В. Я. Шишков

Таежный волк

I II III IV V

IV (окончание)

Бакланов сделал перерыв, задумался, как бы припоминая, что повествовать. Я уверен, что рассказ, который он не однажды повторял, Бакланов всякий раз ведет по-новому, прибавляя что-то от себя, углубляя смысл отдельных выражений, шлифуя форму: он творит. Его слушаю не я один, его слушают ночь, тайга, костер, небо, вся земля, вся тварь. И, зная это, Бакланов благовествует в молчаливое пространство, как признанный поэт, которому рукоплещет многолюдный зал.

Ночь наседала на землю, разрасталась. От тьмы стало тесно у костра. И ничего кругом не видно. Но я чувствую, что Бакланов видит все. Он и во мраке не заблудится, пройдет неведомым путем, он сумеет отвести душу разговором со встречным деревом, с камнем, со звездой, а если попадется черт -- и с чертом. Ему все знакомо, все понятно, даже смерть.

-- Бедному умереть легко, стоит только защуриться, -- мудро изрекает он.

-- Ладно. Тихо к утру сделалось, -- стал продолжать Бакланов. -- И как слиняла восточная звезда, стал людишек своих будить.

-- Что ты? -- говорит Абдул. -- Еще только два часа ночи. Рано!

-- В небе-то рано, да в сумах-то у нас поздно, -- отвечаю я. -- Харч на исходе, а в зимовье бежать -- далече очень.

И вот пошли.

Проводник на лыжах кой-как тараканьими ногами сучит, а хозяина я на себе тащу: в нарты посадил его, тащу, совсем ослабел хозяин. А шагать поболе сотни верст, еще взад такая же охапка. Да, главное дело, надо перевалить Араданские хребты, а там всегда пурга живет. Когда вернусь?!

Весь день без передыху шли. Абдул Мехметов -- грузный: нарты глубоко врезаются. Сто потов я согнал с себя, небо с овчинку показалось. И нет укороту черту моему, опять надо мной изгаляться стал: "Тащи, тащи!.. Бог, ха-ха, заплатит! Бог, любит дураков!"

Остановились ненадолго, погрызли всухомятку сухарей, айда вперед. А проводник плелся, плелся, да и заныл:

-- Смерть моя, боле не могу! Задави меня, собаку, брось!..

Брякнул я его с сердцов на нарты: "Садись, анафема!" -- и двоих повез.

"Ну, -- думаю, -- аминь, решу себя, аминь. Все втроем загинем. Да, спаси бог, ежели пурга ударит, вьюга". А уж на Арадан-хребет вздымаемся.

Только так подумал -- взикнул поземок понизу, и деревья плечами, головами замотали. Батюшки, пурга, погибель, смерть!

-- Ребята, -- говорю, -- верная наша смерть идет! Пурга!

Взмолились мои людишки:

-- Бакланов, батюшка, Леонтий Мосеич, отец родной! А черт хихикает мне в ухо; "Что, дурак паршивый, влопался?! Теперь уж вези, раз продался, спасай людей, лесную правду выполнишь! Ха-ха..."

Сглотнул я нутряные слезы, говорю людишкам своим:

-- Вставайте, окапываться будем. Ежели пурга покроет нас, может неделю под снегом придется жить. А где еда? Еды -- раз пожрать, и нету.

Как полоснет ветрище, как посыплет сверху сизый мокрый снег; вот она матушка-пурга: ложись -- выдюжит сила, будешь жив, а нет -- аминь.

А черт и говорит мне:

"Бросай их! Беги домой, жив будешь. Место заприметь, потом вернешься, богат будешь".

Сжал я на черта кулаки, остервенел.

А пурга так и крутит, мокрым снегом свет белый замутило. Вдруг слышу -- ну, как во сне услышал, ветер поднес к ушам, -- слышу: бубенцы взбрякали где-то недалеч-ко и храпанули кони. Навострил я лыжи -- дуй, не стой!

Глядь -- дорога, редко, кто этой дорогой ездит, глядь -- казаки в Усинское возвращаются; сбились с тракта, сюда попали.

Кричу им:

-- Станичники, здорово! Узнаете, нет?!

-- А-а, Бакланов!.. Ребята, это Бакланов, зверолов! Садись, Бакланов!.. Папаша, к нам! к нам!..

-- Вот, ребята, -- говорю им, -- живность у меня имеется, захватите-ка в Усу!

Словом, коротко сказать, устроил я горемык своих на подводах, сказал казакам;

-- Живность чтоб доставить в аккурате, правильно. В Усе с рук на руки сдадите мне. Бакланов вам это говорит, таежный волк.

А сам опять дуй, не стой -- на лыжах. Пурга меня любит, будто путь расчищает мне; припустил полным ходом с Араданского хребта -- пошел чесать,

Лошадиная дорога вихлястая, соколиная дорога впрямь идет; бегу по птичьему пути, налегке бегу, без груза, а в сердце радость, и вольные ветерки в спину поддувают. В лес вступил -- воет тайга верхним воем, вьюгу над вершинами несет, а внизу тихость. И темная темень растеклась. Только чур, Бакланова тьмой не удивишь, чертовым посвистом не застращаешь: сгикает, допустим, черт, а я его, нечистую силу, -- матюгом!

Переть, переть -- посветлее в тайге сделалось, месяц встал. Переть, переть -- кончилась тайга, кончилась пурга, небо в бисере, и Усинская станица на виду.

Пру, пру, пру, надрываю силы и уж не телом путь держу -- телу давно бы подохнуть надо, -- душа ведет вперед, как в машине пар.

-- Здорово хозяюшка! -- крикнул я молодице Матрене Митревне, -- постоялый двор она содерживала. -- Становь самовар большой, скоро к тебе гости будут, а я на печку!

И как залез в тепло, сразу захрапел. А время к утру. Храплю, а сам все чувствую: прозвени струна, прошурши цветы, подай птица свой голос свиристельный, -- враз услышу: на моей башке, на самой на макушечке, глазастое ухо такое есть -- во тьме видит, во сне слышит, сторож недреманный такой.

Слышу -- в сенцах медвежьи лапы затоптались, слышу -- дверь скрипнула, вижу через закрытые глаза -- Абдул Мехметов ввалился, с ним проводник-чалдон, казаки.

-- Хозяйка! -- загремел купец. -- Все давай на стол: самовар давай, всякую еду давай, водки давай. Через часок-другой должен знатный гость прибыть, мой спаситель!

А я и кричу ему:

-- Твой спаситель давным-давно на печке дрыхнет, третий сон видит.

-- Бакланов, ты ли это?.. Отец родной!.. Да как ты?! Ведь мы на лошадях, почитай, в мах гнали.

Ну меня целовать, ну меня миловать да в ноги кланяться.

Разогрелись чаем, снедью подкрепились, водочки подвыпили, в пляс пошли. И хозяйка каблуками брякала, молодица Матрена Митревна. Эх, и хороша бабенка, язви ее в пятку! Вперед грудью ходит, глазами поводит. Э-эх!.. Ну, ладно... Было делов порядочная сумма.

И как стал Абдул Мехметов вполпьяна, вынул охапку денег.

-- Вот тебе, отец родной, Бакланов, сто пядьдесят по договору. А это вот тебе четвертной билет за скорость за твою. А как спас ты меня от неминучей смерти -- половина долга прочь! Убыток свой с других возворочу.

Взял я деньги, говорю:

-- За то, что вел тебя, -- принимаю деньги, за скорость тоже принимаю. Но за то, что спас тебя, -- не могу принять. И как можно жизнь человеческую на деньги оценить! Да знаешь ли ты, что такое означает человек? Подумай-ка погуще об этом самом, Абдул ты мой Мехметыч, милый! Может, и ты тогда ко всякому человеку с правдой, с ласковостью подойдешь.

И как ни упрашивал меня, в ноги двадцать разов бухал, -- уперся я, стал на своем: ни-ни.

И вот в обратный путь приближаюсь я к своему зимовью.

А черт и говорит мне:

"Ха-ха!.. Велики эти деньги!.. Грош нашел, тыщи потерял... Дуррак!"

Плюнул я ему в безмордую морду, подлецу! И прямо пошел в обход -- кулемки, слопцы, плашки проверять. И что б ты думал, милый человек? Тридцать два года промышляю здесь, такого фарта мне сроду не было: пока таскал купца, девять соболей попалось в ловушки, двенадцать лис, без счету хорьков да горностаев! Да полторы тыщи за десять ден сиводушных белок взял: стадом белки по вершинам шли. Коротко сказать: не токмо долг сквитал, а еще капиталишко нажил. И уж черту нечем меня крыть. Молчит. Тогда сам я начал выкликать его. Молчит.

"Ну, Черт Иваныч, -- кричу ему, -- кто прав: я или ты?! Отвечай, нечистик!"

Молчит.

"А может, вернуться, может, поступить в проводники к Абдулке да пришить его? А? Богатым буду, знатным буду, в Москву поеду... А?!"

Молчит, черт, словно сгинул.

Тут сдогадался я, что черт -- во мне, что черт -- совесть моя черная. И завернул я ему. окаянному, гайку туго-натуго: до сей поры молчит, хоть бы раз свой голос подал -- молчит, как в рот воды.

Кончил Бакланов.

Костер угасал. Груда умирающих углей в предсмертных переливах: ярко-голубых, красноватых, тусклых. Вот проблеск жизни на мгновение прожег серебряный зигзаг в костре, все вскоре замутилось, обросло седым пеплом, словно инеем, тьма медленно легла пухлым брюхом на костер.

Стало кругом холодно, пустынно, пусто, и мою душу охватило какое-то томление, тоска о недосказанном, о том, что человеку, может быть, и не нужно знать.

Но я все-таки спросил:

-- А как же?..

-- Что? Ты про Абдула? -- сразу поймал мою мысль Бакланов. -- Изволь. Деньги все-таки угробили его, загиб. Деньги -- пот людской да кровь, грех в них. С ярмарки в позапрошлом году он ехал, из Минусинска-города. Да как переезжал зимним временем чрез Енисей-реку, зарезали его разбойники: нож в горло, лошадей угнали, а Абдула привязали к саням, под лед спустили. А как взыграл Енисей весной, всплыл мокрый покойничек во всей сбруе и с санями вместе. И хоть мертвецким темным оком опять все-таки довелось ему по-холодному на белый свет взглянуть. Да снова навеки в землю.

Бакланов вздохнул, замолк и опустил на грудь кудластую голову свою. Тьма придавила пупком последний уголек в костре.

И из тьмы, откуда-то снизу, откуда-то сверху, усталым проблеском просветлели чрез мрак последние слова Бакланова:

-- И остался я купцу должен три рубля. И захотелось мне чистым быть: заказал священнику, отцу Панфилу, по Абдулке панихиду. Может, Абдулкиной душе это наплевать, зато мне спокой. Аминь

К началу страницы

Предыдущая | Следующая

Назад к домашней странице В. Я. Шишкова


Русская литература Алтая | Алтайские страницы | Издательская деятельность АГУ