В. Я. Шишков
Холодный край
Из дневника скитаний 1911 года
IV. Трое
Ночью по деревьям стучит мороз. В верхнее отверстие чума видны золотые россыпи звезд. В чуме страшный холод. Костер потух. Я лежу в одном белье под шубой. Надо бы разжечь костер, но встать нет мочи. Темно. Вот кто-то вскочил, зябко сделал -- брр, -- ляскнул зубами, опять упал, пробормотав:
-- Язви тебя, вот холод...
Наш русский.
Потом вылезла из оленьего теплого мешка тунгуска Анна. Мешок у них двойной, семейный, спит в нем с Сенкичей, а сынишка -- в берестяном кузовочке у костра. Не замерз ли? Однако нет -- заплакал. Анна высекла искру, стала разводить костер.
-- Замерзла, Анна? -- спрашиваю.
-- Взопрела, -- посмеиваясь, отвечает она. Анна поднялась во весь рост, потянулась, сняла рубаху, вывернула ее и распялила над пламенем. Рубаха надулась от жаркого воздуха колоколом и стала плавно кружиться в раскинутых над костром руках Анны, как карусель.
-- Омко, -- посматривая на меня, наставительно говорит Анна.
Я знаю, что такое "омко"; омко -- значит вши. Анна молода, очень красива, от ее бронзового крепкого тела веяло какой-то внутренней чистотой. Но эти окаянные "омко". Закрываю глаза и сердито кутаюсь с головой в шубу.
-- Нюльга сегодня будет большая, -- заявляет за чаем Сенкича. Глаза его узенькие, заплывшие от сна и таежной стужи.
За чумом голос Анны и бряканье бубенцов. Она собирает оленей. Это не так-то легко: они разбрелись по тайге, надо ловить арканом.
В путь двинулись около полудня. Солнечный, тихий день. На полянах снег слепит глаза. Тишина полная. Иногда с сосны слетит иней: это белка прыгнула на другой сучок. Белок попадается много. Но промышлять их нет времени. Однако Анне невтерпеж. Иногда останавливает она оленя и, приложившись к малопульке, метко срезает с вершины белку.
-- А ловко ты бьешь! -- кто-то бросает Анне похвалу.
-- Вера такой, -- скромно отвечает она, попыхивая трубкой.
Мы шли густыми зарослями. Здесь снегу было меньше. Сосны стройно возносились к небу, пушистые кроны их сливались вверху в одну. Вдруг вдали раздался выстрел.
-- Э! Наш промышляет, -- сказал Сенкича и выстрелил в воздух.
Караван остановился.
-- Это глухой Отыркон, старик, -- сказал Сенкича.
-- Геть, геть! - закричал старик на своих псов и подошел к нам.
-- Здравствуй, Отыркон, -- сняли мы шапки, с любопытством разглядывая его.
Тунгусы стояли молча. У них нет обычая здороваться, Старик смотрел на нас разинув рот. Собаки пофыркивали, дрожали.
Вид старика жалкий. Меховая парка вытерта, оборвана донельзя, ноги обмотаны в какую-то рвань. Седая голова не покрыта, кисти рук голы, красны, он отогревает их дыханием. Скуластое голое лицо с приплюснутым носом обтянуто желто-серой морщинистой кожей. Узенькие глаза слезятся, щурятся. Мал ростом, но прям и быстр.
Сенкича обнял его за плечи и закричал ему по-тунгусски в самое ухо. Тот отрицательно помотал головой.
Обращаясь к нам, Сенкича сказал:
-- Совсем глушился. Кудой его дела. Тфу! -- и дал Отыркону свою трубку.
В руках старика дрянное ружьишко. Самодельная ложа кой-как стяпана топором. Старик подпоясан веревкой. Под веревку подоткнуты убитые белки, а к концу веревки привязана собака. Она сидела у ног хозяина, крутила по снегу хвостом и, высунув язык, весело посматривала на нас.
Старик еще выкурил трубку и заговорил довольно правильно по-русски. Голос его был слаб и тонок, как у скопца.
-- Вот я старый, четыре раз по двадцать. Никого у меня нет. Совсем глухой. Оленей нет, ничего нет, смерть уехала куда-то, прощай. Как жить? Вот живем, я да две собаки. Кормимся. Смерть приедет, сдохну, куда они без меня? Мало-мало пропадут совсем. Чисто беда совсем...
-- Неужели у него нет никого родных? -- спросил я Сенкичу.
Да. Сенкича знает старика давно, он действительно одинок, но тунгусы не оставили бы его, кормили бы, да и сам Сенкича сколько раз звал его к себе. Нейдет. Хочет жить своим трудом.
Сенкича помнит, как одно стойбище тунгусов взяло его к себе насильно, держало чуть не взаперти, ухаживало за ним -- очень хороший старик, мудрый -- нет, ушел.
Отыркон почуял, о чем мы говорим, и, усаживаясь прямо в снег, сказал:
-- Нога шагал, глаз смотрел, работай. Пошто мешать людям? Людям и так совсем худо есть. Каждому свой камень есть. Не надо. Грех. -- Он вздохнул, протер глаза снегом и, сделав руку козырьком, взглянул в лицо Сенкичи: -- Сенкича! Я буду околеть весной, в вершине Бирьякана.
-- Откуда знаешь? -- крикнул Сенкича.
-- Будешь там кочевать, возьми ружье.
-- Откуда знаешь?! -- опять прокричал Сенкича и замаячил руками.
-- Каменный Спас сказал,
-- Кежма есть, село. Там каменная церковь, Спас, -- пояснил мне Сенкича. А старик продолжал:
-- Вот лег спать. Вот слышу: Спас приехал в изголовень мне, сказал: ты старый, ты совсем дрянь, время твое поседело, ухо заросло землей. Этой весной станет тебя душить шайтан. Сдохнешь голодом. Наплевать, не бойся...
По лицу Отыркона текли слезы. Подбородок дрожал. Он поднял голову к небу и перекрестился.
Я с печалью и жалостью смотрел на него. Он нищ, убог, но какой-то внутренний свет исходил от него, и чувствовалась несокрушимая сила в его душе. Так хотелось помочь ему. Но как помочь? Несчастный, погибающий старик.
-- Шибко хороший Каменный Спас, -- сквозь слезы шептал он, -- борони бог, какой добрый Каменный Спас, обиды нет от него... Ну, я пошел.
Он быстро поднялся и, как бы спохватившись, громко спросил Сенкичу:
-- Куда, бойе, нюльгиришь?
Сенкича всячески изощрялся, чтоб объяснить глухому:
схватил меня за рукав, махал руками к югу, указывал на оленей, подгибал по очереди пальцы, чертил пальмой по снегу.
Но вдруг вдали взлаял черный пес Отыркона. Пестренькая сучка, привязанная к опояске старика, взвилась стрелой и бросилась на лай. Веревка взмыла, свалив Отыркона с ног.
-- Куто! Геть! Геть! Куто!! -- крикнул он, быстро вскочив и убегая за тянувшей его что есть силы собакой.
Тунгусы смеялись. Вскоре раздался вдали слабый хлопок ружья.
Я долго смотрел в ту сторону, куда скрылся лесной старик. Мне было грустно. Я думал о его недолгих днях, о последней его земной минуте. Холод, мрак, тяжкое одиночество. Когда сердце его устанет и по жилам едва-едва будет струиться холодеющая кровь, он покорно ляжет у потухшего костра и станет безмолвно ждать.
Когда я все это представил себе до четкой ясности и вдумался в слова старика -- "умирать шибко сладко", -- какое-то чувство зависти вдруг охватило меня всего. Не странно ли, что мы, люди иного уклада жизни; так боимся своей последней роковой черты, а он, этот немощный, первобытный старец, ждет смерти с радостной надеждой. Благо ему!
Мы двинулись дальше. Сенкича шагал со мной рядом, говорил:
-- Белку без собаки доспеть трудно. Ясный глаз надо. Отыркон глаз -- тьфу! Вот собака туда-сюда нюхтит. Далеко уедет, мало-мало совсем не видно. Отыркон навовся закружится, все на восход лезет, на восход, а другой собак кэ-эк дернет его, прямо назад, старик вверх ногами, бряк! Однако притащит к белке, -- бей, значит. Э!.. Так трое и жрут беду. Э!..
|