизвестно, успел бы он катапультироваться!
Представив катапультирование и приземление в здешних горах,
каждый из летчиков ощутил холодок на спине.
— Между прочим, Баталин тоже не беленький, — прервал
молчание Кострицын. — Записи объективны: он ходил с завышением скорости.
— Сергей Петрович, — заметил командир полка. —
Если бы он не ходил с завышением скорости, мы с вами сейчас не сидели бы здесь.
— Не хотите же вы сказать, — удивился
Кострицын, — что он и дальше будет летать как захочет?
— Дальше он будет летать, как велит программа. Но летать он
будет не с больным, а со здоровым двигателем. Маршал Тулаев говорил правду: это
незаурядный летчик, летчик «от бога». А мы поторопились повесить на него
предпосылку. Признаюсь, во многом тут и моя вина.
— Кстати, — обратился командир полка к Попову, —
предпосылку вы занесли в его летную книжку?
— Нет, — ответил Попов. — Я с самого начала не
верил, что он остановил двигатель.
Оставшись один, Сердюков открыл журнал и стал его перелистывать.
«Летчик Баталин непреднамеренно остановил двигатель». Сколько он воевал с
Кострицыным за это слово «непреднамеренно»! Сердюков стал писать: «Лейтенант
Баталин двигатель не останавливал. Остановка произошла в результате вытяжки
лопаток от заброса температуры. Подтверждено анализом записей КЗА и
лабораторными исследованиями. Обнаружено изменение структуры металла лопаток
турбины. В аварийной ситуации лейтенант Баталин действовал уверенно, грамотно.
Командир Н-ского ИАП полковник Сердюков».
* * *
Подполковник Кострицын закуривал, но спички попадались плохие:
шипели, не хотели загораться. Наконец одна зажглась, Кострицын выпустил дым и,
глядя поверх головы Попова, спросил:
— Скажи, давно у тебя с Натальей?
— Что именно?
— Ну, скажем, давно у магазина встречаетесь?
— Больше года.
Кострицын затянулся несколько раз подряд.
— Что теперь делать будем? Ведь вместе нам не служить.
— Считаю, надо и Наташу спросить. Насчет будущего мы с ней
не говорили.
— Дела-а! — произнес подполковник. — Устал я
что-то. Надо бы в отпуск, а нельзя: со дня на день придется принимать полк.
— Понимаю.
— Слушай, давай без дураков. Ты знаешь, где сейчас Наталья?
Я тоже знаю. Приходите-ка домой вместе. К черту все слухи, сплетни! Нет так
нет, а да так да!
— Хорошо, Сергей Петрович.
— А за Баталина извини.
— Да, да, — смущенно ответил Юрий. — Конечно...
...И на море
Юрий
Пахомов.
На Отпрядыше
(рассказ)
1
Никогда еще мичман Захар Загвоздин не ждал так конца
навигации — случалось, тянуло на Большую землю и раньше, в прежние годы,
но не так. И ожидание это было заполнено предчувствием беды.
А писем все не было.
Письма вместе с остальной почтой доставлялись к ним, на
Кекур-остров, регулярно гидрографическими судами, топливными «менэсками»{3}
либо вертолетом. Случалось, сбрасывали почту в резиновых мешках с
самолета — толстенького, вертлявого Ли-2.
А тут пошли осенние штормы, а вперемежку с ними дожди —
сплошная морось, и туман над островом стоял густо, точно топленый свиной жир,
ткни пальцем, увязнет. Не пробиться.
Вчера потарахтел над островом знакомый Ли-2 с обещанной почтой,
но, должно быть, ничего не разглядев, ушел на материк. И опять вверенный Захару
личный состав в количестве двух человек остался без газет и писем. И он сам
остался без письма, хотя уверенности в том, что Сашка напишет, не было.
Тогда-то Захар и решился сходить в поселок Лесной к тестю,
узнать что-либо о Сашке.
И оказия подвернулась — буксир леспромхозовский.
Тесть, инспектор рыбнадзора Бурмистров Федор Иванович, встретил
прохладно, однако же надежду в сердце Захара заронил.
— Не кисни, Захар, молодая... перебесится, — сказал
тесть. — Всякая баба должна перебеситься. Напишет... Да и до конца
навигации кот наплакал. А с письмом вон что могло случиться. Вчера самолет
прилетал с материка?
— Ну.
— Небось почту скинуть?
— Вроде того, самое...
— Скинул, зараза. У Боканова Витьки у Отпрядыша мотор скис,
дрейфовал. Дак видел он, мешок на Отпрядыш с самолета скинули. Должно, летчик в
тумане перепутал. Как раз, Витек сказывает, на косу куль положил. Дошло?
Отпрядыш, островок чуть поменьше Кекур-острова, отстоял
кабельтовых на десять, не больше. И промазать в тумане можно было запросто.
Захар пожал плечами.
— Ну и что?
— Что, что... Через плечо. Что слышал. Пойдешь за
почтой-то?
— Пойду. Может, важное что там.
— Важное. Письмо от женки неважное. Не затягивай дак.
Видишь, зима круто как берет. По салу{4}
не больно находишься. А женке твоей я отпишу. Сегодня же. — Федор Иванович
зло сощурился. — Мысли дурные выкинь. Они не подмога.
2
По дороге назад, на Кекур-остров, Захар, согревшись в тесной
каюте капитана, задремал и в полусне, в полуяви, как случалось с ним в
последнее время, увидел день первой своей встречи с Сашкой, но увидел не как
обычно, а с неожиданной стороны.
...Леспромхозовские шефы пригласили тогда моряков на
праздник — День Военно-Морского Флота. Начальство по радио дало «добро».
Из поселка за моряками прислали буксир-толкач. Загорелые, в белых отглаженных
форменках, выглядели матросы хорошо, один к одному. Захар личным составом
остался доволен. Сам надел белую тужурку — белые тужурки тогда только
ввели, — кортик, награды приколол, какие имел. Тужурка, правда, оказалась
маловата, под мышками резала — повернешься не так, и лопнет по шву. Все
равно чувствовал — выглядит на пять баллов. И еще какая-то шальная
уверенность была, что сегодня все будет хорошо, лихо.
На торжественном собрании в клубе Захара посадили в президиум
рядом с директором леспромхоза. Захар сидел, боясь пошевелиться, не привык он в
президиумах сидеть да еще при таком количестве народа. Выступали многие,
говорили хорошо. Особенно одна отличилась.
— У нас на побережье кто не моряк? — сказала
она. — Всякая баба моряк! Потому праздник всенародный. Так позвольте мне
сынков поздравить, у самой двое служат. Поцеловать по-матерински. А товарища-то
мичмана и не по-матерински можно, да больно высоко сидит, у президиуме...
Хлопали ей дружно.
После собрания поджидал Захара в коридоре Бурмистров. Точно
окунь из-под коряги вынырнул, ласково, но крепко ухватил под руки и повел к
себе.
В зале тем временем молодежь налаживала танцы. Старшина,
заместитель Захара, человек был надежный, да и моряки, знал Захар, не подведут,
поэтому пошел с легким сердцем.
Жил Бурмистров в крепком пятистенке, сделанном добротно, на
большую семью, но по поросшему буйной крапивой подворью да огороду, заглохшему
от лопухов, можно было судить, что живет в доме бобыль. Скотиной не пахло. На
двери покосившегося сарая висела капроновая сеть. С землей хозяин явно был не в
ладах и, по всему, дома бывал нечасто.
Вошли в дом — стол накрыт. Все чин чинарем. А на столе,
мама родная, чего только нет! Семгой, грибками, понятное дело, в тех местах
никого не удивишь. Консервы разные — их тоже в магазине завались. А тут в
центре стола на блюде ананас с зеленым хвостиком.
Федор Иванович оценил изумление Захара должным образом.
— Проходи, Захар Евсеич... Посидим малость. Праздник.
Водочку я в холодильник поставил... Градус тот же, а идет лучше. — И
крикнул: — Сашка, встречай гостя!
И тут вошла Сашка. Не вошла — вплыла.
Было на Сашке ярко-зеленое платье, светлые волосы лежали
небрежно, по-городскому. Темные глаза смотрели живо. Такой и видел ее теперь
Захар в своих полуснах, полугрезах.
— Дочь моя... Александра. Знакомься, Захар Евсеич, —
засуетился Федор Иванович.
Сашка усмехнулась.
— Приветик!
Захар осторожно пожал ее маленькую теплую руку, кашлянул
смущенно.
Сашка слегка поморщилась.
— Подковы гнете, мичман?
— Где ее нынче найдешь, подкову-то? Я живую лошадь пять лет
не видел.
— Ох, большущий-то вы какой, — засмеялась вдруг
Сашка. — Вы на обычной кровати, наверное, и не поместитесь.
— Александра, не дури, — одернул отец.
Сашка бровью не повела, продолжала говорить, насмешливо
разглядывая Захара:
— А со столом-то мы как расстарались. Заметили? Родитель в
город мотался за ананасами. Он, то есть вы, одни, говорит, ананасы кушает.
— Сашк, опять дурить?
— Ладно тебе... А знаете, мичман, почему такие
приготовления? — Она повела рукой над столом. — Для вас. Все
предусмотрели. А чего? Сидит себе на острове мужик, красивый, неженатый... А
тут девка на выданье. Правда, не так чтобы девка, но самый смак. Дак почему бы
мичмана не окрутить?
— Ну мели, Емеля, — махнул рукой Федор
Иванович, — стыдилась бы, что человек подумает.
— Ой, — Сашка сделала испуганные глаза, —
выходит, я проговорилась. — И, поклонившись, явно подыгрывая,
пропела: — Ну, гостюшки дорогие, гостюшки разлюбезные, прошу к столу, чем
богаты, тем и рады...
Тогда, да и позже Сашка поражала его грубоватой прямотой,
насмешливостью, но теперь сценка та, при первой их встрече, показалась вдруг
фальшивой, подстроенной.
«А ведь и впрямь окрутили, — невесело усмехнулся
Захар, — на ананас, как на живца, взяли... С хвостиком... Дела, делишки,
товарищ мичман».
Дальше мысли пошли уже совсем никудышные, под стать шороху
льдинок за бортом.
Обида разбухала, заполняя душу, но одновременно и крепла
уверенность, что там, в резиновом мешке, на косе у Отпрядыша, есть письмо от
Сашки.
Уже на подходе, к «точке» Захар решил, что за почтой пойдет
один. Без Артюшина обойдется. В первый раз, что ли? Правда, трудно будет
столкнуть шлюпку в накат, но ведь ходил он на Отпрядыш раньше, да и силенка,
слава богу, имеется.
Ничего, за час-полтора обернется.
Вышло, однако, иначе.
* * *
В казарме Джумашбаев и Артюшин сидели у телевизора, смотрели
мультипликационные фильмы из серии «Ну, погоди!». На экране заяц дурачил волка.
Захар подошел к телевизору, прикрутил звук и сказал:
— Мешок с почтой, самое, на Отпрядыш скинули. Ли-2
вчерашний день тарахтел. Он и скинул.
Артюшин, не отрываясь от телевизора, насмешливо произнес:
— Законно! Прицельное бомбометание... Ну, летчик, погоди!
Джумашбаев вопросительно посмотрел на Захара. Обычно спокойное,
невозмутимое лицо казаха выражало сейчас обостренный интерес. Захар понимал:
радисту до чертиков надоело сидеть на острове, и он с радостью сходил бы на
Отпрядыш, но нельзя. Сеанс связи через полтора часа, можно не успеть.
Джумашбаев Захару нравился. Обстоятельный. Молчун, правда. Сидит молчит либо
книжку читает. Казах через месяц уходил в запас. Непросто его будет другим
радистом заменить. Ас.
Заяц снова обдурил волка, обрезал веревку, по которой тот лез на
балкон, ну и шлепнулся серый с высотного дома прямо в люльку милицейского
мотоцикла.
Артюшин встал, потянулся, сказал:
— Ну я пойду мотор посмотрю. Канистру с бензином возьмем на
всякий пожарный, товарищ мичман. — И все так же, не глядя на Захара,
спросил: — Под спасательный жилет бушлат надеть?
— Не самовольничайте, самое... Бушлат ему, не в БМК{5}
на танцы... Телогрейка, белье теплое под робу. Кальсоны надень, лично проверю!
— Есть надеть кальсоны! — дурашливо гаркнул Артюшин и
вышел.
Захар только ошалело поглядел ему вслед.
Вышло так, что Артюшин вроде сам все решил, и отказать ему
означало, что личное, скопившееся у Захара внутри, взяло все-таки верх.
Смолчал. Не смог ни отказать, ни одернуть матроса. Хотя ох как следовало!
Собрались быстро.
Спустили на воду шлюпку. Захар сам проверил и аварийный запас, и
канистру, и анкерок с водой. Все было на месте.
Джумашбаев огорченно вздыхал. Артюшин болтал без умолку,
насмешничал:
— Законно, Нурмахан... Твое место на бережку, такова
историческая справедливость. Се ля ви. Кончится радиосеанс, принимайся за
приготовление ужина. Ясно? Заказываю рагу из зайца со спаржей. К кофе подашь
сандвичи, джем и тарталетки. И рюмку доброго вина. Не возражаю против
бургундского урожая 1860 года...
Захар, потеряв терпение, рявкнул:
— Кончай травить! И что вы за человек такой, Артюшин?
Болтает, болтает... Мотор, самое, проверили?
— За кого вы меня принимаете, товарищ мичман? Да я...
— Что, опять прорвало? Я да я. Все, дробь!
Но молчал Артюшин самое большее полминуты, потом снова начал:
— Товарищ мичман, разрешите обратиться?
— Что еще?
— Прикажите Джумашбаеву, чтобы он мою горбушку не трогал. Я
знаю, как только мы отправимся выполнять ответственное задание, он рубать
усядется. Видите, краснеет. Нет, девушки, плакала моя горбушка. Схрумкает.
— Тьфу, — Захар даже плюнул с досады.
3
Бывает так, не придется человек с первого взгляда, и, как себя
потом ни ломай, ничего не поделаешь.
Артюшин не понравился сразу — высоченный, около двух
метров, худой, русоволосый, с румяным, как у девушки, лицом. Особенно раздражал
Захара голос — насмешливый, с ехидцей.
Мелькнула мысль: просил моториста, прислали артиста. О-от
сподобили...
Форменка у Артюшина была ушита в талии, с заглаженными спереди
неуставными складками, брюки флотские расклешены по теперешней моде и сидели в
обтяжечку. Было это, можно сказать, красиво, но не по уставу. Такое Захар не
переносил. Но особенно доконала его гитара в красном футляре из кожзаменителя.
Артюшин оглядел остров, небрежно скользнул взглядом по казарме,
аппаратной, вернулся к свайно-ряжному причалу, где еще покачивался КСВ{6},
доставивший его, сказал:
— Вот уж точно Макар сюда телят не гонял. — И серьезно
поинтересовался у Захара: — У вас ведь не шумно? Я в Москве в пять утра
просыпался, как первый автобус громыхнет по улице, все, ни в одном глазу.
Захар вскипел от такой наглости, но сдержал себя. Спросил, в
свою очередь, не без усмешки:
— Вы артист, самое? Или из самодеятельности?
— Это почему? — Артюшин удивленно посмотрел на
него. — А-а, гитара? Запрещено?
— Нет, в личное время пожалуйста... Я к тому, что выражения
у вас не военные. Внешний вид, самое... — И посуровевшим голосом
добавил: — По прибытии в часть, товарищ матрос, надо докладывать как
положено. Не на блины к теще, вот... На первый раз ограничиваюсь замечанием, а
теперь следуйте в казарму.
— Есть следовать в казарму, товарищ мичман! — громче,
чем требовалось, сказал Артюшин и даже щелкнул каблуками ботинок.
«Намучаюсь я с ним», — с досадой подумал Захар.
* * *
Кекур-остров что свежеспиленный пень — любой изъян виден. И
люди все на виду. Как бы ни был Захар занят в те дни, не мог не заметить:
новичок коллективу пришелся, да что там пришелся, как-то быстро Артюшин стал
фигурой, заметной среди маленького островного гарнизона.
Что же тут удивительного? — решил Захар. Парень красивый,
гитарист, песенник да и потравить мастер. Одним словом, столичный. В деревне
самый худой гармонист — фигура.
В курилке теперь каждый вечер бренчала гитара, и Артюшин
хрипловатым, но приятным тенорком выводил:
Где я швыряю камушки с крутого бережка
Далекого пролива Лаперуза...
Матросы подпевали ему.
Иногда Артюшин просто так долбал по струнам и хрипло орал: «О-о,
ес, а-у, тудыл, бодыл, дудл».
Ни мелодии, ни тем более слов нельзя было никак разобрать.
Это Захару очень не понравилось. Вмешиваться, однако, не стал.
Но однажды не выдержал и остановил старшину второй статьи Гологузова, секретаря
комсомольской организации «точки», парня спокойного, рассудительного:
— Что там такое заполошничает Артюшин? В курилке. Хрипит,
самое...
Гологузов поднял на него синие, с густыми ресницами глаза и
пояснил:
— Это он под Армстронга.
— Кого? — строго переспросил Захар.
— Армстронга. Американский музыкант такой есть, певец. Его
песни и музыку по радио часто передают.
— О-от новое дело, — искренне удивился Захар, —
так хрипит, вроде как с перебору? Чего хорошего?
— У него есть отличные вещи, товарищ мичман. Армстронг
считается джазовым классиком.
Гологузов прибыл из Кирова. Ему Захар доверял и в трудных
случаях всегда советовался.
— Ладно, самое... Может, у Армстронга и получается. Не мне
судить. Пусть уж лучше Артюшин камешки эти... в Лаперузу кидает. Неужели песен
нормальных нет? Чудно. И вообще непонятно, что за человек этот Артюшин. Как,
секретарь комсомольский? Что скажешь?
Гологузов пожал плечами.
— Нормальный парень. Звонок немного, ну в смысле потравить.
А так... ничего.
— Ничего, говоришь? В том-то и дело, что ничего. Гм-м.
Ничего — пустое место. Такие дела, старшина.
Вскоре, однако, пришлось Захару признать, что Артюшин дело свое
знает. С дизелями, да и с другими механизмами, будь то лодочный мотор или
электронасос, что подает воду на камбуз, управляется лихо. А тут понимание
требуется — не на гитаре бренчать.
И все легко делает, с посвистыванием. Была у Артюшина такая
неприятная привычка — свистеть во время работы.
— Кончайте свистеть. Дробь! — сердился Захар.
— Виноват, товарищ мичман, — послушно вроде бы умолкал
Артюшин, но тут же вворачивал: — А все почему? Моей рафинированной душе не
хватает... музыки. Пардон!
— А твоей... Вашей душе, самое, картошку почистить не
хочется, к примеру? Э?
— Нет, к примеру, не хочется, — серьезно отвечал
Артюшин и улыбался.
А Захара от его улыбочки всего передергивало.
Разных ухарей за службу повидал Захар. Лихие попадались ребята.
Оказавшись, однако, на флоте, быстро теряли они прежний вид, тыкались
туда-сюда, будто слепые котята, и нужно было с самого начала, с азов учить их
морскому делу, учить терпеливо и строго. Моряки из таких ухарей получались, как
правило, боевые, с изюминкой — командовали призовыми шлюпками, отличались
на стрельбах. Ими Захар гордился.
Артюшин, напротив, салажонком вовсе не выглядел, морскую науку
знал. Курсы окончил при ДОСААФ, еще школьником глиссер гонял по Химкинскому
водохранилищу и разными морскими словечками кидался небрежно, но не просто так,
пустобрехом, а понимая их смысл. И морские узлы вязал точно фокусник.
И все с подковыркой. Два слова не может сказать без насмешки.
Особенно обидел Захара один пустяковый случай.
С давних пор появилась у Захара страсть к загадочным, непонятным
словам. Слова эти вызывали у него что-то вроде озноба. И каким удовольствием
было расколоть слово, будто орех, понять его или по крайней мере приблизиться к
пониманию его смысла, тоже порой туманного и загадочного. Захар постоянно возил
с собой энциклопедические словари. Привычка даже появилась со временем. Иногда
остановит кого-нибудь из матросов и будто невзначай спросит:
— Вы, Исаков, значение слова «сарабанда» знаете?
— Шляпа вроде... У ковбоев.
— То сомбреро... Словарный запас углубляйте.
Сарабанда — старинный народный испанский танец. Вот.
С Артюшиным номер не получился.
— Бамия?{7} —
переспросил Артюшин.
— Ну?
— Бамия, товарищ мичман, и в Африке бамия. Элементарно!
Захару вдруг горько стало. И не тон обидел его, а та легкость, с
какой восемнадцатилетний мальчишка срезал его.
«Конечно, жизнь у них другая, — думал Захар. — Оттого
и ладно все. Они голодуху послевоенную не нюхали. А повкалывали бы с мое...
Курсы разные — на тебе, пожалуйста, только бери. Глиссер-млиссер! А коли
серьезное что, кишка тонка. Дело известное. И что полез, дурак. Разве за ними
угонишься? Проучили дурака, и правильно...»
Умом понимал Захар, что не прав он по отношению к Артюшину:
моряк как моряк. Служит хорошо. А что шебутной, так разные люди бывают,
особенно городские. Понимал Захар, что виной всему настроение — прибыл
Артюшин как раз после приезда Бурмистрова, когда тошно стало Захару на свет
глядеть и мысли о Сашке рождались одна черней другой. Как ни боролся с собой,
сделать ничего не мог. Сердце шло в разлад с разумом. На островах в замкнутых
коллективах такое случается. Иногда с удивлением прислушивался к себе. Ну что
ему этот мальчишка дался?
Внешне Захар отношения своего к Артюшину не выказывал. Строг, со
всеми строг. И на разные, особенно грязные, работы посылал его реже других,
уравнивая таким образом что-то в своей душе.
4
Шлюпка — шестивесельный ял, легкий, ухоженный, был гордостью
Захара. Достался непросто. Долго добивался его Захар, разъясняя заместителю
командира части по МТО{8}
товарищу майору Сироткину необходимость иметь плавсредство, напирал на
особенность островного расположения «точки». Тот в конце концов сдался и,
кряхтя, выписал в придачу новенький мотор «Москва».
— Содержи, как... сам понимаешь. Может, кто из начальства
на рыбалку захочет.
Ял был не новый, списанный со сторожевого корабля. Захар его
собственноручно за две недели отремонтировал, и он стал лучше нового.
Сейчас, ухватившись рукой за вздрагивающую банку{9},
Захар ревниво косился на Артюшина, как он с мотором управляется.
Артюшин сидел картинно, в новом оранжевом спасательном жилете,
берет на затылке, на губах усмешечка, темный румянец во все щеки.
Глянув на матроса, Захар подумал с горечью, что вот такие ухари
и нравятся девкам, да что там девкам... Тут Захару и совсем стало досадно, к
тому же с мотором Артюшин управлялся хорошо, и замечание не за что было делать.
Ял шел наискосок к видневшемуся впереди Отпрядышу, взрезая
задранным носом слюдянисто-серую воду.
В иное время салму{10}
можно было проскочить минут за тридцать, теперь накатистая боковая волна
сносила вправо, но Артюшин и это приметил и держал шлюпку носом на волну. Захар
снова, и не без зависти, подивился его сноровке, с досадой потер лицо рукой,
поражаясь тишине, высокому, зыбкой прозрачности небу, — все вокруг
виделось резко, отчетливо, будто на хорошей фотографии. Но в отчетливости этой
крылось нечто тревожное.
«Как бы сиверко не задул, от номер будет», — подумал Захар,
покосился на небо, отыскивая знакомые приметы, но не нашел.
— Ты, самое, мористее бери, мористее! — крикнул Захар
Артюшину.
Отпрядыш издали походил на желтый коренной зуб. Сходство
усиливали острые кипаки{11},
нависающие над узкой полоской осушного берега.
Подойти к острову можно было лишь по вольной воде, в прилив,
проскочить над водопойминой{12},
держа на прицеле узкую бухточку, которую стерегли обросшие водорослями скалы,
похожие издали на противотанковые надолбы. Задача непростая, если места не
знаешь.
Бухточка вела в распадок — узкий, щелястый, по нему и
выбраться можно было на плоскую, как столешница, поверхность островка.
Остров Захару не нравился — угрюм, гол, только в распадке
топорщился чахлый ярник{13},
одни песцы да чайки-шилохвосты. Иногда тюлени заплывали в погоне за рыбой.
Нос яла все пластал и пластал белесую воду. Вскоре волны стали
потемнее, как всегда на приглыбном месте. А спереди, где уже ясно проглядывался
Отпрядыш, даже сквозь стук мотора слышен был монотонный гул, словно работал
дизель или еще какая машина.
Где-то далеко, в океане, штормило, и сюда через горловину моря
волна накатывала тугая, полная еще злой штормовой силы. Что такое высаживаться
на берег в сильный накат, Захар знал, и потому пришла трезвая мысль —
вернуться. За почтой и завтра можно сходить, и послезавтра. Не горит уж так.
Точно уловив эту мысль, Артюшин, насмешливо скривив губы,
крикнул:
— Что, товарищ мичман, слабо проскочить?! А ведь
запросто...
«О-от салага», — мысленно выругался Захар. Ему невыносимо
было видеть усмешку Артюшина, к тому же от раскрасневшегося лица матроса
исходила какая-то азартная, привлекательная сила.
Сколько сложностей Захару пришлось преодолеть в жизни, какой за
плечами опыт, а сейчас получалось так, что этот пацан выше его, умелей и нет у
него страха перед морем.
«От молодости, — попытался успокоить себя Захар. —
Пустое... Решать-то все равно мне. Тут морюшко. Не Химкинское водохранилище.
Глиссер-млиссер».
Но другой, упорный, что сидел внутри, твердил: «Неужели
спустишь, Захар, а? Или правда струхнул? Ведь ходил сюда... И не раз».
— А-а, черт, — снова уже вслух ругнулся Захар, ощущая,
как рождается в груди холодная, сосущая пустота, словно скатывается он на
санках с крутой горы. Так всегда бывало, когда он чувствовал опасность, хмелел
от риска, понимая, что хватит в нем силы вынести и победить.
В такие моменты лицо у него делалось острым и злым, обтягивалась
кожа на скулах, белели, обращались в незрячие щели глаза, и весь он становился
как боек в затворе винтовки. Еще мальчишки в ФЗО, да и ребята в учебном отряде
знали, что в таком состоянии Захар страшен, страшен, как медведь-шатун, и
старались отойти подобру-поздорову.
— А ну слазь с банки! — заорал он. — Я теперь
править буду. Тут тебе не Химки. Слазь, говорю... глиссер-млиссер!
Артюшин послушно перебрался на место мичмана, ял, потеряв
управление, рыскнул влево, но Захар тут же вывел его на прямую, целясь в уже
хорошо различимую щель распадка, прикидывая расстояние между скалами, делая это
привычно, автоматически. И не было уже мыслей, воспоминаний, не было тоски по
непутевой Сашке, была работа, холодный и точный моряцкий расчет.
Состояние такое Захар любил, ибо в эти минуты человек переставал
жить в четверть силы, точно мотор на малых оборотах, совершая обычные,
житейские, нужные, но второстепенные дела, как еда, сон, но вот включалось
сцепление, переводилась скорость и начиналось основное жизненное
действие — работа.
Сызмала Захар носил в себе это священное отношение к работе.
Людей праздных, глушащих лень в пустом хмельном загуле, не понимал. И всякую
болезнь, несчастье, увечье ценил всегда с одной стороны: сможет ли человек
работать? Если мог — обойдется!
5
Осталась позади знаменитая Кочинская кошка — осыхающая в отлив
песчаная мель. Лет пятнадцать назад на эту мель прочно сел греческий лесовоз,
команда покинула его, перебралась на СКР{14},
на котором служил тогда Захар. В три дня шторм жестоко потрепал пароход —
подоспевшим эпроновцам достался лишь изуродованный остов.
Сейчас над тем местом гуляли черные гривастые волны.
Отпрядыш возник неожиданно, совсем рядом, словно вынырнул из
воды, — Захар отвлекся, оглядывая памятное место гибели лесовоза, и сейчас
взору его предстала картина совсем уже невеселая: около отливающих чернью корг
вскипала пена. Волна, процеженная сквозь каменные зубы, на короткое время
опадала, но, ударившись грудью о прибрежную отмель, вновь становилась на дыбы и,
желтая от взбаламученного ила, устремлялась на берег, постепенно теряя силу.
«Проскочить проскочим, — прикинул Захар. — Только надо
бы до отлива управиться. Не то припухнем...»
Он повернул шлюпку влево, подготавливая возможность
маневра, — заходя таким образом, ял спокойно проскакивал между коргами,
тут важно было приноровиться и идти к берегу на волне, в последний момент
вырубить и задрать над кормой мотор, чтобы винты не побить о грунт.
Маневр удался — Захар почувствовал. Ял шел устойчиво,
словно стрела, выпущенная из лука. Хорошо, ровно стучал мотор. И от этого
захватывающего душу движения, от вибрации, передаваемой рукояткой мотора, стало
Захару хорошо. Пускай салажонок смотрит, пускай учиться. Глиссер-млиссер!
— О-он, смотри! — закричал вдруг Артюшин. — О-он,
на отмели... мешок лежит. По-очта!
Захар поглядел туда, куда тянул руку Артюшин, и ничего не
увидел.
— Да вон он! — Артюшин встал во весь рост и замахал
руками.
— Сядь! — рявкнул Захар, чувствуя, как ял потянуло
вдруг вправо, прямо в сувой{15},
где среди водоворотов и толчеи мокро блестели корги. За высоченной фигурой
Артюшина ему ничего не было видно. — Сядь, чертов сын!.. — закричал
он и не услышал, скорее почувствовал, как ял чиркнул по камням днищем, еще
разок и вдруг стал. Надрывно завыл мотор — полетела шпонка. По-звериному
ощерившись в предчувствии беды, Захар обернулся, точно кто в спину его толкнул,
и увидел неправдоподобно большую волну. Она медленно вырастала за кормой и была
зеленовата, ребриста, словно сделанная из стекла.
«Набируха! — пронеслось в голове. Слышал Захар о таких
страшных, убойной силы волнах, что рождаются в узкостях. — Набируха!»
Волна надломилась в середине и стала медленно, как срезанный
бомбой дом, оседать.
— За борт! — крикнул Захар, но крик его потонул в
грохоте, треске ломающегося дерева. Вываливаясь за борт, он прямо перед своим
носом увидел подошвы здоровенных сапог Артюшина.
Вынырнули они одновременно.
Артюшин выплюнул воду и весело заорал:
— Приехали с орехами! Водичка, товарищ мичман... прямо
люкс.. У-у!
«От дурной, — поразился Захар, — чего радуется?» Испуг
еще не прошел. Просто дико было предположить, что ял перевернуло. Захар
оглянулся, не чувствуя еще холода. До берега было добрых двести метров, двести
метров стылой воды. Метров через пятьдесят — Захар знал по своим прежним
вылазкам на Отпрядыш — начиналась лещадь, прибрежная каменистая отмель,
воды там было самое большое по горло. Но и по горло в ледяной воде пройти
двести метров дело нешуточное. «А ведь и утопнуть, чего доброго, можно», —
подумал Захар, удерживаясь на плаву, чувствуя, как холод стискивает ему ребра и
нехорошо, с перебоем начинает биться сердце.
— А ну слушай меня! — заорал он, понимая, что у каждой
секунды ныне есть своя особенная цена. — Сапоги сыми, брось в воду...
Та-ак! Теперь жилет поддуй. И к берегу давай... К берегу давай... К берегу
жми... Утопнем!
Артюшин испуганно глянул на него, торопливо зубами вытащил
пробку из патрубка спасательного жилета, стал, отплевываясь, надувать его. До
него, похоже, тоже дошло.
Захар отыскал глазами шлюпку — видна была только корма с
мотором. Мотор еще трещал, захлебывался, но винт не вращался.
Накатная волна поволокла на приглубое место, Захар хлебнул
горько-соленую воду, вынырнул и поплыл размашистыми саженками, всякий раз при
гребке рукой поворачивая голову назад, увлекая за собой Артюшина. Но моторист
опередил его — шел он кролем, мощно работая ногами, легко выбрасывая
расслабленные руки. Как на соревнованиях.
«О-от дает», — удивился Захар, хотел поднажать, но
захлебнулся, судорогой перехватило горло, попытался было нащупать слабеющими
ногами дно и не достал — полоснул по сердцу страх. И чтобы пересилить его,
заорал:
— Ничтяк, прорвемся!
Артюшин, должно быть услышав крик и не поняв, что он означает,
повернул назад и вдруг встал. Вода доходила ему до подбородка.
— Я те счас остановлюсь... А ну к берегу... Живо-о!
Захар даже кулаком замахнулся, понимая, что Артюшин не оставит
его и тогда они оба... При таком холоде и десяти минут достаточно.
— Т-ты! — заорал Захар. — Сопля!.. Кому помогать?
Мне? Да я... К берегу пошел, салага!
Остальной путь к отмели Захар помнил тускло. Чертовщина какая-то
накатила, мерещилось — ползет он вроде бы по стеклу, а с места сдвинуться
не может. Этакая неуклюжая мушица. Вокруг какое-то сияние и музыка гремит в
отдалении. А холода Захар уже не чувствовал.
Сознание ему вернул крик.
Кричал Артюшин. Тоненько, по-девчоночьи. Так зайцы раненые
кричат. Кричал и махал рукой, показывая назад.
Захар оглянулся и увидел зависшую над собой свинцовую массу
воды — волна была, как показалось ему, с добрую избу. Верхушка ее
разлохмачивалась на глазах, образуясь в пену. Но и другое успел увидеть Захар:
помогая себе руками, по грудь в воде торопливо бредет к нему Артюшин.
— Назад! — закричал Захар. А может, хотел закричать,
да не успел, волна накрыла его, поволокла, больно ударила о камни. Обжигающая
боль помутила сознание. Он вынырнул, попытался глотнуть воздух, захлебнулся и
вдруг почувствовал, что кто-то схватил его за ворот телогрейки и тянет. Сквозь
розовую муть, застилающую глаза, разглядел Артюшина. Тот волок его, Захара, как
куль к берегу и плакал навзрыд.
Как, отчего среди грохота и сумятицы волн разглядел Захар, что
моторист плачет, неведомо. Но именно это и поразило Захара больше всего.
Через несколько минут оба в изнеможении лежали на груде
водорослей у самого уреза воды.
— Ты чего ревешь? — пытаясь унять икоту, тихо спросил
Захар.
— А-а, — Артюшин всхлипнул и вытер рукой нос.
Захар был еще там, под водой, его волокло, било о камни.
Соображал он плохо. Да и не верилось как-то, что они вывернулись, спаслись от
смерти. Захар скосил глаза на лежащего рядом Артюшина, спросил с интересом:
— Один, что ль, боялся остаться?
Артюшин повернулся к нему и, удерживая рукой вздрагивающий
подбородок, сказал с неожиданной злостью:
— Да вы... вы... Как вы можете? Один. При чем здесь один?
Мокрый, с налипшими на лоб волосами, он выглядел совсем
мальчишкой. Подростком. У Захара шевельнулась жалость к этому пареньку.
— Ты, самое, не серчай... С головой у меня что-то...
Гм-м... А за помощь тебе спасибо. Худо могло получиться.
Артюшин не ответил.
Захар полежал немного, пытаясь пересилить слабость, —
сердце по-прежнему билось неровно, с перебоями, словно кузнец с похмелья все
никак не мог попасть молотком по поковке. Ноги стали понемногу отходить, но
отчего-то ломило в паху. Захар по опыту знал: сейчас самое главное —
двигаться, не то замерзнешь.
— Ладно, дак хватит отдыхать... давай вставай, Валерий
Геннадьевич.
Артюшин не пошевелился.
— Подъем! — заорал Захар. — Матрос Артюшин, я
тебе... вам говорю или как? Демобилизуешься, хоть целый день спи, а здесь
служба.
Артюшин посмотрел на Захара и вдруг весело засмеялся.
— Ну даешь, Захар Евсеевич... Ха-ха! Что же, по-вашему,
после де-ме-бе... Я в мокрых штанах... На необитаемом острове... Нет, это
гениально!
— Давай, давай, самое. «Гениально»!
Артюшин все-таки поднялся, зябко подернул плечами. И прежним
своим, насмешливым голосом добавил:
— Хорошо выкупались. Нормалёхос...
«Неужто не понимает, что случилось? — удивился
Захар. — Ну молодой, пять минут назад что баба ревел, а теперь отряхнул
перышки и шутит».
Самому Захару было еще хуже. Икота проклятая донимала. Вот
напасть-то, черт ее дери. Однако нашел в себе силы, сказал бодренько:
— Видок у нас с тобой... и-ик... Лучше некуда. Только
кошельки в переулке отымать. Вот ты погляди, никак от икоты не избавлюсь...
Та-ак, жилет и телогрейку сыми, робу тоже отжать нужно, а пока костерок
разведу.
Захар постукал себя по карману, где у него был припрятан
аварийный коробок со спичками, завернутый в целлофан. Вроде стучало. Сунул руку
в карман и похолодел: под рукой чавкнула вода — коробок был сплющен,
целлофановая пленка прорвалась, и спички намокли.
Сразу подумалось: хорошо, партбилет и все документы в сейфе
оставил.
Рядом топтался, размахивая руками, чтобы согреться, Артюшин.
Одна нога босая, на другой чудом сохранился синий форменный носок.
«Замерзнем», — с тоской подумал Захар, озираясь по
сторонам, будто только сейчас по-настоящему осознавая происшедшее.
Над головой нависал мерзлый, в слюдяных блестках угрюмый берег.
До распадка сто — сто пятьдесят метров, вон как снесло их. Забережье густо
забито плавником. Чего только не наворотило море: бревна, доски расщепленные,
будто изжеванные ящики. Торчком стояла смытая штормом новенькая корабельная
швабра. Валялась даже коробка из-под чешского пива.
В прибойной полосе у знакомой корги желтела корма затопленного
яла, добраться до него было практически невозможно.
Дальше в знобкой сини, зависшей над морем, проступал
Кекур-остров. Близок вроде локоток, да не укусишь. Тоска породила не отчаяние,
а протест. Захар даже задохнулся от злобы, от дурацкой своей беспомощности, отшвырнул
размокший коробок, заорал, размахивая кулаками, угрожая неизвестно кому:
— У-у, козлы рогатые! У-у! А ну жива тащи с себя робу,
отожмем ее. И пляши, пляши... Давай физкультуру. Та-ак, самое... Не стоять,
едрена феня!
Приплясывая на груде плотных, как войлок, водорослей, они с
Артюшиным отжали одежду, белье, потом Захар отпорол охотничьим ножом от
телогрейки рукава и с помощью шкерта — такого добра у него в карманах было
полно — сделал онучи. Главное — ноги уберечь.
Раньше чем через час Джумашбаев не спохватится. По сводке низкая
облачность, туман. Вертолет не пустят. До Лесного теперь не докличешься... Да и
послать им нечего, буксир ушел на восточный берег. Пограничники смогут подойти
только затемно. Но в темноте на этот чертов зуб разве высадишься? Выходит, что
ночевать им придется на Отпрядыше, как ни крути. А раз ночевать, в первую
голову сейчас о ночлеге думать нужно. Ладить ночлег, подсказывал опыт, нужно
было как можно скорее.
Несколько лет назад пришлось Захару снимать одних бедолаг с острова
Моржовец. Сейнерок раскололо о камни. Спаслись трое на ялике. И не замерзли
только потому, что устроили шалаш и завалили друг друга сухими водорослями и
тряпками.
Артюшин неуклюже потопал ногами, обутыми в самодельные онучи.
— Гениальные колеса получились... Настоящие мокасины.
— Жилет поддуй... колеса. Хоть и на рыбьем меху, да не
продувает.
— Костерок, как я понял, не состоялся. Да-а, дело пахнет
керосином, товарищ мичман.
— Да, спички были да уплыли, размокли. Может, у тебя
сохранились?
— Я уже глядел. Зажигалка была, ронсоновская, батин
подарок... Выпала. Кремешком огонек не добудешь, слону ясно.
Бодрости в голосе Артюшина заметно поубавилось. Его била крупная
дрожь, слышно, как стучали зубы.
На холодном ветру роба задубела, позвякивал, топорщился
спасательный жилет.
— Давай к распадку, — сказал Захар. — Там из
плавника укрытие соорудим, все не на ветру. Выход единственный.
6
В распадке и на самом деле было потише.
Резиновый мешок с почтой они укрыли в выбоине под скалой.
Артюшин приволок брезентовый чехол от шлюпки — видно,
сорвало во время шторма. В устье бухточки среди крошева из досок и ящиков
лежала сплюснутая бочка из-под соляра. Захар приподнял бочку, внутри бултыхнуло.
В который раз пожалел он, что остались без огня. Непростительно для него,
бывалого охотника.
В узкую щель распадка провисало тяжелое небо. Захар поглядывал
на небо недоверчиво, не нравилось оно ему. И потому он торопил Артюшина,
покрикивая на него.
За какие-нибудь двадцать минут они соорудили из обломков досок
подобие логова, щели по углам между досками Захар заткнул водорослями. Из
водорослей соорудил и лежак. Работа Захара согрела, даже испарина на лбу
выступила, но тревога не покидала его.
— Поди-ка ярнику наломай! — крикнул он Артюшину.
— Чего-о?
— Ярнику... Березка вон в распадке.
Внезапно пошел снег.
Сначала несколько снежинок сквозняком протянуло по
распадку — были они легки, точно тополевый пух, снег как будто раздумывал,
стоит или не стоит идти, наконец, решившись, сорвался зарядом, и все потонуло в
белой коловерти. Невозможно было ничего разглядеть в метре от себя.
Сдирая с лица ледяную корку, Захар подумал с горечью: всегда
отчего-то так — если беда, то обязательно не одна. За компанию и другая,
глядишь, явится.
Тяжело отдуваясь, свалился на него Артюшин. Захар рывком
притянул его к себе и в самое ухо крикнул:
— Давай в укрытие!
— Го-о-а! — с непонятной веселостью откликнулся
моторист.
«О-от шальной... Радуется, дитя неразумное», — поразился
Захар.
Раздумывать было не время, снег шел густо, мокрый, тяжелый.
Торопясь, подталкивая друг друга, они забрались в укрытие.
Спасательные жилеты пришлось снять. Они уложили их под голову. Сверху укрылись
чехлом от шлюпки.
— Ты давай поближе устраивайся, — сказал Захар, —
не то замерзнем. Ноги-то под телогрейку суй, к моим поближе. Ничего, счас
надышим.
Пошарил рукой под тяжелым сырым чехлом, нащупал острое плечо
Артюшина, прижал к себе, удивляясь: отчего он худой такой? Прямо ребра
пересчитать можно.
Чувствовал совсем рядом, как торопливо и гулко бьется его
сердце; у Захара зачесались вдруг ресницы. Так бывало в далеком, позабытом
детстве — ресницы чесались перед тем, как закипали слезы. И подбородок у
Захара дернулся немощно, по-стариковски.
«Чего это я?» — удивился он. Прислушался. Все так же шуршал
о дощатый заслон снег, гудел в отдалении накат. Снег валил густо, не
переставая, о том, сколько его легло, можно было судить по тяжести в ногах.
Ничего, под снегом теплее.
— Ты чего молчишь? — спросил Захар у Артюшина.
— Думаю, — отозвался тот.
— О-от, новое дело, думает он. Самое время... И о чем, если
не секрет, думаешь?
— Какой секрет. Думаю, есть ли мне письмо в том резиновом
мешке.
— От родителей, что ли?
— Не-а. Они у меня в Африке, на два года поехали рудник
строить. Письма не скоро доходят.
— Тогда от кого? — враждебно спросил Захар,
отодвигаясь от моториста. Почему-то ему стало неприятно, что там, в мешке,
рядом с письмом Сашки может лежать письмо Артюшину.
— От жены.
— Как? — Захар чуть язык не прикусил.
— От жены... от Светки. А что?
«Плохо изучаете вверенный личный состав, мичман», — сказал
сам себе Захар.
— Когда же ты, самое, жениться успел?
— Перед призывом записались. В загс я уже стриженым ходил.
Даже свадьбу отгулять не успели. Так, ребята пришли, посидели, музычку
послушали. У меня магнитофонных пленок несколько километров.
— Да-а, интересно выходит, — строго сказал
Захар. — Родители, значит, в отъезд, а ты под шумок женился!
— Почему под шумок? — обиделся Артюшин. — Светку
и отец и мать хорошо знают. Мы же из одного класса. Мать, правда, хотела, чтобы
мы после армии поженились. Долго ждать... Одна она теперь в квартире. —
Голос у Артюшина дрогнул.
«Ну и ну, вот тебе и мальчишка. У самого скоро мальчишки будут!
И все-таки чудно!»
Захар засмеялся.
— Вы чего?
— Что «чего»?
— Смеетесь...
— А-а, смешное вспомнил. Ты бы рассказал что-нибудь, все
быстрее время пройдет.
— А что рассказать?
— Да что хочешь... Анекдот. А ежели желаешь, я случай из
жизни расскажу. Нет, давай лучше ты...
В нашем веселом положении в самый раз анекдоты рассказывать.
— Это я виноват.
— Брось.
— Я, — упрямо повторил Артюшин. — Так и скажу.
— Кому?
— Командиру скажу.
— Не-е, ответ мне держать. Так по справедливости. Ну дак
что, рассказывай. Анекдоты не надо... Лучше из жизни.
— Не понимаю.
— Из жизни. Как ты, самое, жил. К примеру.
— Чего же тут интересного? Жил, и все.
— Нет, мне интересно. Дружки у тебя были? Куда ходил?
— Странно...
Артюшин задумался.
— Я в Москве два раза был, самое... Го-ород! А ты где жил?
— На Арбате. Центр. Вы ресторан «Прага» знаете?
— Откуда же мне знать? С вокзала на вокзал...
— Ну у метро «Арбатская»... Так до моего дома от «Праги»
пять минут. Старый район. Отец ни за что переезжать не хочет. Нам квартиру в
Чертанове давали, отказался. У нас хоть и коммуналка, без ванны, зато центр.
Вообще не представляю себе жизни без Москвы. Вечером на улицу Горького
выйдешь... Мы со Светкой часто гуляли. Она спокойная, но скажет — все,
железно... Кремень. Чтобы я при ней на другую глаз положил? Сразу уйдет...
Артюшин замолчал, думая о своем.
Захар прислушался. Снег шел медленнее, сухой — там, в
колючей звездной выси, рождалась зима. Море еще боролось, било о камни ледок,
но вода была уже тяжела и густа. Месяц, полтора, и море станет. У Отпрядыша
вздыбятся зеленые торосы, а островок покроется сухим легким снегом... Захар
попытался представить жену Артюшина, Светку. Ему захотелось, чтобы она была
крепенькой, ладной, как их деревенские девчата, и чтобы не брюки носила, а
нормальное платье. И без всяких штучек-дрючек была... Спокойная. Хорошо сказал
мальчишка... Спокойная.
Кольнула мысль о Саше, но подумал о ней Захар отстраненно, будто
видел издалека или... во сне.
— Я когда начал в автомастерской работать, деньги
появились, заработать там хорошо можно... К тряпкам потянуло, к
заграничным — с фарцой связался.
— С кем? — спросил Захар.
— С фарцой.
— Это еще что такое?
— Вы даете, Захар Евсеич. Что, серьезно не знаете?
— Дак откуда?
— Ну это... шмотками иностранными торгуют. У иностранных
туристов перекупают и...
— Поганое дело.
— Поганое... А сгореть как можно! Уголовщина. А у меня
машина, родители по командировкам... То да се. Домой стали заходить. Так Светка
их сразу отшила. Или они, говорит, или я... И не жена ведь была еще, понимаете?
До меня только сейчас дошло, из какой она меня ямы вытащила. А тут армия...
— Ты волосы длинные носил? — спросил Захар.
— Ага. Под битлов. Нормально.
— Так чего же хорошего?
— Ну а плохого что?
— Все же мужик... Штаны небось тоже в обтяжечку.
— Джинсы? Ну у меня джинсы настоящие были, не поддельные.
Колоссальные джинсята. Кстати, очень удобная одежда.
— Верно... удобная. Заместо кальсон можно носить. Очень
даже удобно... Ишь ты. А я в школу через раз ходил. Не в чем было, —
помолчав, задумчиво сказал Захар.
— Даже валенок не было?
— Какие валенки... Побрызгать из избы на снег босой
выскакивал. Война. Отца в сорок первом убили, матка годом позже померла...
Березовую кашу жрал. Хорошо еще, в ремесленное определили. Я, знаешь, что самым
вкусным тогда считал?
— Ну?
— Жмых.
— Что, что?
— Не знаешь, молодой еще. А ты мне фарцой этой. Жмых —
когда подсолнечные семечки давят, отход остается вроде плиточного чая... Тоже
не знаешь?
— Ну чай знаю. Совсем уж серый, думаете?
— Меня в ремеслухе жмыхом угостили... Вкусно. Был я в
позапрошлом году в командировке на Черном море, попросил кореша достать жмыха
попробовать.
Вспомнить хотел. Тот удивился, но принес. Чуть зуб не поломал.
Иная теперь жизнь. Хорошо, самое... Ты что же, в этой автомастерской и дальше
будешь?
— Зачем? Учиться пойду. Я в школе стишата кропал... песни.
Говорили, способности есть, даже талант. Какое! В Литинститут сунулся —
стоп! Не прошел творческий конкурс. Да я и не жалею. Отслужу, пойду в
автодорожный.
— А не поступишь?
— Поступлю. Железно поступлю. Это и слону ясно.
— Кому?
— Слону.
— Гм-м.
Все теперь жгуче интересовало Захара в этом непонятном парне.
Совсем еще недавно просто было судить — молодой, нос не дорос... Теперь
море уравняло их, не было ни старшего, ни младшего, не было разницы в возрасте,
и это позволило Захару взглянуть на Артюшина с новой, неожиданной стороны. То,
что он не хлюпик, мужик, — ясно. Смущала самоуверенность, легкость в
суждениях, усмешка ко всему... А может, и нет? Городской ведь, у них малость
по-другому... А и лучше. Теперь они все с ходу берут, время такое. Жратва
хорошая, обувки, одежки на выбор. Так и должно быть. В деревне нынче тоже
по-городскому живут.
Думая о городе, городских, Захар впервые за многие годы с
щемящей радостью вспомнил вдруг родную свою деревеньку Тройная Гора. На
деревеньку ту Захар таил обиду: вытолкнула в город... и забыла. И вот обида
ушла. Не голодную деревеньку винить надо, рада бы помочь, да нечем было. Война
виновата! Черной бороздой легла через жизнь, по сей день икается...
Да, он совсем иначе, чем москвич, рос. С шестнадцати лет после
ремесленного плотником на лесобирже себя кормил. Этим Захар может гордиться. А
вот что не учился — худо. Смог бы, наверное, молодому-то легче. Нынешние
культурней, в себе уверенней. Поступлю в институт, говорят, и слону ясно. Вот.
Разные они, конечно. Но главное-то в другом. В этом главном они не разные,
нет...
— По жене-то скучаешь? — спросил Захар.
— Очень. — Артюшин вздохнул.
— Не боишься, что... одна.
— Нет, тут железно. Я за Светку уверен. На шаг к себе
никого не подпустит.
— Мне жинка уже два месяца не пишет. Места себе не
нахожу, — пожаловался Захар.
— Ничего, напишет. Может, в мешке уже письмо лежит, утром
посмотрим.
— Может, и лежит...
7
Сухие водоросли горько пахли каким-то лекарством. Захар и
Артюшин давно молчали, утомленные разговором. Стало заметно теплее. Озноб
прошел. Немного пощипывало пальцы ног. Захар осторожно шевелил ими, стараясь не
беспокоить Артюшина.
Моторист вдруг чихнул и невнятно пробормотал:
— Нет, не усну.
— Что так? Вроде не холодно. Ты давай ближе ко мне.
— Не поэтому... Зубы я перед сном не почистил.
Захар прикрыл глаза. На мгновение ему стало отчего-то обидно.
О-от, молодой, все шуточки шутит. Зубная щетка ему понадобилась... Трепач.
Обида держалась недолго.
— Захар Евсеич, — позвал Артюшин. Голос был ясный,
будто и не спал.
— Ну-у?
— Спасибо вам.
— За что... самое?
— За то, что на остров взяли... Для меня это важно...
— Ладно, спи.
* * *
Снежинки падали на лицо, тут же таяли. Прикосновение их не было
холодным. Рев наката стал глуше, море било с оттяжкой через равные промежутки
времени — сначала рождался отдаленный гул, похожий на рев зверя, гул
затихал, переходил в шипение, то волна катила по мелководью и наконец, набрав
сызнова силу, ударяла в утесистый берег: «У-у-умс!»
Артюшин лежал, поджав ноги, упираясь в бок Захара острыми
коленками. Дышал ровно, спал. Захар подтолкнул под бок моториста телогрейку,
чтобы не продувало. Артюшин завозился, что-то пробормотал и по-детски чмокнул
губами. И хотя лежать так было неудобно, Захар не пошевелился. Лежал, глядя
перед собой, смаргивая снежинки. Темнота была зыбкой, подвижной.
Захар знал, что ничего с ними теперь не произойдет. Снимут
завтра, как поутихнет малость. Джумашбаев, конечно, дал радиограмму. Сидит
сейчас в радиорубке, слушает эфир, переживает. Наверняка доложили уже
оперативному флота. Шуму будет много. Но не это беспокоило Захара. То вполне
заслуженное взыскание, что он, конечно же, получит, было нестрашным, как
отцовский подзатыльник, другое, что вызревало внутри, было куда серьезней, ибо
оно давало оценку человеку по имени Захар Загвоздин. Жесткую и, надо полагать,
справедливую.
О своей жизни, о себе Захар задумывался редко. Жизнь, которой он
жил, ему нравилась, в ней все ему было ясно, и никакой другой жизни он для себя
не хотел. Особых причин быть недовольным собой у него теперь не было. Не может
же он стать, скажем, красивее, чем на самом деле. Какой уж уродился. Захар
никому не завидовал. Одно время, в молодости, очень хотел стать офицером. Что
же, их, сверхсрочников, называют золотым фондом флота.
Нет, он всегда жил по справедливости. Здесь его никак не
упрекнешь. И еще жил по уставу, ибо верил и всегда будет верить в его
целесообразность и мудрость. Служба на отдаленных постах и точках, далеко от
обжитых мест, приучила его исполнять устав строго, не то случится беда. То, что
произошло сегодня, было еще одним подтверждением истинности закона. Но сегодня
закон переступил он сам с того момента, как самовольно ушел на буксире в Лесной
до Отпрядыша, он думал только о себе, о своей беде — в этом, как теперь
понимал Захар, и был корень его проступка. Поразила мысль, что вот,
оказывается, и он, Захар Загьоздин, может поступить как-то не так, не по
совести. И он...
Ворвалась в его жизнь океанской волной, набирухой, Сашка, все
перепутала, и вот он уже... виновных ищет, на парня коситься стал. А тот за
воротник его выволок, от смерти спас... Да-а, такие дела. Делишки.
Мысли эти несли Захару горечь, но и странное освобождение. На
какое-то время он, наверное, все-таки задремал, потому что увидел вдруг свою
деревню, но не обычно, а вроде с самолета, увидел ясно: избы с пристройками,
отсверкивающий на солнце наст, синюю тропку, сбегающую вниз с угора к реке,
прорубь в выгородке. И запах почувствовал, запах обжитого жилья. А проснувшись,
с недоумением разглядывал светлеющий прямоугольник перед собой, сна не помнил,
осталось лишь тревожно-грустное чувство какой-то утраты. Холод наступающего дня
требовал действий. А действия пока заключались в одном — в ожидании.
8
Сняли их на другой день вертолетом в 10.40 утра.
А через час оба сидели в жарко натопленной баньке. Пар был
сухой, жесткий, от жара даже уши, казалось, в трубочку сворачиваются.
И опять шевельнулось в душе у Захара что-то отцовское, теплое к
этому долговязому насмешливому парню. Происшедшее на острове начинало казаться
совсем уже в другом свете. Точно во сне все привиделось.
Александр
Плотников.
Бушлат на вырост
(рассказ)
К новому пополнению я всегда выхожу в парадной тужурке. Чтобы
молодым морякам надолго запомнилась первая встреча с командиром, чтобы светлее
и праздничнее стало у каждого из них на душе.
Вот и тогда я на мгновение задержался около настенного зеркала в
коридоре, поправил серебристую лодочку на правой стороне груди, потянул вниз
козырек фуражки — словом, принял внушительный командирский вид.
Новички выстроились в одну шеренгу перед казармой. Чуть в
стороне аккуратно уложены чемоданы и вещмешки.
— Здравия желаем, товарищ капитан третьего ранга! —
негромко, но дружно ответили они на мое приветствие.
Я прошелся вдоль строя. Матросы по-уставному называли свои
фамилии, легонько, словно опасаясь повредить, жали мою руку и снова принимали
положение «смирно».
Только левофланговому я сам осторожно пожал руку. Невысокий, с
острыми мальчишескими ключицами, он показался мне мальчишкой, случайно
затесавшимся в этот строй богатырей.
— Матрос Яров, — чуть слышно произнес он и залился
пунцовым девичьим румянцем.
После церемонии представления полагается «тронная» командирская
речь. Тоже очень престижный момент, ведь народ на флот приходит грамотный,
техникумом теперь никого не удивишь, нередок даже институтский ромбик на
матросской форменке, авторитет у них надо завоевывать с первого слова.
— Товарищи матросы! — сказал я. — Приветствую вас
на пороге вашего нового дома. Приветствую и лично сам и от имени старожилов
этого дома — отныне ваших боевых товарищей. Конечно, у каждого из вас
где-то остался собственный дом, который вы временно покинули. Но в нем вы
отвечали сами за себя, теперь же ваша жизнь будет идти по незыблемому закону
морского братства: один за всех и все за одного! В новом доме у вас вместо
крыши многометровая толща воды. Но это не менее надежное жилище, чем то,
которое вы оставили на земле. И залогом его надежности будут служить ваше
мастерство, ваша смекалка и боевая выучка. Так входите же в этот дом не
гостями, а полноправными и рачительными хозяевами!
Возможно, не шибко складной получилась моя «тронная» речь, но
мне показалось, что на новичков она произвела впечатление. Я заметил, как
посерьезнело лицо и заблестели глаза у левофлангового. Непроизвольно я все
время смотрел на него.
Потом мы провели молодых матросов к причалу, возле которого
стояла наша голубая, с белой вязью бортового номера подводная лодка. Поочередно
они поднимались на ее неширокую палубу, отдавая честь кормовому флагу.
Настроение и у меня самого было приподнятым. Но перед обедом мне
его испортил наш боцман мичман Великий.
— Чуете, товарищ командир, — возмущенно запыхтел
он, — какой «кадр» подсунули нам комплектовщики? Тот шкет с левого фланга,
Яров его фамилия, оказывается, рулевой-сигнальщик!
— Ну и что?
— Да разве высидит он вахту в «орлином гнезде» на ветру и в
сырости? Сразу сто хвороб схватит! Мороки с ним не оберешься... Ему, наверное,
батька с мамкой калоши не дозволяли самому надевать. Может, переведем в
вестовые, товарищ командир? Полегче будет и посуше...
— Да что вы, боцман, как сорока, до срока лес
будоражите? — строго заметил я. — Тяжело будет матросу верхнюю вахту
нести, переведем вниз. А пока не имеем права его обижать, в учебном отряде его
на сигнальщика готовили.
— Чует моя душа, — не унимался мичман Великий, —
смухлевал он чегой-то в метриках, лишний годок себе прибросил...
— Постой, постой, — с усмешкой взглянул я на
него. — А сам разве в сорок четвертом два года себе не приписал?
— Вспомнили тоже!.. Тогда была война, я боялся, что не
успею, без меня разобьют Гитлеряку.
— Война не война, а в своих грехах других подозревать не
следует.
— Как же я ему штормовой комплект подберу? — продолжал
свое боцман. — Где сапоги тридцать пятого размера достану, бушлат ему под
стать?
— А вы берите ему бушлат на вырост, боцман. Из большого не
выпадет...
В круговерти лодочных будней вопрос о необычном новичке вскоре
утратил свою остроту, но я все же старался не упускать парнишку из виду.
— Ну как, обмундировали сигнальщика, боцман? — спросил
я Великого несколькими днями спустя.
— С грехом пополам, товарищ командир. На ноги полкилометра
портянок наворачивает, а рукава штормовки в три шлага закрутил.
— А если серьезно, каков он в деле?
— Старается, товарищ командир. Только ершист больно. Как-то
спрашивает его один из ребят: «Неужто ты в самом деле до службы на заводе
токарил?» А Яров ему в ответ: «Не все же такие, как ты, токаря по мягкому
металлу — по хлебу и салу».
— Что ж, значит, есть у парня характер. Только сильно
зарываться ему не давайте.
— В моей команде языкастые не в почете, товарищ командир.
Спустя время боцман принес мне на утверждение расписание
сигнальных вахт и, помявшись, предложил:
— Может, пожалеем Ярова, товарищ командир, через сутки
будем ставить? Боюсь, не вытянуть ему трехсменки...
— Он сам вас просил об этом?
— Нет, не просил. Я по собственному разумению. А то такие,
как он, нос выше головы задирают.
— Вот и проверим в море, гордыня у него или настоящая
мужская гордость...
Поздно ночью мы отошли от пирса. Мимо неторопливо проплыла
темная полоска боковых заграждений. Рейдовый буксир просигналил нам вслед:
«Счастливого плавания».
Скрылись за кормой тяжкие вздохи прибоя. Взревел дизель, и
прибоя не стало слышно. Небольшие белоголовые волны набегали на нос лодки,
фонтанчиками вскипали в буксирном клюзе.
Утром следующего дня стали на якорь на внешнем рейде. Было на
удивление тихо, только чуть колыхалось серое, как расплавленный свинец, море.
Я стоял на мостике.
— Гляньте, товарищ командир, — с непонятной тревогой
сказал мне мичман Великий, махнув рукой в сторону гор, — чтой-то небо
хмурится! Не иначе ураган идет!
В душе я посмеялся над страхами боцмана: был полный штиль, из
рваных ватных облаков, лениво ползущих по небу, сеялся мелкий снежок.
Но все же так, на всякий случай я приказал каждые полчаса
докладывать об усилении ветра. А сам спустился вниз, в свою каюту.
Я не дождался даже первого доклада. Лодку резко тряхнуло и
повело в сторону.
Через минуту я уже был наверху и, глянув вокруг, не поверил
своим глазам.
Обстановка изменилась, словно картинка в калейдоскопе. Все
вокруг приняло какую-то мрачную окраску. Пронзительно свистел ветер, было
видно, как он мчался от берега, срывая пенные клочья с ощетинившегося
гигантским ершом моря.
Через пару минут лодку по рубку начали окатывать короткие
крутобокие волны, их пенные языки лизали мостик. Натягиваясь струной, резко
хлестала по корпусу выбираемая якорная цепь.
У переговорной трубы стоял мичман Великий.
— Товарищ командир, это я дал команду сниматься с
якоря! — прокричал он мне на ухо. — Надо уходить мористее, не то
выбросит на камни! Такое здесь бывало не раз!
Я не успел ответить, как в носовой надстройке что-то хрястнуло.
— Застопорена выборка якорь-цепи... — поступил
тревожный доклад из носового отсека.
— Я мигом... выясню, в чем дело! — крикнул боцман и на
одних руках съехал вниз по поручням вертикального трапа.
Вскоре, взъерошенный и озабоченный, он появился наверху.
— Лопнул отсекатель! — доложил он. — Цепь
накручивается на брашпиль!
— Приготовиться расклепать! — приказал я ему.
— Есть! — Великий ринулся на палубу.
Накатившийся вал сбил его с ног, но боцман успел схватиться за
стальной трос ограждения.
— Пошлите ко мне матроса Ярова! — Мичман пытался
перекричать свист ветра и клекот волн. — Ярова сюда!
В нервном напряжении я не отдавал себе отчета, почему именно
новичка Ярова требует к себе в помощники боцман. Удивился лишь, когда увидел наверху
его щупленькую фигурку, обвязанную бросательным концом.
Двое людей, разные, будто Пат и Паташон, поддерживая друг друга,
возились возле самого форштевня. Многотонные громады волн, готовые смять все на
своем пути, обрушивались на них с таким шумом, что у нас, стоящих на мостике,
замирали сердца. Но скатывалась вода, люди подымались, и мерный стук кувалды
вновь сотрясал палубу. Наконец стальная лючина вскинулась на гребне волны и
скрылась в пучине.
А боцман с Яровым уже были в надстройке. И только когда
загромыхала, задергалась якорная цепь, я понял замысел мичмана Великого. Он
решил спасти лодочный якорь, с помощью ломика вручную направляя звенья
якорь-цепи в горло цистерны. Втиснуться в узкую полость между палубой и
цистерной мог только человек комплекции Ярова.
Я представил себе, как он лежит сейчас на боку, вытянув в
мучительном напряжении руки, жидкая грязь стекает на него, а он не может даже
вытереть лицо. Разве под силу такому, как он, выдержать эту нечеловеческую
нагрузку? Ослабнут руки, вывернется ломик, и... Я даже закрыл глаза, чтобы
отогнать непрошеную мысль.
Тем временем боцман и Яров почти разом вынырнули из люка, по
лееру добрались до рубки. Мы подняли их на мостик на руках, мокрых, облепленных
илом.
Чем дальше отходили мы от берега, тем ощутимей становилась
качка. Ледяная корка, покрывшая надстройки, увеличивалась в размерах,
разбухала, трещины молниями пронизывали ее. Отвалившиеся куски льда со звоном
обрушивались на палубу, а на их месте тотчас же появлялась новая сизая пленка.
Цепляясь закоченевшими руками за скользкие перекладины трапа, я
стал спускаться внутрь лодки. Вода ворвалась в колодец рубочного люка, догнала
меня, могучим шлепком поддала мне в спину, швырнула вниз на железный настил
центрального отсека.
От неожиданности и боли я несколько секунд ничего не соображал.
Потом пришел в себя, огляделся вокруг, и обыденность обстановки на боевых
постах заставила меня улыбнуться. Словно и не свирепствовал наверху
восьмибалльный шторм! Спокойно и деловито работали у механизмов люди, только
при резких кренах придерживались руками за какую-либо опору. Были тут и
несколько новичков; они отличались от всех остальных чуть заметным зеленоватым
оттенком кожи.
«Вижу, трудно вам, — подумалось мне, — но раз-другой
примете вы соленую купель, и уйдет прочь страх перед болтанкой, появится
уверенность в себе. Ведь моряками не рождаются, ими становятся...»
— Гляньте, товарищ командир, какой твист отплясывает нынче
кренометр! — сказал мне рулевой, указывая глазами на темную шкалу, вдоль
которой моталась остроносая стрелка.
— Попляшет да перестанет, — подал голос боцман
Великий.
Он успел уже переодеться в сухое и наблюдал за работой своих
подчиненных.
— Где же Яров? — спросил я у него.
— В старшинской каюте. Спит, — улыбнулся
мичман. — Доктор ему своих капель плеснул — уснул сразу как ребенок.
Я прошел в четвертый отсек. Яров лежал, свернувшись калачиком,
на диване в чьем-то большущем комбинезоне. Сверху кто-то заботливо укрыл его
альпаковой курткой с подвернутыми рукавами.
За плечом я услышал чье-то дыхание. Рядом стоял мичман Великий.
— Ну как? — прищурился я. — Будем переводить
матроса в вестовые?
— Коль, кроме него, некому будет щи подавать, то придется
мне тряхнуть стариной и надеть фартук, — серьезно ответил боцман.
— Вот и я тоже чую, что есть в этом парне настоящая морская
косточка. Придет время — и сменит нас с вами на мостике. И теперешний
бушлат станет ему очень скоро тесен...
Виктор
Устьянцев.
Только один рейс
(повесть{16})
1
Катер был совсем дряхлый. По ночам даже в тихую погоду он
кряхтел и стонал, точно жаловался кому-то на свои старые раны. Этих ран у него
было много: несколько ребер-шпангоутов треснули, они-то и скрипят особенно
противно; пробоина в моторном отсеке в свое время была залатана наспех и сейчас
дает течь, приходится то и дело откачивать воду из трюма; многочисленные
вмятины и царапины на бортах, точно морщины на старом теле, никак не удается
разгладить, хотя на это извели столько сурика и шаровой краски, что их с лихвой
хватило бы на эсминец или даже на крейсер.
Портовое начальство не единожды собиралось списать катер на
слом, но всякий раз, когда акт на списание ложился на стол командира базы,
катер вдруг оказывался крайне необходимым. То надо кого-то подбросить на тот
берег залива, то отвезти дрова и уголь на остров Лысый, то переправить почту
геологам на Утиный нос.
И если бы однажды катер вот тут же, прямо у причала, затонул,
это никого не удивило бы.
Всех удивило другое: на катере неожиданно поселился боцман со
«Стремительного» мичман Карцов. Уволившись в запас, он не поехал, как многие
другие, куда-нибудь поюжнее, а остался здесь, в небольшом, затерянном среди
сопок заполярном порту, про который даже в песне поется, что тут «двенадцать
месяцев — зима, остальные — лето».
В маленьких городах о каждом знают все, а о своих соседях знают
даже чуть больше, чем о себе. Во всяком случае, всем от мала до велика было
достоверно известно, что мичман Карцов, несмотря на свои сорок восемь лет,
безнадежно холост и квартиры никогда не имел, поскольку все двадцать девять лет
своей флотской службы прожил на кораблях.
С квартирами тут всегда было туго. Случалось, что жили и по
две-три семьи в одной комнате. Потом поставили целую улицу двухэтажных домов и
кое-как расселили эти семейные «коммуны». В последние годы построили еще три
пятиэтажных дома, и кое-кто получил отдельные квартиры со всеми удобствами.
Например, старшина трюмных с «Громобоя» Иннокентий Шелехов. Между прочим, он
первый и предложил Карцову:
— Ты вот что, Степаныч, перебирайся ко мне. Замерзнешь в
этой старой калоше. Не бойся, не стеснишь, мы ведь тоже привыкли жить кучно. Я
этот вопрос и с супругой провентилировал, не возражает она.
— И ей передай спасибо мое. Только я не поеду к тебе, ты же
меня знаешь.
— Тогда бабу себе подыщи, — посоветовал Шелехов.
На это Карцов ничего не ответил. С этим здесь было еще хуже, чем
с квартирами. Правда, была у Карцова хорошая знакомая, да что теперь вспоминать
о ней?
Но Шелехов сам осторожно напомнил:
— Елену-то Васильевну ты, полагаю, зря упустил. Хорошая
женщина, душевная.
Что душевная — это точно. Очень она участливая была к
людям, Карцов так и не понял, любила ли она его или просто из жалости
привечала. Те редкие вечера, когда Карцову удавалось сойти на берег, были для
нее настоящим праздником. Она хлопотала у стола, угощая его грибочками,
вареньями разных сортов, его любимыми пирожками с капустой, крепким, как-то
по-особому заваренным чаем. Карцов не отказался бы и от рюмки-другой, но
приносить с собой водку не решался. И даже когда Елена Васильевна предлагала
выпить своей настойки, долго отнекивался, хотя знал, что сама она совсем не
пьет, а настойку приготовила для него. Знал также, что эту настойку обожал ее
муж. Десять лет назад он не вернулся с моря на артельном рыбацком баркасе.
Эти десять лет прожила Елена Васильевна тихо, незаметно. Ей тоже
сейчас перевалило за сорок, но в портовых городах бобылей всякого возраста
более чем достаточно. Не один из них держал на примете скромную портовую
бухгалтершу, связывая с ней давние надежды на тихий семейный уют. Но Елена
Васильевна предпочла почему-то Карцова, и если бы он захотел, то еще два года
назад мог бы жениться на ней.
Но Карцов пил чай, ел пироги, а на то, чтобы пожениться, даже не
намекал. Елена Васильевна и не торопила его, не такие они молодые, чтобы наспех
сколачивать семью, и если Иван Степанович помалкивает о женитьбе, значит, есть
к тому причина. Отношения у них были дружеские, ровные, но не самые близкие. И
то, что Иван Степанович не торопился сближаться, тоже нравилось Елене
Васильевне: значит, не ради баловства ходит, значит, приглядывается с самыми
серьезными намерениями.
Но когда женщине за сорок, время бежит особенно быстро. Все
дольше и дольше по утрам сидела Елена Васильевна перед зеркалом, с грустью
разглядывая свое отражение. Сколько еще осталось его, бабьего-то, веку?
Карцов не показывается вот уже второй месяц, видно, недосуг ему,
опять молодое пополнение на корабли пришло. А тут как раз приехал новый
плановик в контору, проходу Елене Васильевне не дает. Мужчина тоже серьезный,
непьющий, три года как овдовевший. Словом, подходил он ей по всем статьям, но
Елена Васильевна уже привыкла к Карцову. И когда Иван Степанович пришел в
следующий раз, откровенно рассказала ему об ухаживаниях плановика.
— Он мне официально сделал предложение, я просила пока
подождать. С вами хотела посоветоваться. Как вы скажете, так и будет, —
смущенно говорила Елена Васильевна, все еще надеясь, что уж теперь-то Карцов
сам сделает предложение.
Он долго молчал. Потом пристально посмотрел на нее, вздохнул и
сказал:
— Я ведь и сам на вас виды имел. А что медлил, так это не
от робости, а потому, что не могу другую из сердца выжить. История эта давняя и
длинная, я вам ее специально не пересказывал, чтобы, значит, если мы поженимся,
не было у вас ревности к моему прошлому, хотя ничем оно таким и не запятнано.
Они долго и грустно молчали. Потом Карцов сказал:
— Справлялся я об этом плановике у кой-кого. Видать по
всему, что человек он порядочный.
— Зачем же было справки-то наводить?
— Не знаю, может, и неладно я сделал, что расспрашивал о
нем. Но мне не хочется, чтобы у вас с ним промашка какая вышла.
Больше они ничего не сказали друг другу. Когда Карцов ушел,
Елена Васильевна заплакала и проплакала всю ночь. Ей было жаль и себя, и своего
погибшего мужа, и Карцова, и не состоявшуюся с ним любовь.
А через месяц она пригласила Карцова на свадьбу, не очень
надеясь, что он придет.
Но он пришел, подарил ей сапоги на меху, а жениху —
пыжиковую шапку. И весь вечер был веселый, шутил с ее сослуживцами, много пил,
а уходя, уже захмелевший, сказал жениху:
— Везучий ты, брат. Это, знаешь, большая удача — такую
женщину встретить. Счастья я тебе желаю. Но предупреждаю: если ты ее не то что
пальцем тронешь, а хотя бы словом обидишь, будешь иметь дело со мной.
Карцов и теперь наведывался к ним, правда, реже, только по
праздникам.
— Не жалеешь, что упустил ее? — спросил напрямик Шелехов.
— Что было, то сплыло, — неопределенно ответил Карцов.
— Может, другую какую на примете имеешь?
Откуда им тут быть, другим-то? Хотя рулевой Митька Савин и
похваляется, что их у него «навалом», но Иван Степанович знает, что это просто
треп, а ночует Митька у своих дружков на старом прокопченном буксире,
прозванном «Вышибалой» за то, что главная обязанность буксира — выводить
из гавани большие корабли.
2
Вот и сейчас, проснувшись, Карцов первым делом посмотрел на
верхнюю койку у левого борта. Она была пуста — значит, Митька не приходил.
На «Вышибале», конечно, потеплее, а здесь за ночь все тепло выдуло, ветер,
похоже, разгулялся за ночь не на шутку. Вон как скрипят шпангоуты. Да и
поясница у Ивана Степановича разнылась, а это верный признак шторма. «Оба мы с
тобой, брат, пенсионеры, — мысленно заговорил с катером Иван
Степанович. — Однако тебя, как и меня, на слом, пожалуй, рановато
отдавать, еще пригодимся. Оно, конечно, не те уж мы с тобой, что раньше были.
Мы теперь вспомогательный флот. А все же флот, без флота нам с тобой жить
незачем...
Что и говорить, катеришко совсем старенький, а вот жаль его.
Пустят его на металлолом, на том и кончится его служба. Когда на слом уходят
большие корабли, их имена присваиваются новым. Вот и «Стремительный» унаследовал
свое название от старого заслуженного эскадренного миноносца. А катер даже
названия не имеет, только бортовой номер — РК-72, что значит рейдовый
катер семьдесят второй в серии ему подобных.
Обидно, что вот так уходят из жизни малые корабли. «Лет через
десять никто о нем и не вспомнит. Разве что Сашок». — Карцов покосился на
нижнюю койку.
На нижней койке по левому борту спит моторист Сашка Куклев. Он и
во сне остается румяным, как свежее анисовое яблоко. По-детски припухлые губы
полуоткрыты, в них застряла улыбка. Должно быть, снится что-то хорошее. Сашке
всегда снятся хорошие сны, и он любит рассказывать о них. А вот Ивану
Степановичу сны почти никогда не снятся — привык за многие годы службы
спать мало, но крепко.
Жаль Сашку будить, а придется. Сегодня им предстоит везти
продукты в Заячью губу, а оттуда надо заскочить в губу Узкую за почтой, потом в
Длинную губу за главным механиком, который там уже третий день кукует.
«Действительно, губ тут много, а целовать некого». — Этот известный северный
каламбур наводит Карцова на воспоминания о Елене Васильевне, о предложении
Шелехова, о разговоре с ним. «Может, и в самом деле пора на берег перебираться?
А то в один прекрасный день околеешь тут». Он обводит взглядом тесный кубрик,
замечает, что краска на подволоке опять потрескалась, что медные поручни на
трапе не надраены и покрылись зеленью, что барашек иллюминатора завернут
неплотно, оттого и ветер гуляет по кубрику. «Это все Сашка закаляется», —
сердито думает он и опять смотрит на Куклева. А тот себе улыбается во сне. В
его годы и Карцову любой мороз нипочем был.
Два маленьких блюдца-иллюминатора — по одному с каждого
борта — едва процеживают в кубрик тусклый полярный рассвет. Угадать по
нему, сколько теперь времени, невозможно, однако Карцов может с точностью до
пяти минут сказать, что сейчас половина седьмого. Вот уже почти тридцать лет он
просыпается в одно время независимо от того, когда ложится спать.
Он встал, быстро оделся и по крутому трапу поднялся из кубрика в
рубку. Дверь долго не поддавалась — ночью пронесся снежный заряд, и на
верхней палубе возле рубки намело большой сугроб.
На кораблях еще не выключили якорные огни, их многоточия густо
рассыпаны по серой акватории гавани. С сигнального поста что-то пишут
прожектором, слышно, как хлопают жалюзи. Еще слышно, как шипит пар, всхлипывает
в шпигатах вода, тонко завывает в снастях ветер. Вот где-то в стальном чреве
крейсера звонко пропела трель боцманской дудки, кто-то протяжно крикнул:
«Па-а-дъем!» — и, будто вспугнутые этой командой, враз заголосили горны, и
вахтенные, как всегда, старались перекричать друг друга.
Привычные звуки просыпающейся гавани вернули Карцову хорошее
настроение. Он достал из форпика лопату и принялся сбрасывать за борт еще не
слежавшийся снег.
Он уже очистил почти всю палубу, когда наверх в одних трусах и
тапочках выскочил Сашка.
— Дядь Вань, почему не разбудили? — с упреком протянул
он. — Я бы сам очистил.
— Без сопливых обойдется, — сердито буркнул Карцов,
продолжая орудовать лопатой. Он сердился не на то, что Сашка опять проспал, а
на то, что вот так к нему обращается: «Дядя Ваня». Конечно, Иван Степанович не
требует, чтобы его называли как раньше: «Товарищ мичман». Но катер, какой ни на
есть, а все корабль, а Карцов на нем старший, и обращаться надо как положено. Вообще
говоря, Карцов и сам не знал, как теперь положено к нему обращаться, но считал,
что хотя бы по имени и отчеству.
Однако долго сердиться он не умел и уже через минуту ласково
сказал:
— Иди в кубрик, а то застудишься.
— Ничего, я закаленный. — Сашка зачерпнул ладонью снег
с рубки, шлепнул его на грудь и начал растирать. Потом взял еще пригоршню,
помял и кинул комок в воду. — Смотрите, плавает, а не тает.
— Вода студеная, вот и не тает.
— А я могу нырнуть в такую воду и даже не чихну после
этого. Хотите?
— А ну ныряй в кубрик! — сказал Карцов. — И чтобы
через полчаса завтрак был готов.
— Ладно. — Сашка нехотя полез в рубку.
Карпов проводил его взглядом и вздохнул. Он не дает ребятам особенно
вольничать, но и старается не «зажимать», хотя и не по душе ему эти ленивые
«ладно», вместо привычного и бодрого флотского «есть!».
На кораблях началась физзарядка. Кто-то в мегафон покрикивал:
«Жив-вей! Ать-два, ать-два!» На крейсере обычно зарядку делают под музыку, а
сегодня что-то не слышно, наверное, оркестранты проспали, вчера они давали
концерт в Доме офицеров. Нет, вот и оркестр заиграл, на других кораблях тоже
подлаживаются под него.
Карцов отыскал взглядом «Стремительный» и оглядел его стройный
корпус медленно и придирчиво, как это делал многие годы. Но теперь ему
казалось, что там все не так, как надо. К празднику корабль красили, и кто-то
густо взял краски, пустил возле самого трапа «коровий язык». На полубаке леера,
пожалуй, слабовато натянуты. Им и полагается иметь слабину, но не такую
большую, а то болтаются, как бельевые веревки. «Заведование
Барохвостова», — вспоминает Карцов.
Беда с этим Барохвостовым. Служит по третьему году, а нет-нет да
что-нибудь и недосмотрит. И все по причине своего увлечения. Мастер он всякие
штучки выпиливать и вытачивать, все свободное время убивает на это. Конечно,
вреда от этого никому нет, наоборот, даже полезно и приятно, а только служба
есть служба, надо прежде всего свои обязанности хорошо исполнять. А то вон не
далее как вчера Барохвостов опять номер отмочил: плохо закрепил штормтрап, и
флагманскому минеру пришлось выкупаться. Из-за этого командир всю боцманскую
команду оставил на две недели без берега. Погорячился, конечно, вся-то команда
тут ни при чем...
«Надо сказать ему об этом», — подумал Карцов. Но как
скажешь? Командир есть командир, его приказания не подлежат никакому
обсуждению.
За двадцать девять лет службы у Карцова были разные командиры. И
хорошие, и плохие, и просто средненькие. Их могли любить, уважать или,
наоборот, не уважать, но им всегда беспрекословно подчинялись. Иначе и
невозможно, без этого немыслима военная служба вообще, а тем более на корабле.
Тут не до дискуссий, обстановка порой требует мгновенного принятия командиром
решения, и даже малейшее промедление в исполнении его воли может стоить жизни
не одному человеку, а всему экипажу.
И хотя сейчас Карцов уже не служит на «Стремительном», годами
воспитанное чувство беспрекословного повиновения командиру, видимо, осталось на
всю жизнь, и Карцов решил: «Ладно, о том, что он поступил неверно, ему скажет
начальство, которое повыше его».
Видимо, такое решение все-таки не удовлетворило самого Карцова:
в кубрик он спустился хмурым.
3
На завтрак Сашка приготовил картошку с мясной тушенкой и черный
кофе. Карцову поставил банку сгущенного молока — мичман черного кофе не
признавал, пил только с молоком.
— Ох и сон же мне сегодня приснился! — начал
рассказывать Сашка, не замечая, что Карцов совсем не расположен слушать его
обычную болтовню. — Будто идем это мы на самом новейшем крейсере, а
навстречу нам белая-белая яхта. Вы, понятно, на командирском мостике у
электронного пульта управления, я у машинного телеграфа стою, а Митька, как
всегда, на руле...
— Кстати, ты на его долю картошки сварил? — прерывает
Карцов.
— А как же? Сейчас, надо полагать, заявится... Так вот,
значит, идем мы с яхтой контркурсами. И тут Митька зазевался, крейсер повернул
вправо...
Сашке опять не удается досказать свой сон: по палубе грохочут
сапоги, и в кубрик скатывается Митька.
— Легок на помине! — усмехается Карцов, исподлобья
разглядывая рулевого.
Вид у Митьки довольно неприглядный: штаны заляпаны грязью,
бушлат помятый, наверное, на ночь клал под голову, на «Вышибале» для него
подушку вряд ли припасли. Из-под шапки торчит свалявшийся чуб, лицо тоже
помятое. Черные цыганские глаза смотрят настороженно то на Карцова, то на
Сашку.
— Явление пятое, картина вторая. Те же и Эм Савин, —
торжественно объявляет Сашка. — Откуда изволили возникнуть?
— Много будешь знать, скоро состаришься. — Митька
садится на край рундука, поодаль от стола.
— Штаны-то хотя бы почистил, — неодобрительно говорит
Карцов.
Митька смотрит на свои штаны с деланным удивлением, будто только
сейчас замечает, что они грязные.
— Грязь не сало, потер — и отстало.
Сашка достает из тумбочки одежную щетку, молча протягивает
Митьке. Тот вырывает щетку у Сашки и сердито топает по трапу. Сашка достает из
рундука еще одну тарелку, накладывает в нее картошки и, когда Митька снова
спускается в кубрик, делает полупоклон, широким жестом обводит стол и
приглашает:
— Прошу! Вам котлету «де валяй» или судак «орли»?
По части всяких названий блюд Сашка крупный специалист. К
сожалению, этим его кулинарные возможности исчерпывались, готовить он не умел.
Сашка рос в Москве в обеспеченной семье, откуда, впрочем, удрал сюда, на Север,
чтобы попасть на полюс. До полюса не дошел, завяз здесь и до осени ждал призыва
на военную службу, рассчитывая попасть именно на флот.
Митька на красивое Сашкино предложение не отреагировал, а присел
опять на рундук и объявил:
— А я, между прочим, с утра пельмешками побаловался. Сами
понимаете, домашнего изготовления. И какао пил. В постели.
— Красиво живет буржуазия! — Сашка подмигнул Карцову.
Они-то знали, что на «Вышибале» завтракают позже, и Митька в лучшем случае мог
довольствоваться сухарем. — Мить, а одеяло, под которым тешит тебя твоя
матаня, ватное или пуховое?
— Пуховое, — уверенно сказал Митька, однако посмотрел
на Сашку опасливо, ожидая очередного подвоха.
— А пододеяльник с кружевами?
— Точно!
— Между прочим, «ришелье» называется. Ты знаешь, кто такой
был Ришелье?
— А хрен его знает! Француз какой-нибудь или испанец.
Наверное, тоже баб любил.
— Ну и темен же ты, Савин!
— А мне твое образование ни к чему. Меня вот и без
образования бабы любят, а ты с десятилеткой в девственницах ходишь. И жрешь
одну тушенку. — Митька кивнул на стол.
— Хватит болтать! — прекратил перепалку Карцов. —
Садись, Дмитрий, есть. Через сорок минут пойдем в Заячью губу, а потом еще надо
засветло успеть в Длинную и в Узкую, почту захватить и механика.
— Разве что про запас, — великодушно согласился Митька
и подвинулся к столу. Сначала он ел как бы нехотя, но вскоре голод взял свое, и
за какие-нибудь пять-шесть минут Митька уплел полную тарелку картошки. Ел он
жадно, как бездомная собака, случайно утащившая кусок мяса.
Когда Митька полез в кастрюлю за добавкой, Сашка заметил:
— Аппетит у тебя флотский. Я бы после пельменей не смог
больше ничего есть.
— А я ничего, и твою стряпню дорубаю, — добродушно
ответил повеселевший от еды Митька.
Аппетит у него был действительно флотский. Впрочем, ничего
другого флотского Карцов за рулевым не примечал. Митька был неповоротлив и
ленив, дело знал плохо, рулевое устройство содержал в беспорядке. Карцов уже не
раз жалел, что приютил Митьку. Да ведь куда его теперь денешь? Митька, пожалуй,
уже на всех кораблях вспомогательного флота базы успел послужить, а нигде более
трех месяцев не задерживался.
Карцов взял его только из жалости — обидно, когда молодой
парень на глазах у всех губит свою жизнь. Ивану Степановичу за двадцать девять
лет службы не таких приходилось обламывать, но с Митькой сладить оказалось не
так просто. Вот уже полгода он на катере, а от старых привычек и старых дружков
отказаться никак не может. И работает спустя рукава, без охоты, то и дело
приходится напоминать, чтобы прибрал в рубке, зачехлил компас и сделал прочее,
входящее в его обязанность.
Карцов и теперь напомнил:
— Проверь штуртросы.
— А я вчерась перед уходом проверял, были в полном порядке.
И тут врет да еще нахально смотрит в глаза. Вчера, как
ошвартовались у причала, сиганул на берег, даже в кубрик не заглядывал. Что с
ним делать?
Карцов махнул рукой и полез наверх.
На кораблях шла приборка, вахтенные и боцманы поторапливали
матросов — скоро по распорядку дня завтрак, а уборка, видимо, затянулась,
потому что за ночь снегу намело много.
Что-то и рыбацкие суденышки до сих пор толкутся в гавани, в это
время они обычно уже уходят в море. «Похоже, не выпускают их». В море штормит,
даже сюда заходит довольно крупная волна. На мачте сигнального поста висят
черные шары штормового предупреждения. «Наверное, и нас не выпустят».
На всякий случай Карцов все-таки решил сходить к дежурному по
гавани, узнать насчет выхода. Тот сказал, что все выходы отменены, к вечеру
ожидается в море до девяти баллов, а в заливе до шести.
— Отдыхайте, — разрешил дежурный.
Но отдыхать некогда. Сашка предупредил, что в моторе надо
притереть клапана, вот пусть и притирает. Митьке тоже работа найдется. Что
касается самого Ивана Степановича, то дел у него всегда по горло. Надо выписать
накладную на шкиперское имущество, все сроки давно прошли, а его не выдают,
потому что кто-то сказал вещевикам, что катер все равно пойдет на слом и нечего
зря переводить добро. А на катере ни концов, ни кранцев путных нет, да еще
кой-какой инвентарь позарез нужен.
Еще надо сходить на склад ГСМ. Слава богу, хоть горючее пока
дают безотказно, однако сегодня трудно будет достать бензовоз, потому что и
большие корабли запасаться будут, а для вспомогательного флота все делается в
последнюю очередь.
К подъему флага торопились на корабли офицеры. Все они, за
исключением молодых, пришедших прошлой осенью из училищ лейтенантов, хорошо
знали Карцова и сейчас отдавали ему честь. Карцов смущенно козырял в ответ.
Хотя ему и очень льстило такое внимание, но он и тут усматривал непорядок:
во-первых, он не при форме, а во-вторых, по званию он младший и должен отдавать
честь первый.
— Как поживаете, Иван Степанович?
Это штурман с плавбазы Хворостов. Хороший парень, башковитый,
только вот на базе зря сидит, ему надо на боевой корабль идти служить. База
выходит в море редко, а штурману какая практика стоять возле стенки? И все
из-за жены. Жена у Хворостова красивая, а сам он слишком ревнив, чтобы надолго
оставлять ее одну.
— Спасибо, живем — хлеб жуем. А у вас что нового?
— Жену только что в родильный дом проводил, а тут на службу
идти надо.
— Ну теперь она и без вашей помощи справится. Кого
ждете-то, сына или дочь?
— Хотелось бы сына, да уж как получится.
— Первую лучше девочку. И матери помощница по хозяйству, да
и следующих нянчить будет.
— Какие уж там следующие! На одного-то едва
решились, — сказал Хворостов и заторопился.
Да, теперь как-то не в моде заводить большую семью. А зря. В
больших-то семьях и вырастают лучшие дети. И не избалованные, и умеющие
помогать друг другу.
А Хворостов теперь, наверное, уйдет с базы...
— Иван Степанович, можно вас на минутку?
Это помощник с «Громобоя» капитан-лейтенант Власов.
— Посоветуйте, что делать. Боцман у меня, Горпищенко, тоже
в запас уходить надумал. Кого бы вы рекомендовали вместо него назначить?
— Поставьте Уткина. Мужик он хозяйственный, а в боцманском
деле это первейшее качество.
— Пожалуй, верно. А я вот об Уткине как-то даже не подумал.
Незаметный он какой-то.
— Работящие, они всегда не очень заметные. Крикуны, те
всегда на виду.
— Тоже верно. Спасибо, Иван Степанович.
— Не за что.
Нет, с Уткиным они не прогадают.
4
На мачте «Стремительного» уже поднят был до места флаг
«исполнительный», значит, осталась всего минута. В гавани замерло все, была
минута торжественного молчания перед подъемом военно-морского флага.
Мичман Карцов стоял на причале по стойке «смирно», испытывая
волнение, которое поднималось в нем каждый раз в эту минуту и которое так и не
стало для него привычным.
Вдоль обоих бортов выстроился экипаж «Стремительного», все
смотрели на флагшток, пока еще пустой, но как будто замерший в нетерпеливом
ожидании.
И только вахтенный офицер на левом крыле мостика напряженно
смотрел на мачту флагманского корабля, стараясь не пропустить то мгновение,
когда начнут спускать «исполнительный». Вот он сообщил: «Время вышло», и на
всех кораблях разноголосо закричали:
— Флаг и гюйс па-ад-нять!
Запели горны, на крейсере оркестр заиграл гимн, над гаванью
поплыл перезвон склянок, а по флагштоку медленно пополз свернутый в трубку
флаг. Вот он, не дойдя до нока нескольких сантиметров, дернулся, распахнулся, и
его полотнище затрепетало на ветру.
Карцов облегченно вздохнул. Сколько времени потратил он, чтобы
научить матросов поднимать флаг с таким шиком! Бывало всякое: то флаг
развернется, не доходя и до половины штока, то и вовсе запутается в фале, и
тогда приходится распутывать его руками — самое позорное зрелище не только
для боцмана, а и для командира.
На флоте особенно щепетильны в таких вещах, как исполнение
корабельных ритуалов. А уж подъем флага должен проходить с тем блеском, который
неуловимо чувствуется во всем, что касается престижа.
Карцов один раз был на открытии спартакиады в Лужниках, и его
прямо-таки покоробило, когда поднимали флаг спартакиады, ему хотелось подбежать
к этим заслуженным мастерам спорта и показать им, как это надо делать. Хитрости
тут большой нет, нужна просто тренировка. Главное — вовремя резко дернуть
за фал, чтобы флаг распахнулся сразу весь, а не болтался, как простыня на
веревке.
Вот смолк оркестр, по кораблям опять разноголосо пронеслось:
«Вольно!», в гавани возобновилось движение, но Карцов все еще стоял недалеко от
нижней площадки трапа, потому что строй еще не распустили, командиры боевых
частей объявляли, чем будут заниматься подразделения.
Наконец строй распустили, и сам командир корабля капитан
третьего ранга Гвоздев пригласил:
— Поднимайтесь на борт, Иван Степанович.
— Спасибо, в другой раз когда загляну, а сейчас тороплюсь.
Вот только Сальникова хотел повидать.
Послав вахтенного за Сальниковым, командир сам спустился на
причал. Карцов вытянулся перед ним:
— Здравия желаю, товарищ капитан третьего ранга!
— Здравствуйте, Иван Степанович. Вижу, вы давно уже на
ногах. Тоже хлопот хватает?
— Есть маленько. Посудина небольшая, а догляд за ней нужен.
Да и за ребятами тоже.
— Как этот, полярник?
— Сашок? Ничего, добрый моряк выйдет. Осенью ему
призываться, так вот хочу замолвить словечко, чтобы, значит, на наш корабль его
взяли.
— Добро. Сегодня же попрошу военкома, чтобы направил его к
нам. Или сначала в учебный отряд?
— Его можно и без учебного. Парень уже понюхал моря, да и
специальность у него есть. Моторист.
— Хорошо, мотористом и поставим.
— Спасибо.
Сальников уже сбежал по трапу, стоит поодаль, переминается с
ноги на ногу. Командир тоже заметил его, но взглядом дал понять, что их
разговор еще не окончен, и Сальников пошел к носу корабля, будто бы оглядеть
борт — не болтается ли где какой конец или не поцарапана ли краска.
— Что-то давненько не заглядывали к нам, Иван
Степанович, — говорит командир.
— Да ведь все некогда, то туда пошлют, то сюда, сегодня вот
должны были в Заячью губу продукты доставить, а из-за погоды не выпускают.
— Н-да, погодка не для вас.
— К вечеру, может, утихнет, хотя прогноз плохой. Ну да нет
худа без добра, клапана в моторе притереть надо, вот и займемся. Заправиться
тоже надо, а бензовоз сегодня не достанешь. Вот и кручусь.
Разговор, казалось, закончился, но командир не торопился
прощаться. Вынул сигареты, предложил Карцову, оба закурили. Карцов догадался,
что командир еще хочет что-то сказать, но то ли не решается, то ли не хочет
говорить вот так, на ходу.
Но вот, кажется, решился.
— Слышали, как наши боцмана оскандалились?
— Насчет всех не слышал, а про Барохвостова рассказывали,
как он «флажка» выкупал, — улыбнулся Карцов.
А командир смущенно потупился.
— Было дело. — Помолчал немного, потом оглянулся на
Сальникова, махнул рукой и решительно сказал: — А, чего тут юлить! Ошибку
я допустил, сгоряча всю боцманскую команду без берега оставил. Меня тоже
по-человечески понять надо.
— А вас так и поняли, поэтому боцмана и не обижаются. Хотя
вы и поступили не по справедливости, извините за прямоту.
— Но не отменять же мне теперь приказ?
— А почему бы и нет?
— Да ведь скажут, что, мол, за командир, который сегодня
одно, а завтра другое приказывает.
— Кто скажет?
— Да они же и скажут, боцмана.
— Не доверяете вы им, вот что плохо. А они вас лучше
поймут, если вы им прямо скажете: так, мол, и так, сразу не разобрался, сгоряча
рубанул, а теперь хочу перед вами извиниться и ошибку исправить. И авторитет
ваш как командира не только не пострадает, а, наоборот, еще больше поднимется.
Гвоздев внимательно посмотрел на Карцова, кивнул:
— А ведь убедили вы меня, Иван Степанович. Спасибо за
науку.
— Ну какая там наука. Жизнь.
Они попрощались, командир пошел к трапу, но, едва ступив на
него, остановился и сказал:
— А вообще-то я жалею, что отпустил вас. — И легко
взбежал наверх.
«Если откровенно признаться, я и сам жалею, что ушел. Да ведь
когда-то надо же... И годы уже, и ему вон дорогу давать надо», — подумал
Карцов, глядя на подходившего Сальникова.
— Здравия желаю, товарищ мичман!
— Здравствуй, Миша. Как она, жизнь-то?
— Бьет ключом. И все больше по голове.
— Что так?
— Так ведь небось командир уже говорил вам, как мы тут опростоволосились?
— Нет, никакого такого разговору не было у нас с ним. А что
случилось?
Сальников рассказал, как выкупали «флажка», однако не пояснил,
что произошло это по недогляду Барохвостова. И о том, что вся команда оставлена
без берега, тоже промолчал.
— А командир об этом даже не обмолвился, — соврал и
Карцов.
— Звали-то зачем, Иван Степанович?
— Сейчас объясню. Погляди-ка внимательнее на правый борт,
да не туда, а вот сюда. Что-нибудь замечаешь?
— Вроде все в порядке.
— Вроде, да не все. Вон видишь, «коровий язык» какой
вытянулся? Краску густо взяли. И как раз возле самого трапа, то есть на виду.
Так ты это дело поправь.
— Хорошо, сделаем.
— Ну вот и все, что я хотел тебе сказать.
— Спасибо. А я сам как-то не заметил. Не успеваю за всем
уследить, дня не хватает.
— А ты не суетись, спокойнее будь. Там, где и без тебя
могут сами матросы справиться, пусть и справляются, не мешай. Приучай людей к
самостоятельности.
— Вот она, самостоятельность-то, и вылезает наружу, —
кивнул Сальников на борт. — Все равно за всеми глаз да глаз нужен. Иногда
проще и быстрее самому сделать, чем показывать да рассказывать.
— А у тебя у самого-то все ли с первого раза выходило? Нет?
То-то и оно! Ну ладно, иди, тебя вон дежурный по кораблю разыскивает.
Они попрощались, и Сальников побежал на корабль. Карцов проводил
его взглядом и вздохнул. «Суетится много, а все без толку. Хорошо, что хоть на
командира не жаловался. А тот горяч. Ну не беда. Главное — не за себя, а
за дело переживает. А ошибки у всякого случаются. Важно, чтобы человек не
только понял свою ошибку, а и сумел ее исправить...»
5
На этот раз метеосводка не соврала, к вечеру шторм действительно
разгулялся. В толчее мелких волн, доходящих до причала, катер бился, как
рыбешка в неводе. Карцов с Митькой повесили на борту еще две автомобильные
шины, заменявшие кранцы, и стали заводить дополнительные швартовы. За этим
занятием и застал их помощник дежурного по гавани Шелехов.
Видно, он всю дорогу бежал и поэтому долго не мог отдышаться.
«Не нашли кого помоложе послать», — подумал Карцов, глядя, как Шелехов
вытирает платком лысину. А тот выдернул из кармана радиограмму и молча протянул
ее Карцову. Иван Степанович прочитал радиограмму, сложил опять вчетверо и
вернул Шелехову.
— Когда начались схватки?
— А кто их знает? Тут не написано, однако радиограмму
послали двадцать минут назад, значит, недавно.
— Сашок! — Карцов нагнулся над люком, ведущим в
моторный отсек.
Из люка тотчас высунулась перепачканная маслом физиономия
моториста.
— Чего, дядь Вань?
— Как у тебя там?
— Минут через сорок закончу.
Карцов взглянул на Шелехова и виновато развел руки:
— Мотор, вишь, еще не в порядке, клапана Сашок притирать
счинился. Думали, не пошлют никуда, выходы-то еще с утра все отменили.
— Кто мог предвидеть такое? — Шелехов вздохнул и
нахлобучил на голову мичманку.
— Как думаешь, сколько это дело может продолжаться? —
спросил Карцов.
— Какое?
— Ну схватки эти.
— А кто их знает! Хотя погоди-ка. Когда у нас Женька
родился, я Наталью часов в шесть утра отвел в больницу. А родила она только в
двенадцатом часу ночи. Так что, если у них это дело у всех одинаково
получается, время еще есть. Погода вот только...
— Да уж погодка! — вставил Митька и длинно
выругался. — Куда в такой чертолом пойдешь на этой старой лохани? Что нам,
жить надоело?
— Тут до Лысого рукой подать. А там гидрологиня рожает.
Роды принять некому, вот врача и надо туда доставить, — начал убеждать
Митьку Шелехов.
— Что ты его уговариваешь! — сказал Карцов. —
Надо — значит надо. Вот только мотор.
— В больнице тоже пока соберутся да что, хотя мы сразу
позвонили. Если «Скорая» подойдет, так вы уж сами принимайте врача. А то у меня
еще дел во! — Шелехов чиркнул ладонью по шее.
— Ладно, примем.
Шелехов, выждав момент, когда палуба катера поравнялась с
причалом, спрыгнул и побежал в дежурку. Бежал он тяжело, переваливаясь с боку
на бок, как старая гусыня. Карцову вдруг стало жаль своего приятеля. «Ему бы
тоже на пенсию пора, а вот бегает. Четверых прокормить надо».
«Скорая» подлетела минут через десять. Из нее легко выскочила
совсем молодая девушка с чемоданчиком.
— Вы поедете на остров Лысый? — спросила она у
Карцова.
Значит, новенькая. Здешние никогда не скажут «поедете», а
обязательно «пойдете». Да и обличье незнакомое, здешних Карцов всех в лицо
знает. Худенькая, плащишко тоже жиденький, на желтой косынке нарисованы две
лошадиных головы. Вот тоже мода теперь пошла, не могли нарисовать что-нибудь
поприличнее...
Личико у врачихи миловидное, хотя и без румянца, но и без единой
морщинки. «Года двадцать два — двацать три, не больше, — прикинул
Карцов. — Наверное, только что из института выпустилась. Сама-то она
понимает ли что-нибудь в этом деле? Небось тоже в первый раз...»
Карцов хотел подать сходню, но Митька опередил его: легко
подхватил врачиху и поставил ее на палубу, на тоненькие каблучки-шпильки. «Как
на бал вырядилась», — неприязненно подумал Карцов.
— Спасибо, — поблагодарила девушка Митьку и улыбнулась
ему.
— Придется вам немного подождать, у нас мотор еще не в
порядке, — сказал Карцов. — Дмитрий, проводи доктора в кубрик. Чайку
не хотите? Или кофе?
— От чашки кофе я, пожалуй не откажусь. — Девушка
зябко повела плечами.
— Дмитрий, сообрази.
— Бу сделано. Прошу сюда! — Митька гарцевал перед ней,
как молодой жеребчик.
Карцов собрал и уложил в бухту дополнительные концы —
заводить их теперь не имело смысла. Потом проверил, все ли хорошо закреплено на
верхней палубе. Лишнего тут ничего не было, хорошо, что не успели погрузить
продукты для Заячьей губы, а то пришлось бы сейчас их обратно выгружать.
В моторном отсеке громко чихнуло, потом стрельнуло, и катер
задрожал, как в лихорадке. Несколько минут Сашка гонял мотор на больших
оборотах, потом сбавил на самые малые и высунулся из люка:
— Дядь Вань, порядочек! Куда потелепаем?
— На Лысый. Докторшу туда надо доставить.
— А где она?
— В кубрике.
— Можно посмотреть?
— Погляди.
Вот тоже, как в зверинце. Ладно, пусть смотрит, мотору все равно
надо прогреться.
Сашка влез в рубку, сунул голову в кубрик. Потом обернулся,
подмигнул Карцову:
— Митька-то соловьем заливается! Ну я ему сейчас
подсуроплю. — Опять сунул голову в кубрик и крикнул: — Мить, а Мить!
Выйди на минуточку, тебя тут спрашивают.
— Кто?
— Да все она же, Матрена твоя. Проводить, говорит, пришла
своего ненаглядного Дмитрия Кондратьевича в дальний боевой поход.
— Какая еще Матрена?
— Ну та, что пельмешками тебя по утрам балует и какао в
постель подает. С «ришелье».
— Я вот тебе покажу «ришелье»!
Должно быть, Митька и впрямь хотел его поколотить, потому что
Сашка пулей выскочил из рубки и сиганул в моторный отсек. Чуть прибавил
оборотов и, высунувшись из люка, доложил Карцову:
— Дядь Вань, можно выходить! Слышите? Теперь он как часики
работает!
— По местам стоять, со швартовов сниматься! —
скомандовал Карцов.
Митька нехотя вылез из рубки и пошел в корму.
— Отдать кормовой!
На этот раз Митьку подгонять не приходится, действует он быстро
и довольно ловко. Вот ведь может же, когда захочет. Похоже, в кубрик спешит
вернуться.
— Отдать носовой!
Едва вышли из гавани, начало мотать, катер то и дело зарывался в
волну. Оставив на руле Митьку, Карцов обошел верхнюю палубу, потом спустился в
кубрик, заглянул под паёлы. Воды пока что набралось немного.
Докторша сидела на рундуке, подобрав ноги и обхватив руками
колени.
— Озябли? — сочувственно спросил Карцов.
— Не очень.
— Вот бушлат, укройтесь. — Карцов протянул ей Сашкин
бушлат. У Сашки в отсеке сейчас жарко, там бы ей погреться, да где уж — и
грязно там и душно, а она, видать, к качке непривычная, вон как побледнела.
— Если нехорошо станет, на воздух высуньтесь, полегчает. А
вообще-то ходу тут всего часа на два.
Едва Карцов вернулся в рубку, как Митька попросил:
— Иван Степанович, постойте, пожалуйста, на руле, а я за
сигаретами спущусь.
Ясно, за какими он сигаретами собрался. Черт С ним, пусть
развлекает докторшу.
— Ладно, иди. Да смотри там: разговаривать разговаривай, а
приставать к ней не вздумай.
— Тоже скажете! — обиженно протянул Митька.
Нет, он хотя и нахальный, но не настолько, чтобы приставать.
— Иди, иди.
Митька шмыгнул в кубрик.
Катер швыряло то туда, то сюда, трудно было удерживать его на
курсе. Если бы идти прямо против волны, то еще ничего. А тут надо наискось,
волна все время бьет в левую скулу катера, каждый раз разворачивает его чуть ли
не на десять градусов. Как бы еще руль не заклинило, тогда хана.
Когда катер зарывается носом, корма приподнимается и винт
обнажается. Мотор стремительно развивает обороты, винт аж визжит в воздухе. Не
угляди — разнесет. Но Сашок пока внимательно следит за этим, вовремя то
сбрасывая, то увеличивая обороты. «Поди умаялся уж...»
Карцов уже много раз ловил себя на том, что испытывает к Сашке
нечто похожее на нежность. Одно только не одобрял он в парне: его холодное
отношение к родителям. Иногда Карцов чуть не силой заставлял Сашку написать им
хоть пару слов. Правда, и те писали нечасто, видно, не могли простить сыну
бегства из дому.
Так в жизни получается. Казалось, чего не хватает парню? Одет был,
обут, обеспечен всем — даже машина и дача у родителей имеются. Учись себе
дальше, ни о чем больше не заботься. А вот поди ж ты — убежал! «Отцу
некогда было им заниматься, сразу в трех институтах преподает. А мать, хотя и
не работает нигде, да что они, матери-то, понимают в душе вот таких парней,
ищущих свое назначение в жизни?»
Вот он, Карцов, понял бы. Тут и понимать-то особенно нечего, все
видно как на ладони. Проснулась в Сашке та жажда самостоятельности, которая у
всех примерно в таком же возрасте проявляется. Ну и, конечно, желание сделать
что-нибудь выдающееся, из ряда вон выходящее. И еще испытать себя, проверить
свою жизнеспособность. Наверное, вот это и называется романтикой.
Да, будь Сашок его сыном, никакого конфликта не произошло бы. А
ведь и у него, у Карцова, мог быть такой же сын. Скоро Сашке стукнет
восемнадцать... Да, как раз девятнадцать лет назад мичман Карцов посватал Ксюшу
Шилову...
6
В то время он был довольно видный парень, на него с интересом
поглядывали не только молодые женщины, а и совсем юные девушки. Может быть, это
и придавало ему излишнюю самоуверенность.
Во всяком случае, когда он приехал в отпуск в свою родную
уральскую деревеньку, то произвел там форменный переполох. За многие годы в их
деревне не было ни одного моряка, местные парни, если и уходили в армию, то все
больше в танкисты по той причине, что в войну Челябинский тракторный завод
выпускал танки, а старшее поколение сложило головы, сражаясь в Уральском
добровольческом танковом корпусе.
Деревенские мальчишки так хвостом и тащились за Карцовым, когда
он шел по улице, а девчата хотя и прятались за занавески, а глаз с него тоже не
спускали. И он знал: позови любую, пойдет за него...
А Ксюша отказалась. То ли был у нее на примете кто другой, то ли
не соблазнили ее ни флотская форма, ни его тогдашняя стать, ни перспектива
сменить затерявшуюся в колках деревеньку на красавец Севастополь.
Ей было тогда около двадцати, но Карцов плохо помнил ее прежнюю.
Когда он уходил во флот, Ксюшка пошла во второй или в третий класс, и он лишь
смутно припоминал всегда замызганную, с ободранными острыми коленками шиловскую
девчонку, не то седьмую, не то восьмую по счету в этой большой и потому вечно
нуждающейся семье.
А теперь это была красивая крепкая девушка, про таких как раз и
говорят — «кровь с молоком». И коленки теперь были круглые, и фигура вся
точеная, как веретено. Но главное — глаза. Большие, темные и такие
глубокие, что в них сразу утопаешь, как в омуте. Их выражение менялось
постоянно и как-то неуловимо, трудно даже было понять, какие они в данный
момент — грустные или веселые. И только когда Ксюшка смеялась, они
становились искристыми, как пламя электросварки. И Карцов догадывался, что в
этом пламени расплавилось не одно сердце.
Странно, что это не сделало ее ни кокетливой, ни самоуверенной,
она оставалась тихой и скромной, даже застенчивой. И когда после кино Карцов
предложил проводить ее до дому, даже испугалась:
— Что вы? Я привыкла одна, да и недалеко тут.
Она действительно жила от клуба всего через три дома, однако в
то, что она привыкла ходить одна, Карцов почему-то не поверил:
— Будто так никто и не провожал вас ни разу?
— Представьте себе. Хотя желающие и были, — сказала
она серьезно.
— Отшивали?
— Нет, просто говорила, что не надо.
— И они уходили?
— Уходили.
— Ну от меня так просто не отделаетесь. Я
настойчивый. — Карцов попытался взять ее под руку, но Ксюшка спокойно
отвела его руку и строго сказала:
— Только без этого. Рядом идите, если уж вам так хочется, а
рукам воли не давайте.
Разговор у них не клеился. Проводив Ксюшку до дому, Карцов уж
совсем собрался уходить, когда она вдруг спросила:
— А не страшно на море-то?
Он рассмеялся и стал рассказывать ей о море. Кажется, он тогда
изрядно привирал, но Ксюшка слушала внимательно и серьезно, верила каждому его
слову. Карцову и до этого приходилось «заливать» девушкам про море, но никто из
них еще ни разу не слушал его так. Те все больше удивлялись, ахали и охали, но
за этими ахами не было ни интереса, ни настоящего удивления, а больше было
жеманства. Ксюшка же слушала серьезно и молча.
Карцову даже стало стыдно, что привирает, и он сказал:
— А вообще-то все это не совсем так. Хотите, я расскажу,
как на самом деле?
— Расскажите.
Они просидели на завалинке до утра, с подворий уже начали
выгонять коров в стадо, а они все сидели, и Ксюшку не смущало, что ее видят с
ним, что сегодня же по деревне пойдут всякие слухи.
И Карцов понял, почему это ее не смущает. В ней самой было
столько чистоты и ясности, что, если бы кто-нибудь и захотел сказать о ней
худое, к ней это не пристало бы, потому что никто этому не поверил бы. В
деревне всяк человек на виду, его знают с пеленок, людское мнение о нем
складывается годами и почти никогда не бывает ошибочным.
За те несколько дней, что пробыл Карцов в деревне, ему не раз
приходилось слышать о Ксюшке — должно быть, сельчане стали примечать его
интерес к ней. Нет-нет да и обмолвится кто-нибудь будто ненароком о том, что
лучше Ксюшки никто не сумеет рыбный пирог испечь, что и веселее нет девки в деревне,
что и к людям она самая ласковая... И Карцову было лестно, что о Ксюшке говорят
только доброе, стало быть, не зря и он ее из всех выделил...
Слух о том, что Аграфены Карцовой сын всю ночь просидел на
завалинке с Ксюшкой Шиловой, обошел всю деревню с быстротой молнии, и едва
Карцов переступил порог дома, как мать спросила его:
— Глянется Ксюшка-то?
Он ничего не ответил, а мать уже выдала полную характеристику:
— За ей тут многие ухлестывают, только девка она строгая.
Верная жена будет. И работящая, по дому одна управляется. Сестра-то ее,
Настька, тоже еще в девках ходит, а дома ничего не делает. Тоже миловидная,
лицом они даже схожие, а вот карахтером разнятся. Та копуша, а эта как ветер,
везде поспевает, хотя с виду и тихоня... — И тут же постановила: —
Сватай Ксюшку-то. Что бобылем жить?
Он промолчал, а мать уже планировала с дальней перспективой:
— Детишки пойдут, опять будет кому присмотреть: и я еще
дюжая, и у Ксюшки тут родни полдеревни. Нечо робят малых по морям-окиянам
мыкать, без вас на ноги поставим...
— Да ведь я еще не женился, а ты уже про детей.
— Дак поди-ко мне тоже внучат на старости лет понянчить
хочется. Тебя-то годами не вижу, дак хоть они в утеху будут. Думаешь, сладко
одной-то?
Может, зря он тогда поторопился, до конца отпуска оставалось еще
две недели. И как знать, не передумала ли бы Ксюшка за эти две недели. В конце
концов можно было бы еще год подождать, письма стали бы друг другу писать, они
тоже помогают лучшему пониманию. Однако он сделал тогда предложение и сразу
получил отказ. Пробовал добиться от Ксюшки объяснения, но она уклончиво
повторяла одно и то же:
— Нет, не могу.
И только на третий вечер сказала:
— Я вас, Иван Степанович, очень даже уважаю, и разница в
возрасте тут ни при чем. Да и разница-то небольшая — девять лет, пишут в
книжках, такая и полагается. И уезжать отсюда не боюсь, наоборот, даже
интересно бы поглядеть, какая она там, другая жизнь. Я ведь дальше Челябинска и
не бывала. Только ведь сердцу не прикажешь.
— Значит, другим оно занято? — ревниво спросил Карцов.
— Нет.
— Так в чем же дело?
— А ни в чем. Просто, наверное, любви нет. Как-то я о вас
слишком спокойно думаю. Наверное, потому, что человек вы очень надежный.
— А тебе ненадежный нужен? — усмехнулся Карцов.
Усмехнулся нехорошо, и ему сразу стало стыдно этой усмешки. Ксюшка заметила ее,
но тут же простила, догадавшись, что ему самому стыдно.
— Нет, опять вы не понимаете. Мне как раз надежный и нужен.
— Где же тогда логика?
— А я вот по ночам сплю.
— Ну и что?
— А вот то и есть, сплю себе спокойно, не мучаюсь.
— Это ты в книжках начиталась, что влюбленные обязательно
должны мучиться и не спать.
Впрочем, сам он и не спал и мучился. За неделю он почернел и
похудел, мать с жалостью смотрела на него и в конце концов сказала:
— Ты, Ваня, лучше уезжай. Ничего, видно, не поделаешь. Не
то горе, что сын ушел в море... — Она вздохнула и ушла в сени.
И Карцов уехал, не дожидаясь окончания отпуска. Потом попросил
перевести его на Север. А когда через два года приехал в деревню хоронить мать,
Ксюшка была уже на сносях, огрузла, лицо ее покрылось коричневыми пятнами,
подбородок заострился, и только глаза оставались прежними — бездонными.
Карцов надеялся увидеть в них затаенную грусть, но они были спокойными и
добрыми.
И Карцов никак не мог поверить, чтобы она не спала и мучилась
из-за того вон щуплого, белобрысого и совсем невидного парня, который то и дело
суетливо предостерегает ее от резких движений, громких разговоров и отставляет
стакан с брагой:
— Мамочка, нам и этого нельзя.
И она покорно со всем соглашается.
В Карцове шевельнулось нехорошее чувство зависти, но он тут же
подавил его и предложил Ксюшке:
— Перебирались бы вы в нашу избу, мне она совсем не нужна.
У вас-то тесновато, да еще вот и прибавление ожидается.
Карцов заметил, что белобрысого обрадовало это предложение, он
вопросительно посмотрел на Ксюшку, надеясь, что та согласится. Но она
отказалась:
— Спасибо на добром слове, но мы уж как-нибудь сами
устроимся.
— Я же вам от чистого сердца предложил! — обиделся
Карцов. — И мать тебя очень любила.
— Я знаю. — Ксюшка смахнула набежавшую вдруг слезу,
вздохнула и, помолчав, добавила: — Добрая она была. Может, оттого и умерла
так рано, что за всех переживала. И жила-то она не для себя, а для людей...
И Карцов вдруг понял, что Ксюшка обладает той же душевной
щедростью, что была у его матери. И то, что Ксюшка так просто и хорошо сказала
о его матери, вдруг всколыхнуло в Карцове все прежнее, он вспомнил, как сидел с
Ксюшкой на завалинке, как утром мать нахваливала ее, как мечтала о внучатах. «А
вот не дождалась», — с грустью подумал он и покосился на Ксюшку.
Карцов уехал на другой день после похорон, оставив соседке
деньги на поминки в девятый и сороковой день. Избу и корову он отдал колхозу.
А годы шли, он целиком отдавал себя службе и старался реже
вспоминать Ксюшку. Иногда ему казалось, что он совсем избавился от чувства к
ней, что его вовсе и не было, он его просто выдумал. Встретив Елену Васильевну,
он сразу решил, что женится на ней. Пора было обзаводиться семьей, тянуть с
этим делом больше не стоило, не век же оставаться бобылем. И поначалу он даже
сам не понимал, почему медлит.
Бывает любовь, которая ослепляет, как вспышка молнии. Но вспышки
гаснут быстро, а после этого наступает темнота, и надо, чтобы прошло какое-то
время, пока ты сможешь увидеть все лишь в прежнем свете, значит, это была не
любовь, а только мимолетное увлечение. Если же любовь настоящая, то отсветы
этой вспышки ты будешь носить в себе всю жизнь, они будут лежать на всем тебя
окружающем.
Пожалуй, Елена Васильевна никогда бы и не узнала об этом, не
скажи он сам. «А может, зря и признался, носил бы это в себе, и только». Но и
не признаться он тоже не мог — зачем ему полсчастья? Да и не бывает
полсчастья. Оно или все есть, или его нет совсем.
Наверное, с Еленой Васильевной ему было бы уютно и спокойно. И
только. А он считал, что одного уюта и спокойствия человеку мало.
7
Самое неприятное началось, когда они миновали мыс. За ним
все-таки было потише, а тут, на середине залива, ветер дует, как в трубу, и
волна крупнее. Она то высоко подбрасывает катер, то круто кидает его вниз, и
тогда он трещит и стонет как живой. Карцов меняет курс, чтобы удары волны
приходились не по тому борту, где треснувшие шпангоуты. Но катер все-таки
нахлебался воды. Сашок уже включил откачивающую помпу, она всхлипывает, как
дырявый сапог.
— Дмитрий! — кричит Карцов в кубрик. — Глянь под
паёлы. Не набралось?
— Есть малость.
Какая уж там малость, если и не заглядывая видит.
— Бери черпак и ведро.
— А может, не надо? Скоро дойдем.
— Тогда иди на руль, я сам черпать буду.
Но Митьке не хочется уходить от докторши, он берет ведро и
черпак. Докторша начинает помогать ему, теперь она черпает, а Митька выносит
ведра. Темп задает докторша, поэтому они работают довольно быстро, однако воды
почти не убавляется. Ничего, лишь бы не прибавлялось.
Наконец показался остров. Недаром его назвали Лысым. На
отполированной волнами скале ни деревца, ни кустика. Только домик метеостанции бородавкой
торчит на самом высоком месте посередине острова, доступный ветрам всех
направлений. Издали остров похож на серый берет с шишечкой, такие опять в моду
входят, только теперь их уже не женщины носят, а мужчины.
О том, чтобы подойти к маленькому причалу, и думать не
приходится. Причал с наветренной стороны, и волны там колошматят по острову,
как пушки, только грохот стоит да каскады брызг выше скалы поднимаются.
Придется заходить с подветренной стороны, хотя глубины там небольшие. Может, на
острове догадаются и пришлют кого, чтобы принять докторшу?
— Дмитрий! — крикнул Карцов вниз. — Ну-ка пойди
дай семафор, чтобы принимали с южной оконечности.
Вслед за Митькой из кубрика вылезла и докторша. Видно, ее совсем
укачало — бледная как полотно, глаза ввалились. Надо было ее давно
позвать, в кубрике хотя и холодновато, а тем не менее душно.
— Как самочувствие? — все-таки спросил ее Карцов.
— Неважное, — откровенно призналась докторша. —
Тошнит.
— Это уж как водится. А вы, ежели что, так не стесняйтесь,
вот ведерко. У нас это дело обычное, бывает, что и опытные моряки всю жизнь
травят. Ничего зазорного нет, человек в этом не виноват.
— Да, вестибулярный аппарат, — согласилась докторша,
но ведерко отодвинула: — Потерплю, теперь уже недалеко. Это и есть Лысый?
— Он самый. А вы голову высуньте, ветерком обдует, оно и
полегчает. Только смотрите, чтобы лошадей не унесло.
Докторша сдернула платок, густые каштановые волосы ее
рассыпались, ветер подхватил их, начал трепать. Сначала докторша пыталась
придерживать их рукой, но никак не могла с ними справиться, и они хлестали ее
по лицу, били по мокрой переборке рубки и вскоре, тоже намокнув, потемнели.
Искоса поглядывая на докторшу, Карцов видел ее тонкий профиль,
эти мокрые волосы, темно-синие, чуть подкрашенные вздрагивающие ресницы и думал
о том, какие ветры занесли сюда такое хрупкое существо.
Ей бы где-нибудь на южном берегу Крыма на солнышке греться. А
тут край суровый, люди крепкого корня нужны.
— Вы сюда по назначению или по доброй воле приехали?
— Сама.
— Что это вас сюда потянуло?
— Не знаю. Скорее всего любопытство. На Дальнем Востоке
была, в Средней Азии тоже, захотелось и тут побывать.
— Ну и как? — спросил Карцов.
— Здесь интереснее.
— Чем?
— Люди здесь интереснее. Щедрее.
— Это так, — согласился Карцов. — И то сказать,
по полтора оклада получают, а у кого «полярка» заморожена — все два
набегают. Вот и не скупятся.
— Я не о том. Душой они щедрее. Вот вы идете в такую погоду
и не жалуетесь.
— Нам что, наше дело такое — служба. Вы-то идете же?
— Я врач.
— А мы люди.
— Вот это я и имела в виду.
«Кто что ищет. Сашок себя ищет, а эта — людей. А что их
искать, они везде всякие есть. И тут разные попадаются. Обычно молодые девушки
едут на Север, чтобы поскорей замуж выскочить — здесь на них большой
спрос. А получается почему-то как раз наоборот, чаще холостыми и уезжают
отсюда. Да еще с прибавлением... Жалко, если и эту какой-нибудь проходимец
вроде Митьки обманет...»
А Митька — опять легок на помине — протискивается в
рубку.
— Ну что? — спрашивает Карцов сердито, как будто
Митька и в самом деле уже обманул докторшу.
— Не отвечают. Наверное, встречают с той стороны, у
причала. Что будем делать?
— Попробуем сами подойти к острову, хотя глубина тут
небольшая. Бери-ка отпорный крюк и замеряй. Только смотри, чтобы самого за борт
не смыло.
— Ах ты... — Митька едва не выругался, но вовремя
сдержался. — И угораздило же ее рожать в такую погоду!
Он долго шарашился на баке, потом догадался ухватиться за кнехт.
Пока что отпорный крюк не доставал до дна, и Митьке пришлось лечь.
— Два с половиной... Два сорок... Два с четвертью... Два!
Карцов перевел ручку машинного телеграфа на «стоп», катер
медленно по инерции некоторое время еще двигался к берегу.
— Метр восемьдесят... Метр семьдесят, — докладывал
Митька. — Полтора!
Дальше идти нельзя, грунт тут каменистый. Потеряв ход, катер
развернулся лагом к волне, и его валяло с борта на борт как ваньку-встаньку.
Карцов залез на рубку и, широко расставив ноги и с трудом удерживая равновесие,
махал флажками. Но с острова никто не отвечал, должно быть, их в самом деле
ждали с другой стороны.
А Митька тем временем докладывал:
— Метр сорок пять... Метр сорок...
Карцов спрыгнул с рубки, свернул флажки и положил их в ячейку.
— Не отвечают? — спросила докторша.
— Нет.
Она туго повязала платок, подхватила чемоданчик и решительно
шагнула из рубки.
— Ну я пойду.
— Куда?
— Туда, на остров. До берега тут всего метров тридцать и
неглубоко. Дойду.
Сразу видно, что она здесь совсем недавно. Эти тридцать метров
могут стоить ей жизни. И не потому, что волна. Главное тут — вода. Больше
трех минут она в такой воде никак не выдюжит.
— Запрещаю! — резко сказал Карцов.
Докторша удивленно посмотрела на него, но не испугалась, а лишь
усмехнулась и сказала:
— Мне кажется, в данном случае не я вам подчиняюсь, а вы
мне. — Она решительно шагнула к борту.
Карцов схватил ее за рукав:
— Вы это бросьте! Погибнуть хотите?
— Но ведь там двое: мать и ребенок. Они ждут моей помощи.
Вы это понимаете? — Теперь и докторша начала сердиться.
— Понимаю, — как можно мягче сказал Карцов. Вот так
всегда бывало: если на него начинали сердиться, он, наоборот, сразу
успокаивался. — Но если вы погибнете, они этой помощи не дождутся.
— Где же выход? — Она тоже взяла себя в руки, спросила
спокойно.
— Обойдем остров, покажем им, чтобы встречали здесь, и
опять вернемся сюда.
— Сколько это займет времени?
— Час, а то и все полтора, — подсказал высунувшийся из
моторного отсека Сашка.
— Да, часа полтора, — подтвердил Карцов.
— Много!
Тут Сашка совсем вылез из люка и подскочил к Карцову:
— Дядь Вань, я могу, я закаленный. Разрешите?
— Ты что, роды принимать умеешь?
— Не, я ее. — Он кивнул на докторшу. — Она
легкая, я ее в один миг до берега дотащу.
Это идея! Но у Сашки росту всего метр шестьдесят восемь, воды
ему будет по самое горло, тут бы только самому дойти, без ноши. В Митьке метр
восемьдесят три, но он что-то помалкивает, даже отвернулся, делает вид, что ни
о чем не догадывается.
— Ладно, пойду я, — сказал Карцов. — Дмитрий,
останешься за старшего. Смотри не посади катер на камни, вон там, видишь,
валуны высовываются. Как только мы дойдем до берега, так сразу отходите и
возвращайтесь в базу. За мной придете, когда утихнет.
— Дядь Вань!
— Приказание поняли? Повторите!
— Есть не посадить катер и возвращаться в базу! —
четко, даже как-то обрадованно повторил Митька.
Карцов вынул документы, папиросы, спички, потом вспомнил о
накладной, которую ему все-таки удалось выколотить, аккуратно свернул ее и
положил в военный билет. Потом все это завернул в платок и отдал Сашке:
— Положи в рундук. Если я тут засижусь надолго, получишь по
накладной все, что там указано, только проследи, чтобы на складе не обсчитали.
— Есть! — Сашка полез в кубрик.
Карцов подошел к борту, но сразу прыгать в воду не стал, знал,
что так может не выдержать сердце. Сколько на его памяти таких случаев было!
Вообще считается, что в такой воде человек может продержаться четыре-пять
минут. Есть, конечно, такие вон, как Сашка, закаленные, те дольше держатся. А
«моржи» так и вовсе удовольствие испытывают. А может, и врут насчет
удовольствия-то.
Однако он не «морж» и должен действовать с умом.
Он лег на палубу животом, свесил за борт сперва ноги, потом
сполз весь. Его сначала будто ошпарило, а потом словно схватило холодным
железным обручем так, что дыхнуть невозможно. Воды оказалось по грудь, но когда
набегала волна, она захлестывала лицо и наливалась в уши. Карцов, отфыркиваясь,
попрыгал на одном месте, чтобы хоть немного разогнать кровь, и крикнул:
— Давайте!
Сашка захватил из кубрика свой прорезиненный плащ, они с Митькой
завернули в него докторшу и осторожно подали ее Карцову. Тот принял ее на
вытянутые руки и сразу пошел к берегу. «Хорошо, что худенькая, — подумал
он. — Была бы покрупнее, не унес бы». Ему казалось, что так даже как-то
теплее, порожняком он замерз бы совсем.
Он шел хотя и осторожно, но споро. Знал, что иначе нельзя.
«Только бы не схватила судорога. Надо иногда чуть приседать...»
До полпути было сравнительно легко, а потом начали затекать
руки. «Вот еще не хватало уронить!» Он заторопился и чуть не упал: под ноги
попался небольшой валун.
— Ой! — вскрикнула докторша.
Должно быть, он все-таки макнул ее в воду.
— Сейчас, уже недалеко, — успокоил он ее, но теперь
уже не торопился. Когда воды стало ему по пояс, он переложил докторшу на плечо.
И тут же увидел, что от метеостанции к ним кто-то бежит, машет руками, кричит,
но слов из-за шума прибоя не разобрать. «Это хорошо, значит, мне можно будет
сразу же вернуться на катер, а то застрянешь и будешь куковать, пока шторм не
утихнет».
Но когда добрались до берега, сил уже не было. Поставив докторшу
на ноги, Карцов опустился на отполированный морем камень. Катер еще лежал в
дрейфе. Карцов махнул Митьке рукой: отходи! Сашка юркнул в моторный отсек,
прибавил обороты, и катер, пыхнув синим дымком, развернулся и стал набирать
ход.
А тело Карцова совсем одеревенело, тут еще судорогой схватило
ногу, и он аж застонал от боли.
— Свело? — понимающе спросила докторша.
— Ага.
— Сейчас. — Она открыла свой чемоданчик, порылась в
нем, достала длинную иголку. Штанина прилипла к ноге, вдвоем им долго пришлось
ее закатывать. Но вот докторша кольнула иголкой в икру, и сразу боль стала
отпускать.
— Теперь растирайте.
Только тут и заметил Карцов, что докторша стоит босиком.
— Обуйтесь, а то застудитесь.
— А я туфель потеряла там, когда крикнула.
— Ах ты, беда какая! Второй хоть наденьте.
— Я и его скинула. Зачем он один-то?
Тут к ним подбежал муж этой самой не вовремя вздумавшей рожать
гидрологини — Карцов его знал, сейчас старался вспомнить его фамилию, но
никак не мог вспомнить.
— Вот спасибо! А я уж думал, что не успеете. А тут еще и
погода испортилась. Пойдемте быстрее, она там очень мучается. — Он говорил
быстро, захлебываясь и суетясь без всякого толку.
— Погоди-ка. — Карцов взял его за рукав модной
нейлоновой куртки. («И где только они ухитряются доставать такие?») —
Видишь, туфли вот мы утопили, пока до берега добирались. Не босиком же ей идти?
Вахрамеев — наконец-то Карцов вспомнил его фамилию —
сел, быстро стащил с себя сапоги и протянул докторше:
— Вот наденьте, а я и в носках добегу, тут недалеко.
Сапоги были, наверное, сорок третьего размера, а то и еще
больше. На тоненьких ножках докторши они хлябали, громко бухали каблуками о
камень. А Вахрамеев нетерпеливо приплясывал возле докторши и все тараторил:
— Первенец у нас, по срокам вроде бы еще неделю она должна
была ходить, я завтра собирался везти ее в больницу. А вот поторопилась!
Доктор, попробуйте скорее идти, а то она там очень мучается и плачет. Вдруг не
успеем?
— Схватки частые? — озабоченно спросила докторша,
стараясь поспеть за Вахрамеевым.
— Очень!
— Через сколько минут?
— Минут? — Вахрамеев остановился как вкопанный и
растерянно уставился на докторшу. — Я не замерял. Извините, как-то не
догадался.
— Ну а хотя бы воды накипятить вы догадались?
Вахрамеев ничего не ответил, сорвался с места и крупной рысью
помчался вперед.
— До чего же беспомощный народ эти мужчины! —
вздохнула докторша.
— Это верно, — согласился Карцов. Коснись такое дело
лично его, он тоже не сообразил бы...
Всю эту ночь Карцову впервые за многие годы снились хорошие сны.
Но утром он их все начисто забыл и сильно огорчился: было бы что рассказать
Сашке.
Николай
Черкашин.
Белые манжеты
(повесть)
А любят подводники так...
Лейтенанту Феодориди, начальнику радиотехнической службы большой
подводной лодки, вдруг выпали два свободных дня. Впервые за два года
нежданно-негаданно посчастливился ему «сквозняк» — свободные суббота и
воскресенье. Случилось это ненароком: в субботу Феодориди должен был дежурить
по кораблю, но лейтенант Весляров, командир торпедной группы, попросил
поменяться дежурствами и заступить вместо него в понедельник. Еще не помышляя
ни о каком «сквозняке», Феодориди согласился.
В пятницу же на подведении итогов соцсоревнования командир
подводной лодки капитан 3-го ранга Абатуров объявил радиотехническую службу
лучшей на корабле. Да и было за что: весь январь лейтенант Феодориди «рыл
землю, упершись рогом». Во-первых, сдал зачеты на самостоятельное несение
якорной вахты, во-вторых, радиотелеграфисты отличились на командно-штабном
учении, в-третьих, радиометристы сменили «засоленную» антенну радара в
рекордный срок, в четвертых...
В общем, на гребне славы Феодориди подкатил к командиру и
попросил отпустить его на субботу в Северодар по личным делам.
— С Натальей поедешь? — не то спросил, не то уточнил
командир.
Да, собственно, что тут уточнять?! Весь гарнизон знал о романе
Христофора Феодориди с Натальей Аксеновой, двадцатилетней красавицей,
секретарем горсуда. Статная, рослая, она даже в заполярную зиму ходила с
рассыпанными по черной шубке золотыми волосами. Когда она восседала за
секретарским столиком в зале трибунала, подсудимые очень рассеянно слушали
прокурорские речи...
— С Натальей, товарищ командир.
Абатуров подумал, потянул время и вдруг сделал царский подарок:
— Значит, так... Разрешаю вернуться в понедельник... К
подъему флага.
Так Христофор стал обладателем бездны времени в пятьдесят часов,
свободных от учебных тревог и регламентных работ, от ночных вызовов на лодку и
внезапных поручений, свободных от собраний и построений — словом, от
службы.
На рейсовом катере по пути в город Феодориди, вдохновленный
открывшейся перед ним вечностью, предложил подруге слетать на денек к Черному
морю — в родную Хосту.
— А успеем? — спросила осторожная Наташа. Христофор
тут же подсчитал часы. Выходило, что в Хосте они могли провести полдня, ночь и
еще полдня, чтобы в воскресенье вечером вернуться в Северодар.
— А знаешь, как это называется? — припомнила Аксенова
юридическую формулировку. — Самовольное покидание места службы.
Но Феодориди взглянул на нее так, что Наташа до самого Адлера
забыла о своем столике в зале трибунала.
Они урвали у арктической ночи почти целый день солнца, зелени и
лазурного моря. А после воскресного обеда в ресторане «Магнолия» отправились в
аэропорт. И все бы кончилось благополучно, если бы в ту зиму на южных склонах Кавказских
гор не выпало слишком много снега. Сугробы скрыли излюбленный корм диких
голубей — чинаровые орешки и желуди. И тогда тучи голубиных стай
опустились на летное поле адлерского аэродрома. К ужасу влюбленных, все рейсы
отменили. Но подводники тем и отличаются от всех прочих смертных, что находят
выход из любого положения, даже если для этого надо пролезть через торпедный
аппарат... Шальной таксист домчал их за четыре часа и за месячное лейтенантское
жалованье в Сухуми. А оттуда в полночь им удалось вылететь на север.
Ровно в восемь ноль-ноль лейтенант Феодориди, слегка небритый,
покачиваясь от усталости, стоял в строю на корпусе подводной лодки и слушал
бодрую скороговорку горна, под которую на всех кораблях в гавани взлетали флаги
и гюйсы. А потом заревели тифоны, завыли злые сирены... По понедельникам на
эскадре проверяли исправность средств звуковой сигнализации.
Самовольная отлучка начальника радиотехнической службы
раскрылась на другой же день, когда на службу вышел пропагандист политотдела
капитан-лейтенант Скосырев, возвращавшийся из отпуска тем же самолетом, что и
Христофор с Натальей.
Проступок комсомольца Феодориди разбирался на лодочном комитете
ВЛКСМ. Заседание комитета вел подчиненный начальника РТС мичман Голицын,
старшина команды гидроакустиков и заместитель комсомольского секретаря.
Впрочем, Голицын очень скоро взял самоотвод и все заседание рисовал в блокноте
шаржи на боцмана — мичмана Белохатко, тоже члена комитета. Голицын
почеркивал карандашом и вспоминал свою «love story»{17},
как с некоторых пор стал небрежно называть все, чем жил целых семь лет.
Он только что вернулся из Москвы, из первого мичманского
отпуска — очередного, долгожданного. Отец и мать у Голицына слепые от
рождения. Когда Дмитрий предстал перед ними в новехонькой парадной форме, оба
они наперебой ощупывали фуражку, шинель, тужурку. Их пальцы пробегали по
мичманским звездочкам на погонах, по золотым якорям на лацканах, по тоненькому
годичному шеврону на рукаве: пытались представить великолепие морского наряда.
Отец ничего не сказал, а мама вздохнула:
— А как же с институтом, Митенька? Выходит, зря учился?
И Дмитрий разубеждал ее, что не зря, что мичманский контракт он
подписал всего лишь на два года. За это время поплавает, послужит на Севере,
скопит приличную сумму для будущей оседлой жизни, вернется в Москву и начнет
работать где-нибудь по специальности радиоинженером. Но то была официальная
версия его службы — нарочито деловая и меркантильная. В действительности
все обстояло куда сложнее. В действительности Дима Голицын ни сном ни духом не
видел себя моряком. Даже тогда, когда в последнем классе всех парней их
достославного десятого «А» вдруг обуяла жажда подвигов, приключений и прочих
громких дел, когда Колька Уваров явился однажды с парашютным значком
«перворазника», горделиво нацепленным поверх свитера, когда стихи Толи
Лавочкина опубликовала «Юность», а Юра Бабаян выиграл районное первенство по боксу
среди юниоров, когда Саша Милютин стал бардом и актером гремевшего на всю
Москву самодеятельного театра в одном из подвалов на Красной Пресне... Всем
вдруг позарез оказалось необходимым стать кем-нибудь немедленно, сейчас, не
дожидаясь выпускных экзаменов и аттестата зрелости. И только Голицын, пожалуй,
был самым незаметным человеком на фоне общешкольных звезд. Что с того, что он
каждый день приходил в класс со свежими ожогами на пальцах от паяльника —
мастерил дома необыкновенный синтезатор, который должен был, по замыслу,
воспроизводить самые невероятные звуки: от пения птиц до шума волн, от
электрогитары до электросвирели... Что с того, что он знал азбуку Луи Брайля и
мог читать книги для слепых. Воображения Ксении Черкасовой, большеглазого
существа в белом кружевном воротнике и черном фартуке, увы, все эти голицынские
умения никак не трогали. Эх, знать бы Диме тогда, что пройдет несколько лет и
он предстанет перед самой красивой, перед самой умной, самой остроязыкой
девушкой класса, школы, города, вселенной в гордом наряде североморского
матроса — черных клешах, черном бушлате, проклепанном в два ряда золотыми
пуговицами, в лихой бескозырке с неуставной лентой «Подводные силы КСФ»,
заказанной тайком в магазине похоронных принадлежностей. Конечно же, в тот
смутный и горячечный год он и вообразить такое не смел. Море, флот, подводные
лодки — это удел особых и избранных... Перед весенними каникулами Дима
совершил весьма взбудоражившее его открытие. Как-то, оставшись наедине с
классным журналом, он заглянул в конец книги и обнаружил в общем списке адрес
Ксении Черкасовой. Он поразился тому, что никогда раньше не приходила ему в
голову такая простая и такая важная мысль: узнать, где же дом этого
непостижимого существа, под власть которого он попал столь безоглядно и
всецело?
Он не стал записывать: «2-я Останкинская, дом 3, корпус 1, кв.
390»; он запомнил эти слова и цифры как прекрасный сонет.
В тот же день Дима после уроков отправился взглянуть на дом, где
живет Ксения. Чем ближе подъезжал трамвай к останкинской телебашне, тем
тревожнее становилось Голицыну. Он поминутно оглядывался — не вошел ли в
вагон кто-нибудь из одноклассников? Ему казалось, что пассажиры догадываются,
куда и зачем он едет. Пылали щеки, пылала шея, пылали уши... Когда водитель
объявил Вторую Останкинскую, Дима вздрогнул и сделал вид, что его это не
касается, и проехал еще одну остановку. Потом он возвращался пешком,
вглядываясь в номера, пока не вздрогнул от сочетания затверженных цифр: дом 3,
корпус 1... Десятиэтажное здание пятидесятых годов, отделанное кремовой плиткой
и обнесенное по карнизу сеткой, чтобы плитки не падали на головы прохожих,
ничем не отличалось от квартала таких же громоздких и осанистых домов. Но Дима
сразу же выделил его и запомнил на всю жизнь. Ему захотелось отыскать ее окна,
ее подъезд, и он словно во сне, не вошел — вплыл во двор, обогнул батарею
мусорных ящиков, стоянку «Жигулей», пересек собачью площадку, детский городок и
наконец уткнулся в кирпичное крыльцо заветного подъезда. Теперь он уже знал, что
не уйдет отсюда, пока не поднимется на ее этаж, не увидит ее дверь. И он вошел
в подъезд, словно в кратер вот-вот взорвущегося вулкана. Все жильцы, которые
попадались навстречу, дети и даже кошки казались ему существами совершенно
особенными только потому, что жили под одной крышей с ней.
Ноги сами собой подняли его на третий этаж, и Дима замер перед
пухлой чернокожей дверью с блестящей табличкой «Н. И. Черкасов». «Отец», —
догадался он, прочтя незнакомые инициалы. Коленки сделались на удивление
слабыми и все норовили подогнуться, так что хотелось сжать их руками. Черная
дверь могла распахнуться в любую секунду, и на пороге появится — страшно
подумать — Ксения.
Уличив себя в необъяснимом и постыдном страхе, юноша придумал
себе достойное испытание. Он подошел к двери и, леденея от ужаса, нажал белую
клавишу звонка: «Динь-бом»!
Робкая надежда — дома никого нет — тут же улетучилась
при звуке легких шагов. Сердце оборвалось и завертелось волчком; в дверном
проеме стояла Ксения.
— Ты? — удивилась она.
— Я, — сокрушенно подтвердил Голицын.
— Ну... проходи... — неуверенно пригласила девушка.
До сих пор Дима видел ее только в черно-коричневом школьном
платье. И если бы она стояла сейчас в этом же строгом наряде, он никогда бы не
решился перешагнуть порог. Но ничего страшного, уничтожительного, рокового при
таком халатике, при смешных соломенных тапочках произойти не могло, и Дима
вступил в святая святых — в дом Ксении Черкасовой. В памяти остались
только неимоверно просторная прихожая, очень высокие стены, книжные шкафы,
напольная ваза, на которую Дима чуть не наткнулся, и зеленый фаянсовый
лягушонок, приткнувшийся возле телефона на фаянсовом же листке. Точно такая же
пепельница стояла и у Голицыных на серванте. Диме показалось, что лягушонок
подмигнул ему по-свойски, и сразу на душе полегчало: здесь, в этом чужом и
почти враждебном доме, у него был маленький союзник. Ксения провела его на
кухню, налила чаю, возник нелепый натужный разговор о последней контрольной по
тригонометрии, о билетах к выпускным экзаменам... Поблагодарив за чай, Голицын
попросил совершенно ненужные ему таблицы Брадиса и благополучно удалился.
Никто из класса так и не узнал об этом странном визите.
На выпускном вечере, когда вдруг до слез остро ощутилось, что
такой слитный и уютный десятый «А» вот-вот должен рассыпаться и рассеяться в
жутковато просторном мире, Дима отозвал Ксению за кулисы актового зала и
объяснился в любви самым нелепым, самым старомодным образом. Он знал наверняка,
что рассчитывать не на что, что обречен, никогда ее губы не скажут «да». Он
знал, что его ждет полный крах, и все же решился сказать, выдохнуть из себя
роковые три слова, и решимость эта, отчаянная и мужская, была единственным ему
утешением...
Девушка в кремовом платье не рассердилась и не рассмеялась. Она
с жалостью посмотрела на всклокоченного, обескураженного парня, взяла его за
руку и сказала: «Пойдем». Она честно пробродила с ним всю июньскую ночь от
Останкина до Красной площади, затем они пришли в Сокольники к Диминому дому, и
Ксения, словно старшая сестра, убедившись, что несмышленыш-брат теперь в полной
безопасности, поцеловала в лоб и попросила никогда больше ей не звонить и не
искать никаких встреч.
Только потом, спустя много лет, Голицын понял, как добра была к
нему в ту ночь девушка с ледяными глазами.
...Дома никого не было. Дима заставил себя сварить картошку,
вскипятить чай, позавтракать и начать новую жизнь без Ксении из Останкина,
бойцовскую жизнь московского абитуриента, столь неожиданно взрослую, тревожную
и томительную...
Он поступил в институт радиоэлектроники и автоматики. И — о
чудо! — через год встретил в читальном зале Ксению Черкасову. Она
перевелась в МИРЭА с физического факультета пединститута.
Но радовался Голицын напрасно. Ксения позволила подойти к себе
только через год — на третьем курсе. На четвертом она приняла приглашение
сходить в Кремлевский дворец на «Дон Карлоса», на пятом пригласила к себе на
день рождения. А летом после выпуска поцеловала... Поцеловала не то в щеку, не
то в уголок губ. Дима долго потом вспоминал этот поцелуй и разгадывал его, как
расшифровывают таинственную печать.. Случилось это на перроне Ленинградского
вокзала вскоре после вручения дипломов. Накануне, раскрыв заветные красные
корочки выпускника-отличника, Голицын обнаружил в них невзрачную бумажку —
повестку из военкомата. Ему предстояло отслужить в армии год. Всего-то год...
Он даже рад был отчасти, что теперь можно будет писать письма и проверить себя
в разлуке. Тем более что служить выпало на Севере, да еще на флоте.
Служба оказалась легкой и необременительной. В береговой базе
подводных лодок матроса Голицына назначили заведующим шумотекой при классе, где
тренировались лодочные гидроакустики. Это было что-то вроде лингафонного
кабинета, только вместо кассет с записями иноязычных текстов Дмитрий выдавал
пленки с шумами винтов различных кораблей: авианосцев и крейсеров, эсминцев и
подводных атомоходов, рыбацких судов и грузовых транспортов. А еще были бобины
с записями голосов морских рыб: сциен, дорад, тригл и даже дельфинов.
Времени хватало и на книги и на письма.
Дмитрий наговаривал свои послания на пленку, затем наматывал ее
на жесткие открытки, запечатывал в конверт и отсылал Ксении через городскую
почту. Разумеется, он рассказывал ей о том, как трудна служба на подводных
лодках (понаслышке от знакомых гидроакустиков), как прекрасно полярное сияние
(видел однажды сам), как шумливы и говорливы под водой рыбы (слышал сам, но
только с магнитофона)... Ксения отвечала редко, но регулярно — раз в
месяц. Она писала, что ее распределили в подмосковный центр космической
радиосвязи, что работа ей нравится, но о ней не расскажешь подробно, что зима в
Москве никуда не годится — то мокрые гололеды, то дождливые снегопады...
С весны письма прекратились, и Голицын подумал поначалу, что
Ксению и вовсе засекретили в ее центре. Утешался Дмитрий тем, что через
неделю-другую и без того недолгая его служба кончалась, а до Москвы скорый
поезд «Арктика» идет всего тридцать два часа. Но тут пришло коротенькое
письмецо... Дмитрий пробегал убийственные строчки, и они прыгали в глазах
фиолетовыми пружинками...
Ему и в голову не приходило, что Ксения может выйти замуж. Даже
странно было представить: Ксения, такая серьезная, такая правильная, такая
насмешливая, и вдруг загс, свадьба, муж...
В Мурманске, коротая время перед московским поездом, Дима
посмотрел фильм «Романс о влюбленных» и был поражен — до чего же точно
кто-то вывел на экране его жизнь, его матросскую любовь... И конечно же,
захотелось вот так вот, как этот морской пехотинец из картины, прийти к
неверной невесте в распахнутом бушлате, с чубом, взвихренным из-под геройской
бескозырки, и устроить знатную бучу или просто испепелить презрением изменщицу
и то сухопутное ничтожество, на которое променяла она его —
матроса-североморца.
Полдороги Голицын просидел за столиком вагона-ресторана, глядя в
окно и поглаживая бокал-неваляшку. Менялись соседи-попутчики — он никого
не видел и не слышал. Потом подсел полный и лысый капитан 3-го ранга с
инженерными «молоточками» на погонах, глянул на нарукавный «штат» голицынской
фланелевки.
— Радиотелеграфист? — поинтересовался «кап-три».
— Гидроакустик, — вяло ответил Дмитрий.
— Дэмэбэ играешь?
— Дэмэбэ...
— Слушай! — оживился толстяк. — Мне гидроакустики
во как нужны!.. В школу мичманов пойдешь?
Голицын, не тая горькой и язвительной усмешки, покачал головой.
Капитана 3-го ранга это только раззадорило:
— Ну сколько ты будешь получать на гражданке?! Ну три
полста от силы... А мичманом? Смотри сюда!..
«Kan-три» извлек из кармана электронный калькулятор, и на экранчике
запрыгали зеленые цифры:
— Это за должность... Это за выслугу... Это «полярка»...
это «гробовые»... Тьфу!.. «подводные», если на лодки попадешь. Это
эмдэдэ — морское денежное довольствие... При пересечении кораблем линии
Тромсё — Бустер пойдет валюта в бонах... Ну-ка, итого — ого-го!
— Нет.
— Не пойдет служба, через два года спишешься мичманом
запаса. Две звезды — почти офицер!
— Нет.
— Ну заладил — «нет» да «нет»... По специальности
будешь служить. Диплом не пропадет... Кортик выдадут, — выбросил
искуситель последний козырь. — В белой тужурке будешь ходить — все
девушки твои!
Голицын улыбнулся зло и печально.
— Нет!
— Ну ладно, — вздохнул незадачливый вербовщик и
набросал на бумажной салфетке адрес. — Возьми. Может, надумаешь. Москва,
она, братишка, бьет с носка!
И настырный «кап-три» отстал.
* * *
В Москве на площади трех вокзалов Голицын швырнул черный
портфель с нехитрыми пожитками в такси и назвал останкинский адрес...
...Из зеркала лифтовой кабины на него смотрел бравый парень: бескозырка-маломерочка
сдвинута на брови, белое офицерское кашне подчеркивало угольную чернь бушлата,
в распахе ворота — сине-белая рябь тельняшки, ядреное золото пуговиц и
фосфорическое сияние на погонах литер СФ, покрытых светонакопительной краской.
И еще глаза, темные от гнева и печали.
Звонок под его пальцем сыграл «боевую тревогу». Дверь открыла
Ксения — чужая, стройная, шемяще красивая. Она не охнула, не отступила
назад, не пришла в смятение... Да что там в смятение... Разве что удивилась и в
веселом изумлении закружила Дмитрия в прихожей.
— Ну-ка повернись, покажись!.. Убиться можно. До чего
хорош!.. Идет тебе черный цвет!.. Идет... И ленточки с якорями — с ума
сойти... Ну раздевайся! Сейчас Юра придет. Вместе поужинаем.
Все гордые слова и скорбные монологи, выстраданные под стук
вагонных колес, рассеялись сами собой, и Дмитрий, покорно поплелся в ванную
мыть руки.
— Кто он такой, этот твой Юра? — спросил Голицын,
тщась изо всех сил придать голосу ледяное презрение.
— Луноход по телевизору видел? — Ксения таинственно
понизила голос: — Вот он один из тех, кто им управлял... Только я тебе
этого не говорила!
Голицын ошеломленно молчал, не зная, верить или не верить, не
зная, что сказать, о чем спросить... Но тут пришел муж. Без звонка в дверь.
Скрежет его ключа больно отозвался в сердце или выше, а может, чуть в
стороне... У Димы всегда была тройка по анатомии...
— У нас гости. — Вышла навстречу Ксения. — Мой
школьный товарищ — Дима Голицын.
Дима поправил «гюйс» и протянул каменную руку немолодому уже
крепышу в чудовищно затертой летной кожанке. Ветхость куртки подчеркивали
свежайшая сорочка при отменном галстуке и белоснежные манжеты. Что это за
куртка — прихоть ученого чудака, вызов моде или дань прошлому, Голицын так
и не разгадал, хотя странный наряд так и ударил в глаза; Дмитрий сверлил
взглядом человека, который отнял у него Ксению. Крепыш не относился к разряду
красавцев и был старше Голицына, как, впрочем, и Ксении, лет на десять. Дмитрий
не без довольства отметил и мешки под глазами, и сединки в висках: «Старик...
Не могла помоложе найти». Но едва «старик» начал рассказывать с
шутками-прибаутками о новом запуске, как в ту же минуту превратился в озорного,
смешливого парня — энергичного, резкого, почти стремительного. Он
рассказывал о том, о чем простые смертные узнают по радио лишь наутро.
Рассказывал без пижонства, без многозначительных недомолвок — просто,
обстоятельно, с радостной обреченностью человека, влюбленного в свою работу:
другой нет и не будет. Одна на всю жизнь — жестокая, изматывающая и
прекрасная... Точно такими же глазами смотрел крепыш на Ксению. И та отвечала
ему короткими счастливыми взглядами.
Дмитрий старался не замечать этих переглядок. Ему удалось
рассмотреть, что под белыми манжетами, далеко вылезшими из рукавов кожанки,
скрываются фиолетовые рубцы, какие бывают на коже после сильных ожогов...
Скрытое величие этого человека с каждой минутой становилось все ощутимей.
Когда настал черед гостя поведать о морской жизни, Голицын
стушевался вовсе. Ну не о шумотеке же рассказывать? Самым ярким переживанием
последних недель службы была суета вокруг «дембельского костюмчика» —
тайные визиты в ателье, где в будущие «клеша» вшивались запретные клинья,
переговоры со шляпным мастером насчет фирменной бескозырки, выпиливание из мыльниц
славянских литер СФ — северный флот, и прочие пижонские хлопоты.
Он покидал дом Ксении с мерзейшим чувством собственного
ничтожества. Надо же — просидеть год в теплом кабинете, а потом корчить из
себя моремана, героя-подводника.
Вспомнилось вдруг, как прятал перешитую форму и несезонный
бушлат на вокзале в ячейке автоматической камеры хранения, как таил заветный
шифр, как торопливо переодевался в вагонном туалете, как ловил в метро взгляды
девчонок...
Через три тягомотных дня, заполненных шатанием по кафе и
неотступными вопросами «Кем быть? Где работать?», Голицын отыскал в бушлате
бумажку с адресом мичманской школы и купил билет до Мурманска.
Моряком так моряком!
* * *
Курсантскую практику Голицын проходил на подводной лодке
капитана 3-го ранга Абатурова.
В свои тридцать шесть Абатуров как командир лодки был староват.
По службе его уже обгоняли кавторанги в возрасте Иисуса Христа.
Историю абатуровского командирства знала вся эскадра. Из училища
парень рвался на подводные лодки, но попал на старый эсминец, который вскоре
ушел в консервацию. Несмотря на то что корабль стоял на приколе, в моря не
ходил и особых шансов отличиться своим офицерам не давал, лейтенант Абатуров
быстро вырос до старшего помощника командира.
Карьера довольно редкая и завидная. А он все три «надводных»
года бомбардировал отдел кадров флота рапортами: «Прошу перевести меня на
подводные лодки... Согласен на любую должность, в любой гарнизон». Рапорты
возвращались с неизменной пометкой: «Вакансий нет». Об этой переписке узнал некто
из адмиралов-подводников, вызвал к себе неугомонного лейтенанта: «Есть место
командира группы. Пойдешь со старпомов?»
Абатуров согласился и начал карьеру с нуля — командир
группы, командир отсека. Ему уже шел двадцать восьмой год, и кадровики занесли
его фамилию, которая всегда и везде открывала любые списки, в графу
«Неперспективные офицеры». Правда, судьба подарила ему шанс стать флагманским
связистом. Но Абатуров не захотел уходить в штаб, на берег, остался на лодке.
Это стоило ему личной жизни. Пока он был в очередной «автономке», невеста
уехала в Одессу и не оставила адреса.
К тридцати годам, когда иные офицеры уже становятся к
командирскому перископу, Абатуров едва вышел в «бычки» — в командиры
боевой части связи с одновременным начальствованием над радиотехнической
службой. Правда, на его кителе посверкивала серебряная «лодочка» — знак о
допуске к самостоятельному управлению подводным кораблем. Никто даже не
заметил, как он сдал все зачеты и получил — единственный среди
радиоофицеров — этот заветный подводницкий знак, который, как орден,
носится справа и крепится к тужурке не на пошлой булавке, а привинчивается
рубчатой гайкой с клеймом монетного двора.
Дальше был самый фантастический этап абатуровской карьеры.
Документы молчат, говорят легенды.
Будто однажды на больших маневрах перед самым выходом в
торпедную атаку посредник «вывел из строя» командира лодки и велел старпому
возглавить корабельный боевой расчет. Старпом совершенно не был готов к этой
роли, и с ним случилось что-то вроде шока. Он сжимал микрофон боевой трансляции
и не мог выдавить из себя ни слова. Текли драгоценные секунды... И тогда из
закоулка центрального поста, там, где мерцал светопланшет надводной обстановки,
выбрался капитан-лейтенант Абатуров, взял у старпома микрофон и блестяще провел
атаку! То было явление Золушки на торпедном балу.
После маневров «неперспективный офицер» был назначен старпомом
этой же лодки, минуя ступень помощника командира. А еще через пару лет получил
направление на Классы командиров подводных лодок. Тут судьба подставила
подножку. На медкомиссии выявилось, что правый — «перископный» — глаз
Абатурова близорук. С таким зрением не то что в командиры идти, из плавсостава
списываться надо.
Другой бы запил от такого выверта фортуны. Но Абатуров ухватил
рукояти командирского перископа как быка за рога.
Кто его надоумил — неизвестно, но только оказался он на
другой день после медкомиссии в Москве у знаменитейшего профессора-окулиста.
Чтобы попасть к нему в институт и записаться в очередь на прием, надо было
записаться прежде в очередь к гардеробщику, ибо в многоместной раздевалке не
хватало номеров для всех страждущих. Запись велась ежеутренне за час до начала
работы метро.
Как удалось Абатурову, человеку без «мохнатой руки» в столице,
попасть в первый же день приезда к профессору, легенда умалчивает, ибо тут
меркнет фантазия мифотворцев. Известно лишь одно, что старик-гардеробщик
полвека тому назад служил на линкоре «Парижская коммуна» вещевым баталером и с
тех пор питал большое уважение к черным флотским шинелям...
Профессор-окулист сделал всего лишь вторую успешную операцию по
хирургическому устранению близорукости. Абатуров согласился стать третьим
пациентом и расписался в бумажке, которая снимала с глазного хирурга
ответственность в случае неудачи.
Через полмесяца капитан-лейтенант с серебряной лодочкой на груди
увидел свою фамилию в списке принятых на Классы — увидел двумя глазами с
дистанции, как он уверял, в один кабельтов{18}.
Много позже, после Классов, когда командиру подводной лодки
капитану 3-го ранга Абатурову сказали, что если он не подаст нынче рапорт в
Морскую академию, то в следующем году он не пройдет туда по возрастному цензу,
«неперспективный» командир рапорта так и не написал. Ушел в очередной поход, из
которого вернулся с орденом Красной Звезды.
Вот такой человек заглянул к концу голицынской стажировки в
старшинскую и, сбив пилотку на затылок, весело спросил:
— Ну что, мичман, придешь к нам служить?
И судьба Дмитрия Голицына решилась в тот же миг.
— Приду, товарищ командир!
* * *
Подводная лодка дрейфовала в Средиземном море. С мостика
приказали открыть гидроакустическую вахту, и мичман Голицын, не чуя ничего
дурного, включил аппаратуру на прогрев. Через несколько минут бодро прокричал в
микрофон:
— Мостик, горизонт чист! Акустик.
Динамик откликнулся голосом командира:
— Прослушать горизонт в носовом секторе!
Голицын прокрутил штурвальчик поворота антенны, но в наушниках
по-прежнему стоял мерный жвачный шум волны, заплескивающейся на корпус
субмарины.
— Мостик, горизонт чист! — еще раз доложил мичман.
— Акустик, прослушать горизонт по пеленгу... градусов!
Капитан 3-го ранга Абатуров хорошо владел голосом, но сейчас
сквозь стальную мембрану явно прорывались нотки раздражения.
Как ни вслушивался Голицын в подводную даль, ничего, кроме
шорохов, треска да монотонных стонов самцов горбыля, расслышать не мог. Осенью
в здешних водах Средиземного моря стоит «глухая» гидрология: как будто
гидрофоны накрывают толстым ватным одеялом.
— Горизонт чист, — сообщил Дмитрий, уже не ожидая
ничего хорошего.
— Мичману Голицыну, — взорвался динамик, —
прибыть на мостик!
Он передал вахту старшине 1-й статьи Сердюку и пронырнул сквозь
переборочный и рубочные люки на мостик.
— Товарищ командир, мич...
Абатуров прервал рапорт сердитым кивком в сторону длиннющего
танкера, загромоздившего полгоризонта. Танкер проходил так близко, что без
бинокля можно было разглядеть и голубополосый греческий флаг, и полуголого
матроса, который катил по верхней палубе на красном велосипеде, и черноволосую
гречанку, из-под руки разглядывавшую диковинный подводный корабль.
— Вот он, твой «чистый горизонт»! — не выдержал Абатуров.
Самое обидное, что при сцене посрамления старшины команды
акустиков присутствовал и боцман — старший мичман Белохатко. Боцман стоял
рядом с командиром, смотрел на Голицына сверху вниз — с мостика в
ограждение рубки, и обожженные солнцем губы насмешливо кривились: «Глухарь ты в
белых манжетах... И за что тебя Родина севрюгой кормит?!»
Можно не сомневаться, именно такую тираду выдаст он нынче за
обедом, и вся мичманская кают-компания дружно захмыкает, заулыбается...
Отношения с боцманом начали портиться едва ли не на второй месяц
автономного похода. А началось, пожалуй, с пустяка — с белых манжет...
Рукава у флотского кителя, что трубы. Когда руки на столе, сразу видно, что под
кителем надето. Не очень-то это красиво: сидят мичманы в кают-компании,
сверкают звездочками на погонах, а из обшлагов у кого что проглядывает —
то полосатый тельник, то голубая исподняя рубаха, то рукава рыжего —
аварийного — свитера высовываются... Вот и решил Голицын слегка облагородить
свой внешний вид. Завел себе белые манжеты с серебряными запонками. Немудреная
вещь — манжеты: обернул вокруг запястий отутюженные белые полоски, скрепил
запонками, и китель сразу же приобретает эдакий староофицерский лоск, будто и
впрямь под суровым корабельным платьем накрахмаленная сорочка. Конечно, в
лодочной тесноте белоснежное белье — роскошь немыслимая, но манжеты
простирать лишний раз ничего не стоит. Была бы охота.
Первым элегантную деталь в голицынской одежде приметил торпедный
электрик мичман Никифоров.
— Ну ты даешь, Петрович! — засмеялся за обедом
электрик. — Вылитый аристократ! У тебя, случаем, дедушка не того?.. Не в
князьях состоял? Фамилия-то известно какая...
Пустячное это событие — белые манжеты — оживило
каютный мирок, и пошли споры-разговоры, и только боцман, Андрей Белохатко,
неодобрительно хмыкнул и процедил сквозь золотые зубы:
— Лодка чистеньких не любит...
— Боцман чистеньких не любит! — парировал Голицын.
С того злополучного обеда за мичманом Голицыным утвердилось
прозвище Князь.
А на другой день в отсеках развернулась субботняя приборка, и
боцман выставил из-под диванного рундука ящички с гидроакустическим ЗИПом{19}.
— Твое хозяйство? — спросил он Голицына. — Вот и
храни в своей рубке.
Конечно же, то было несомненное зловредство. Кому не известно,
что в рубке акустиков и без того не повернуться. На лодке каждый кубический
дециметр свободного пространства в цене. И торпедисты, и мотористы, и
электрики, и радисты стараются захватить в дальний поход как можно больше
запчастей к своим аппаратам и механизмам. А тут еще коки с макаронными
коробками и консервными банками. А тут еще баталер претендует на любой уголок,
на любую «шхеру», куда бы можно было засунуть лишнюю кипу «разовых» простыней,
рубах, тропических тапочек... Отсеки не резиновые. Вот и идут старшины команд
на поклон к боцману, хозяину всевозможных выгородок, рундуков, камер, сухих
цистерн. А у боцмана свои проблемы, свое имущество — шхиперское, рулевое,
сигнальное, штурманское....
Штатная койка Голицына — в аккумуляторном отсеке нижняя по
левому борту, изголовьем к носовой переборке, за которой пост
радиотелеграфистов. Проще говоря, диванчик в углу мичманской кают-компании. Под
ним-то и разместил Дмитрий вместо личных вещей ящички, пеналы, сменные блоки к
станциям. Теперь же боцман выставил их на том основании, что все равно-де
Голицын в кают-компании не живет, перебрался в офицерский отсек поближе к
гидроакустической рубке, кот пусть и хранит свое хозяйство «по месту
жительства».
Мичман мичману не начальство, за рундук можно было бы и
повоевать — шутка ли отыскивать теперь свободный кубометр объема?! Но с
Белохатко особо не поспоришь. Во-первых, по корабельному уставу боцман в
мичманской кают-компании — старшее лицо. Недаром он восседает во главе
стола — там же, где командир в кают-компании офицеров. Во-вторых,
боцман — единственный из мичманов, кто несет вахту, то есть стоит в
надводном положении на мостике. Дело это сволочное и потому почетное. Тут у
Белохатко как бы моральное право поглядывать на всю мичманскую братию свысока.
Даром, что ли, передние зубы вставные — в шторм приложило волной к колпаку
пеленгатора. В-третих, боцман — лицо особо приближенное к командиру. Под
водой в центральном посту они сидят рядышком: Абатуров в железном креслице, а в
ногах у него, словно первый визирь у султанского трона, сутулится на разножке
Белохатко, сжимая в кулаках манипуляторы рулей глубины. Впрочем, сжимают их
новички-горизонтальщики. Боцман лишь прикасается к черным ручкам, поигрывает
ими виртуозно: чуть-чуть вправо, чуть-чуть влево, носовые — чуть на
всплытие, кормовые — чуть на погружение. Дифферент «нолик в нолик». Лодка
держит глубину как по ниточке.
Голицын, сидя в своей рубке, всегда знает, кто в центральном на
вахте — боцман или кто-то из молодых. Белохатко зря рулями не «машет»,
перекладывает их редко и с толком. Оттого и гидравлика в трубах реже шипит.
Насос реже работает — шуму меньше. Плохого горизонтальщика за версту
слышно: чик-чик, чик-чик...
Абатуров на боцмана надышаться не может: «Андрей Иваныч,
подвсплыви на полметра...», «Андрей Иваныч, нырни еще на полета...», «Андрей
Иваныч, одержи», «Андрей Иваныч, замри».
Был командир с Белохатко на короткой ноге не только по службе.
Оба в прошлом году купили «Жигули» одной марки. Боцман менял машину уже в
третий раз — начинал еще с «Запорожцев», да и до флота баранку крутил, и
Абатуров-любитель благоговел перед познаниями профессионала. В отпуск на юг
ездили вместе автокараваном.
Взяв все эти обстоятельства в толк, Голицын не стал препираться
с боцманом; вызвал своих «глухарей»{20},
велел рассовать ЗИП по «шхерам». Потом сходил на камбуз, попросил у коков
немного картофельной муки и за ужином вызывающе выпростал из рукавов кителя
ослепительно белые, жесткие от крахмала манжеты.
Весь день, поджидая танкер-заправщик, подводная лодка нежилась
под изобильным океанским солнцем. И весь день Абатуров, завидев на горизонте
какое-нибудь судно, тут же требовал от Голицына определить на слух дистанцию,
пеленг, курс, скорость по оборотам, запрашивал род двигателя: что там
шумит — турбина, дизель, паровая машина?..
Было досадно сидеть в отсеке, киснуть в духоте рубки, когда
другие подставляют спины роскошному солнцу — в кои-то веки такое
выпадает?! Если гидроакустик ошибался, Абатуров «высвистывал» его на мостик, и
мичман воочию видел свою ошибку, а заодно прихватывал взглядом веселую кутерьму
возле люка в носовой надстройке — там свободные от вахт и работ спускались
в междубортное пространство поплескаться в морской водице.
Досаду смиряла лишь мысль, что командир сейчас торчит на мостике
ради него, мичмана Голицына: просто выпала редкая возможность потренировать
акустика «на живца», и Абатуров не хочет ее упускать. Дмитрий знал, что многие
командиры лодок сами выращивают своих акустиков подобно тому, как
хирурги готовят себе ассистентов или мотогонщики натаскивают колясочников.
Акустик в торпедной атаке — первый человек, и командиры, так уж повелось
издавна, гордятся чуткостью своих «слухачей» не меньше, чем директора оперных
театров — голосами солистов.
Голицыну в глубине души даже льстило, что капитан 3-го ранга
Абатуров выбрал именно его в «солисты», возится с ним, «ставит слух», переживает,
сердится, радуется... Ради этого не жаль поработать и в «режиме Каштанки»:
рубка — мостик, мостик — рубка. Зато ночью за час до погружения
Абатуров отдернул ситцевую занавеску, за которой готовился ко сну Голицын, и
заговорщицки поманил за собой.
— Бери полотенце и марш на мостик!
В центральном посту по знаку командира к ним присоединился
инженер-механик — капитан-лейтенант Мартопляс. Весь солнечный день «мех»
тоже просидел в прочном корпусе, не вылезая из дизельного отсека. Втроем они
выбрались по трубе рубочной шахты на мостик, спустились на узенькую дырчатую
палубу и прошлепали босиком по неостывшему железу в нос, к квадратному лазу в
междубортное пространство. Ночное море, распластанное в мертвом штиле, лишь
изредка лениво всколыхивалось и пускало по покатому лодочному борту чуть
заметный извив волны. Абатуров первым влез в давешнюю «купальню» — в
тесную выгородку между носовым обтекателем и броней прочного корпуса. Здесь по
грудь плескалась нежная теплая вода, и трое мужчин с трудом, но все же
разместились между бимсами и кницами{21}.
Они плескались и фыркали, приседали, окунаясь с головой высовывали ноги в
притопленный клюз{22},
чтобы поболтать ими над морской бездной, и, забыв про ранги, чины и годы,
взвизгивали по-мальчишечьи.
Никогда, ни на каком пляже, ни прежде, ни после не испытывал
Голицын такого блаженства, как от этого ночного купания посреди Средиземного
моря в ржавом железе акустической выгородки. Усталость походных месяцев была
смыта начисто.
Потом, проходя через центральный пост в компании с командиром и
механиком, Дмитрий бросил на боцмана ликующий взгляд...
Если бы старшего мичмана Белохатко спросили, что он думает о
старшине команды гидроакустиков, боцман ответил бы так: «Какой из него моряк?
Пианист. Пальчики тоненькие, беленькие, даром что без маникюра... Должность у
него «мичуринская»: шумы моря слушать. Послушал бы он их зимой на мостике! Одно
звание, что мичман, да и то вроде как стыдится, к офицерам льнет... Кино с ними
смотрит. Отрезанный ломоть. Подписка кончится — в столицу слиняет.
Барышням семь бочек реостатов нарасскажет про то, как «раз пятнадцать он тонул,
погибал среди акул». Такие флоту нужны, как паровозу якорь!»
Если бы мичмана Голицына спросили, какого мнения он о Белохатко,
то и он бы не стал кривить душой: «Всегда представлял себе боцманов кряжистыми,
просоленными, широкогрудыми... А наш щупленький, остроносенький, бритенький.
Бухгалтер из райпо, а не боцман. Знает, перед кем прогнуться, а перед кем
выгнуться. Командиру машину моет. Была бы у Абатурова собачка — собачку бы
выгуливал... На одной простыне по месяцу спит, на дачу копит... В конспектах по
политподготовке цитаты в красные рамочки обводит. И не от руки — по
линейке. Значок техникума носит, а путает «аборигенов» с «аллигаторами»,
«стриптиз» со «спиритизмом «, «континент» с «контингентом». А уж заговорит, так
сплошные перлы: «Шинеля на дизеля не ложить!», «Корпус красить от рубки до
обеда...» Любимое занятие после перетягивания каната — домино. И лупит при
этом по столу так, что в гидрофонах слышно: «Тетя Дуся, я дуплюся!» И такой
«сапог» имеет право на ношение морского кортика?! За флот обидно!»
* * *
За час до восхода луны начинался для подводной лодки «период
скрытого плавания». Перед погружением боцман обошел затапливаемое пространство
ограждения рубки, заплел линем, точно паутиной, вход в надводный гальюн и дверь
на палубу: не дай бог сунется кто на коротких ночных всплытиях да не успеет по
срочному погружению! Потом обмотал язык рынды{23}
ветошью и подвязал, чтобы не звякнул в качку. Режим тишины. Строгое
радиомолчание. Теперь ни одна электромагнитная волна, ни один ультразвуковой
импульс не сорвется с лодочных антенн. Тишина. Немота.
Подводная лодка бесшумно точила глубину. Она почти парила на
куцых крыльях носовых и кормовых рулей над огромной котловиной. Едва ли не
круглая, котловина походила на гигантский амфитеатр: стенки пространной ее чаши
каменными ступенями — неровными и разноширокими — спускались к
плоскому овалу дна. Там на светлом песке, испещренном галечными узорами, лежали
вповалку, врастая в грунт, резной квартердек португальского галеона, тараны
двух афинских триер, корпус австро-венгерской субмарины, бушприт испанского
фрегата, палубный штурмовик с авианосца «Кеннеди», котел французского пироскафа,
останки космического аппарата и две невзорвавшиеся торпеды. Все это медленно
проплывало под килем подводной лодки, пересекавшей мертвый колизей с севера на
юг.
Голицын, голый по пояс, стоял в тесной кабинке офицерского
умывальника и растирал грудь холодной забортной водой — взбадривался перед
ночной вахтой. Будучи «совой», он любил это время, когда затихала дневная суета
и умолкала межотсечная трансляция. В такие часы слышно даже, как под палубой
рубки в аккумуляторной яме журчит в шлангах дистиллят, охлаждающий электролит.
Голицын сменил в операторском креслице старшину 1-й статьи
Сердюка и надвинул на уши теплые «чашки» головных телефонов. Мощный хорал
океанского эфира ударил в перепонки. Рокот органных басов поднимался с
трехкилометровой глубины, и на мрачно-торжественном его фоне бесновались сотни
мыслимых и немыслимых инструментов: бомбили колокола и высвистывали флейты,
завывали окарины и трещали кастаньеты, ухали барабаны и крякали тубы, на все
лады заливались всевозможные манки, пищалки, свистки...
Голицын слышал, как курс лодке пересекала стая дорад, рассыпая
барабанные дроби, сыгранные на плавательных пузырях. Как прямо над рубкой,
спасаясь от макрелей, выскакивали из воды и снова шлепались в волны кальмары, а
там, в воздухе, наверняка подхватывали их и раздергивали на лету альбатросы.
Несчастные головоногие, попав в такие клещи, тоже голосили, но ни человеческое
ухо, ни электронная аппаратура не улавливали их стенаний. Зато по траверэному
пеленгу хорошо было слышно, как свиристит дельфиниха, подзывая пропавшего
детеныша. Его горе завивалось в зеленое колечко на экране осциллографа. Колечко
металось и плясало, распяленное на кресте координат.
Где-то далеко впереди шепелявили, удаляясь, винты рыбака. Уж не
он ли уносил запутавшегося в сетях дельфиненка?
— Центральный, по пеленгу... шум винтов... Предполагаю
траулер. Интенсивность шума уменьшается. Акустик.
— Есть, акустик, — откликнулся Абатуров.
Шум винтов растворился в брачных песнях сциен. Косяк этих рыбищ
шел одним с лодкой курсом, только ниже по глубине. Скиталец Одиссей вполне мог
принять их пение за руллады сладкоголосых сирен. Но ликование жизни перебивали
глухие тревожные удары — тум-м, тум-м, тум-м... Это из распахнутой пасти
косатки, словно из резонатора, разносился окрест стук огромного сердца. Больной
кит шел за подводной лодкой, словно за большим и мудрым сородичем, вот уже
третьи сутки. Иногда он издавал короткие посвисты, но одутловатая черная рыбина
с таким же косым «плавником» на спине, как и у него, не отзывалась.
Косатка — этот гигатский дельфин — не знал, как не
знал и Голицын, что в космосе летел, удаляясь от Солнца, беспилотный аппарат.
На золотой пластинке, которую он нес в приборном отсеке, были записаны
главнейшие звуки Земли: человеческая речь, музыка и щебет дельфинов. Посланец
Земли, пронзая глубины галактик, взывал к отдаленным цивилизациям дельфиньим
криком. Но разумные миры не отзывались, будто строгое радиомолчание, наложенное
на подводную лодку, распространялось и на них...
Голицын вздрогнул: в низеньком проеме рубки сутулился Абатуров:
— Что слышно, Дима?
— Товарищ командир, похоже, что попали в приповерхностный
звуковой канал! — радостно сообщил мичман. — Такая плотность
звуков... Помните, как весной?
...Нынешней весной, еще в самом начале похода, случился вот
какой казус. Едва ушли с перископной глубины, как в наушниках среди подводных
шумов и потресков — Голицын ушам своим не поверил! — прорезался голос
Мирей Матье:
«...Танго, паризер танго!..»
Ему показалось, что он нездоров, вызвал старшину 1-й статьи Сердюка.
Но и Сердюк явственно слышал:
«...Майн херц, майн танго!»
Пришел начальник радиотехнической службы лейтенант Феодориди,
затем командир лодки. И они тоже обескураженно сдвигали наушники на
виски — Мирей Матье! Корабельная трансляция молчала, молчали все лодочные
магнитофоны — случайного соединения с гидроакустическим трактом быть не
могло. Замполит даже открыл чемоданчик с проигрывателем пластинок: может, он
наводит тень на плетень. Но электрофон молчал, да и пластинки такой у зама не
было.
Ломали головы, выдвигали идеи одна фантастичнее другой: от
электронной несовместимости приборов до свехдлинноволнового радиомоста, который
возник между Эйфелевой башней и лодочным шумопеленгатором из-за ионосферных
бурь или по вине неизвестных науке эфирных аномалий.
Штурман достал карту меньшего масштаба, что-то вымерил на ней и
доложил Абатурову свою версию:
— Товарищ командир, в ста десяти милях по курсу Т-ские
острова. На них расположены всемирно известные курорты. Там для аквалангистов
через подводные динамики прокручивают эстрадную музыку, чтоб веселей плавать
было. В «Вокруг света» читал. Надо бы гидрологию проверить. Возможно, Мирей
Матье идет по ПЗК{24}.
Так потом и оказалось. Бывают такие слои в океане, которые не
хуже кораблей распространяют звуки, даже не очень громкие, на тысячи миль.
Именно в такой звуковой канал и вторглись гидрофоны подлодки...
Абатуров присел рядом на разножку и надел пару свободных
наушников. Связист по образованию, он нередко заглядывал в рубку гидроакустиков
«послушать шумы моря на сон грядущий».
Голицын охотно подвинулся, вжимаясь плечом в теплую переборку.
Дурное тепло шло снизу из-под настила от свежезаряженных и изнывающих от
скопленной энергии аккумуляторов. С появлением Абатурова — широкого,
жаркого — в фанерной выгородке под бортовым сводом стало еще душнее. Но
Дмитрий рад был столь почетному соседству.
Они слушали океан, как слушают симфонию, забыв на время о шумах противолодочных
кораблей. Да здесь их и быть не могло. Где-то далеко-далеко постанывали сонары{25}
рыбаков да гудел, вгрызаясь в шельф, бур нефтяной платформы. В остальном ничто
не нарушало величественную какофонию Дна мира. Как знать, может быть, именно
нынешний подводный звуковой канал связал все океаны планеты, может быть, только
сегодня им удалось услышать голос всего гидрокосмоса, слитый из шума прибоя на
скалах и шороха водорослевых лесов, гула подводных вулканов и стеклянного
звона, с каким морские попугаи обкусывают кораллы, хорища рыб и грохота
разламывающихся айсбергов, скрипов потопленных кораблей и воя песчаных метелей,
наконец, из этих странных, может быть, вовсе никем еще не слышанных сигналов из
глубин...
— Товарищ командир, через семь минут взойдет луна, —
сообщил динамик голосом штурмана.
— Добро, — откликнулся Абатуров, — не
препятствовать.
Голицын мог поклясться, что услышал, как всходит луна. Желтый
бугристый шар выплыл из-за покатого морского горизонта, и вся океанская мантия
планеты встрепенулась, взволновалась, чуть вспучилась навстречу ночному
светилу. С новой силой заструились по подводным желобам и каньонам токи мощных
течений, с новой силой пали с уступов океанского ложа подводные водопады, и
моря полились из чаши в чашу. И встали из бездны исполинские волны, и
прокатились по всей водяной толще, вздымая соленые отстой пучин, мешая слои
тепла и холода. Повинуясь полету мертвого шара, всколыхнулась и пошла вверх
планктонная кисея жизни, а за ней ринулись из глубин стаи мальков, рыбешек,
рыб, рыбин, косяки кальмаров и прочей живности.
Голицын услышал, как волшебный звуковой канал «поплыл»,
планктонная завеса заволокла его, словно марево ясную даль. Зато появились
новые звуки — тусклое гудение, будто луна и в самом деле тянула за собой
шумовой шлейф...
Абатуров снял наушники и растер затекшие уши. В коридорчике
отсека сновал народ: новая смена готовилась на вахту. Голицын почувствовал на
себе взгляд. Скосил глаза и увидел Белохатко. Всего лишь секунду разглядывал
боцман Голицына и Абатурова, но Дмитрий понял: боцман ревнует его к командиру.
По обычаю, заведенному на всех подводных лодках, койка старшины
команды акустиков устраивается поближе к боевому посту. Голицын разместил свой
тюфяк на ящиках с запчастями в узком промежутке между кабинкой офицерского
умывальника и переборкой рубки гидроакустиков. Ноги лежащего мичмана выходят
против двери командирской каюты. За этой простецкой деревянной задвижкой живет
могущественный и загадочный для Голицына человек — командир подводной
лодки капитан 3-го ранга Абатуров. Он довольно молод и весел, и Дмитрий никак
не возьмет себе в толк, как вообще можно радоваться жизни, взвалив на плечи
такой груз забот и опасностей, такую ответственность, такой риск... Иногда в
часы злой бессонницы приходят странные мысли: вдруг покажется, что лодка так
далеко заплыла от родных берегов, так глубоко затерялась в океанских недрах,
что уже никогда не найдет пути домой, что все они так и будут теперь вечно жить
в своих отсеках и выгородках и вместо солнца до конца дней будут светить им
плафоны. Но тут разгонят стылую тишь тяжелые шаги в коридорчике, отъедет в
сторону каютная дверца, и Голицын увидит из своей «шхеры» широкую спину человека,
который один знает час возвращения и который всенепременно найдет дорогу
домой — по звездам ли, радиомаякам или птичьему чутью. Но найдет! И от
этой радостной мысли в голицынской груди поднималась волна благодарности, почти
обожания...
Если дверь каюты оставалась неприкрытой, мичман становился
невольным свидетелем таинственной жизни командира. Он не видел самого
Абатурова, он видел только погрудную его тень на пологе постели. Тень читала,
листала страницы, писала, посасывала пустую трубку, надолго застывала, опершись
на тени рук. Когда в отсеке после зарядки аккумуляторных батарей становилось
жарко, тень командира обмахивалась тенью веера. Голицын знал, что этот
роскошный веер из черного дерева подарила Абатурову та женщина, чьи фотографии
лежат у него под стеклом на столике. Над этим столиком висит гидроакустический
прибор для измерения скорости звука в воде. Абатуров по старой привычке сам
определял тип гидрологии. Но однажды попросил это сделать Голицына. Вот
тогда-то Дмитрий и увидел ту женщину. Сначала ему показалось, что под стеклом
лежит открытка киноактрисы: миловидная брюнетка прятала красиво расширенные
глаза в тени полей изящной шляпы. Но рядом лежали еще два снимка, где Абатуров
в белой тужурке с погонами капитан-лейтенанта придерживал незнакомку за локоть,
обтянутый ажурной перчаткой, а потом — где-то на взморье — по пояс в
воде, застегивал ей ремни акваланга.
Командир не был женат, и кто эта женщина, неведомо было никому.
Она никогда не встречала Абатурова на пирсе и ни разу не провожала в море.
* * *
Из всех лодочных мичманов наиболее близки к командиру корабля
двое: боцман и старшина команды гидроакустиков. Если боцман на рулях
глубины — это мозжечок субмарины, направляющий ее подводный полет, то
гидроакустик — ее слух и зрение, слитые воедино. При обычном подводном
плавании на первом плане — боцман, кормчий глубины, при выходе в торпедную
атаку — акустик, главный наводчик на цель. Голицын всерьез задумался об
этом первенстве, когда прочитал в глазах Белохатко неприязнь, смешанную с почти
детской обидой: командир-де не сидит с ним в центральном посту, не величает
Андреем Ивановичем, не ведет между делом разговоры за жизнь, а просиживает в
клетушке с «глухарями» лучшие вахты и вообще возится с этим беломанжетником как
с дитем, как с писаной торбой...
Теперь понятно было, почему в мичманской кают-компании, в этой
боцманской вотчине, день ото дня сгущался для Голицына неуют и холодок. А тут
за обедом Дмитрий обнаружил в стопке вина кусочек рвотного камня, коим
электрики определяют в аккумуляторах примеси сурьмы. Старшина команды
электриков мичман Лишний, верный партнер боцмана в домино, предвкушая потеху,
исподтишка следил за реакцией Князя. Голицын заставил себя проглотить
испорченное вино и сделал вид, что ничего не случилось, а про себя решил столоваться
отныне в первом отсеке на одном баке с матросами-гидроакустиками.
* * *
После достопамятного заседания комитета ВЛКСМ лейтенант
Феодориди и мичман Голицын потянулись друг к другу. К тому же выяснилось, что
оба они родились в одном году да еще под одним зодиачным знаком —
Стрельцом, что оба любят Булгакова и Маркеса, Яка Йоалу и Людмилу Сенчину, а
эстрадная манера Валерия Леонтьева обоим глубоко противна. Они сошлись и как
специалисты: если Голицын был силен в теории радиодела, то Феодориди прекрасно
разбирался в тактике радиоэлектронной войны. Единственное, что их разъединяло,
так это то, что звездочки на погонах Феодориди располагались горизонтально, а у
Голицына точно такие же звездочки — вертикально: одна над другой. Дмитрий,
несмотря на все старания друга-начальника сгладить служебную грань, никогда о
ней не забывал, при посторонних сразу же переходил с Феодориди на «вы», и, кто
знает, может быть, эта предупредительность втайне льстила южанину и по-своему
упрочала их приязнь. Во всяком случае, Феодориди сумел ввести Голицына в
офицерскую кают-компанию, присутствие в которой матроса, старшины, мичмана, как
известно, оговаривается всякий раз у старшего помощника командира. Дело пошло
так, что лейтенанту Феодориди вскоре уже не надо было испрашивать разрешения у
капитан-лейтенанта Богуна, чтобы пригласить мичмана Голицына в кают-компанию
посмотреть фильм или сыграть партию в кости. Институтский ромбик на кителе
Дмитрия как бы ставил его в один ряд с офицерами, так что его визиты в длинную
тесную выгородку под левым сводом второго отсека стали чем-то самим собой
разумеющимся.
Почти все лодочные офицеры, кроме командира, старпома и
механика, были отчаянно молоды, и Голицыну нравилось их шумное веселое
сообщество, нравились их азартные споры, долетавшие порой до гидроакустической
рубки; нравились их шутки и взаимные розыгрыши. Нравилось, что инженер-механик
Мартопляс, обязанный офицерским собранием не употреблять крепких словечек,
изъяснялся теперь на манер тургеневских барышень: «Ах вы гадкий юноша, —
журил он верзилу трюмного, — опять скрутили вентиль?! Фу, уйди, постылый!»
Нравилось, что капитан-лейтенант Богун, проспорив Феодориди пари
«на американку», честно выполнял наложенное на него заклятие — говорить в
кают-компании только в рифму, только стихами (служебные совещания и
партсобрания не в счет). И теперь, прежде чем спросить за столом какой-нибудь
пустяк, Богун должен был изрядно поморщить лоб: «Голубь милый, подай мне джем
из сливы!», «Вон там за бутылкой лежит моя вилка!», «Вестовой, не забудь
положить мосол мозговой!»
Однажды Феодориди, застав в рубке Голицына одного, повел такую
речь:
— Слушай, Дима, а почему бы тебе не стать офицером?!
«Верхнее» образование у тебя уже есть... Досдашь экстерном за ВВМУЗ{26},
присвоят тебе «лейтенанта»... Придешь на лодку не «группманом»{27},
а сразу командиром бэчэ, начальником службы. Еще послужишь — глядишь,
«помоха». Помощником в «автономку» сходишь, вернешься старпомом. А там на
Классы и в тридцать два командир большой подводной лодки капитан третьего ранга
Голицын!
Дмитрий на минуту представил себе, как обладатель такого
блестящего титула появляется в сухопутной Москве в квартире Ксении...
Разумеется, это звучит ничуть не хуже, чем «водитель лунохода». А пожалуй, даже
и лучше... Голицын тут же отогнал тщеславные мысли, как совершенно
мальчишеские. Но слова лейтенанта не упали в песок. По ночам, наблюдая из своей
спальной «шхеры» беспокойную тень Абатурова в приоткрытой каюте, Дмитрий все
чаще пытался подыскать такую московскую профессию, которая могла бы затмить
ореол этих обжигающих слов — «командир подводной лодки». Искал и не
находил...
Он прекрасно понимал, какая пропасть лежит между ним,
«мичманом-любителем», как зовет его Белохатко, и подводником-профессионалом,
командиром сложнейшего корабля; сколько дерзостной решимости надо ощутить в
себе, чтобы сказать: «Это мое! Это на всю жизнь!»
Но ведь если представить себе эту цель как горную вершину, то
ведь он не из низины на нее взирает; пусть невысоко, но все же поднялся Голицын
на некий выступ, на первый карниз; ведь вступил он уже на этот головоломнейший
путь. Надо, как альпинисты, промерить стенку глазами, наметить опорные точки,
рассчитать силы, крючья, метры... И пошел!
«Мы рубим ступени! Ни шагу назад!»
* * *
В последний день осени подводная лодка вошла в один из тех
районов, что разделяют среди моряков печальную славу Бермудского треугольника.
Суеверный и падкий до всяких таинственных историй механик помянул Бермуды за
вечерним чаем, и командир против обыкновения не только его не высмеял, но и
предупредил всех офицеров, а затем по трансляции весь экипаж о том, что лодка
входит в зону сильных вихревых течений и потому на боевых постах необходимо
удвоить бдительность. Вскоре и в самом деле стало происходить необычное. Лодку
затрясло, будто она съехала на булыгу. Стрелки отсечных глубиномеров, всегда
тихие и плавные, вдруг задергались, запрыгали. На пост горизонтальных рулей вне
смены был вызван боцман, но в его опытных руках субмарина плохо держала
глубину: то проваливалась метров на десять, то выскакивала под перископ, то
дифферентовалась на корму, то стремительно клонилась на нос. Сквозь сталь
прочного корпуса невооруженным ухом было слышно, как клокотала за бортами вода,
булькала, журчала, будто лодка попала в кипящий котел. Время от времени снаружи
что-то било по надстройкам, и стонущие звуки этих непонятных ударов разносились
по притихшим отсекам.
Как ни менял Голицын диапазоны частот, в наушниках стоял
сплошной рев подводного шторма. Потом вдруг развертка помигала-помигала и
начисто исчезла с экрана индикатора. Стоявший за спиной Голицына лейтенант
Феодориди тихо выругался по-гречески. Из центрального поста перебрался к ним
Абатуров и возглавил консилиум. Сошлись в одном: неисправность надо искать за
бортом, в акустических антеннах.
Дождались темноты. Всплыли.
— Ну что, Дим Белое Ухо, — сжал Голицыну плечо
командир. — Надевай турецкие шаровары и — «вперед и с песней!» А
Андрей Иваныч тебя подстрахует. Надстройка — его хозяйство.
«Турецкие шаровары» — комбинезоны химкомплекта —
Голицын и Белохатко натягивали в боевой рубке. Качка наваливала их друг на
друга, на стволы перископов, но Дмитрий все же изловчился и перед тем, как
всунуть руки в прорезиненные рукава, демонстративно поправил манжеты. Боцман
криво усмехнулся.
Они выбрались на мостик и запьянели от солоноватого озона.
Полная луна всплывала из океана в частоколе беззвучных молний.
Как ни странно, но подводная свистопляска давала себя знать на
поверхности лишь короткой хаотичной волной. Острые всплески не помешали
мичманам перебежать по мокрой палубе к носу. Боцман быстро отдраил лаз в
акустическую выгородку, и Голицын спустился туда, где совсем недавно нежился в
ночной «купальне». Теперь здесь звучно хлюпала и плескалась холодная чернь.
Шальная волна накрыла нос, и в выгородку обрушилась дюжина водопадов, толстые
струи хлестнули по обтянутой резиной спине. Дмитрий взял у Белохатко фонарь и
полез, цепляясь за сплетения бимсов, вниз, поближе к антенной решетке. Для
этого пришлось окунуться по грудь, стылая вода плотно обжала живот и ноги. Она
была очень неспокойна, эта вода, и все норовила подняться, затопить выгородку
до самого верха. Вот она предательски отступила, обхватив ноги всего лишь по
колени, и вдруг резким прыжком метнулась вверх, поглотила с головой, обожгла
едким рассолом рот, глаза, свежебритые щеки... И сразу подумалось, как в войну
вот так же кто-то забирался в цистерны, в забортные выгородки, зная, что в
случае тревоги уйдет под воду в железном саване...
— Ну как там? — крикнул Белохатко сверху, с сухого
насеста.
— Антенна вроде в порядке... Посмотрю кабельный ввод.
Голицын поднялся к боцману и посветил аккумуляторным фонарем под
палубу носовой надстройки. Толстый пук кабелей, прикрытый коробчатым кожухом,
уходил в теснину меж легким корпусом и стальной крышей отсека. В полуметре от
сальников кусок кожуха, сломанный штормом, пилой ерзал по оголившимся жилам
верхнего кабеля. Голицын даже обрадовался, что причина неполадки открылась так
легко и просто. Надо было лишь добраться до перелома и оторвать край кожуха.
Обдирая комбинезон о железо, Дмитрий протиснулся в подпалубную
щель. Чтобы отогнуть обломок, пришлось приподнять извив трубопровода и
подпереть его гаечным ключом. Просунув руки между трубой и обломком, Голицын
соединял порванные жилы почти на ощупь, потому что фонарь съехал от качки в сторону
и луч вперился в баллоны ВВД{28}.
И в ту минуту, когда Дмитрий попытался поправить свет, ключ-подпорка вылетел со
звоном, и трубопровод, словно капканная защелка, придавил обе руки. Запонка на
левом запястье пребольно впилась в кожу, а правую кисть прижало так, что пальцы
бессильно скрючились.
— О ч-черт! — взвыл Голицын и попробовал вырваться. Но
западня держала крепко. А тут еще нос лодки вдруг резко просел, и в следующий
миг в подпалубную шхеру ворвалась вода, затопила, сдавила так, что заныло в
ушах, как при глубоком нырке. Дмитрий не успел набрать воздуху и теперь, с
ужасом чувствуя, что вот-вот разожмет зубы и втянет удушающую воду, рванулся
назад, не жалея рук, но так и остался распластанным на железе. Нос подлодки
зарылся, должно быть, в высокую волну и томительно, не спеша вынырнул наконец.
— ...Жив?!
Голицын едва расслышал сквозь залитые уши голос боцмана:
— Чего затих?!
— Порядок... Нормально... — отплевывался Дмитрий, все
еще надеясь обойтись без помощи Белохатко.
— Мать честная! — ахнул боцман, выглянув из
лаза. — Транспорт идет... На пересечку курса!
Острым глазом сигнальщика он выловил среди темных взгорбин
неспокойного моря зелено-красные искринки ходовых огней. Едва боцман крикнул, а
Голицын услышал, как мысли у них, точно спаренные шутихи, понеслись по одному и
тому же кругу: вот транспорт засекает подводную лодку, вот вызывает патрульные
самолеты. Оба представили себе лицо Абатурова, искаженное гримасой тоскливого
отчаяния.
— Шевелись живее! — застонал Белохатко.
Голицын яростно рванулся... От тщетного и резкого усилия свело
судорогой локти.
— Не могу я, Андрей Иваныч! — прохрипел акустик, даже
не удивившись, что впервые в жизни назвал боцмана по имени-отчеству. —
Руки зажало...
Белохатко сунулся было под настил, но самое просторное место уже
занимало голицынское тело. Рядом оставался промежуток, в который бы не влезла и
кошка... Боцман рванул с плеч резиновую рубаху, сбросил китель, аварийный свитер...
Он сгреб с привода носовых рулей пригоршню тавота, растер по голой груди жирную
мазь и, выдохнув почти весь воздух, втиснул щуплое тело под стальные листы. Как
он там прополз к трубопроводу, одному богу известно... Нащупав голицынские
руки, смазал их остатками тавота.
— Кости-то целы?
— Кажется...
— Тогда рви!!
И обожгло, ошпарило, будто руки выскочили не из-под трубы, а из
костра.
* * *
Они переодевались в своей кают-компании. Голицын, потряхивая
ободранными кистями, отстегнул и бросил в «кандейку» манжеты, красные от крови
и бурые от тавота.
— Лодка чистеньких не любит! — беззлобно усмехнулся
боцман.
— Жаль, нет второй пары! — не то поморщился, не то
улыбнулся Голицын.
По Невскому проспекту шагал мичман. Мичман как мичман: в белой
летней фуражке, в черной тужурке с красными радиомолниями на рукаве. Моряк
победно поглядывал на прохожих — никому из них невдомек, что в
удостоверении личности мичмана только что появилась строка: «Курсант высшего
военно-морского»... славнейшего и старейшего в стране училища. И идет
мичман-курсант на Васильевский остров, где испокон веку селились моряки и где
ему посчастливилось снять комнату в верхнем этаже старинного дома.
Там из низенького дортуарного оконца открывается высокий вид на
крыши гаванских улиц, на жирафьи шеи портальных кранов, на мачты без парусов,
но в антеннах, на море, почти неразличимое сквозь сизую дымку города. И видное
лишь тем, кто хочет его увидеть.
Рубежи Отчизны
Виктор
Клюев.
Белые дюны
(рассказ)
Эту странность давно уже заметил рядовой Буров. И всякий раз,
когда закатное солнце касалось черты горизонта, он старался уловить все оттенки
этого таинственного, как ему казалось, явления природы. Буров сдвигал на
затылок фуражку, прочно облокачивался на узкий металлический барьер
наблюдательной вышки. Он видел, как раскаленная добела тонкая кромка солнца
словно бы продавливает густую синь воды, прозрачные токи воздуха колышутся в
стеклах бинокля, и кажется, будто море закипает в той точке. Буров каким-то
особым чутьем слышит, как тонко клокочет морская вода и шипит остывающее
солнце. Так, бывало, шипели поковки, схваченные клещами и всунутые в бочку с
водой дядькой Степаном, деревенским кузнецом, у которого пацаном часто под
рукой крутился Сенька Буров. И странность была вовсе не в том, что Бурову
чудилось шипение солнца, а в том, что в эти минуты даже в штормовую погоду
напористый ветер стихал, гребни волн вдруг никли, приостанавливали крутой бег,
будто повинуясь чьей-то неукротимой воле.
Вчера в это время там, где дюны сливаются в едва различимую
полоску, к урезу воды подходила девушка. А сегодня Бурову очень хотелось, чтобы
она снова пришла на пустынный берег. Солнце уже скрывалось за горизонтом, но
девушки все не было. И от этого Бурову стало грустно. И тут он услышал
гортанный голос старшего наряда сержанта Гелы Очиаури:
— Пришла!..
Буров вскинул бинокль, и точно: она. Остановилась неподалеку от
вышки, обратив лицо к морю. На белом фоне дюн с вышки отчетливо был виден ее
желтый в цветочек купальник, светлые длинные волосы, плотный загар тела.
Вчера сержант сразу определил, что девушка немало дней провела в
курортном городке, должна знать, что по вечерам пляж закрыт, и не мог понять,
что привело ее сюда в такой поздний час? Он послал Бурова предупредить девушку:
нарушать пограничный режим отдыхающим запрещено...
— Явилась не запылилась, — Сенька виновато посмотрел в
красивые рассерженные глаза сержанта. — Видать, настырная...
— Вам приказал ясно! А вчера зачем ей не сказал?
Сержант обычно говорил без акцента, но когда горячился, начинал
по-своему составлять фразы. Бурова порой смешили горящие навыкате глаза
Очиаури, смешили еще и потому, что частенько на заставе слышал он шутливую
присказку солдат: «Вай-вай! Расшумелся наш кацо».
Когда вчера Буров подошел к девушке, она даже голову не
повернула в его сторону. А он все думал, как начать разговор, перебирал
пальцами ремень висевшего на плече автомата и вдруг не очень-то уверенно
сказал:
— Здесь запретная зона... — Бурова заело на частом
«з», и он тут же смущенно осекся.
А девушка гордо повернула голову, невидящим взглядом скользнула
по его лицу и осторожно, словно обжигая о песок подошвы босых ног, пересекла
наискосок гребень ближайшей дюны. Буров проследил за цепочкой вмятин на глади
песка, вспомнил, что дома, выскочив из избы на первый снег, так же осторожно
ходила кошка Мурка. «Ишь ты! Царица Тамара», — про себя вслед девушке
сказал он и необычно взволнованным вернулся на вышку...
— Я сейчас же ей накажу... — ответил Буров,
почувствовав, что ему очень хочется еще раз поближе увидеть девушку.
— «Накажу», «накажу»... — загорячился сержант. —
Отправлю на заставу, так что она себе не соображает? Пять минут —
туда-сюда.
Буров мигом нырнул в люк будки, с громким топотом проскользнул
по узким металлическим ступеням вниз, размашистым шагом захрустел по песку, не
обращая внимания на то, что песчинки набиваются в широкие голенища сапог.
Девушка стояла неподвижно, видно, завороженная красотой моря.
Медленно подходя к ней, Буров чувствовал, как его охватывает непонятный трепет,
сбивает с ясного строя мыслей. Так бывало с ним, когда он с мальчишками лазал
ночью за околицей деревни по заросшим со времен войны осыпавшимся дотам,
обмелевшим траншеям, где, как заверяли бабки, «ходят во тьме одинокие духи
умерших солдат».
И все-таки сегодня Буров смело подошел к странной девушке.
— По-русски же сказано было вчера, — нарочито грубо
сказал он.
Девушка вздрогнула при этих словах, в ее фигуре как будто что-то
надломилось, но голос зазвучал дерзко и вызывающе:
— Я вижу воина — и, смерти жду, церковника я
вижу — жду проклятья... Грядет мудрец — предчувствую беду, идет
юнец — могу лишь горя ждать я...
Она произнесла незнакомые Бурову стихи, глядя на холмистое море.
— Бросьте припевочки, — усмехнулся он. Теперь в словах
солдата появилась твердость. — Здесь граница. А стишки читать приходите на
заставу. Включим в самодеятельность.
Не взглянув на Бурова, девушка повернулась и не спеша пошла,
играючи приминая изгибистую ниточку песка, намытого прибоем, пошла в сторону
пляжа, а плоские языки прозрачной воды слизывали отпечатки ее босых ног. А
когда силуэт ее стал сливаться с очертаниями дюн, Буров увидел, что девушка
остановилась и, так ему показалось, примирительно помахала ему рукой.
— Ишь ты! «Вижу воина»... — усмехнулся Буров. Он
поправил ремень автомата и трусцой побежал к вышке.
И, быть может, забыл бы Буров эту девушку, и подробности встреч
с ней на пустынном берегу взморья — мало ли чего не случается во время
службы, когда летом в их маленький пограничный городок наплывает бойкая,
непоседливая толпа отдыхающих, — если бы через несколько дней он не
столкнулся с ней, и это чуть было не перевернуло вверх тормашками его
размеренную солдатскую жизнь.
Произошло это ранним утром. Перед сменой наряда сержант Очиаури
послал Бурова проверить исправность телефонной розетки, а затем по просеке
спуститься с дюн на дорогу, где и подождать «газик», возвращающийся на заставу.
Сквозной упругий ветер дул с моря, гнал на берег волны,
шуршавшие галькой и пузырившиеся лохмотьями пены. Буров шел по тропе степенной
чуткой поступью пограничника. То и дело одергивая вздымающиеся на ветру концы
плаща, он припадал на колено у каждой замаскированной розетки. Недалеко от
просеки, где перекатываемый ветром песок уплотнился в ребристый наст и походил
на большую стиральную доску, Буров натолкнулся на свежие следы лося. Зверь
вышел из леса и направился в сторону моря. Бурову даже почудилось: загляни он
за ближайшую дюну, тут же увидит рогатого красавца. Такие встречи у него бывали
частенько — застава стоит неподалеку от заповедника, зверья тут разного
водится вдосталь. Буров поднялся на вершину дюны и обнаружил, что лось, видимо,
испугавшись чего-то, не пошел к воде, петлей обогнул дюну и вернулся в лес. Но
тут же Буров увидел и другое: по берегу у самых пенящихся волн от пляжа в
сторону вышки, часто останавливаясь и нагибаясь, ища что-то, шла та самая
девушка... Ветер трепал ее волосы, парусом вздувал подол сарафана.
— Ну, заяц, погоди! — вслух сказал Буров и грозно
зашагал навстречу девушке. И по мере того, как он подходил к непослушной и
упрямой девчонке, в нем таяло сладкое предвкушение заставского уюта, сытного
завтрака, а густое, влажное, с острым запахом мокрой гальки и водорослей
дыхание моря ощутимее обдувало лицо.
Буров остановился перед склонившейся у самого уреза воды
девушкой, налитый нетерпением, резко откинул за спину полу плаща. Девушка
искала что-то в песке, край ее подола касался сапога Бурова, но она делала вид,
что не замечает этого.
— Следуйте за мной! — отрывисто, сквозь зубы приказал
солдат.
Девушка медленно встала и впервые в упор посмотрела в лицо
Бурову. В один миг он прочитал в ее синих, словно морем промытых глазах
радость, как будто она хотела увидеть Бурова, специально ждала его здесь, потом
опустила глаза, наверное, решала, как поступить. И вдруг она поднесла кулак к
самому лицу Бурова — он опешил, ему показалось, что она хочет показать ему
кукиш, но девушка разжала руку, и на ее небольшой влажной ладошке, отбеленной
морской водой, горел крупный жгуче-желтый янтарь. Она держала его трепетно,
словно это был не кусок застывшей смолы, а крохотное живое существо.
— Я тайну держу мироздания, — сказала она нараспев,
плотные зубы ее красивого рта влажно заблестели.
— Следуйте за мной! — повторил Буров и сдвинул на
грудь автомат.
Глаза девушки выразили досаду, она вяло опустила руку,
отвернулась от него и пошла прочь. Но Буров остановил ее и показал рукой в
направлении просеки, где, по его расчетам, давно стоял «газик».
Девушка шла молча, вычерчивая голыми пятками хвостатые следы. За
дюнами ветер не чувствовался, и Буров видел, как буднично, простенько повис на
ней сарафан, как сбились на спине и запутались напитанные влагой тяжелые
волосы, и у него вдруг защемило сердце.
Почти у самой просеки, где кончались дюны и наметилась в траве
дорога, девушка остановилась у знака, обозначавшего черту пограничной зоны,
разжала кулачок, в котором по-прежнему держала янтарь, с нескрываемой нежностью
потерла комочек о щеку, потом поднесла его к переносице и, сощурив глаза,
посмотрела сквозь янтарь на Бурова.
— Для кого поставили этот знак? — спросила она.
— Для таких, как вы, — уже смягчившись, ответил Буров.
— Тогда в чем моя вина? Знак четко показывает: я не была в
зоне.
И тут Буров смешался. По тому, куда была обращена надпись на
знаке, выходило, что девушка права. Он подошел к металлическому столбу: кто-то
раскачал его в песке, развернул надпись. Буров подозрительно посмотрел на
девушку: «Неужели она?» Но девушка покорно стояла перед ним, ничем не выражая
своего отношения к тому, что произошло.
— Ну ладно, — примирительно сказал он, — и на
этот раз вы одурачили меня. Но учтите, больше не выйдет...
— А ты трус, — вдруг сказала она.
— Это почему же? — Буров натянуто улыбнулся,
по-хозяйски разворачивая столб, каблуком сапога притоптал поплотнее песок у его
основания.
— Потому что формалист. Голова твоя забита условностями.
Понял?
— Знаешь что! — Буров хмуро надвинулся на
девушку. — Проваливай-ка ты отсюда подобру-поздорову.
Она удивленно, ничуть не обижаясь, вскинула на него синие глаза.
Бурова изумила их ясность.
— А если не трус, приходи сегодня в полночь в старую кирху
Томаса. Говорят, там видели привидение.
И она независимой походкой пошла по дороге. Уже в отдалении на
минуту остановилась, приставила янтарь к глазу и, скорчив смешную рожицу,
показала ему язык.
У «газика» Сенька натолкнулся на сержанта.
— Рядовой Буров, сколько можно стоять? — подчеркнуто
громко, так, чтобы все слышали его слова, спросил сержант и придвинулся вместе
с сидением к ветровому стеклу, пропуская Бурова в глубь кузова, где устоялось
парное тепло, пахло сырой одеждой, табачным дымом. Буров неуклюже, с трудом
просунулся в кузов, полез в глубину — на лавочке товарищи оставили ему
место.
— Лось прошел... Проверил след, — усаживаясь на
краешке лавки, со вздохом сказал Буров.
— Лось, лось... — укоризненно повторил сержант. А
кто-то из пограничников в тон ему, поддразнивая, добавил:
— Тот, что на двух ногах.
«Газик» рванулся, повизгивая утопающими в песке шинами, натужный
рокот мотора приглушил взрыв смеха.
* * *
В тот день после отдыха Буров вместе с товарищами красил забор.
Красить забор — работенка непыльная, помахивай себе кистью
туда, сюда. Сначала от запаха краски ело глаза и стоял во рту сладкий привкус.
Но к обеду это ощущение прошло, только уставали глаза да от жары, от блеска
свежей краски временами кружилась голова — солнце стояло высоко, утренний
резкий ветер утих, день выдался спокойный, безоблачный. О чем только не думал
за этой непыльной работой Буров: и как прошлым летом ставили с отцом на избу
новые стропила, как он, Сенька, тогда оступился с края сруба и грохнулся во
двор на летний стол, где стояли на просушке припасенные еще с зимы трехлитровые
банки для варенья. И странно, банки разлетелись вдребезги по двору, а он даже
ничего не зашиб, не успел заметить, когда спустился со сруба отец и с
вытаращенными глазами предстал перед ним, заодно и огрел по голове алюминиевым
ковшиком, невесть откуда попавшим ему под руку...
Потом, когда Буров почувствовал, что устал махать кистью, а
работы хватало еще не на один час, он лег ничком на теплую траву голой грудью и
плотно закрыл глаза. И тогда в голове побежали радужные зайчики, а когда они
пропали, Буров четко увидел перед собой ладошку с жгуче-желтым янтарным
комочком. И это видение подняло его на ноги, он снова взялся за кисть.
У дальнего угла забора, где за туалетом старшина заставы на
всякий случай складывал и хранил тару, внимание Бурова привлекла одна деталь.
Широкая доска в заборе снизу не была приколочена, ее можно легко оттолкнуть от
себя, сдвинуть в сторону, и перед тобой дыра, в которую можно пролезть без
особого труда. Сначала Буров подумал, что в доске проржавел и отвалился гвоздь,
но когда внимательно присмотрелся, то понял, что скорее всего ее кто-то оторвал
намеренно. «Надо доложить старшине», — решил Буров. Он положил кисть на
ведро, вытер тряпкой руки и хотел было надеть гимнастерку, чтобы по всей форме
предстать перед начальством, как сообразил, что если это лаз, то он мог
понадобиться не только кому-то со стороны, а может, наоборот... Это соображение
поставило его в тупик. «Доложишь и подозрением наведешь «тень на плетень».
Все-таки застава отличная», — подумал Буров и аккуратно поставил доску на
свое место, густо закрасил щели.
Вечером Буров долго не мог уснуть. В темной до угольной черноты
комнате ему виделись разные картины из детства. Потом он увидел себя у
развернутого предупреждающего знака, и начальник заставы упрекал его за то, что
он притупил бдительность... Мысли его остановились на девушке. Почему запала
ему в сердце, что в ней особенного?.. Буров беспокойно ворочался, пока не
забылся тяжелым сном.
Вскоре Буров проснулся. Вокруг него по-прежнему стояла
непроглядная тьма. Было душно. Он вспомнил, как, бывало, дома летними жаркими
ночами, когда особо кряхтел и постанывал во сне дед, бабка будила его,
приговаривая: «Ну же, очнись, старый! Выдь до ветру...»
И еще Буров подумал, что, видно, и впрямь вчера днем надышался
краски, поэтому и не спится. Он встал, оделся и вышел на крыльцо заставы.
Ночь брызнула в глаза полной луной, светлыми звездами,
причудливым свивом горящих дорожек на тихой воде залива. Повеяло легкостью,
прохладой. По таким ночам хорошо зоревать в стогу сена, а то на речке у костра
слушать ночные покрики птиц...
Буров направился к забору. Присев возле доски, поводил пальцами
по щелям. Краска, как он и предполагал, плотно затянула их. Буров привстал и
пошел прочь от забора и тут, на дорожке, лицом к лицу столкнулся со старшиной
заставы.
— Не спится, хлопчик?.. Ведомо такое, — покашливая,
спросил старшина.
Совсем неожиданно Бурова осенила мысль: а что если отпроситься у
старшины, сбегать к кирхе.
— Как это? — насторожился старшина.
Буров сбивчиво стал объяснять, зачем ему это нужно. Старшина, не
ожидавший подобной просьбы, какое-то время размышлял. Потом посмотрел на часы,
коротко сказал:
— Тридцать минут! Честь по чести доложишь дежурному...
От заставы до кирхи несколько минут хода по асфальту. Но Буров
решил сократить время и пошел напрямую, забирая в гору, мимо старой конюшни,
где была устроена свалка сломанной утвари, мимо разросшихся кустов жасмина,
волчьей ягоды, загораживающих окна дома, где жили с семьями офицеры заставы. Легко
и бесшумно он забирался по мягкой дернине крутого бока песчаной дюны, в такт
шагам повторял про себя больно задевшие его слова девушки: «Трус...
формалист... Ишь умница какая!»
И чем ближе он подходил к кирхе, темный контур которой был уже
различим в окружении сосен, скособоченных от постоянного морского ветра, тем
сильнее распалялся. Буров и раньше, до службы не очень-то водился с девчатами,
особенно с задирами, а теперь позволить насмехаться над собой, когда он несет
службу, когда он солдат с оружием... Самолюбие его разыгралось, в эту минуту
Сенька даже не мог представить, что он сделает, что скажет, когда увидит
девушку. Он был уверен, что сейчас, после встречи с ним, она забудет дорогу
туда, куда ей не положено совать нос.
Пребывая в таком состоянии, он не сразу понял, что в кирху ему
войти не удастся — все двери наглухо заперты, кругом глубокая тишина, а
тусклое поблескивание стекол в узких, как бойницы, окнах усиливало пустынность
и таинственность этого места.
«Так я и знал, — досадуя, сбивая частое дыхание, воскликнул
про себя Буров. — Одурачила!»
И Сенька почувствовал, как кипевшее в нем желание надерзить,
наговорить девушке грубостей сразу исчезло, он даже пожалел, что встреча не
состоялась. Спускаясь вниз по утоптанной дорожке, он, уже раскаиваясь, ругал
себя: «Тоже поверил... Смех один! В этой кирхе, наверное, сто лет назад
кончилась всякая служба. Как же я забыл, замполит ведь приводил нас сюда, в
местный краеведческий музей...»
Мимо средневекового парусного баркаса, установленного на постаменте,
Буров прошел теневой стороной. Такие баркасы стоят на видных местах во многих
прибалтийских городках как память, как дань уважения предкам, сыновьего
признания мужественного ремесла рыбаков-поморов.
— Воин!.. А воин...
Услышав напевный голос, Буров застыл на месте, обернулся. Чуть
вздрагивало широкое скошенное полотно паруса, в свете луны матово
поблескивающее желтой фольгой. Недвижно висел на черной мачте язычок флажка.
— Иди, ну иди же, солдатик, — явственно звал напевный
голос откуда-то из утробы баркаса и тут же прервался звонким безудержным
смехом. Буров увидел, что за мачтой пошатнулась тень, и вот уже на фоне
освещенного паруса вырисовалась и дрогнула в смехе знакомая фигура девушки.
— Вот дуреха, — переводя дух, сказал Буров и подошел к
черному, густо насмоленному баркасу.
Девушка сидела на широкой банке, хлопая ладошкой по доскам,
радостно повторяла:
— Напугала... Напугала...
— Что и говорить, — поддаваясь ее настроению,
проговорил Буров, перемахнув через борт баркаса, сел рядом. — Не тебя
испугался — себя. Думал, померещилось. Ты отдыхаешь здесь, что ли?
— С папой приехала. Он этнограф, работает здесь в архиве.
— Кто, кто?
— Этнограф... Понимаешь, историк. Он изучает быт, нравы
литовского народа.
— Ты литовка, значит. Я сразу догадался, когда увидел тебя
в первый раз. А как зовут?
— Лайма!
— Чудно!
— А знаешь, если перевести мое имя на русский язык,
будет — счастье.
— А мое имя никак не переводится. Сенька и Сенька —
хоть тресни.
— Сенька?.. Сени... Енька... — Лайма сделала паузу,
придержала во рту воздух, надув щеки, а потом со смехом продолжала: —
Сень, брень, трень...
— Погоди, не сочиняй...
Он хотел сказать, что она какая-то непохожая на тех девушек,
которых он знал, с которыми встречался прежде, но заметил, что в эту минуту
луна была уже за дальней кромкой леса, небо посерело, проредились и
обесцветились звезды. «Светает»... — мелькнуло у него в голове. И сознание
того, что он уже долго сидит здесь, подвел старшину, заглушило, перепутало в
нем все мысли. Буров встал, крепко пожал Лайме локоть и перемахнул через борт
баркаса.
— Куда же ты, Сень-брень?
— Пора, — торопливо проронил солдат. — Где твой
дом?
— В кемпинге. Знаешь?.. Приходи...
— Приду, — уже снизу, сбежав на асфальт улицы,
пообещал Сенька.
* * *
Неуловимы, изменчивы краски летней северной ночи. Приближаясь к
заставе, Буров видел вдалеке за ней золотистую полосу залива. Он нажал кнопку
звонка и тут же услышал тяжелый вздох: видно, старшина давно дожидался его
здесь; лязгнул засов, и странно — Буров увидел перед собой не старшину, а
командира отделения. Сержант смотрел на него в упор, смотрел с упреком.
— Разрешите пройти? — глухо спросил Буров, шагнув мимо
сержанта.
— Какой хороший человек! Какой смелый человек... Дежурный
дает мне подъем — Буров пропал. Понимаешь... Как, говорю? Солдат не
красавица. Пропал!..
А ты девочку увидел — службу забыл. На гаупвахту пойдешь,
ох умный станешь!
— Меня старшина отпустил, — сказал Буров,
остановившись в дверях настежь открытой казармы. — Я просто чуть-чуть
запоздал... Виноват... Чего горячиться? — все больше ожесточаясь, внешне
совсем спокойно спросил Сенька. — Не просто ходил — догадку свою
проверял...
Уснуть до утра он так и не смог. Сначала перебирал в памяти встречу
со смешной Лаймой, гнев сержанта, восстанавливал сказанные ими слова. Потом,
прислушиваясь к разговору за перегородкой, стал невольно вникать в смысл
долетевших до него слов. Видно, и Очиаури тоже не мог сразу остыть, выкладывал
недосказанное дежурному по заставе.
На другой день назначили Бурова рабочим по кухне, и с утра он то
подбирал картошку в хранилище, то пилил дрова, то выстругивал черенки к
метлам — их с лета запасали на случай снежной зимы. Иногда он заглядывал в
курилку, подсаживался к ребятам. Но странно, по-прежнему посмеиваясь,
иронизируя, подкалывая друг друга, они, словно сговорившись, не трогали Бурова.
А ведь традиционно работа на кухне — верный повод позубоскалить.
Этот молчаливый сговор Буров сразу принял и расценил как
осуждение. Теперь они, наверное, ждали только одного — развязки, решения
начальника заставы (замполит был на сборах), которое бесспорно ясно им, но
неизвестно только одному Бурову. «Ну и пусть, пусть накажут!» — вскипал
он, уходил из курилки и слышал, как без него оживали, усиливались взрывы
хохота.
Коротая время в работе, Сенька отводил душу в разговорах со
старшиной, человеком добрым, прослужившим на границе не один десяток лет.
Казалось, старшина узнал про нехитрую жизнь солдата все. Ему-то Буров и
признался, что хотел бы он не думать о случайно встреченной девушке, но не
может.
— Знать, судьба, — заключил старшина.
А ей что — судьбе? То поднимет солдата к небесам, то
опустит на грешную землю. Все подкидывала Сеньке поводы поразмыслить над
жизнью.
Старшина взял его с собой в прачечную — поменять белье для
заставы. Возвращались обратно, и старшина вспомнил, что в кемпинге у его
давнишнего друга накопились бесхозные фанерные ящики. Завернули туда. Пока
приятели беседовали, Буров прохаживался вдоль палаток автотуристов. У входа в
одну из них он засмотрелся на узорчатый, словно вытканный ковер из шишек.
— Вот здорово! Сказали бы — не поверил, —
восхитился он неведомым фантазером и присел на корточки.
Наверное, услышав его слова, из палатки показался мужчина.
Чернявый, неказистый, он хмуро уставился на Бурова.
— Не помешал? — извинился солдат.
— Нет, нет... А я думал, пришла она, — неизвестно кого
подразумевая, сказал мужчина, пристально рассматривая Бурова. — Вот
пожалуйста, — как-то теплея лицом, продолжил хозяин палатки, —
говорил же и говорю! Во все века, во все эпохи истинно прекрасное не остается
незамеченным. Извините, конечно, это я не вам, молодой человек. В продолжение
спора. Дочь на меня часто наседает...
— Уж не Лайма?
Имя это сорвалось у Бурова непроизвольно. Глядя на невзрачного,
разве только отросшей черной щетиной приметного мужчину, Сенька и представить
не мог, что это и есть ее отец.
— Она, — как-то равнодушно ответил тот, ничуть не
удивившись тому, откуда бы незнакомому солдату знать имя его дочери. — Нет
ее и нет. — Он развел руками, повернулся и исчез в палатке. — Ушла,
видите ли, прощаться с морем. Какая прелесть! А вещи? Книги? Наконец, моя
борода...
Этот не очень внятный монолог Буров слышал уже, отходя от
палатки и направляясь к машине. «Неужели это отец Лаймы? Непохоже», —
рассудил он, потому что представлял его, по рассказам Лаймы, типичным
прибалтом — рослым, светлым и нестарым. «Значит, уезжает...»
Молча загружал он «газик» ящиками, сосредоточенно обдумывал, как
ему еще раз увидеть Лайму.
Когда машина вкатилась во двор заставы, дежурный передал Бурову,
что его ждет в канцелярии начальник заставы. Сенька спрыгнул с машины, побежал
в казарму драить сапоги. Мучительно чувствовал он — пришла та последняя
минута, то последнее слово начальника заставы — как-то повернется его
дальнейшая судьба?
Стоя перед зеркалом, он никак не мог продеть пуговицы в петли
тужурки, крутил на потной остриженной голове, отыскивая нужное положение, вдруг
ставшую большой не по размеру фуражку.
Старший лейтенант сидел за столом, подписывал разложенные перед
ним бумаги. Старшина молча следил за плавным полетом ручки. Неподалеку от
двери, словно на строевом плацу, навытяжку стоял сержант Очиаури. Буров уперся
глазами в выпуклый лоб офицера и ждал, что он скажет. Старший лейтенант наконец
отложил бумаги в сторону и, глядя на солдата, сказал:
— Впредь не опаздывать! Вам ясно, Буров?
— Так точно, — едва выдохнул он.
Начальник заставы, хитро сощурив глаза, вдруг спросил:
— Скажите, Буров, для чего мы с вами на границе?
Сенька усмехнулся:
— Это же ясно, товарищ старший лейтенант. Родину бережем!..
Начальник заставы задумался, остановил на нем испытующий взгляд
серых глаз.
— Родину — это хорошо, Буров. Только Родина —
понятие широкое, емкое. Это и дом наш, и поля, и заводы... — Он помолчал,
потом добавил: — Родина — это дружба и любовь наша... За все вы,
Буров, все мы в ответе.
При этих словах старшина ободряюще подмигнул Бурову.
— Идите отдыхать. — Старший лейтенант глубоко
вздохнул, перевел взгляд с Сеньки на Очиаури. — Вместе заступите сегодня
на охрану границы.
* * *
Сенька ликовал. И, повторяя приказ на охрану государственной
границы, он блаженными глазами смотрел в лицо начальника заставы. Во дворе, у
щита, где наряды заряжают автоматы, Буров расчетливым, уже заученным движением
защелкнул увесистый магазин с патронами, лихо повернул предохранитель, а про
себя шутливо ругнул старшину: «Ну выдал-таки весь мой разговор начальнику
заставы! Узнал и тот про меня и про Лайму...»
Буров ехал на участок заставы и смотрел, как льется навстречу
кромка асфальта, почерневшая на жарком солнце. Вот в кустарнике выпукло заалел
сафьян стройных сосен, на повороте между ними юркнули в белесую осоку горб дюны
и край неба, голубого, насыщенного морем. «Граница, граница, — шептал
Сенька. — Мои хлопотные ночи, продувные рассветы...» Иной раз замрет,
защемит сердце от шороха сухой травы, крика птицы, а потом наступит
расслабление: на участке спокойно. Здесь никто не проходил. И он крепче сжимал
в руках автомат, и знал, что это оружие он не выронит из рук, если даже ему
будет угрожать опасность. И сама собой приходит на ум мысль о том, что где-то
за тысячу верст в эту ночь спокойно спит мать, бабка чутко ловит стенания деда,
что за твоей спиной большая Родина, что все это у Сеньки на сердце, он тоже за
них в ответе...
Когда Буров и Очиаури оставили «газик» на правом фланге
охраняемого участка, Сеньку занимали уже другие мысли. Ему казалось, что он
целую вечность не был в наряде, и теперь весь собрался, жадно вглядывался в
знакомые предметы. Столб с предупреждающей табличкой стоял нормально, дюны,
обвеянные ветром, все так же чисты. Солнце в эту пору низко стояло над морем,
и, когда Буров вышел из-под дюн к прибою, оно угасающими лучами ударило ему
прямо в глаза. Ослепленный, он какое-то время стоял на мокром песке у
спокойного уреза волн, ладонью вытирал припотевший лоб, обводил взором густую
синь, полной грудью вдыхал морской воздух и удивлялся, что соскучился по
границе, хотя не был здесь три дня. И вдруг... Что это? На дюне была надпись:
«Сень+Брень=«. Чему это равняется, трудно было разглядеть. Тогда он сделал еще
несколько торопливых шагов. За знаком равенства на него смотрела смешная
рожица, такая четкая на белом уплотненном песке.
«Это Лайма! Лайма! — радостно и беззвучно повторил
Сенька. — Все-таки пришла...» Затем в голове мелькнул хмурый мужчина у
порога палатки. «Она же сегодня уезжает...» Эта мысль уколола, подтолкнула
Сеньку. Догнав сержанта, он умерил бег, спросил:
— Разрешите, товарищ сержант, пробежать до вышки?..
О чем в эту минуту думал Очиаури, нетрудно было догадаться.
Конечно, он прочитал надпись и наверняка понял, откуда у подчиненного появилась
такая прыть.
Скашивая выпуклые глаза, он как-то неестественно мягко проронил:
— Одна тут, другая...
— Есть, — подхватил Буров и дал волю ногам.
Ступеньки металлической лестницы гудели от его сапог.
— Что случилось? — встревожился и закричал навстречу
Бурову стоявший на вышке пограничник.
— «Ракета» ушла?
— Хватился! Только-только. А что?
— Ничего, — едва бросил запыхавшийся Буров. Он вскинул
бинокль, уставился в сторону залива. Синевато-белая «Ракета» набрала ход,
буруны желтой воды и пены упругими вихрями вздымались за кормой. На палубе
маячил одинокий мужчина. Он стоял спиной, а когда повернулся, то Сенька узнал
отца Лаймы.
— Он уехал один... — глухо сказал Буров.
— Кто? — спросил пограничник, тоже смотревший на
«Ракету».
— Да так, ученый, — смутился Буров. И тут же увидел,
как к мужчине подошла Лайма. «Она! — чуть было не закричал от радости во
все горло Буров. — Вот ее длинные светлые волосы, платье».
Лайма прислонилась плечом к отцу, что-то слушала и смотрела
вперед по ходу «Ракеты». Потом она обернулась, помахала рукой, и Бурову
почудилось, будто Лайма скорчила рожицу, явно адресованную ему.
Он опустил бинокль, счастливо посмотрел на недоумевающего
товарища и тихо, но твердо сказал:
— Теперь и на дне моря сыщу ее...
Николай
Круговых.
Древо жизни
(рассказ)
Рядовой Устюжечкин возвращался из отпуска. Самолет шел на высоте
почти семи тысяч метров; залитые солнцем облака белели далеко внизу, то
причудливо вздымаясь в виде каких-то фантастических глыб, то простираясь на необозримую
даль ровной полотняной гладью.
Наверное, вот такою видится с воздуха Антарктида, в которой и
наши ученые, и американцы успели открыть богатые месторождения железной руды,
молибдена, графита, еще чего-то, и, если овчинка будет стоить выделки, застолбят
скоро ледовый континент, разделят по льду и по карте, и пойдет туда давать
жизни рабочий класс.
Крестьянам, понятно, делать там нечего.
Потом им стала овладевать дрема, сказывалась хлопотная и
бессонная последняя ночь — ее начало с прощальным застольем в кругу родных
и близких и остаток наедине с женою, когда она, измученная его ласками,
счастливая от сиюминутной близости с ним и опечаленная неизбежностью скорого
расставания, то жарко шептала что-то, то плакала, хлюпая носом как ребенок.
«Боже мой, еще целый год...»
«Пройдет и он, чего там? Священная обязанность каждого
гражданина, значит, отдай и не греши. Зато потом у нас впереди целая жизнь!
Послушай, Маша, а ведь Сережка меня уже узнает! Подхожу к люльке, улыбается и
ручонками вот так... Вернусь насовсем, небось и ходить и лопотать будет».
«Конечно, будет. Петя, а у вас там змеи есть, эти... кобры?»
«Вот еще!.. Приснилось, что ли?..»
«Ты все-таки поосторожней...»
«Это ты будь поосторожней. Очень прошу тебя, Маша, с Митькой
Ухватовым на его «Москвиче» в район не езди, чтоб люди не болтали чего зря...
Ну вот, опять ревешь...»
«Наши матери четыре года мужей с фронта ждали. Меня, думаешь, на
год не хватит?»
«Знаю, что хватит... Не знаю, что ль?»
Солнечный луч, косо падающий в иллюминатор, жег плечо и шею, а
Устюжечкину казалось, что это горячая Машина рука, он хотел накрыть ее своею и
не мог.
— Товарищ военный, нельзя ли газетку?
Открыл глаза. Обращались не к нему. Старичок в белой панаме,
одолжившийся газетой у подполковника-связиста, ему, Устюжечкину, сказал
сконфуженно:
— Прошу прощения. Вы спите, спите, молодой человек...
Устюжечкин выглянул в иллюминатор, надеясь найти в облаках хоть
маленькое оконце. Что там, под ними? Наверное, еще вполне цивилизованный мир,
не та полустепь-полупустыня, где ему предстоит служить еще триста с лишним дней
и ночей. Сравнишь ли с ними эти пятнадцать отпускных суток?
В отпуск собирали его всем дивизионом. Оператор Шарафутдинов на
крыльце казармы наводил глянец на его сапоги, каптенармус Сивовол подшивал к
вороту мундира свежий подворотничок, планшетист Ваня Зайцев надраивал суконкой
пряжку ремня, а в комнате быта кто-то утюжил носки и платочки. Он, Устюжечкин,
только что приняв душ, лежал, блаженно расслабившись, в одних трусах на
кровати, а мыслями давно был дома.
— Петюня, телеграмму дашь? — поинтересовался Зайцев.
— Юноша, — назидательно сказал ему дизелист
Коноплев, — ты не знаешь психологии женатых. Их хобби — приехать ночью
и свалиться как снег на голову.
— Чого ж воны так? — хитровато сощурился Сивовол.
— На предмет поимки дублера.
— Г-га-а! — пронесся по казарме дружный хохот.
Оборвала его команда «отбой». Мало-помалу все стихло, солдаты
уснули, не спалось лишь ему, Устюжечкину. Потому и явился в автопарк, не
дождавшись утра, удивив дневального.
— Ты бы, Петюня, прямо с вечера!
Накинув на плечи шинель — было прохладно, — он присел
на ящик с песком и без особого интереса стал глядеть на лысые бугры,
прихваченные отсветом багрянца, на неприветливые распадки между ними с редкими,
похожими на кочки кустиками перекати-поля. За какие прегрешения обиделась
волшебница-природа на этот край?
В городке вдруг завыла сирена, почти тотчас стали выбегать из
казармы солдаты, стремглав несясь на огневую, но лично его тревога эта не
касалась, можно было спокойно сидеть и думать о том, что разрядка напряженности
разрядкой, а готовность поддерживать все-таки надо и надо, любя жизнь, учиться
на всякий случай убивать. А если бы действительно отпала необходимость в
тревогах, в постоянной готовности — что за жизнь наступила бы для этой вот
бесплодной, никогда и ничего путного не рожавшей земли! Даже если бы самая
малая часть из тех солдат, которые по всей стране бегут сейчас на зов сирены,
если бы даже самая малая часть их пришла сюда, но не с ракетами, а с
бульдозерами, со скреперами, тягачами, каких бы чудес натворили здесь эти люди!
По тем вон распадкам протянулись бы каналы, по отложинам бугров раскинулись бы
виноградники и сады, на всем неоглядье степном заколосились бы нивы...
— Граждане пассажиры, самолет идет на посадку, прошу
пристегнуть ремни.
Устюжечкин удивился. Забыл, что летит в самолете.
Как-то потерялась обычная слышимость, неприятно позванивало в
ушах, точно их заткнули ватой, и все-таки, спускаясь по трапу последним, он
услышал, как парень, перегружавший багаж из самолета на приземистую тележку и
как раз взявший один из его чемоданов, возмущенно сказал, изогнувшись под его
тяжестью, улыбающейся проводнице: «Ну и ну! Камни тут, что ли? Куда только
весовщики глядят...»
На привокзальной площади, забитой народом и оглашаемой голосами
расторопных лоточниц: «Кому мороженое? Пирожки, пирожки! Чебуреки, чебуреки с
пылу, с жару, копейка за пару!» — Устюжечкин залпом выпил два стакана
газировки, нацелился еще на два — постеснялся, пошел искать полковой
автобус.
А его уже звали. Он сразу выделил из бойкой разноголосицы вряд
ли известное здесь, в областном городе, имечко: Петюня. Повернул голову на
голос и увидел своих. Затянутый в синий армейский комбинезон, стоял у автобуса
сержант Коженкулов, рядом с ним могучий и веселый лейтенант Мезенцев держал за
ручку какое-то тоненькое симпатичное созданьице в туфельках на высокой
платформе.
— Петюня, живей!
Действительно, тяжел этот второй чемодан... Не зря возмущался
парень.
— Здравия желаю, товарищ лейтенант! Давно ждете?
— Не имеет значения. Вот видишь, Устюжечкин, уезжал я в
отпуск холостой, возвращаюсь женатый. Знакомься, Лариса, это Петр Устюжечкин. За
то, что он такой крохотный, в части все зовут его Петюней. Мог стать большим
спортсменом, пороху не хватило. Факт!
Лариса удивленно повела бровью. Устюжечкин, слегка пожав ей
руку, чтобы не сделать больно, пробасил:
— Очень приятно.
Лейтенант меж тем подхватил его чемодан, который побольше, не
изогнулся, правда, как тот парень в аэропорту, но все-таки заметил:
— Золотой песок у тебя тут, что ли? Коженкулов, поехали!
Он с женой занял первое сиденье, Устюжечкин скромно пристроился
в середине салона, наискосок от них, незаметно наблюдая, как охаживает
лейтенант молодую супругу, целует ее украдкой, а она, счастливая, возмущается
деланно, кивая назад: не забывайся, мол, тут есть посторонние.
Автобус катился по узкой улочке старого города, лишь кое-где обновленного
многоэтажными зданиями, и, хотя они были здесь объектами самыми видными, Лариса
их, казалось, не замечала.
— Володя, что это?
— Мечеть с минаретом. Ей восемьсот лет. Вон оттуда, с самой
верхотуры, муэдзин когда-то созывал правоверных на молитву.
— Какая прелесть!
— Скорее экзотика.
— Ой, кончился город...
— Кончился. Едем домой.
«Домой...» Устюжечкин уселся поудобнее, прикрыл глаза,
представляя: подойдет автобус к казарме, кто-то из ребят крикнет: «Петюня
приехал!» — и весь дивизион высыпет встречать его, как бывает всегда и со
всеми. «Петюня...» Прилипло же к нему это прозваньице — прямо как
припечаталось, причем в первый же день его службы...
Оставив в предбаннике свое штатское, там же, в предбаннике,
полчаса спустя одевались ребята в армейское обмундирование. Лишь один он не
одевался. Гимнастерка и шаровары со штампом: «5 р. ш.» — пятый рост,
широкие — ему не подошли, каптенармус Сивовол побежал на склад за
комплектом большего размера и почему-то задерживался. Устюжечкин сидел в углу
на скамье, широко прикрыв руками ту часть тела, которую древнегреческие ваятели
обозначали на своих скульптурах фиговыми листочками, и, не обращая ни малейшего
внимания на безобидное подтрунивание товарищей, чувствовал себя глубоко
виноватым перед старшиной.
Наконец прибежал запыхавшийся Сивовол.
— Ось тоби, Устюжечкин, трусы и майка, ось тоби тапочки,
ходи пока в тапочках, чоботы и шинель на заказ будемо шить, ось тоби
обмундирование — шестой рост, широкое. — И взглянув на старшину,
всплеснул руками, взвизгнул: — И это нэ подойдёт, гад буду — нэ
подойдёть! Хиба ж цэ Пьётр? Цэ ж Петюня!
Так и прилипла к Устюжечкину эта нелепая кличка. Вскоре привыкли
к ней все, даже командиры, даже сам Устюжечкин, и, когда однажды замкомвзвода
сержант Колосков, оставшийся за старшину, вызвал его на вечерней поверке потехи
ради: «Рядовой Петюня!», — он как ни в чем не бывало пробасил: «Я!» —
и потом долго смеялся над собой вместе со всем дивизионом.
А чуть позже было другое. Физрук части, борец-перворазрядник
лейтенант Мезенцев повел его в спортивный зал. За неимением ковра стащили
воедино от перекладины, от брусьев, от шведской стенки кожаные маты. Мезенцев,
как и он, Устюжечкин, раздетый до плавок, приняв борцовскую стойку,
скомандовал: «Начали!» Устюжечкин, изловчившись, обхватил его мертвой хваткой,
оторвал от земли и не спеша, обстоятельно приложил на обе лопатки.
— Сила есть, — признал лейтенант, вставая, — но
так еще первобытные боролись. Сила важный фактор, но не основной.
Он подробно и долго знакомил солдата с приемами атаки, защиты,
контратаки, показывал все эти приемы. Устюжечкин кивал головой, понял, мол, но
едва борьба началась вновь, Мезенцев, вроде бы уже поверженный, каким-то
непостижимым образом перебросил его через себя, да так ловко и сильно, что он
даже и не заметил, как это случилось.
— Вот, — спокойно сказал Мезенцев. — Учись,
деревня!
— Научусь! И Демку Яркина тогда уж сломаю за милую душу!
— Что за Демка? — насторожился тренер. — С какой
батареи?
— Не тут он. В Дубровне. В селе моем.
— Тоже мне, «Демку сломаю...» Да знаешь, кто ты есть?
Образумить твою дикую силу, мастеров будешь на обе лопатки класть, сам станешь
мастером спорта!
— Можно и мастером. А чего?
— До окружного спортклуба дотяну тебя я, там другие, более
опытные, и пойдешь! Соревнования всеармейские, всесоюзные, гляди, член сборной,
за спортивную честь всей страны будешь драться! Весь мир объездишь, всякие
Токио, Рио-де-Жанейро, Амстердам, Стамбул...
— Можно и Стамбул. А чего?
— Слыхал про горшки и богов? Ну так вот и старайся.
— Постараюсь! Мастер спорта это — о-го-го! Вот уж в
Дубровне удивятся: Петя Устюжечкин — мастер спорта! Прямо как в сказке...
— Не только Дубровно, весь мир удивишь! — подогревал
страсти Мезенцев. — Положим, добьешься победы над известнейшим чемпионом,
и уже не ему, а тебе будут рукоплескать трибуны: «Вива, Устюжечкин!».
Фоторепортеры всех стран — щелк, щелк, и уже твой портрет во всех газетах.
Сам Александр Медведь тебе телеграмму шлет: «Поздравляю с победой!»
Устюжечкин старался. Каждую свободную минуту проводил в
спортзале, А потом... Потом его вдруг будто подменили, стал каким-то вялым,
безразличным — ни зла, ни азарта. На тренировки не торопился, требовалось
вызывать.
Мезенцев повел его к доктору.
— Физически здоров, как сорок буйволов, — сказал
доктор. — Тут психологический фактор. Подождем.
Мезенцеву ждать было некогда — не за горами спартакиада. Он
стал усиленно тренировать Валентина Кочина — сержанта из соседнего
дивизиона. Устюжечкин как менее перспективный окончательно сошел со сцены.
...Автобус мчался по степи, по рыхлой песчаной дороге, оставляя
за собой длинный, долго не оседающий шлейф пыли, и нескончаемо, как этот шлейф,
тянулась заунывная песня Коженкулова. О чем он пел, было известно ему одному. В
жарком, донельзя разболтанном автобусе пыль клубилась столбом, оседала на
потные лица; молоденькая жена лейтенанта, утираясь платочком, брезгливо совала
потом его в голубенькую, под цвет костюма, сумочку и, кивая мужу,
рассказывающему ей что-то, вероятно, веселое, с испугом глядела на проплывающие
мимо лысые безжизненные холмы.
— И у вас везде... подобный ландшафт?
— Что? — осекся Мезенцев. — А-а... Что ж
поделаешь, не всюду же...
— Господи...
Устюжечкину ох как понятна была тревога этой молоденькой
женщины, надо понимать, горожанки. И сам он когда-то очень уж трудно привыкал к
этим местам. Глянешь на степь — дрожит вдалеке седое марево, размывая
горизонты, дремлют пологие холмы, негусто поросшие верблюжьей колючкой. Пройдет
вдалеке овечья отара, промаячит на бугре чабан в бурке, и на долгие часы
никого, ничего... Не пашут эту степь, не засевают, ни птиц тут, ни зверья.
Водится суслик, кто знает, не единственный ли на всю степь, нору он вырыл в
двадцати шагах от казармы и, когда солдаты собираются в курилке, выскакивает из
нее, безбоязненно сидит столбиком, почесывая лапкой за ушком, всем видом своим
показывая людям, что не они, люди, а он, суслик, здесь хозяин.
И хотя Устюжечкин понимал, что и эти худосочные песчаные бугры
тоже не какая-нибудь там заграница, а часть его родной земли, порой душа
все-таки ныла тоскливо и безысходно. И в часы этой тоски время, казалось,
растягивалось вдвое, казалось, что служить тебе еще бесконечно долго, а дома
юная жена, там же Митька Ухватов — ее прежний вздыхатель и ухажер. Он свое
отслужил, гуляет гитарист-баянист холостым-неженатым. Собственным «Москвичом»
обзавелся, частенько мотается на нем в райцентр, а девки и кое-кто из молодых
замужних навязывается ему в попутчицы.
Кое с кем из них он в Заячьем бору по пути землянику собирает,
больно уж хороша там земляника... А вдруг и Марусе вздумается проехаться с ним
да свернуть в землянику...
Нет, ничего подобного не было и не будет. Теперь душа спокойна.
Устюжечкин смежил веки, и сразу представилось, как шел он от
шоссе в Дубровно самым берегом Красавки, густо усыпанным желтыми цветами
одуванчиков, заросшим ветлами и тополями. Чакан и камыш уже лезли из воды,
призывно зеленея, и черные борозды распаханного поля, подступающие к самому
берегу, казались на их фоне угольно, неправдоподобно черными. Где-то в кустах
шиповника трещали коростели, за бугром рокотал трактор, не так агрессивно и
мощно, как армейские тягачи и дизеля, а ритмично, деловито, экономно. От земли
пахло прошлогодней прелью, клейким хмелем тянуло от кустов краснотала, и эти
знакомые с детства запахи, эта тишина, не нарушаемая, а лишь подчеркиваемая
далеким рокотом трактора, это ласковое, уже не жаркое солнце, зависшее над
дубравой, так взволновали его, что он остановился, зачерпнул с пахоты горсть
земли — влажной, весомой, — размял ее в пальцах и подумал вдруг:
«Правильно, все правильно... Зачем тебе те Стамбулы...»
А потом были десять суток, те самые, которые без дороги...
Пролетели они как один день... Но о том, как они проживались, Устюжечкин
заставил себя сейчас не вспоминать: любое, даже самое незначительное событие
этих дней было для него слишком дорого, чтобы перелопатить его скороспешно, как
горящее зерно на току. Да и ни к чему сейчас это: впереди целый год да еще с
хвостиком, времени для самых обстоятельных воспоминаний более чем достаточно.
Автобус протарахтел по бревенчатому мосту через ерик. Ранней
весной тут была вода, сейчас в сером дне зияли широкие трещины.
Жена лейтенанта уже не убирала платочек в сумочку. Выслушивая
мужа, который уже в полный голос пытался доказать ей, что хотя здесь жизнь и не
сахар, однако эта степь не Крайний Север, здесь все-таки тепло, она, согласно
кивая головой, все чаще прикладывала платочек к щекам. И глядя на нее, гадал
Устюжечкин: убежит или нет? От лейтенанта Мезенцева, пожалуй, не убежит, парень
что надо!
Из-за ближнего холма сперва показалась сторожевая вышка, потом
забелели казармы и дома офицеров. Коженкулов наконец оборвал свою бесконечную
тягучую песню.
— Куда ехать, товарищ лейтенант?
— Остановись у клуба.
Видимо, только что окончился киносеанс: из клуба валом валил
народ. Устюжечкин подождал, пока выйдут молодожены. Едва сошел на землю, его
заметили. С криком: «Братцы, Петюня приехал!» — помчался к нему Коноплев,
за ним Ваня Зайцев, Шарафутдинов, Сивовол, еще добрый десяток солдат окружили,
стали тискать, хлопать по плечам.
— Берите чемодан, — сказал он, — который
побольше.
Его, тот чемодан, Коноплеву и Сивоволу пришлось нести вдвоем.
— Шо у тебя там такое важкое? — поинтересовался
каптенармус. — Може, ковбасы?
У крыльца казармы Устюжечкин освободил их от этой тяжести.
Положил чемодан на землю, опустился перед ним на одно колено, щелкнул замками.
— Ну, братцы, налетай!
Осторожно вынул и положил возле себя целлофановый сверток, потом
рывком поставил на попа чем-то туго набитый полотняный мешок, развязал его.
Заинтересованные им солдаты терпеливо и молча ждали. Когда он наконец развел
пальцами горловину мешка, многие переглянулись, оторопело поводя плечами, потом
кто-то хихикнул, приходя в себя, и вдруг могучий хохот сотряс всю окрестность.
— Г-га-а! Во дает! Земли привез, это же надо!
— А в другом чемодане, Петюня, у тебя тоже земля?
— Г-га-а!
— За три тыщи верст волок... Го-го-го! Умора!
— Оцэ так ковбасы! Наилысы от пуза...
— Дневальный, брякни доктору: Петюня, мол, из отпуска
прибыл. Не буянит, но с головою что-то не того...
— Г-га-а!..
Из соседней казармы высыпали солдаты второго дивизиона
полюбопытствовать, отчего в первом стало вдруг так весело, а проныра-суслик,
показавшись на миг, тотчас испуганно юркнул обратно в нору.
Устюжечкин меж тем, не обращая внимания на насмешки товарищей,
выпростал из целлофана деревце, спокойно попросил:
— Воды. И лопату.
Ваня Зайцев принес ведро воды, Коноплев — лопату. Метрах в
двух от крыльца, как раз против одного из окон казармы, Устюжечкин молча
принялся рыть яму. Солдаты опять притихли.
— Не имела баба клопоту, купила порося, —
глубокомысленно и не сразу изрек Сивовол. — Тут же трава вся дочиста вже
сгорела, а ты, Петюня, дерево втыкаешь... Хай бы там, дома росло... Э-эх, вырос
ты, Петюня, до нэба, а дурный, як не треба...
Безнадежно махнув рукой, он ушел в казарму, за ним потянулись
все. Лиыь Ваня Зайцев, коренной горожанин, остался понаблюдать, как бережно
заполняет Устюжечкин яму черноземом, стараясь не просыпать ни горсти земли, как
осторожно высаживает в него запотевшее деревце, расправив каждую веточку.
— Примется?
— Поживем — увидим.
Почуяв затишье, снова вынырнул из норы пройдоха-суслик. Сидя на
задних лапках, почистил передними любопытную мордашку и засвистал — игриво
и весело — не иначе насмехался над людьми.
Дни стояли безветренные, сухие. По утрам в высоком небе негусто
курчавились рыжеватые облака, а потом исчезали. День-деньской плыло по небу
вездесущее солнце, выжигая все окрест. Изнывали от жары люди, отсиживался в
норе суслик, над желтыми буграми нежданно-негаданно взметывались мутные столбы
смерчей и, кружась, уносились вдаль над печальной землей. У крыльца солдатской
казармы томилось одинокое деревце, и уже никто его не замечал. Лишь Устюжечкин
подходил к нему по нескольку раз на дню, то воды в лунку нальет, то коснется
сторожко большими своими пальцами крохотных почек. И тотчас кто-либо лезет к
нему с вопросом: «Скоро, Петюня, будем яблоки есть?» Не удостоив любопытного
вниманием, он удалялся, молча хмурясь.
А потом и Устюжечкин перестал подходить к деревцу, и всем стало
ясно, что оно погибло, что Петюня, самонадеянно бросив вызов здешней природе,
разбит наголову, только признаваться в этом не желает.
— Убрал бы ты это... древо жизни с глаз долой, —
предложил ему однажды в курилке Коноплев. — Чего уж там, раз фокус не
удался?..
Некурящий Устюжечкин взял из губ его сигарету, затянулся,
закашлялся и бухнул с хитроватой ухмылкой:
— Ефрейтора тебе дали, а зря. Не волокешь.
Начищенный, наглаженный Коноплев, он заступал дневальным,
обиделся и ушел.
А на заре сыграли тревогу. Какую-то необычную, непохожую на все
прежние:
— Оружие не брать! Можно не одеваться! Она живет!..
Яблонька, братцы, живет! Живет твое древо, Петюня!
Солдаты в трусах и в майках, одни сунув ноги в сапоги, другие
босиком кто в дверь, кто через окна высыпали во двор. Яблонька стояла такая же,
как и вчера, тоненькая, беззащитная, только почки на ней проклюнулись, и,
распирая лопнувшую их оболочку, пробивались на белый свет клейкие нежно-зеленые
листики. Замерев, солдаты глядели на яблоньку как на чудо. Ваня Зайцев
потянулся было к ней рукой, его одернули:
— Осторожнее, мало ли что?.. — И он убрал руку.
— А ей-же божечки, живет! — наконец поверил своим
глазам Сивовол. — Хлопцы, где Петюня? Качать Петюню!
Устюжечкин попытался было улизнуть в казарму — перехватили,
с визгом, с хохотом стали подкидывать, норовя повыше, пока встревоженно не
крикнул Коноплев:
— Влипли, братцы... Разбегайсь! Дежурный по части...
Солдат как ветром сдуло. Минута — все в кроватях. Спят...
Застыл у тумбочки Коноплев. Сержант Колосков, поправляя на бегу гимнастерку под
ремнем, выбежал на крыльцо, чтобы как положено отдать дежурному рапорт. А тот
стоит на корточках перед яблонькой, улыбается и удивленно хмыкает.
— Где же вы эту барышню взяли, Колосков? И земли?
— Петюня... виноват, товарищ капитан... Рядовой Устюжечкин
из отпуска привез.
— И земли привез?
— Так точно!
— Мужчина! До подъема все-таки не шумите. Непорядок. А эта
красавица теперь будет жить!
— Так точно, будет!..
Яблонька жила. Закрепили ее колышками, огородили невысоким
частоколом. Весь день дневальные переставляли брезентовый полог, защищая ее от
палящего солнца. И кто только за день не побывал здесь! Прибегали солдаты из
соседних дивизионов, наведались офицеры, даже сам командир части заглянул.
Жизнь в дивизионе шла своим чередом, по давно заведенному и
выверенному распорядку. Караульная служба, учеба на плацу, на штурмовой полосе,
на огневой позиции. И по-обычному — устало и молча — возвращались
вечером расчеты на отдых, взбивая пыль тяжелыми сапогами. Но едва показывалась
казарма, а перед ней зеленое пятнышко, сразу начиналось необычное: лица
светлели и, кажется, шаг становился тверже. Ведь и она, яблонька, пока томились
расчеты в жарких кабинах и у пусковых установок, она ведь тоже изнывала от
зноя. И ничего, не сомлела! Веселая стоит, в новенькой гимнастерке, как
первогодок-солдат.
Теперь ухаживали за ней все кому не лень: с утра до вечера в
лунке стояла лужа.
— Не сгниет? — озабоченно спросил как-то у Петюни
старшина.
— Лишнего и куры не клюют. А меня никто не слушается.
На вечерней поверке старшина заявил весьма категорично:
— Заласкали яблоню, скоро без корней останется. Слушай
приказ! Кроме рядового Устюжечкина, никому к ней на пушечный выстрел. Кто
ослушается, будет иметь дело со мной. Точка!
Прошло еще какое-то время, и однажды дневальный Ваня Зайцев
разбудил Устюжечкина до подъема. Радуясь, пообещал:
— Пойдем! Покажу что-то... Ахнешь!
— Может, дал бы доспать?
— Я и так всю ночь терпел... Ахмадуллин, Левчук и Кравченко
из отпуска вернулись. Гляди!..
За тумбочкой дневального увидел Устюжечкин три плотно набитых
солдатских вещмешка и сразу догадался, что в них. Левчук с Кубани, Ахмадуллин с
Урала, Кравченко — одессит.
— А саженцев нету, — сник Ваня. — Где доставать
будем?
— Поздно. Не примутся.
— Как же? И Петушков с Волчевским мешки взяли. И они,
конечно, земли привезут. А зачем же нам в таком случае земля?
— Не испортится. До осени полежит.
Устюжечкин вышел на крыльцо. Всходило солнце. Морщинистые гребни
далеких холмов вспыхнули вдруг ослепительно ярко; распадки у их подножия, в
которых ранней весной скапливались талые воды, а теперь выступила соль,
сверкнули неприветливой холодной белизною, и лишь на отложинах холмов, еще не
доступных солнцу, угадывалась неяркая прозелень. А то, что было ближе, —
пегая дорога, истоптанные площадки у огневой, хорошо различимые впадины,
утыканные кое-где невзрачными кустиками перекати-поля, — все это выглядело
еще более безжизненным. Но от этого пустынного неуюта Устюжечкин не испытывал
теперь прежней саднящей и безысходной тоски, точно этот неуют отныне и впрямь
становился временным.
Выскочил из норы сосед-суслик, посвистал, радуясь восходящему
солнцу, а потом как-то удивленно воззрился на человека. А может, и вовсе не на
него, может, на яблоньку, у которой тот стоял?
— Что? — вслух сказал ему Устюжечкин. — Дивно?
Нечему дивиться. Не ты тут хозяин, а я!
Шумела листвою яблонька, облитая солнцем, уже более необходимым
ему, нежели страшным, шумела весело, неугомонно. «Древо жизни», — вспомнил
Устюжечкин, усмехнулся и подумал: времени как раз достаточно, чтобы успеть к
подъему врыть за казармой ящик, хотя бы вон тот, из-под ветоши для чистки
оружия. В него он ссыплет до последней щепотки бесценную землю с Кубани, с
Урала, с Алтая, туда же со временем определит и ту, что еще привезут его
товарищи в солдатских вещмешках из родных областей и краев...
Виктор
Пшеничников.
Зажигалка миссис Хеберт
(рассказ{29})
— Ковалев! Лейтенант Ковалев! Василий! Да отзовись ты...
Он не оборачивался, продолжал пристально наблюдать за летным
полем. Там в невесомом мареве, то укорачиваясь, то удлиняясь от знойных
испарений, набирал обороты «боинг». Едва заметные на расстоянии крапинки
иллюминаторов, дрожа, поблескивали на солнце. Казалось, толстобрюхий самолет
никогда не взлетит — так долго длился его разбег. Наконец у самой кромки
взлетной полосы, за которой начинался лес в июньской лаковой зелени, «боинг»
тяжко поднялся, вобрал шасси и косо потянул в вышину, оставляя за собой
грязно-бурый след и надрывный удаляющийся грохот.
Лейтенант Ковалев облегченно вздохнул, снял фуражку, изнутри
вытер платком мокрый дерматиновый ободок тульи.
— Ковалев! Заснул, что ли? Зову, зову...
Ковалев по голосу определил: Ищенко. Даже будто бы увидел, хотя
и не оглядывался, красное, распаренное от жары лицо своего друга, офицера, его
сердито надутые губы. Ковалев неотрывно смотрел, как стремительно пропадал,
превращаясь в точку, большегрузный лайнер, словно на горизонте, скрытый
облаками, находился невидимый гигантский вентилятор, сквозная труба, всасывающая
в себя все, что на миг теряло твердую опору земли.
Жаркое небо постепенно, как бы нехотя растворяло в густой своей
голубизне остатки отработанных газов, рассеивало их в атмосфере, напитанной
техническим керосином и газонной аптечной ромашкой, гудроном подплавленного
асфальта и приторной ванилью аэропортовских буфетов. Поднятая двигателями пыль
уже улеглась, припорошив сединой рано высохшую местную травку, и над полем на
минуту широко распласталась тишина, в которой хватало места и беззаботному
пению птиц, и дружному стрекоту кузнечиков.
— Вот и все. — Ковалев обернулся наконец к Ищенко,
одним махом надвинул на лоб фуражку с изумрудно-зеленым верхом, по привычке
дотронулся ребром ладони до кокарды. — Ну, годок, чего шумишь?
— С тобой зашумишь, — недовольно отозвался
Ищенко. — Гоняйся по всему полю, ори! Что я тебе, маленький?
— Микола! — Ковалев придержал друга за локоть. Щуря
глаза, невинно спросил: — А как по-украински сказать: цветные карандаши?
— Чохо?
— Да цветные карандаши. Такие, знаешь, в коробках. Которыми
рисуют.
— От так и будэ: кольрови оливци, — разом теряя
ворчливость в голосе, ответил Ищенко. — А що?
— Да ни що! Хороший ты хлопец, Микола, только вот юмору
тебе не хватает. А без юмора долго не проживешь.
— Ну и ладно, — покорно согласился Ищенко. — Мне
долго не треба, главное, свое прожить справно.
Мимо них прокатил грузовик с ярко-оранжевыми бортами и длинным
самолетным «водилом» на толстых шинах. Двое дюжих техников упорно пытались
сдвинуть с места забуксовавший электрокар, незлобно поругивали водителя,
съехавшего с асфальта на вязкий газон. Визжа и как бы приседая на вираже,
промчалась продолговатая «Волга» руководителя полетов, из окна кто-то
приветливо помахал всем четверым рукой. У каждого здесь была своя забота, свое
дело. Все эти люди, машины, механизмы составляли законченную, едва заметную
постороннему взгляду картину жизни аэропорта. И офицеры-пограничники были хотя
и малой, но неотъемлемой ее частью.
— Толкнем? — Ковалев показал Ищенко на электрокар.
— Треба трошки подсобить...
Вчетвером справились быстро, водрузили электрокар на твердый
грунт, пожелали техникам доброй работы.
— Чего искал-то, Микола? — Ковалев повернулся к
другу. — Что-нибудь случилось?
— До шефа иди, зовет.
Ковалев на мгновение приостановился, оглянулся назад, словно
растаявший в небе «боинг» мог каким-то чудом вернуться, занять прежнее место на
полосе. Но от самолета не осталось уже и следа.
Ковалев обязан был проследить за отлетом «боинга», на борту
которого находился выдворенный за пределы Советского Союза иностранный турист.
Всего три часа пробыл он на нашей земле, а ощущение осталось такое, будто трое
суток. Неприятное ощущение.
Он прибыл утренним рейсом, в пору, когда остывший за ночь
асфальт еще не успел накалиться до духоты, а трава на газонах до
неправдоподобия натурально пахла травой, не сеном. Ковалев любил этот
переломный час перехода утра в день, любил за особый настрой души, всегда
возникавший в нем от ощущения, даже ожидания обязательной неповторимости и
многообещающей новизны. Да и голову еще не ломило, не сдавливало от гигантского
напряжения, которое человек почти неизбежно испытывает во всяком большом
современном городе. Ковалев замечал: что-то происходило с людьми в скоротечные
эти мгновения. Они как бы заново нарождались на свет, были менее
раздражительны, заботливей, бережливей относились друг к другу.
Именно таким удивительным утром самолет иностранной авиакомпании
и доставил на нашу землю заокеанского туриста.
Поначалу никто не обращал особенного внимания на общительного
пассажира: мало ли восторженных людей путешествует по всем точкам земного шара?
Турист лип буквально ко всем: то надоедал разговорами своему
пожилому соотечественнику, страдавшему одышкой, то радостно протягивал контролеру-пограничнику
через стойку кабины пустяковый презент — пакетик жвачки, в приливе чувств
даже готов был его поцеловать, то кинулся помочь какой-то растерявшейся
старушке заполнить таможенную декларацию и вовсе запутал, сбил ее с толку. С
таможенником, когда подошла его очередь предъявить багаж на контроль, заговорил
на едва понятном русском так, словно они были старинными приятелями, лишь вчера
расстались после пирушки и теперь им необходимо вспомнить подробности весело
проведенного вечера.
Багажа у него оказалось немного — добротный кожаный чемодан
да тяжелая коробка с пластинками. Таможенник перелистал конверты, словно
страницы книги: Чайковский, Шостакович, Свиридов. Новенькие блестящие конверты
отражали солнечные блики.
— Классика! — восторженно пояснил турист, постукивая
твердым ногтем по глянцу картона.
Таможенник тоже оказался любителем классической музыки и,
насколько знал Ковалев, по вечерам заводил в своей холостяцкой квартире
старенький «Рекорд», внимая печальным органным фугам Баха... Только ему
невдомек было, какая надобность туристу везти с собой в такую даль Шостаковича
и Чайковского, если записей композиторов полно в любом музыкальном магазине?
Другое дело поп-музыка или диск-рокко, в последние годы хлынувшие из-за
границы, будто сор в половодье...
Дотошный таможенник знаком подозвал к себе Ковалева, сказал
негромко:
— Кажется, это по вашей части...
Когда туристу предложили совместно послушать его диски, он в
смущении оглянулся, изобразил пальцем вращение и сказал:
— Нет этой... фонограф.
— Найдем, — заверили его.
Наугад выбрали из пачки первую попавшуюся пластинку, поставили
на вертушку. После нескольких витков знакомой мелодии в репродукторе послышался
легкий щелчок, и мужской голос, чуточку шепелявя, провозгласил:
— Братья! К вам обращаю я слово божие...
Иностранец буквально взвился на своем стуле: это подлог, у него
были записи настоящей классической музыки!..
Ковалев молча наблюдал за тем, как менялось, становилось злым
только что развеселое лицо интуриста, и невольно сравнивал, вспоминал... Еще
мальчишкой он жил с отцом на границе, в крошечном старинном городке под
Калининградом. Из самых ранних детских впечатлений осталось в памяти, как они
ловили в необъятном озере метровых угрей. Мрачная с виду рыба брала только на
выползня — огромного червя длиной с толстенный карандаш, охотиться за
которым надо было ночью с фонариком. Мальчик сначала не решался к ним
подходить, но отец сказал, что никакой земной твари бояться не надо, и он
осмелел, а потом оказался даже добычливей отца... На свет выползень не
реагировал, но шаги слышал чутко, лежал, наполовину вытянувшись из норки,
посреди утоптанной пешеходной тропы, наслаждался ночной прохладой. Надо было
осторожно, на цыпочках приблизиться к нему, перехватить жирное извивающееся
тело у входа в норку и держать так, пока не расслабятся мощные, будто пружины,
мышцы пресмыкающегося, постепенно вытягивая его из земли наружу...
Чем-то иностранный турист напоминал Ковалеву скользкого
выползня, и это неожиданное сравнение было ему неприятно.
— Вы подсунули мне чужие диски, это подлог! — брызжа
слюной и багровея на глазах, визгливо кричал иностранец.
Начальник смены пограничников, в кабинете которого велось
прослушивание, провел ладонью по лицу, будто к нему пристала липкая паутина,
спокойно спросил:
— Коробку вы несли сами? Сами. Кто же у вас мог вырвать ее
из рук и совершить подлог?
Турист крикливо заявил о произволе, препятствующем «свободному»
обмену идей, о попранной демократии, нарушении принципов интернационализма,
провозглашенных самим Лениным... Последнюю фразу он произнес на патетике,
видимо, приберегал ее напоследок как главный аргумент.
Начальник смены, майор, тяжело поднялся из-за стола, какое-то
время в упор разглядывал иностранца. Даже он, привыкший к дисциплине и самоконтролю,
едва сдерживал свои чувства.
— Послушайте, вы... — Голос майора звучал
жестко. — Читайте, если вы грамотный человек. — Майор указал
иностранцу на плакат у себя за спиной.
Медленно шевеля губами, тот прочел: «Мы стоим за необходимость
государства, а государство предполагает границы. В. И. Ленин».
— У вас еще будет достаточно времени поразмыслить над всем
этим у себя дома, — уже спокойней заключил майор. — Выездная виза
сегодня же будет передана с соответствующим заявлением вашему консулу. Для вас
же путешествие закончено. Лейтенант Ковалев! Подготовьте материалы о выдворении
гражданина из пределов СССР как нарушителя советских законов, задержанного с
поличным... Проследите за его отправкой ближайшим рейсом...
И вот теперь Ковалев шел к начальнику контрольно-пропускного
пункта, недоумевая, зачем он мог понадобиться так срочно? Ищенко тоже ничего
толком не знал и лишь поторапливал друга: скорей, и так времени потеряно много.
Ковалев доложил начальнику КПП о прибытии, с удивлением отметил,
что полковник встречает его с улыбкой.
— Не догадываетесь, зачем я вас вызвал? Ну хорошо, не буду
томить. Только что позвонили из роддома: ваша жена родила. Все благополучно.
Дочь.
Ковалев стоял в прежней позе: до него еще не вполне дошел смысл
сказанного. А полковник продолжал:
— Надо же, повезло! Дочь... А у меня одни парни,
трое. — Полковник встал, протянул лейтенанту обе руки. — Поздравляю,
Ковалев, от души поздравляю. Можете смениться и ехать домой. Ищенко я дам
распоряжение, чтобы он вас подменил. — Он взглянул на часы. —
Служебный автобус отходит через двадцать минут. Не опоздайте. Желаю счастья!..
Да, если нетрудно, захватите и передайте начальнику аэропорта вот этот конверт.
Там марки, — пояснил он смущенно, — наши сыновья затеяли обмен.
Дружат, понимаете ли, до сих пор, раньше-то мы жили в одном доме...
Ковалев чуть ли не вырвал из рук начальника конверт, заторопился
на выход.
На его пути, перегородив узкий проход между двумя залами,
попались неуклюже растопыренные стремянки маляров, затеявших косметический
ремонт аэропорта, полные до краев ведра с побелкой и краской. Сами
маляры — две девушки и парень в низко надвинутой на лоб газетной
пилотке — работали на деревянных мостках под самым потолком, и оттуда
летела на пол мелкая известковая пыль. Рискуя разбить себе лоб, вывозиться в
мелу, Ковалев устремился к покатой лестнице, взялся за перила. И внезапно будто
обожгло руку.
Прямо перед собой, чуть ниже ладони, он увидел толстую пачку
денег.
Деньги были свернуты в рулон и засунуты под фанерную обшивку,
которой строители на время ремонта перегородили зону спецконтроля от общего
зала, облицевали косыми листами перила и лестничный марш. В сумеречной тени
шаткой некрашеной стенки, за которой находились таможенный зал и накопитель,
свернутые в рулон деньги легко можно было не заметить или принять за
продолговатый сучок, мазок краски, а то и за мотылька, распластавшего овальные
крылья по яичной желтизне фанеры.
Даже на глазок, без подсчета Ковалев мог сказать, что обнаружил
крупную сумму.
«Сотни четыре, не меньше. Доллары? Фунты? Или в наших купюрах?»
Медленно, будто сейчас что-то вспомнив, он повернул обратно,
сосредоточенно нахмурил лоб. За ним могли наблюдать, и Ковалев, чтобы не выдать
себя, не показать охватившего его волнения, на ходу открыл клапан почтового
конверта, достал из него первый попавшийся блок марок.
В блоке оказалась серия аквариумных рыб диковинных форм и
расцветок. Он наугад выудил из пакета следующий блок, притулился к киоску
«Союзпечати» наискосок от лестничного марша и принялся углубленно изучать
зубчатые бумажные треугольнички с изображением далеких солнечных стран. Под
руки попался клочок с оторванным краем, на котором неподвижно застыла
неправдоподобная в своей буйной зелени пальма, растущая среди знойных барханов,
словно воткнутая в землю метла.
Время шло, а возле денег никто не появлялся. Ковалев уже
просмотрел марки по второму кругу, без всякого интереса повторяя вслед за
названиями: Кения, Алжир, Острова Зеленого Мыса. Все эти сфинксы, райские
птички, запеченный на голубой сковороде неба яичный желток солнца, унылые
бедуины в белых тряпицах на головах занимали его так же мало, как
квазианалитические функции, о которых Ковалев не имел ни малейшего понятия. Но
он старательно придавал своему лицу выражение неподдельного интереса, будто
увлеченный студент на лекции своего кумира.
Уже и сама лестница с едва видной отсюда точкой спрятанных денег
казалась ему похожей на застывший, словно пирамида, рисунок марки, а цель, ради
которой Ковалев торчал в общем зале и напрасно терял драгоценное время, была
еще далека.
Откуда-то сбоку вывернулся Ищенко, подрулил к киоску, заговорил
с подхода:
— Ну ты даешь, Василий! Лучшему другу — и не сказал.
А? Хорошо, шеф просветил. Ну поздравляю!
— Николай...
— Потом будешь оправдываться, за праздничным столом. Дуй
скорей на автобус, осталось всего три минуты.
— Николай, слушай меня. И не оглядывайся. Под перилами
лестницы тайное вложение. Чье, пока не знаю. Сообщи начальнику смены. И пришли
сюда кого-нибудь, хоть Гусева, что ли. Да объясни, пусть не бежит, как на
пожар, а то все дело испортит. Ну давай! У тебя и своих дел по горло. Автобус
пусть едет. После сам доберусь, на такси. Так Гусева ко мне подошли...
Первогодок Гусев поначалу вызывал у Ковалева раздражение и даже
неприязнь. Не давалась ему служба контролера, хоть плачь. Перевели его в
осмотровую группу, и он в первый, же день принес Ковалеву «добычу» —
монету в десять сентаво, что закатилась под кресло салена авиалайнера. Мелочь?
А для Ковалева эта монетка была дороже сторублевой бумажки, доророже награды,
потому что дело не в ценности находки, совсем нет. Знаменитый гроза
контрабандистов Кублашвили тоже начинал не с миллиона... Буквально через сутки
Гусев после очередного досмотра самолета положил на стол начальника смены
расшитый бисером дамский кошелек в виде кисета. Открыли его, пересчитали
деньги — триста тысяч лир, все состояние итальянки, горестно сообщившей
пограничникам о пропаже. Ей предъявили искрящийся дешевым стеклярусом кошелек,
спросили, тот ли, что потерялся. Итальянка всплеснула руками: «Мама
миа!» — и принялась вслух пересчитывать деньги, потом отделила половину,
долго подыскивала и нашла-таки нужное слово: «Гонорар». Ей объяснили, что у нас
так не принято, но она никак не могла взять в толк такую простую истину и все
подсовывала, передвигала по столу кипу бумажных денег; огромные глаза ее сияли
неподдельным счастьем и радостью, которые Гусев уже видеть не мог, потому что в
это время был на своем рабочем месте, на посту.
Гусев вошел в зал вразвалочку, покачивая чемоданчиком с таким
видом, будто получил десять суток отпуска и вот-вот уедет домой.
«Артист! — восхищенно подумал Ковалев. — Смотри, как
преобразился!»
Гусев изобразил на лице, что безмерно рад встрече с лейтенантом,
затем хозяйски, чтобы не мешал, поставил чемодан на прилавок закрытого киоска.
Незаметно шепнул, что лейтенант Ищенко ввел его в курс дела, и тут же начал
рассказывать какую-то смешную нескончаемую историю про одного своего знакомого
охотника, встретившего на заячьей охоте медведя.
«Артист! — снова искренне поразился Ковалев. — Откуда
что и взялось?»
Мимо них проходили люди, о чем-то говорили между собой, но
Ковалев их почти не слышал, словно ему показывали немые кадры кино.
Однажды, еще до училища, когда он служил срочную на морском КПП
и стоял в наряде часовым у трапа, ему тоже показывали «кино». В иллюминаторе
пришвартованного к причалу океанского лайнера, на котором горели лишь баковые
огни, вдруг вспыхнул яркий свет, Ковалев мгновенно повернулся туда и остолбенел:
прямо в иллюминаторе плясали две обнаженные женщины, улыбались зазывно и
обещающе. Он не сразу сообразил, что это из глубины каюты, затянув иллюминатор
белой простыней, специально для него демонстрировали порнофильм. А потом к его
ногам шлепнулось на пирс что-то тяжелое. Записка, в которую для веса вложили
монету или значок! Он немедленно вызвал по телефону дежурного офицера. Тот
развернул записку, прочел: «Фильм — блеф, отвод глаз. Вас готовят обчан».
Всего семь слов. Внизу вместо подписи стояло: «Я — тшесны тшеловек». Ясно
было, что готовилось нарушение границы, и с лайнера старались об этом
предупредить... В тот вечер, усилив наблюдение за пирсом, наряд действительно
задержал агента. Прикрываясь темнотой, тот спустился с закрытого от часового
борта по штормтрапу и в легкой маске приплыл под водой к берегу. С тех пор
Ковалев накрепко запомнил «кино» и неведомого «тшесного тшеловека», который,
наверняка рискуя, вовремя подал весть. Где-то он теперь?..
Время по-прежнему тянулось, будто резиновое. Гусев успел
дорассказать свою историю и начал в нетерпении поглядывать на лейтенанта,
потому что не привык на службе стоять просто так, без дела. Вот уже и маляры
покинули свои подмостки, должно быть, отправились перекусить или передохнуть.
Следом за ними спустился и паренек в легкомысленной газетной пилотке, поставил
ведро со шпаклевкой к фанерной стенке, совсем неподалеку от денег. Ковалев
напрягся. Маляр повертел туда-сюда белесой головой, полез в карман, закурил.
Снова оглянулся по сторонам, словно отыскивая кого-то.
В это время внизу, у самого пола, видимо, плохо прибитые
фанерные листы, разгораживающие два зала, разошлись, и в проеме показалась
рука, сжимающая продолговатый сверток. В следующий миг пальцы разжались, пакет
оказался на заляпанном побелкой полу, и рука, мелькнув тугой белой манжетой,
убралась. Листы фанеры соединились.
Гусев даже подался вперед, готовый немедленно начать
действовать, но лейтенант незаметно осадил его: стой и не спеши. Пограничник
должен уметь выжидать, в этом тоже его сила.
Вот паренек-маляр докурил свою сигарету, затоптал окурок, еще
раз, уже медленнее, оглядел зал. Потом он теснее прижал ведро к стене и
заспешил вслед за ушедшими девушками.
— Наблюдайте за пакетом и деньгами, — приказал Ковалев
солдату. — Потом обо всем доложите. Я в накопителе.
Сдерживая поневоле участившееся дыхание, Ковалев вошел в
накопитель, отгороженный от общего зала и различных служб временной фанерной
перегородкой до потолка. Обычно Ковалев избегал появляться здесь без
надобности, потому что томимые предстоящим полетом, излишне нервозные и
подозрительные иностранцы заранее ждали от этих загадочных русских
какого-нибудь подвоха и незаметно, исподтишка фиксировали каждый шаг офицера;
некоторые из них, пряча глаза, в душе желали, чтобы он поскорее покинул
помещение, и Ковалев не мог не учитывать, что форма обязывала, выделяла его
среди остальных.
На этот раз народу в накопителе было немного: около двух
десятков человек. Ближе всего находившиеся к выходу две дамы в строгих, чем-то
неуловимо похожих деловых костюмах с глухими воротами под горло сидели в
ожидании своего часа на полужестком диванчике, будто в парламенте, и важно
вполголоса беседовали.
«Не по погоде одежда, — посочувствовал им Ковалев. —
Жарко сейчас в кримплене».
У той, что постарше, подремывал на коленях шоколадно-опаловый
японский пикенес с приплюснутой морщинистой мордочкой и как бы вдавленным
внутрь носом. Крошечной собачке не было никакого дела до журчащих звуков
разговора хозяйки и ее собеседницы. Невнятный людской гомон, смешанный с
заоконным аэродромным гулом, тоже мало беспокоил породистое животное, и пикенес
невесомо лежал на хозяйских коленях, словно рукавичка мехом наружу.
Возле диванчика неподалеку от дам склонился над распахнутым
кейсом тучный, плотный мужчина, по виду маклер или коммивояжер, а может, агент
торговой фирмы. Зачем-то присев на корточки, он перебирал кипы бумаг в своем
пластмассово-металлическом чемоданчике с набором цифр вместо замков; шевеля
губами, вчитывался в развороты ярчайших реклам или проспектов и собственных
раритетов. Нелепого канареечного цвета его галстук сбился на сторону, словно
мужчина только что оторвался от погони и сейчас наспех ревизовал спасенное им
добро.
На Ковалева, прошедшего неподалеку, коммивояжер даже не поднял
глаз.
Широкое окно посреди накопителя было обращено ко
взлетно-посадочной полосе, и около него, сплетя за спиной длинные пальцы,
неподвижным изваянием застыл человек спортивного склада. Ранняя седина путалась
в его волнистой шевелюре, будто тенетник на осенних кустах. Рамное перекрестье
окна, центр которого перекрывала седовласая голова мужчины, казалось
артиллерийским прицелом, и за ним то и дело вихрем проносились самолеты
различных авиакомпаний.
Вот мужчина повернулся, явив Ковалеву чеканный, как на медали,
профиль лица, боковым зрением цепко охватил мало в чем изменившуюся обстановку
зала и опять вернулся к прежней позе, лишь сверкнули из-под обшлагов пиджака
дорогие запонки. Во всем его облике ясно читалась единовластная уверенность в
себе и полнейшее равнодушие к происходящему вокруг.
«Такие должны хорошо играть в гольф и лихо водить
машину», — подумал Ковалев, вспомнив мимоходом какой-то не то английский,
не то американский фильм. Он почти физически ощутил, как у себя дома на
площадке, пригодной для гольфа, незнакомец со вкусом выбирает из набора клюшек
увесистый клэб, мощно, без промаха бьет им по мячу из литой вулканизированной
резины, и мяч по трассе сваливается точно в лунку... Еще Ковалев представил,
как довольный выигрышем игрок мчится по автобану в ревущем восьмицилиндровом
авто, выжимая акселератор до отказа, и удивился реальности этой несуществующей,
увиденной лишь в воображении картины. Правда, нарисованный им образ мало в чем
прояснял возникшую ситуацию и даже, наоборот, множеством деталей мешал Ковалеву
сосредоточиться.
Не было у Ковалева ни малейшего желания угадывать среди прочих
иностранцев единственного нужного ему человека, подозревать из-за одного всех,
потому что в большинстве своем это были нормальные здравомыслящие люди, многие
из которых еще помнили последнюю опустошительную войну или, во всяком случае,
знали о ней хотя бы понаслышке. Но кто-то из них, занятых сейчас своими
будничными делами, пытался, словно мышь, воспользоваться ничтожным просветом,
щелью, чтобы совершить нечто противозаконное, идущее во вред государству и,
таким образом, во вред ему самому, Ковалеву.
Примириться с этим Ковалев не мог.
Сцепленные за спиной узловатые в костяшках пальцы иностранного
пассажира и напоминали те, что на мгновение мелькнули в отжатом проеме
фанерного стыка, и были отличны от них. Чем? Размером, формой?.. Лейтенант, как
бы фотографируя руки до мельчайших подробностей, до малейшей жилки, сравнивал и
сравнивал запечатленное в памяти и видимое воочию: он боялся ошибиться.
Словно почувствовав на себе посторонний взгляд, мужчина расцепил
руки, молча и, как показалось лейтенанту, презрительно скрестил их на груди.
Ковалев поспешил отвернуться.
Его внимание привлек бородатый не то студент, не то просто
ученого вида пассажир, по слогам читавший согнутую шалашиком книжку из серии
ЖЗЛ об Эваристе Галуа, название которой Ковалев прочел на обложке. Время от
времени «студент» поднимал глаза и, не переставая бубнить, исподлобья окидывал
зал, находил какую-нибудь точку и на ней замирал, подолгу уходил в себя.
Толстая сумка, висевшая у него через плечо, была раздута сверх меры.
Чуть скосив глаза, Ковалев увидел маленького вертлявого
человечка в мягких замшевых туфлях и болотного цвета батнике, надетом явно не
по годам. Заказав себе в небольшом буфете, набитом всякой всячиной, порцию
апельсинового сока, мужчина сначала удивленно разглядывал отсчитанный на сдачу
металлический рубль с изображением воина-победителя, а потом гортанно начал
требовать себе лед.
— Айс, битте, льет, — тыча пальцем в стакан, требовал
он попеременно на разных языках. — Льет, а? Нихт ферштеен? Айс!
Явный дефект речи не позволял ему выговаривать слова четко, и
Ковалев волей-неволей улыбнулся: уж очень похоже было английское «айс» на
вопросительное старушечье «ась»! Сам иностранец тонкости созвучия не улавливал,
и оттого еще забавней выглядело его лицо с недовольно надутыми губами и
сердитым посверкиваньем глаз.
Знакомая Ковалеву буфетчица Наташа, которой гордость не
позволяла объяснить покупателю, что холодильник сломался и пока его не починит
монтер, льда нет и не будет, эта Наташа безупречно вежливо, старательно
прислушивалась к переливам чужого голоса, как бы не понимая в нем ни единого
слова.
Недовольно бурча, иностранец в батнике побрел от полированной,
сияющей никелем стойки буфета, на ходу сунул нос в стакан, подозрительно
принюхался к его содержимому и на том как будто успокоился. Апельсиновый сок
ему явно пришелся по вкусу.
Другие пассажиры были менее колоритны, почти ничем не привлекли
внимания офицера, и, глядя на их обнаженную аэропортом жизнь, Ковалев
напряженно думал: кто? Кто мог осуществить тайное вложение? Коммивояжер?
Любитель гольфа? Или «студент»? А может, этот, в батнике? Все они с одинаковым
успехом могли проделать нехитрую манипуляцию со свертком, и ни о ком этого
нельзя было сказать с достаточной уверенностью. Любое предположение заводило
Ковалева в тупик, а он все равно упрямо продолжать доискиваться ответа на свой
вопрос. Две чопорные дамы, сидящие в накопителе, естественно, отпадали, потому
что с их надменным видом никак не вязалось понятие грязного дела, недостойного
их высокого, должно быть, положения. Благодушный семьянин с двумя хорошенькими
девочками-близнецами, расположившимися так, будто у себя дома, или восковолицый
священник в долгополой сутане, выхаживающий по периметру накопителя, тем более
не могли быть причислены к категории искомого Ковалевым человека.
И все же сверток поступил в общий зал именно отсюда, из
накопителя...
Надо было как-то оправдать свое присутствие здесь, в месте,
удаленном от пограничного и таможенного контроля, и Ковалев приобрел в буфете
пачку каких-то разрисованных импортных сигарет, хотя терпеть не мог табачного
дыма.
— Вы сегодня удивительно хороши, — навеличивая девушку
на «вы», сказал Ковалев Наташе.
Девушка поправила крахмальную наколку на пышно взбитой льняной
прическе, сообщила лейтенанту:
— К концу недели завезут «Мальборо». Оставить?
Ковалев покачал головой: нет, не надо, при этом невольно
улыбнулся в ответ на ее заботу. Со стороны и действительно можно было подумать,
что лейтенант-пограничник зашел сюда с единственной целью — поболтать с
хорошенькой буфетчицей. Что ж, тем лучше. Он с улыбкой отдал Наташе честь и
озабоченно направился в самый угол зала, где в стороне от других примостилась
на стуле сухопарая миссис, почти старуха, которой уже ни к чему были ни
цикламеновые помады, ни яркие одежды — непременные атрибуты молодости.
Она прибыла в Союз с предыдущим рейсом, минут тридцать назад, но
все еще не отваживалась покинуть зал и выйти на воздух. При посадке самолета ей
стало дурно, стюардесса без конца подносила ей то сердечные капли, то ватку,
напитанную пахучим нашатырем.
В аэропорту занемогшую пассажирку ждал врач, но от помощи она
отказалась, уверяя, что с нею такое бывает и скоро все само собою пройдет.
Просто ей нужен покой — абсолютный покой и бездействие, больше ничего.
Она сидела под медленно вращающимися лопастями потолочного
вентилятора, вяло обмахиваясь остро надушенным платком. Весь ее утомленный вид,
землистый цвет лица, кое-где тронутого застарелыми оспинами, нагляднее всяких
слов говорил о ее самочувствии. Возле ее ног дыбились два увесистых оранжевых
баула ручной клади, и было любопытно, как она сможет дотащить их до таможенного
зала.
Ковалев остановился напротив, учтиво спросил по-английски:
— Не могу ли я быть вам чем-нибудь полезен?
Увядающая миссис натужно улыбнулась:
— О нет, благодарю, мне уже лучше. Весьма вам благодарна.
Белая батистовая кофточка колыхалась от малейшего движения иностранки.
Но поверх кофточки, усмиряя воздушную легкость батиста, пряча под собой
тщедушное тело, громоздилось нелепое черное кимоно с широкими рукавами,
делавшее женщину похожей на излетавшуюся ворону.
Ковалев устыдился столь внезапного, неуместного своего
сравнения, будто оно было произнесено вслух и услышано, но и отделаться от
навязчивого образа оказалось не так-то просто. Он поспешно кивнул пожилой
иностранке и легким шагом пересек по диагонали продолговатый зал накопителя.
Сейчас у Ковалева не оставалось никакой уверенности в своих
силах, в том, что таинственный владелец пакета может быть обнаружен. Ему не в
чем было ни упрекнуть, ни заподозрить в тайном умысле ни одного из находившихся
в накопителе. И потому червячок неудовлетворения, почти юношеской досады точил
и точил его душу, проникая глубоко, в самое сердце. Его уязвленное
профессиональное самолюбие не давало покоя, звало к активным действиям, а что
именно предпринять, Ковалев не знал.
Словно в утешение ему, каким-то чудом вызванная из недр памяти,
яркой звездочкой взошла в потемках души внезапная радость: теперь их на земле
трое — он, жена и малышка. Дочь... Как они ее назовут? Кем воспитают?..
Еще давным-давно, классе в четвертом или пятом, Ковалев —
тогда еще не Василий, а просто Вася — смотрел в театре чудесную сказку
«Снежная королева». Смешно, но после спектакля он до слез жалел, что родители
дали ему такое неинтересное имя, и тогда же, захлестнутый жалостью, горьким почему-то
разочарованием, решил, что, если в будущем у него появится дочь, он непременно
назовет ее Гердой. Ну а если будет сын, он назовет его Кеем...
Ковалев усмехнулся: детство все, детство. Сейчас сплошь и рядом
Ирины, как у Ищенко, да Денисы, да еще Светочки...
Хотя и с трудом, он заставил себя на время не думать о дочери,
тем самым не позволяя себе расслабиться и размякнуть, потому что невозможно
было совместить яркий сполох звезды — рождение дочери, его продолжения на
земле, — с тем, что его повседневно окружало, что приучило на многое,
очень на многое смотреть совсем иными глазами, чем все. И пожалуй, впервые его
кольнуло покуда безотчетное, но явственно отцовское чувство тревоги за судьбу
дочери, за ее будущее. Ведь это на нее, познавшую лишь живительное тепло материнской
груди, нацеливал свое оружие кто-то мрачный, неуловимый, в любую минуту
способный спустить курок...
Не теряя больше ни секунды, Ковалев поспешил к начальнику
контрольно-пропускного пункта.
В кабинете «шефа», как молодые офицеры называли начальника КПП,
стояла вязкая духота. Лопасти вентилятора, слившись в круг, разгоняли застойный
жар лишь в ограниченном пространстве впереди себя, шевелили на лбу полковника
прядку волос. Закупоренные от аэродромного шума двойные окна в алюминиевых
рамах лишь добавляли тепла, накаляя кабинет как через увеличительное стекло.
Сбоку за приставным столиком низко склонялся к столешнице
вызванный пограничниками офицер управления. Он сверялся с записями в коричневом
добротном блокноте и на вошедшего Ковалева даже не посмотрел.
Ковалев коротко доложил, что установить, хотя бы
предположительно, владельца пакета не удалось. Полковник сдул со лба спадавшую
прядку волос, молча кивнул, указывая лейтенанту на стул. Глаза его были
подернуты той спокойной матовостью, которая отличает в человеке большой опыт и
знания.
Ковалев втайне боготворил «шефа», чем-то отдаленно напоминавшего
ему отца, после которого у матери осталось с десяток блеклых любительских
фотографий да вылинявшая за годы и годы форма пограничного офицера. Отца настигла
бандитская пуля уже после войны, в пятьдесят четвертом, и Василий, сколько
помнил себя, всегда благоговел перед памятью о нем. Оттого никогда и не
позволял себе в присутствии полковника вольных поз, мало-мальских неуставных
отношений, хотя совместная их работа не проводила резкой грани между
начальником и подчиненным, а, наоборот, большей частью ставила их обоих почти в
равное положение.
Он и теперь отказался от приглашения полковника сесть, стоял на
удобном для разговора расстоянии, готовый исполнить любой приказ старшего
офицера, будто приказ своего отца.
— Вот что, лейтенант Ковалев... — Начальник КПП
несколько раз нажал и отжал голубую кнопку остановки вентилятора, наблюдая за
тем, как она глубоко утопает в круглой нише и вновь показывается оттуда,
возвращаемая упругой пружиной. — Вот что... В свертке, доставленном
Гусевым, оказались рулоны восковок. Все тексты на них антисоветского,
подстрекательского содержания.
Полковник на минуту умолк. Ковалев терпеливо ждал продолжения
разговора.
— Деньги, по всей вероятности, никакого отношения к пакету
не имеют: слишком велико до них расстояние от пола, туда из щели не дотянуться.
Видимо, кто-то решил избавиться от них таким образом. Бывает... И маляр тут
тоже ни при чем — простой честный человек, хороший производственник, к
тому же комсомольский секретарь бригады... Меня в данном случае беспокоит
другое. — Полковник хмыкнул, взглянул за окно, где синем-сине расстилалось
небо без единого облачка до самого горизонта. — Разберемся: почему в пакете
оказались только восковки? Наши «опекуны» за рубежом слишком предусмотрительны,
чтобы засылать столь далеко «неукомплектованного» агента... Либо... —
Полковник перевел взгляд на офицера управления. — Либо агент —
новичок, так сказать, попутчик, которого за плату уговорили доставить к нам эту
мерзость с тем, чтобы потом передать ее по назначению.
Полковник с силой нажал на кнопку остановившегося вентилятора.
— Есть еще и третий вариант: трусость. Обыкновенная
трусость, которой подвержены и опытные агенты. Обнаруженные восковки не
шапирограф, для них нужна специальная краска. Думается, нам с вами надо искать
недостающую часть «комплекта». Таможенников мы уже предупредили, а им во
внимании не откажешь.
Начальник КПП откинулся на спинку стула.
— Вам все ясно, лейтенант Ковалев?
— Так точно! — Офицер козырнул и, получив разрешение,
крутым разворотом покинул кабинет.
Вернувшись в зону пограничного контроля, он некоторое время
понаблюдал за работой контролеров. К ним в застекленные кабинки доверчиво,
словно дети, протягивали паспорта и визы недавно прибывшие пассажиры, пытались
о чем-то заговаривать, путаясь в словах и дополняя их где улыбкой, где жестами.
Нигде ни малейших признаков затора или недоразумения, нервозности. Ревнивое,
сладостное чувство током пробежало по жилам лейтенанта: его питомцы!..
В таком счастливом, почти праздничном настроении наблюдал
Ковалев за работой своих подчиненных. И единственное, что огорчало его в этот
момент душевного подъема, — это неоконченная история с пакетом, в которой
помимо десятка «почему?» пока реально существовали лишь обнаруженные рулоны
восковок да помнился быстрый, нервный промельк между желтых фанерин узкой руки
с белой манжетой...
Когда пограничники уже заканчивали оформление пассажиров с
предыдущего рейса, в дверях накопителя показалась прихворнувшая миссис. Видимо,
она достаточно отдохнула, пришла в себя, потому что, хотя и пригибаясь от
тяжести, несла свой груз сама.
Следом, вытирая лоб платком, спешил с прижатым к животу кейсом
тучный коммивояжер.
Помахивая непонятно откуда взявшимся зонтом, вышел «любитель
гольфа», как мысленно окрестил его Ковалев, мельком, ленивым полукругом окинул
происходящее.
Человек в молодежном батнике и обросший «студент» столкнулись в
дверях и никак не могли разойтись — обоим мешала битком чем-то набитая
заплечная сумка обладателя книги об Эваристе Галуа.
Две дамы в строгих черных костюмах вышагнули из двери
накопителя, словно из кельи монастыря, храня на лицах прежнее недоступное
выражение. У одной из них как ни в чем не бывало на руках подремывал
разморенный жарой мохнатый пикенес. Сходство дам с монашенками усиливалось еще
и тем, что они шли как бы в сопровождении священника в долгополой сутане и под
его молчаливым взором словно не смели позволить себе даже лишнего шага.
Пожилая миссис, ближе всех оказавшаяся к стойке, подтягивала
баулы поближе. Тяжелый груз чуть ли не вырывал из ключиц ее худые руки, жилы на
шее напряглись — вот-вот лопнут. Ковалев хотел было ей помочь, но возле
нее тотчас оказался пассажир в батнике, жестом предложил свои услуги. Однако
пожилая миссис, с виду женщина бессильная, так шмякнула баулы об пол, так
свирепо глянула на них сверху вниз, словно это были ее кровные враги, с
которыми надлежало расправиться. Иностранец в батнике пожал недоуменно плечами
и придвинулся поближе к «студенту», переложившему мешающую ему книгу под мышку.
Еще не отдышавшись после такой нагрузки, увядающая миссис
полезла в карман кимоно за сигаретами, густо задымила, выпуская в недавно
побеленный потолок едкие табачные струи.
Ковалев удивленно наблюдал за ней: так смолить, и впрямь
никакого здоровья не хватит.
Пассажиры разбрелись меж высоких тонконогих столиков, принялись
сосредоточенно заполнять таможенные декларации.
«Любитель гольфа» писал быстро, почти не отрываясь. С высоты
своего роста он глядел на продолговатый листок декларации, как на что-то
мелкое, недостойное его внимания.
«Коммивояжер» отчаянно потел, и высунутый наружу кончик языка
выдавал его немалое старание.
Человек в батнике рядом со столом вдруг оказался совсем
небольшого роста и потому писал, едва не лежа подбородком на крытой пластиком
наклонной столешнице. Что-то не устраивало его в четких графах официального
документа, он поминутно хмурился и комкал один лист за другим.
Неподалеку от него заполнял декларацию сутуловатый «студент». Он
так и стоял, не выпуская из-под руки, очевидно, понравившуюся ему книгу о
великом математике, хотя, по всему, она явно ему мешала.
Обладательница рыжих баулов справилась с декларацией быстро,
одним махом. Ковалев подумал, что наверняка в ее руке стальное перо трещало,
отчаянно брызгало и рвало плотную бумагу — так быстро мелькала ее узкая
ладонь. Сделав дело, сухопарая миссис выпростала худые руки из болтающихся
рукавов кимоно, без надобности щелкала и щелкала блестящей импульсной
зажигалкой, поминутно прикуривая и без того подожженную длиннющую сигарету с
темно-коричневым фильтром. Яркий румянец покрыл ее щеки, и Ковалев снова
удивился, потому что всего несколько минут назад видел полустаруху, которая
сейчас сбросила по крайней мере десяток лет.
Тем временем «любитель гольфа» тоже освободился, с невозмутимым
видом стоял, опершись на длинный зонт-автомат с изогнутой ручкой, и поглядывал
на озабоченных своих соотечественников. Поднимали головы и остальные пассажиры,
еще недавно дожидавшиеся своей очереди на оформление въездных виз в
накопительном зале.
Знакомый Ковалеву таможенник, к низкому продолговатом столику
которого помолодевшая миссис подпинывала и подпинывала по гладкому мраморному
полу свои оранжевые крутобокие баулы, незаметно переглянулся с лейтенантом,
даже, кажется, подмигнул: вот, мол, дает, такой и годы и хворь нипочем!..
Пора было предъявлять ручную кладь на таможенный контроль, но
иностранка отчего-то не спешила браться за баулы, наоборот, уступала место другим.
«С чего бы это?» — насторожился Ковалев.
Иностранка стояла к нему в профиль — маленькая и
растерянная. Пристальнее прежнего окидывая взглядом ее тщедушную фигуру,
Ковалев интуитивно угадал на ее поясе едва заметное утолщение, почти незаметное
под тяжелой тканью просторного кимоно. Такая диспропорция сначала озадачила
лейтенанта, когда-то изучавшего анатомию и знакомого с основами живописи. Затем
тонкая ниточка рассуждений повела за собой только что зародившуюся мысль,
подсказывая Ковалеву безошибочный вывод...
Насколько Ковалев мог определить, таможенник тоже что-то
почувствовал. Лицо его вмиг стало серьезным, сама собой угасла веселая улыбка,
и таможенник вновь обрел торжественно-деловой вид. Два кадуцея в эмблемах
петлиц его форменного кителя сияли на солнце крошечными запрещающими
светофорами.
Даже не взглянув на баулы, таможенник спросил у миссис, все ли
деньги и ценности она указала в декларации.
Иностранка фыркнула, видимо, что-то не понравилось ей в
старательном произношении этого человека, облаченного в темно-синий мундир.
— Еще раз повторяю, миссис...
— Миссис Хеберт, если угодно.
— Миссис Хеберт, все ли деньги и ценности вы указали в
таможенной декларации? — настаивал на своем служитель.
— Все! — отрубила пассажирка хрипловатым от табака
голосом.
— Ну что же... — Таможенник протянул руку, требуя
показать ему зажигалку, которую дама не выпустила из рук, даже когда заполняла
декларацию и вздымала баулы на оцинкованный стол.
Осторожно он снял с блестящей безделушки заднюю крышку,
выковырнул шилом комок ваты. На его подставленную ковшиком ладонь горошиной
выкатился черный бриллиант, остро блеснул на свету отшлифованной гранью.
Таможенник бережно взвесил, как убаюкал, его на руках, словно там было что-то
живое или хрупкое, которое в любой момент могло рассыпаться на куски. Черный
бриллиант! Редкость необычайная. Точную его цену трудно даже назвать...
— Вам придется пройти в комнату для личного
досмотра, — объявил таможенник пожилой иностранке, от изумления потерявшей
дар речи.
Она не сопротивлялась, не устраивала крикливых сцен. Брела вслед
за неумолимым таможенником, будто в шоке, не видя ни дороги, ни собственных
ног. Вдоль тела безжизненно, плетьми свисали когда-то, должно быть, красивые
руки с длинными пальцами. Белые полоски манжет туго охватывали запястья.
Вызванная в комнату для личного досмотра пожилая
женщина-таможенник сняла с нее плоский набедренный пояс с фляжками,
наполненными специальной типографской краской трех цветов.
Ей предъявили для опознания пакет в первоначальном его виде,
развернули и показали содержимое — рулоны восковок, спросили, признает ли
она эти вещи своими. Женщина равнодушно подтвердила: да, пакет и находящиеся в
нем восковки ее. И вдруг разрыдалась — безудержно, навзрыд.
— Я знала, знала, что все так и будет, — заговорила
она вслед за первой, самой бурной волной слез. — Это они меня вынудили,
они! Запугали, что к старости я могу остаться без крова и пищи, что меня
вышвырнут на улицу за неуплату долгов или упекут в дом престарелых. Они все
могут. О, теперь я вижу, что они со мной сделали! Сначала они убили моего мужа,
подстроили, будто он погиб в автомобильной катастрофе. Но я-то догадываюсь, я
убеждена, что это не так. Мой муж был осторожный человек, он никогда не
переходил улицу в неположенном месте и всегда оглядывался, но он слишком много
чего знал и всегда мог рассказать о них, всегда, и они его боялись. А потом его
не стало, и тогда они принялись за меня.
Женщина судорожно схватила протянутый ей стакан, сделала
несколько торопливых глотков. Вода стекала по ее птичьей шее, пропитывала
блузку — она ничего не замечала и говорила, говорила, захлебываясь словами
от давно скопившегося в ней гнева:
— После похорон ко мне пришли какие-то люди и сказали, что
муж остался должен фирме, с которой сотрудничал, огромную сумму, и еще показали
бумаги с его подписью. Не знаю, что это была за фирма, муж не любил своей
работы и никогда ничего мне о ней не говорил. И о своем долге фирме тоже... Мой
дом быстро опустел, потому что я привыкла во всем полагаться на мужа и сама
нигде не работала. А как иначе, ведь я ничего не умела делать такого, что
принесло бы доход. Долг не только не погашался, но и возрастал, уж не знаю, как
так у них получалось! Проклятье! Я огрубела, нервы мои стали ни к черту. Я
рассчитала прислугу и уже дошла до того, что сама начала стирать белье и
готовить себе завтрак. А потом... потом они выкупили мою закладную на дом и
сказали, что теперь я у них в руках. «Как птичка, — сказали они, —
птичка, которой можно подрезать крылышки». Они требовали, чтобы я согласилась
работать на них, как это делал муж, и тогда у меня ни в чем не будет нужды.
Она сделала еще один торопливый глоток, бездумно начала
перекатывать стакан с водой в ладонях. Ее никто не торопил, и женщина, вздохнув,
продолжала:
— Однажды какой-то черный автомобиль промчался совсем рядом
со мной, только чудо помогло мне остаться в живых. И тут я не выдержала. О, вы
не знаете, что такое завтрашний день без куска хлеба и без надежды, что такое
наши дома для престарелых, куда идут, чтобы умереть не на улице, не под чужим
забором... Меня каждую ночь преследовали кошмары, будто я босиком ступаю по
холодному полу этого гадкого дома. Б-р-р!.. Нет, вам этого не понять! Я всю
жизнь прожила в достатке, мой муж неплохо зарабатывал, чтобы содержать и меня и
дом. Детей у нас не было, так что разорять было некому. И вдруг все кувырком!..
А те люди, что навещали меня после гибели мужа, сулили мне райскую жизнь, покой
и обеспеченность до самой старости. Они подарили мне бриллиант только за то,
чтобы я поехала к вам по туру. И путевку в вашу страну тоже они приобрели! О
мой бриллиант...
— Кстати, миссис Хеберт, зачем вам понадобилось возить
бриллиант с собой да еще в такой, я бы сказал, оригинальной «оправе»? Насколько
я понял, вы ведь не собирались его продавать?
— Разумеется, не собиралась. Я держала его, как у вас
говорят, на черный день. Да, я пыталась спрятать его у себя дома, даже нашла
для него ямку в стене, в кухне, под кафелем. Но у нас, знаете, слишком
ненадежны дома, чтобы быть спокойным за свое добро.
— Тогда отчего вы не указали камень в таможенной
декларации? Он был бы в абсолютной сохранности, уверяю вас. Наши законы
гарантируют неприкосновенность личной собственности.
Иностранка вскинула удивленные глаза, не понимая, шутят над нею
или говорят правду.
— Вы что, не знали этого? Да или нет?
Она прошептала едва слышно:
— Нет...
Ковалев, все это время молча стоявший у стены кабинета, где шел
первичный допрос, взглянул на стол. В самом его центре выделялась на белом листе
бумаги крошечная усеченная пирамидка камня. Ковалев перевел взгляд на женщину,
все еще не унявшую рыдания.
— Чем вы должны были заниматься в Советском Союзе? —
спросили ее. — Конкретно: ваши задачи и цели?
— Вот именно — заниматься, потому что делать я ничего
не умею, — раздраженно произнесла иностранка. — Я кое-как научилась
вязать, только кому сейчас нужны мои вязаные чулки, когда их полно всюду, в
любой лавочке? А те господа научили меня обращаться с этими штуками, —
кивнула она на фляжки и розовые восковки, ворохом сложенные тут же, с краю
стола. — Я должна была намазывать формы краской, печатать, а потом
засовывать эти дурацкие листовки в почтовые ящики по подъездам! И так все дни
моего пребывания в любом вашем городе. Но в последний момент я чего-то
испугалась и решила избавиться от пакета. Хорошо, что я нащупала ногой щель,
это меня спасло. Я тут же почувствовала облегчение и успокоилась. В конце
концов, меня никто не контролировал из тех господ, только я слишком поздно
догадалась об этом. А тем людям всегда можно было сказать, что я все сделала,
как они велели. О позор! — Она закрыла лицо обеими руками. — Я и
какие-то почтовые ящики. Позор!
Присутствующие на первичном допросе переглянулись, осторожно
спросили:
— У вас все, миссис Хеберт?
— А что у меня может быть еще? Что? С меня и так
достаточно, довольно. Я устала, и... и довольно.
Женщина снова закрыла лицо ладонями, горько, безутешно
заплакала. Но слезы мало-помалу иссякли. Она подняла голову, с беспокойством
спросила:
— Что мне за это будет?
— Вот протокол допроса. — Офицер управления протянул
ей несколько листков. — Прочитайте и распишитесь.
— И... что со мной сделают? — напряглась иностранка.
— За попытку незаконного провоза антисоветских материалов
вы будете выдворены из пределов Советского Союза. Остальное — дело вашей
гражданской совести.
Иностранка обвила длинными пальцами голову, сжала ее как
обручем.
— Кстати, бриллиант вы можете забрать с собой. —
Офицер протянул ей камень. — На память. Он все равно фальшивый. Вот
заключение экспертизы. Обыкновенная красивая стекляшка, и все. Как видите, ваши
господа оказались не столь щедры на оплату вашего вояжа.
Иностранка сидела оцепенев, потом начала что-то искать на столе
среди других вещей.
— Закурите? — Ковалев ловко вскрыл пачку, выщелкнул из
ароматной ее глубины длинную сигарету. — Пожалуйста, не
стесняйтесь, — предложил он почти тем же тоном, каким разговаривал с
«больной» иностранкой в закупоренном прямоугольнике накопителя.
Пожилая миссис, на глазах растерявшая остатки былой стати, жадно
потянулась к сигарете.
— Можете оставить себе всю пачку.
Ковалев без сожаления отдал ей красиво разрисованную коробку
импортных сигарет, потому что сам не терпел, просто не выносил губительного,
вредоносного дыма.
Об авторах
этой книги
Большинство из них — профессиональные писатели. В их числе
участники Великой Отечественной войны: бывший войсковой разведчик, гвардии
полковник в отставке, Герой Советского Союза Владимир Карпов, ныне главный
редактор журнала «Новый мир»; полковник авиации в отставке Николай Камбулов,
лауреат литературной премии Министерства обороны СССР; подполковник-инженер в
отставке Николай Горбачев, лауреат Государственной премии РСФСР, лауреат
литературной премии Министерства обороны СССР; гвардии подполковник запаса
Владимир Петров; подполковник в отставке Юрий Стрехнин, дипломант литературного
конкурса Министерства обороны СССР; гвардии капитан в отставке Владимир
Андреев; старший лейтенант в отставке Владимир Успенский, дипломант Всесоюзного
литературного конкурса имени Н. А. Островского; старшина в отставке Николай
Круговых, удостоенный первой премии на республиканском конкурсе Белорусской ССР
за лучшее произведение для детей и юношества.
Среди писателей, представленных в сборнике, некоторые по
возрасту в Отечественной войне участвовать не могли, они стали кадровыми
военными в мирное время. Это полковник запаса Владимир Жуков, лауреат
Всесоюзного конкурса на лучшую книгу о молодых советских воинах, дипломант
литературного конкурса Министерства обороны СССР; капитаны первого ранга запаса
Александр Плотников и Виктор Устьянцев — лауреаты премии имени А. А.
Фадеева, кроме того, первый из них — лауреат литературной премии
Министерства обороны СССР; подполковник запаса Владимир Возовиков, дипломант конкурса
Министерства обороны СССР; капитан третьего ранга запаса Николай Черкашин,
лауреат премии Ленинского комсомола.
Некоторые авторы книги продолжают службу в Советских Вооруженных
Силах и сейчас: член Союза писателей полковник медицинской службы Юрий Пахомов
(Носов); полковник Виктор Клюев; военные журналисты полковник Федор Халтурин,
капитан Виктор Пшеничников.
Леонид Самофалов, в прошлом планерист.
Составитель книги — писатель Валентин Ерашов, гвардии майор
в отставке.
Примечания
{1} Дана с сокращениями.
{2} Добрый вечер (венг.).
{3} МНС — морское наливное судно.
{4} Сало — снежные глыбы или тонкий, в
виде жирных сальных пятен лед, появляющийся перед ледоставом.
{5} БМК — базовый матросский клуб.
{6} КСВ — корабль связи.
{7} Бамия — травянистое однолетнее
растение семейства мальвовых. Родина — Восточная Африка.
{8} МТО — материально-техническое
обеспечение.
{9} Банка — шлюпочное сиденье.
{10} Салма — пролив, разделяющий острова
или отделяющий их от материка.
{11} Кипаки — утесистые, неровные
берега.
{12} Водопоймина — мель или берег,
покрываемый водой при приливе.
{13} Ярник — мелкий кустарник, чаще
березовый, но не стелющийся по земле.
{14} СКР — сторожевой корабль.
{15} Сувой — всплески, водоворот от двух
противоположных течений или от ветра и течения.
{16} Печатается с сокращениями.
{17} История любви.
{18} 185,2 метра.
{19} Комплект запасных частей.
{20} Шутливое прозвище акустиков на лодках.
{21} Крепежные элементы корабельного корпуса.
{22} Вырез в борту для якоря.
{23} Судовой колокол.
{24} Подводный звуковой сигнал.
{25} Промысловые звуколокаторы.
{26} Высшее военно-морское училище.
{27} Обиходное название командира группы;
командир группы соответствует в правах командиру взвода.
{28} ВВД — воздух высокого давления.
{29} (Рассказ печатался в журнале под
названием «Черный бриллиант».)