начало | продолжение
Переходя к течению повести моей, я припоминаю, какую сверхъестественную радость испытывали мы в последующие дни, примирившись с мыслью о редкозубовской женитьбе. Доброе редкозубовское сердце, прости нас! Но всех нас обступала и коробила мертвящая скука -- так же вот острый мороз после гнилой осени скоробит уцелевшие на дереве листки. Вместе с тем замешательство незнания охватило нас: кто, какое сверхъестественное существо нанесло любовную рану редкозубовскому сердцу?.. Илья молчал и подмигивал; только благодаря логике о. Ионы и неоднократным выслеживаньям, произведенным мною, удалось наконец выяснить имя загадочного сего существа. То была Агния Ларионна, вторая отрасль некоего гравера Лариона Пресловутого, сосланного к нам в давние времена по недоразумению фальшивомонетного свойства. Первая отрасль сего Пресловутого была тоже Агния, но в момент появления второй на свет Пресловутого как раз судили в окружном. В суматохе забыли про первую дочь, и вторая получила имя первой. Какие забавности случаются на наших глазах, а мы и не замечаем!
Неоднократно встречал я Агнию Ларионну в потребиловке, где заведовал Редкозубов. Я ходил туда за сахаром и табаком, но по рассеянности как-то не замечал ее. Впрочем, знаю, что сия востроглазая блюла себя ретиво, в противоположность старшей своей сестре, которая, уже утеряв надежду на замужество, просто стремилась хотя бы пощекотаться о встречного мужчину. Сплетня -- самое приятное и дешевое времяпрепровождение унтиловцев -- неспроста связывала имя старшей Агнии с унтиловским юродом, остававшимся как исторический пережиток от раскольничьих времен. Юрода сего подкармливали унтиловцы, храня для развлечения. И он жил, славя Бога во святых его, поедая тугие унтиловские яства, вещая о сроках времен и царствий, терпеливо переходя через зимние стужи чуть не босиком, имея странное и даже дикое прозвище: Фонька-Рыжий-Каретой-Едет. О нем упоминаю только для придания красочности унылой этой странице.
Старшая эта привлеклась было редкозубовскими прославленными бровями, столь развесистыми, будто он их мазал усатином. Но недаром славился он также и неуязвимостью своею в амурную пяту. Вот тогда-то и приметил его косоватым взглядом Пресловутый. Он стал чаще ходить в потребиловку, и я уже не знаю, какие штуки он выделывал с Ильею и чем он так пленил намеченную жертву. Если Илья прямотой души и слова походил на нож, то перо мое само собой уподобляет Лариона Пресловутого маслу. И вот, выражаясь поэтически, масло приступило к ножу, и нож стал рубить масло. Но масло обступало и стыло, и вот уже торчала из масла ножовая рукоятка, с победоносной наглядностью показывая тщету всяческих земных борений... Я хочу сказать, что Илья спасовал перед второю Агнией.
На тайном совещании поэтому мы и решили устроить достойные проводы бровастого холостяка в сладкие тенета второго пункта. Размер празднества устанавливался чрезвычайный, а именно -- три с половиной аршина. Началом торжества определены были шесть часов пополудни, а местом назначалась бусловская квартира. Собравшись за час до срока, мы бегали, размещали на столе установленные аршины, чуть не елозили с опасностью для жизни по стенам, приукрашая их елью.
Отклоняясь чуточку в сторону, замечу почти мельком, что настоящие вина до нас никогда не доходили, застревая в губернских и уездных городах. Да мы и не грустим об этом: никакие Лиссабоны и гобарзаки не сравнятся в крепости удара и изяществе вкуса с напитками унтиловского производства. Некоторые семьи достигли теперь апогея, так сказать, в области приготовления крепких жидкостей. Этому немало способствовало запрещение вина и елея в общегосударственном масштабе: прадедовское уменье умудрилось ухищреннейшим опытом. В случае вторичного запрещения пьянства полагаю, что значение Унтиловска весьма возрастет и густая унтиловская бражка выйдет из берегов своих, бурно, как половодная река, разливаясь по всей стране.
Подобающе украсив внешность, мы принялись и за содержание и не без успеха выполнили задачу. Посреди стола возвышалось Ионино сооружение: пушка из бутылок всевозможных калибров. Смысл ее был написан на бумажке и приклеен к бутылке пшенного самогона, славного глубиной и сладостью вкуса. Левый фланг занят был сибирским пирогом, еще не пропеченным, так как он употребляется в раскаленнейшем виде. Из распоротого желтого стерляжьего брюха выглядывали мелкие рыбки, повязанные бантиками, в чем заключался особый намек на отличие жизни холостой от жизни семейственной. Затем, вдоволь порадовавшись плодам нашего воображения, мы подкрепили утраченные силы и сели поодаль в ожидании героя.
-- Вот уж и снежок! -- сказал я с зевком, начиная дружескую беседу.
-- Снежок хорошо, -- зябко ерошась, согласился Буслов и пошел открыть отдушину уже истопленной печки.
-- Снежок! -- подзевнул Манюкин.
Предавшись настроениям, мы помолчали приличный срок, что никогда не тяготит нас, ибо приятно внимать убегающим минуткам.
-- Как повалит, как повалит, так нас всех и завалит! -- опять начал я, еле справляясь со смыкающимися глазами.
-- Да уж повалит, -- сказал Радофиникин и, подобрав рясу, выглянул зачем-то в окно. -- Не идет еще! -- объяснил он и покрестил зевок свой.
Я встал и пошел неспешно к пианино взглянуть на ноты. Страница была прежняя, беспокойству не было причин. Я крепко потянулся, чтоб скинуть с души непонятное томление духа.
-- Вчера последний пароход ушел... -- дрожащим голосом сообщил Манюкин. Еще не привыкнув к молчанию, он заговорил опять: -- А вот почему бы это... к нам пароходы еле ползут, а от нас так прямо в одну минутку скрываются? Ах да, течение в ту сторону! -- непомерно быстро догадался он.
Тут мы сидели в ожидании, кто ковыряя в зубах, кто -- например, Радофиникин -- щупая себе ногу сквозь сапог, возле большого пальца.
-- Ишь ведь... навья кость из мене лезет, -- удивлялся сам про себя Иона. -- А ведь раньше и не было, а теперь вот какая... -- Он встал и налил себе из средней бутыли, темного. -- А у мене новые постояльцы, -- вдруг похвастался он, садясь на бусловский келькшоз, каковым словом называлось подобие дивана, сделанное из поленьев и серого войлока. -- Очень приятная женщина, а супруга, ки-ки, хмурится! -- Он выпил, а вслед за ним выпили и мы и опять расселись полукругом.
-- Чего ж ей хмуриться-то? -- вставил я. -- Не медовый уж месяц!
-- А что ж, я еще в соку мужчинка! -- потормошился Иона и убавил голоса. -- Удивительно, как это можно... Даже к обоям ревнует!
-- Ну-у, врё-ошь! -- зевал Буслов.
-- И по-моему, невозможно, -- решился Манюкин.
-- Не нанимался я врать-то, дурачки-и! -- засмеялся Иона. -- Ссыльный у нас жил, всю он комнату и зарисовал девочками! В разных видах...
-- Очень интересно поглядеть! -- заключил я и потянулся до хруста в суставах.
Разговор прервался, а тут вошел бусловский пудель и сел у пианино. Он был уже очень дряхл, и мне показалось, что он и сам знает оставшееся количество своих дней. Кстати, его звали Хвак.
-- Глядите, глядите... тоже зевает! -- вскричал Манюкин о собаке.
Приятельская беседа наша вскоре после того приобрела научный оттенок, причем Манюкин похвалился новостями в науке: будто где-то в Москве собираются случить молодую французскую женщину с обезьяной -- для антирелигиозной пропаганды. Имея в виду поддразнить Иону, я тут же начал высказываться в очень крутом стиле сперва об электромагнитных материях, а потом и по поводу небытия Бога. Я очень люблю такие темы, потому что от нечего делать можно допустить тысячу толкований, накручивая их и с той и с другой стороны. У меня при этом даже как-то в пальцах зудит.
Внезапное появление Редкозубова прервало меня на полуслове. Он ворвался, полный жгучей жизнерадостности, он обнял нас всех по очереди, каждому дыша в щеку из прокуренного рта.
-- Паша, -- вскричал он мне, -- как я рад тебя видеть!
Воистину, доброта этого человека была беспредельна. Ионе он сказал, что всю ночь видел его во сне, Буслову -- что готовит ему сюрприз, Манюкину -- что сегодня утром снова прослезился о его судьбе. О, великое сердце, зачем я познал тебя до конца!
-- Прямо от нее! -- расплываясь в лице, самодовольно подмигнул всем нам Илья. -- С тестем о делах говорили! -- сказал он почти сурово, но и через суровость перехлестнула доброта. -- Ах, какой это... это...
-- Ну ладно, не ищи. Отощали мы тут без тебя, -- сказал я.
-- Эх, Илюша, съест тебя Ларион! -- горько сказал и Буслов.
Перебрасываясь суждениями, мы усаживались за столом. Иона пропел что-то коротенькое для освящения еды. Стемнело, и висячая керосиновая лампа входила в свои права. Все же какой-то унывностью были наполнены несколько минут последовавшего затем молчания. Безмолвные и как бы хмурые, сидя вкруг, мы глядели в кружки наши, полные хмельной и жидкой черноты. Высокие чувства переполняли нас. Как бы перекрестились пики, и на пересечении жал их лежит нагая и трепещущая дружба наша, незыблемая до сей поры. И как будто вот клянется биеньями своими редкозубовское сердце не изменять, хотя бы тысяча Пресловутых с приплодами препятствовали намеренью этому. Сладостное безмолвие наше могло бы длиться до бесконечности, ибо приятна всякая грусть, не влекущая материального ущерба... Но Радофиникин не понимал этого.
-- Какая сухая лета нынче была! -- возгласил он со вздохом и, отхлебнув из кружки, чтоб не расплескать, поднял ее над головой. -- Ну, со свиданьицем, значит!
-- И за незыблемость союза нашего! -- сказал Манюкин восторженно.
-- И за Илью, чтоб не унывал, -- прибавил Буслов.
-- И за пиджак его! -- предложил я, кивая на замечательный, цвета яростной гаванны, пиджак, в котором он пришел.
Илья откликался, чокался и положительно исходил добротой и светом; он как-то даже отупел от этого. Вскоре мы уже покончили с первым аршином. В комнате, несмотря на обширность ее и щелеватость окон, стало совсем жарко. Кровь значительно быстрее стала обегать мозги. Разговоры, которыми мы перемежали приемы пищи, заиграли всеми цветами радуги. Мы тешились и резвились, как молодые котята на весенней траве, а Редкозубов уже хохотал, вращал ушами, что он умеет делать в совершенстве, и как-то особенно махал руками, производя впечатление дерева, сошедшего с ума. Веселье шло с курьерской быстротой. Милую и отмирающую добродетель эту -- веселиться без боязни показаться дураком -- чту я выше всех других качеств в человечестве.
Но странное дело, я отчетливо ощущал, будто Пресловутый сам сидел посреди нас и разглядывал нас с презрительным вниманьем, как смотрят на кормление зверей в зверинце. Он сеял себя посреди нас, выражаясь фигурально, и в дальнейшем нетрудно будет понять смысл этого моего выражения. И как бы в подтверждение сего вдруг заговорил Редкозубов, бросая в сторону недоконченное суждение свое о влиянии солнца на половую сферу.
-- ...А все-таки блистательный, невозможный человек! -- громко заявил он, бойко перегрызая гусиную косточку.
-- Ты про кого это, опять про Лариона? -- осведомился Буслов с набитым ртом.
-- Да, да... и тысячу раз да! -- откликнулся Илья, отплевываясь. -- Обширнейший ум. Я, говорит, хочу сделать человека и добьюсь своего. Ты, говорит, должен сделать все, чтоб выставить свое усердие на вид. Употребляй в кажном, говорит, разговоре... -- тут Илья испуганно пошептал что-то в свой кусок сибирского пирога. -- и даже, говорит, пугай всех этими вот самыми словами. Таким образом ты проложишь себе дорогу в делегаты, а там и в люди -- и так далее, до златых эполет! До златых эполет, каков, а? Каково выраженьице? Я ему говорю, что ведь нету, мол, теперь эполетов, а он и не слушает. Ты, говорит, одевайся порваней, будто у тебя не хватает! А голову полезно выбрить... Полезно, говорит, и брови! Брови... ведь каков, а? -- восхищался Илья, вытирая губы красным платком и заискивающе подмигивая нам, но я отвернулся.
-- Брови-то зачем же? -- не выдержал жалостливый Манюкин.
-- А для показания, что-де вот я каков! Что-де я есть серьезный человек и всякое такое от меня отпадает! -- Впрочем, к счастию, лицо Ильи выражало в ту минуту мятущуюся нерешительность и тягучую муку. -- Он теперь заставляет меня который день по пять строк из толстой книги заучивать... для развития. Это, конечно, трудно, но ведь и все трудно! Ведь вот, Сергей Аммоныч, учились же вы!
-- Как же, как же!.. -- затрепетал вдруг Манюкин, точно электричеством коснулись его. -- В римском праве, например... о сервитутах... очень трудно!
-- И заучиваешь? -- спросил хмуро Буслов.
-- Заучиваю, -- сжался Илья.
-- И понимаешь что-нибудь? -- продолжал Буслов, двигая отяжелевшие от хмеля веки.
-- Нет, -- кротко сознался Редкозубов. -- Даже названья не упомнил...
Все мы дружно засмеялись, и это взорвало Илью. Всегда тихий, тут он побагровел, и потребовалось целых полчаса (причем Иона приводил тексты из Священного Писания, а я, в пику ему, из греческой истории), чтоб усмирить взыгравшего Илью.
А уж было время приступить к последующим аршинам празднества. Мы этим и занялись, пустую посуду составляя в уголок. Только на втором аршине отогнали мы от себя невидимые веянья Пресловутого. Ничто более не препятствовало веселью друзей. Тогда, очень кстати вдохновившись, Манюкин уселся на краешек келькшоза и принялся подвирать.
Не пожалею времени и места на описание сего должным образом. Он начинал искусную вязь свою с видом грустного смирения и даже разочарованной усталости. Потом его уже сильнее одолевали воспоминания. И видно было, как он борется с ними из всех сил, и не может побороть их, и они проступают из самого нутра его помимо его воли. Он врал с легким жаром наивного вдохновенья: так мчит над снежной тундрой баловной ветерок, не ведая конечной цели своему легковейному бегу. Исключительная склонность моя к правдивому изображению событий толкает меня на столь поэтические сравнения, хотя вид у Манюкина, вообще говоря, был такой, как будто он держал за щеками по куску постного сахара. Сдвинувшись теснее, мы безмятежно наслаждались, под шум хмеля в голове и ветра за окном, замысловатейшим орнаментом манюкинской выдумки.
-- Живали... -- начал он свой разбег, и мгновенная горечь сломала ему пухлые его губы. -- Славно живали, пока... пока...
-- Ну, до товарищей, одним словом, -- подсобил ему я взлетать скорее.
-- Вот-вот, и рубище это когда-то новехонько было и цену имело другую. -- Он горько потрепал рукой по обтрепанному обшлагу, и все мы подбодрили его взглядами. -- Все рассыпалось... Скушали и спасибо не сказали!
-- Человек яко трава и дние его яко цвет селный! -- задумчиво и уместно припомнил Иона.
-- Вот только носки и остались от прежней жизни! -- криво засмеялся он, ища сочувствия, но глаза его уже затеплились блеском с той стороны. -- Заграничный трикотаж, все равно что медные! Да вот, не угодно ли пощупать... если не противно? -- и приподняв бахромчатую часть, свисавшую на заплатанный штиблет, предложил глазами Илье Петровичу.
-- Да, замечательно, -- отметил строго Илья. -- И как это они могут? Наука, высота!
-- А позвольте и мне, -- попросил о. Иона и, потрогав, сказал: -- Злато и топазия! И как мы от них отстали...
-- Ну так вот, -- запел Манюкин, удовлетворя свое тщеславие. Жизнь буйно играла на его лице. -- У меня редчайший случай из тех времен был, я вам его вплоть до интонации расскажу! -- Посулив так, Манюкин пересел на свободный стул и попробовал плечами, плотно ли сидит. -- Захожу летом как-то к Потоцкому, а он пасьянс раскладывает. Увидел меня: "А, Сережа!" -- и лобызаться лезет. Ну, он меня в плечико, а я его вот сюда... -- Манюкин ткнул себя куда-то ниже кадыка. -- Мощной красоты был человек! Его потом солдаты укокали...
В этом месте Радофиникин почесался и прервал.
-- Чешется... к чему бы это? -- оправдывающимся шепотом сказал он.
-- "Что это, -- говорю, -- у тебя, дорогое превосходительство, рисунок лица какой-то синий?" -- продолжал Манюкин, бледнея чуть-чуть. -- "А это, -- отвечает, -- от тоски-горькой-ягоды!" "А что, -- говорю, -- за тоска? Чем тосковать, так ты лучше уж семечки шелушил бы!" "Да вот, -- говорит, -- купил кобылу завода Карабут-Дашкевича... Лошадь -- верх совершенства! Дочь знаменитого киргиза Букея, который в Лондоне скакал, на всемирной выставке, семь медалей! а кубков... кубки потом отдельным вагоном доставляли!" "Ну так что ж?" -- спрашиваю. "Да вот уж шесть воскресений усмиряем... в санях по траве объезжать пробовали. Не выходит, две упряжки съела!" Я же... -- и тут Манюкин подбоченился -- ...стою вот так, посмеиваюсь да Гришку по плечу потрепываю... Гришка-то? А Григорий Захарыч Ланской, правнук того, знаменитого! Мухобой, арап и пьяница, но дворянин, можно сказать, чистейшего мальтийского ордена! Даже матерщинка у него и то какая-то бархатная... -- Манюкин уже разогнался, брызгался и уже не владел сверкающими глазами. -- "Барабан ты, граф, -- говорю, -- право барабан. Гляди мне в лицо, заметно? Нет? А я, братец, вчера, три месяца не поспав, шесть, братец, мильонов золотом в один присест проиграл! Понял?" -- И пальцем ему в нос щелкнул.
-- А какой пробы?.. -- спросил Буслов с видимым удовольствием.
-- Мильоны-та? Пятьдесят шестой, как следует! -- отмахнулся наотмашь Манюкин и мчал дальше, подобно необузданному коню, скачущему по долам, не блюдя головы своей. -- "Шесть, -- говорю, -- мильярдов золотом... а разве я плачу? Гляди мне в лицо, разве я плачу? А ты уж и от кобылы сдрюпился. Эх, барабан, барабан! Ты бы сам-то сел!" А он только глаза заводит. "Куда ж, -- говорит, -- она уж двух жокеев к чертовой матери отправила... Корейцу Андокуте руку съела, а Василью Ефетову, человек трех вершков, брюхо вырвала. А я ведь как-никак член государственной думы!" "Зубами?" -- спрашиваю. "Зубами!" -- отвечает и синеет уж до полной безрассудности. "Тогда убей, -- говорю, -- чтоб не иметь позора!" "Жалко, -- говорит, -- замечательного ритма лошадь. Часы, а не кобыла!" -- Манюкин небрежно выставился грудью вперед. -- А я, надо сказать, с четырнадцати лет со скакового ипподрома не сходил... пятнадцати лет я уж всех жокеев, наездников, барышников и цыган знавал... на восемнадцатом мне уж сам Эдуард Седьмой золотой кубок присудил с брильянтами, за езду! Я ведь колоссальной силы ездок, потому что я везде ритм ценю, гармонию! -- Манюкин бодрой рукой погладил тощие свои икры. -- И потом, уж прямо сознаться, с детства я обожаю красивых лошадей и резвых женщин... то есть наоборот, черт! Ну тут и забрало меня! О, я ведь экземпляр был! У меня размах, я не могу жить в свинстве. Что я в Париже, например, выделывал! Помню, раз голых француженок запряг в ландо, двадцать голов... на ландо гроб, а на гроб сам сел в лакированном цилиндре в шотландскую клетку, верхом... да так и ездил четыре дня по Парижу, красота! Впереди отряд дикой дивизии наигрывает на тубафонах, а на запятках полосатых негров этово... восемь штук. Президент, конечно, взбесился...
-- Так разве бывают... полосатые? -- с недоверчивой осторожностью осведомился Иона, косясь на меня.
-- Да разумеется ж! -- небрежно вспорхнул и хмыкнул Манюкин. -- Нарочно из Южного Конго выписывал, семеро по дороге перемерли... Они где-то там, на какой-то рио гнездятся! Ну, взбесился президент. "Я, -- говорит, -- тебя, Иван Манюкин, сотру с лица земного шара!" А я не боюсь, за меня тут сам папа вступился, потому что накануне как раз все козни и мерзости разных там иностранных этово... -- Манюкин совсем захлебывался, -- педерастов разоблачил! Чуть до войны не докатилось, хотели меня тайно извести... Ну посланники меня тут уговорили не затевать. Плюнул я, показал президенту язык и переехал в Люксембург. У меня тогда новая затея вспыхнула: положить под Монблан ихний этак трио-квардо-бильон пудов мелиниту да и грохнуть этак во славу российской державы!.. Глядите, мол, чертячьи дети, как мы этово... можем!
-- Ну а с графом-то, с графом-то как же? -- жадно облизал губы себе о. Иона, безусловно доверяя манюкинскому вдохновению.
-- Ах да, граф! -- спохватился Манюкин и отупело провел себя по четырем своим сединкам. -- Ну что ж, разошелся. Меня хлебом не корми, а дай усмирить бешеную кобылу! У меня уж бирка такая, нрав. Себя убью и лошадь покалечу, а уж доберусь до корешка! Разошелся... "А где, -- спрашиваю, -- Буцефал твой стоит, задом его наперед? Давай его сюда, четырехногого! я ему счас зададу перцу!" -- Манюкин дико повращал глазами и даже засучил для чего-то правый рукав. -- Ну, тот остолбенел, глазам не верит, жену позвал. "Маша, -- говорит, -- посмотри на идиёта! Хочет кобылу Грибунди усмирять..." Та меня отговаривать, замечательного ума женщина, с Папюсом переписывалась... сырая вот только...
-- Вот и у меня тоже супруга сыровата, -- с поспешностью вставил Иона. -- Велелепием лица не отличается, но умнейшая женщина в Европе.
-- Тоже внематочная беременность? -- налетел вихреподобно Манюкин.
-- Не-ет, что вы, что вы... -- опешил Иона. -- Спаси Господи...
-- Ну а эта от внематочной погибла! -- жестко скрипнул Манюкин, и стул одновременно скрипнул под ним. -- "Не ездите, -- говорит, -- Серж, вы погубите себя!" А у меня уж гонор. Моя бабка, которая и выпестовала меня, полька ведь была! Прославленная старуха... танцевала кадриль с Александром Вторым ста четырех лет и трех месяцев! Он ей после того золотой портрет с эмалью прислал... Это она его и надоумила мужиков-то освободить!
-- Ста-а четырех! -- вытаращился Редкозубов и почесал в затылке, еле приходя в себя.
-- Что ж тут странного, -- взъярился Манюкин. -- Полина Виардо в девяносто пять лет только еще краситься начала! Разошелся я. "К чертовой матери! кричу. -- Давай сюда седло!" "Да седла-то, -- говорит, -- нету... все седла в починке". -- "Ага, нету. Тащи мне сюда чресседельник и подушку... и я сделаю восьмое чудо света... девицы Ленорман!! Ну, ведут меня под уздцы... то есть нет, под руки, чтоб не сбежал, во двор. Дело равнинное, в Веневской губернии, именье во весь уезд! Такая ровень, потому что там кусок Солигамского озера приходился... Гости высыпали, народу -- синедрион! Выводят ко мне Грибунди, в железном хомуту, на арканах. Глаза мешковиной обвязаны. Осматриваю: казинец чуть-чуть, но золотой масти, ясные подковки, ржет... Графиня на чердак спряталась и ваты в уши напихала... на целых два пальто хватит! А я уж вконец освирепел. "Поставьте, -- скриплю зубами, -- хряпкой ее ко мне!" Поставили. "Подвязывай подушку чресседельником!" Подвязали. "Сдергивай мешковину!" Я покрестился на образ матери, который всегда в сердце ношу, да как гикну, да гоп на нее... В воздухе ножницы сделал и даже, помнится, платочком помахал. Даю шенкеля -- она ни с места. "Да это старый осел, -- кричу, -- а не лошадь!" Публика орет, хохочет... Вдруг затормошилась иноходью: хлюп, хлюп, хлюп... И тут я вижу, что платочек-то следует мне в кармашек спрятать! Вдруг трах... -- тут Манюкин чуть не свалился сам со стула, -- как она махнет через прясла да в поле... и воли не слушает! А я еще по глупости дал ей хлыста и попытался вольт сделать! Тут как она прыганё-от... Налейте мне, -- внезапно попросил Манюкин, еле переводя дух.
Ему налили, и не успел он даже губы вытереть, как вновь подкинуло его вдохновением.
-- ...Как прыганет! Да шесть раз в воздухе и перкувыркнулась... Даже взвизгнул, помнится. Подушка выскочила, и уж чресседельник под животом болтается и по ногам ее хлещет. Беру на повода -- никакого впечатления! Начинаю пороть ее арапником и по крупу, и по морде... хлыщу -- ничего! Уши заложила, морду окрысила -- так хребтом и кидает... Уж я тут и смекать стал: не только, думаю, костюм мне порвет, а, пожалуй, и без потомства оставит! Представьте, сижу ровно собака на заборе... Но все-таки намотал уздечку на руку, начинаю ломать ей правую шею -- рьян! Левую ломаю -- рьян! Осипла, несет меня с вывернутыми глазами прямо на овец... там стадо паслось! Рву ей гриву по щетинке... Как я однажды на одном конкурсе Закастовщика ломал, семь тысяч в восторг привел! А тут рву, уздечку так натянул, что деготь оттекать стал и все мне белые перчатки вдрызг! Рву, а скотинка закусила себе удила... -- Манюкин поскрипел зубами, изображая Грибунди, -- и прет и прет все... и давай тут по овцам гулять. Я даже глаза зажмурил, только повизгиваю... и чувствую, как она копытом в брюхо овце попадет -- брюхо вдребезги! а тут еще жалкое блеянье это... Тут уж она и на задних по ним гуляла, и на передних гуляла. Пена, понимаете, как из бутылки, и притом, заметьте, электричеством, праной этакой так от нее и несет. Несет меня прямо в лес, все сшибить норовила... все бока себе в кровь, морду в кровь, меня в кровь. А за лесом Ока шла, глиняный обрыв восемнадцать сажен! Ну, думаю, Сергей, пропала земная твоя красота... Тут в дерево ба-бах...
Манюкин покряхтел, крепко вцепившись в стул, на котором сидел, точно стул и был взбесившейся Грибунди. Редкозубов, выпятив челюсть, сосредоточенно сопел. Радофиникин то запахивал, то распахивал рясу свою, в просторечии нашем называемую эклегидон. Буслов качал головой, приговаривая: "Поэт, поэт..."
-- Лежу, -- оканчивал Манюкин упавшим голосом, -- и этакие, знаете, зеленые собачки в глазах прыгают! А уж тут Ланской бежит с коллодием: "Жив ли ты, Сережа?" "Жив, -- отвечаю, -- в галопе замечательна, но не показывайте мне ее, я ее убью!" А куда ж убить там, коли лежит этакой пестрый кавалер в розовых брюках, то есть совсем без оных, и чуть не полбашки нету! Ну, залили мне голову коллодием... отнесли. Ох, даже язык вспотел, тошно мне... -- простонал нежданно Манюкин, весь потный, дыша с высунутым языком. -- У меня язык-то быстрей, чем голова, работает, она и не поспевает! Вспотел...
-- Да и вспотеет, -- посочувствовал Илья, -- не мудрено!
Манюкин ощупывал ошалелыми руками голову себе, точно ощущал еще на ней страшную рану недавнего удара, точно, видя еще не остылую от скачки лошадь, стремился удостовериться в собственной целости.
-- Да, туда-то с платочком... а оттуда полпуда в весе потерял! -- прибавил он, жалко посмеиваясь и вытирая лицо платком.
В комнате и в самом деле стало не в меру жарко.
-- Ну-ка, дай пощупать твой нос, -- заговорил Редкозубов, только теперь усвоив всю пленительность манюкинской выдумки. -- Говорят, кто хорошо врет, у того нос гнется...
-- Постой, дай же ему отойти, -- остановил Буслов Илью.
-- Нет, я вот что... -- задумчиво говорил о. Иона. -- Как же это прыгала-то она под вами, ведь не блоха!
-- Блоха не прыгает, она сигает! -- рассудительно вставил Редкозубов.
-- Все равно, кобыла не может сигать. Я не видел, -- с наивным недоверием настаивал Иона.
Это совсем взорвало Манюкина, уже успевшего перевести дух.
-- Так ведь это черт, черт был, дьявол, понимаете? -- закричал он таким тонким голосом, что я невольно зажмурил глаза. -- Черт, с рогами, поняли? -- И, сделав рожки, боднул Иону в бок с резвостью, прямо непостижимой для его возраста.
Иона отшатнулся, и вслед за тем лицо его приняло злобно-досадливую несимметричность.
-- Странные вы люди, Сергей Аммоныч, -- прошипел он, запахиваясь в эклегидон, что всегда служило признаком гнева. -- Не можете вы жить без упоминания нечистой силы... Вот за это вас и присылают к нам! -- Он подождал минутку и своенравно отметил: -- А кобыла все-таки не сигает!..
-- А вы и в черта верите? -- с внимательным интересом спросил Буслов, и уже видно было, что его начинает развозить.
-- Не поминайте его задаром, а то я уйду, -- жалобно ответствовал Иона. -- Я во все-с верую, Виктор Григорьич! Вы вот в третий раз спускаете его с уст своих, а принимаете, между прочим, пищу. А он, может, вон там... -- прикрыв глаза козырьком, Иона значительно кивнул в темный угол за пианино. может, он там прячется и ждет, когда и его позовут в гости. Я во все верю. -- Голос Ионы наливался колкой неприязненностью. -- Я, миленький, когда на молебен от засухи езжу, то зонтик с собой беру, ибо верю, ибо горжусь... -- Иона встал, постоял с поджатыми губами и снова сел.