ИЗ
НАСЛЕДИЯ
"Моя борьба на литературном
фронте"
Дневник. Май 1920 —
январь 1932. Публикация, подготовка текста, предисловие и комментарии С. В.
Шумихина
В редакции «Нового мира» всю стену коридора занимают большие
фотопортреты его редакторов. Среди них — Вячеслав Павлович Полонский
(псевдоним; настоящая фамилия — Гусин [23.6 (5.7).1886, Петербург — 24.2.1932,
Москва], критик, журналист, историк. С 1905 года участвовал в революционном
движении (примыкал тогда к меньшевикам). С 1907-го учился в
психоневрологическом институте, откуда был исключен за участие в студенческой
забастовке. В большевистскую партию вступил в 1919 году. Во время Гражданской
войны (в 1918 — 1920 годах) руководил Литературно-издательским отделом
Политуправления Красной Армии, откуда пошло его личное знакомство с Троцким.
Впоследствии, в 1927 году, это откликнулось его исключением из партии, правда
временным, — спустя несколько месяцев он был восстановлен.
Полонский редактировал «Новый мир» в 1926 — 1931 годах, добившись
наибольшего тиража среди всех литературных журналов СССР. При нем была
напечатана «Повесть непогашенной луны» Бориса Пильняка, ставшая причиной
изъятия тиража журнала и перепечатки неразошедшейся части «Нового мира» с
заменой «Повести…» сочинением А. Сытина «Стада Аллаха» о борьбе с басмачеством.
Кроме того, Полонский с 1921 по 1929 год редактировал журнал «Печать и
революция» — созданное им превосходное литературно-критическое издание, был организатором
и председателем Дома печати (1919 — 1923), в 1925 году — ректором
Литературно-художественного института им. В. Я. Брюсова, в 1926 — 1932 годах —
редактором отдела литературы, искусства и языка 1-го издания БСЭ, а в
дополнение ко всему с 1929 года по конец жизни — директором Музея изящных
искусств (ныне Музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина). Личность
столь многосторонняя, он вдобавок как историк занимался изучением анархизма, в
основном фигурой Бакунина. Опубликовал его краткую биографию (1920,
3-е изд. 1926), исследование «М. А. Бакунин. Жизнь, деятельность,
мышление» (1922), о котором К. И. Чуковский писал автору: «Ваша книга о
Бакунине — чудесная, талантливая, изящная и местами мудрая книга… Вы
каждую минуту ясно видите своего героя, с ног до головы художественно ощущаете
его, и оттого те главы, где он появляется персонально, — великолепны. <…>
Вы страшно трезвы: видите сразу и величие Бакунина, и его мелкость…» (цит. по
кн.: Полонский Вяч. На литературные темы. Избранные статьи. М., 1968, стр. 13).
В 1926 году Полонский выпустил книгу «Спор о Бакунине и Достоевском»,
где полемизировал с Л. Гроссманом, который доказывал, что в романе «Бесы»
прототипом Ставрогина был именно Бакунин. Три тома «Материалов для биографии
Бакунина» стали причиной скандальной полемики с Д. Б. Рязановым и Ю. М.
Стекловым. Последние желали как бы «приватизировать» тему и признать работу
Полонского «ненужной». В «открытых письмах», изданных отдельными брошюрами,
авторы обменивались оскорблениями вроде «Дон Базилио Полонский», «литературный
скунс», «суворинские молодцы» и т. п. Материалы специально созданной для
разбора конфликта комиссии хранятся в Отделе рукописей Российской
государственной библиотеки (НИОР РГБ, ф. 384, карт. 7, д. 11). Так, Рязанов
писал: «Главный редактор „Печати и революции”, полуредактор „Нового мира”,
полуредактор „Красной нивы” <так!>, — он ходит, грудью вперед, нос
вздернув — дозором в садах советской словесности и наводит порядок. Опечатка в
литературе, описка в науке, обмолвка в искусстве, — наш Дон Базилио усердно
собирает в свой блокнот опечатки, описки, обмолвки, ошибки пера, чтобы
поставить их кому-нибудь в строку и увеличить таким образом число
„впрыскиваемых” им строк» (там же, л. 80).
Приватные отзывы знавших Полонского подчас не слишком идеализируют эту
яркую и реально много сделавшую для нашей литературы личность. Корней Чуковский
писал о нем 2 марта 1932 года: «Умер Полонский. Я знал его близко. Сегодня его
сожгут — носатого, длинноволосого, коренастого, краснолицего, пылкого. У него
не было высшего чутья литературы; как критик он был элементарен, теоретик он
тоже был домотканый, самоделковый, стихов не понимал и как будто не любил, но
журнальное дело было его стихией, он плавал в чужих рукописях, как в море.
Впрочем, его пафос, пафос журналостроительства, был мне чужд, и я никогда не
мог понять, из-за чего он бьется. Жалко его жену Киру Александровну. Помню, во
время полемики с тупоумцем Рязановым он часто приходил ко мне в гостиницу и
читал статьи, направленные им против этого — в ту пору влиятельного человека.
Статьи были плоховаты, но смелы» (Чуковский К. Дневник 1922 —
Анархист А. Боровой, отбывавший в то время ссылку, в своем дневнике
отозвался на смерть Полонского так (запись от 3 марта 1932 года): «Длинноносый,
тонконогий, самолюбивый, не в меру самоуверенный, любой ценой желающий играть
роль, сильный перед слабыми, слабый перед сильными. Мелкое упрямое самолюбьишко
так и било из него. Таково было первое впечатление. И все последующие встречи укрепили
его. Все его историко-политические работы недурно и литературно сделаны
(„Бакунин”, сборники материалов), но все они густо рекламны. И не во всем ему
можно доверять (пользование „первоисточниками” из третьих рук и т. п.).
Бакунинская „Исповедь” стала для него бенефисной истерией. Он кликушествовал на
подмостках, в печати, сплетал гнусности с восторженными оговорками. В полемике
со Стекловым он был не прав во всем, или почти во всем. Его полемика с
Гроссманом (Бакунин — Ставрогин) была очень любопытна, потому что в ней
столкнулись два махровых гешефтмахера от литературы. Гроссман, впрочем, еще
более легкомысленный и крикливый. Полонскому было нетрудно побивать его дешевые
сенсации. <…> Позже Полонский усиленно ёрзал, но его травили. И травили
тем больше, чем больше он ёрзал. Напрасно он объединял, растолковывал,
расшифровывал, увязывал, вилял… Его травили. И затравленным он умер»
(РГАЛИ, ф. 1023, оп. 1, д.
Вячеслав Полонский ушел из жизни до начала «большого террора», при
котором погибло большинство упомянутых в его дневнике литераторов. Но доброго
он успел сделать немало. Например, добился через сохранявшего еще власть и
авторитет Троцкого пенсии бедствовавшему Федору Сологубу:
«Письмо председателя Высшего военного редакционного
совета
В. П. Полонского председателю РВС СССР Л. Д. Троцкому
10 июня
Лев Давыдович!
Мне сообщили, что Федор Сологуб в настоящее время крайне бедствует. Он
очень стар. Средства, какие у него были, им прожиты, существовать же на
литературный заработок он, разумеется, не может. Я не большой поклонник всех
произведений Сологуба, но им написан „Мелкий бес”, произведение, по-моему,
замечательное, которое останется надолго в литературе и которое с большой
пользой и с большим наслаждением будет читать и наш молодой читатель. Если бы
кроме этого произведения Сологуб не написал ничего больше (а у него есть
несколько прекрасных стихотворений, собранных в книжке „Соборный благовест”),
то этого одного романа, ярко отразившего быт русского провинциального дореволюционного
мещанства, было бы достаточно, чтобы избавить его от ужаса и позора голодной
нищеты.
Но ведь кроме литературной деятельности у Сологуба большой
педагогический стаж. Он 25 лет непрерывно проучительствовал в низшей школе, не
пропустив ни одного урока, и революция лишила его заработанной пенсии.
Сологуб нам чужд идеологически, несмотря на его стихи последних дней
(„Звезда”, № 2), где он называет большевистскую Россию — „спасенной Россией”.
Но его нельзя назвать человеком враждебным революции, не имеющим при этом
никаких решительных заслуг, ни литературных, ни педагогических. Поэтому-то мне
кажется, что не имеется серьезных препятствий для того, чтобы оказать ему
поддержку в последние годы его жизни. Он, говорят, очень плох. Положение его
тем более тяжело, что, как Вам известно, не так давно погибла его жена. Сейчас
он одинок, беспомощен и [очень] болен.
Вопрос идет о назначении ему пенсии. Будучи убежден, что Вы не пройдете
безучастно мимо судьбы этого писателя, обращаюсь к Вам с просьбой о содействии.
Я надеюсь, что Вы, Лев Давыдович, не рассердитесь на меня за это. Опыт с
Кустодиевым показал, что из всех влиятельных товарищей Вы один приняли его дело
близко к сердцу. Благодаря Вашему содействию удалось облегчить его положение.
Это и заставляет меня вновь обратиться к Вам с настоящим письмом.
С коммунистическим приветом
Пред ВВРС В. Полонский».
(РГВА, ф. 33987, оп. 2, д.
Художник Кустодиев в последние годы жизни был разбит параличом,
самостоятельно передвигаться не мог, и ходатайство за него Полонского перед
Троцким дорогого стоит.
Вячеслав Полонский — автор нескольких сборников литературно-критических
статей: «Уходящая Русь» (1924), «Марксизм и критика» (1927), «О современной
литературе» (1928, 1929, 1930), «Сознание и творчество» (1934; посмертно) и др.
Писал о творчестве Артема Веселого, Бабеля, Есенина, Олеши, Пильняка,
Фурманова, Фадеева и других.
Впрочем, Корней Чуковский, между которым и Полонским, вероятно, со
временем возникла личная неприязнь, записал в дневнике 25 декабря
1954 года в связи со смертью К. П. Полонской: «Клавдия Павловна — тишайшая
старушка, седая, болезненная, сестра критика Вяч. Полонского, когда-то очень
шумного, очень драчливого, устраивавшего публичные прения о Бакунине и
Достоевском, редактировавшего журнал „Печать и Революция” и ушедшего из
литературы бесследно» (Чуковский К. Дневник 1936 —
Думаю, это утверждение Чуковского не бесспорно. Даже если согласиться с
тем, что критические статьи Полонского не выдержали испытания временем, его дневник
сохраняет значение исторического источника первостепенной важности. Фрагменты
из него уже появлялись в печати: большинство записей о Бабеле опубликовала
вдова Полонского в сборнике «Воспоминания о Бабеле» (М., 1989); обширную часть
(с 12 марта по 28 апреля 1931 года) под заглавием «Мне эта возня не кажется
чем-то серьезно литературным…» опубликовала И. И. Аброскина в 9-м выпуске
материалов РГАЛИ «Встречи с прошлым» (М., 2000), фрагмент о встрече с Есениным
появился в «Политическом журнале» (2005, № 32). Однако полностью дневник не был
опубликован.
Публикуемый текст хранится в РГАЛИ (ф. 1328, оп. 5, д. 9 — 11). Он
представляет собой рукописную часть — разрозненные листки, сшитые ниткой, с
многочисленными пропусками, частично перепутанные по хронологии (которая в
настоящей публикации по возможности восстановлена), — и продолжающие рукопись
два машинописных варианта; один из них несколько сокращен и подредактирован.
Здесь публикуется более полный вариант. Редакторские конъектуры, в том числе
пропущенные автором, но необходимые по смыслу слова, даны в угловых скобках. В
комментариях публикатор стремился впервые ввести в научный оборот развернутые
выдержки из архивных материалов, печатных изданий и периодики того времени.
Понедельник, 10 мая. 1920
Вчера, во время заседания у Каспаровой в «Национале» — около 6 ч. вечера
— с улицы, откуда-то издалека, послышались глухие звуки, похожие на орудийные
выстрелы. Несколько минут спустя они усилились настолько, что ошибиться было
невозможно — под Москвой происходили взрывы — снарядов, или пороха, или
динамита, но взрывы ужасной силы, так как вслед за каждым взрывом слышался звон
бьющихся стекол. Минут 30 нельзя было ничего узнать толком. Я спустился к
Подвойскому1 — и у него узнал: горят наши артиллерийские склады на
Ходынке — взрываются снаряды, динамит, пироксилин. Катастрофа ужасная. С
балкона — по Тверской на горизонте пересекло небо густое и огромное облако
дыма. Взрывы ухали, земля гудела, стекла разбивались давлением.
Вызвали машину. Вокруг Подвойского сновали детишки — мал мала меньше, —
их у него чуть ли не дюжина, белобрысенькие, с голыми ножонками, по-летнему. На
одном из диванов спокойно спал мальчик месяцев трех-четырех, — новейшее
произведение Подвойского. Жена его, исхудалая, простоволосая, в капоте, то
утирала нос какому-нибудь из своих птенцов, то висела на телефоне и требовала
соединить с Московским Советом. Какая-то женщина, гостья случайная, седая, со
шляпой набекрень и в потертом пальто, накинутом на плечи, — рассматривала, как
сшито платье девочки, лет десяти, — которая по какому-то случаю была разодета в
бантики и ленточки. Женщина со шляпой набоку что-то громко говорила насчет
фасона платья. Гр. Закс2, только что зашедший, пожал плечами: «А она
вот о чем». Взрывы ухали. Машину подали, и мы помчались к Ходынке. На улицах
кучками собирались люди, выбегали из домов с обеспокоенными лицами, смотрели на
клубы дыма, закрывшие солнце, и передавали друг другу различные предположения.
Как мне потом рассказывали, первая мысль у всех на устах была: «поляки, польское
дело». Казалось правдоподобным. Момент для взрыва с точки зрения польских
белогвардейцев самый удачный3.
Через 15 минут мы около дороги, ведущей на радиостанцию, за которой
расположены были склады. Здесь уже стояло несколько автомобилей. Был здесь
Шарманов, комиссар Всеросглавснаба, Александров — начальник ПУРа. Стояли и
смотрели, как за кружевными столбами радиостанции густыми черными и сизыми
кудрями и завитками, будто словно из-под земли, вырывался дым. Под дымом — ало
краснел и змеился огонь — горели постройки. Иногда — около дома, сбоку,
взбрасывался из-под земли небольшой фонтан дыма, на мгновение замирал, затем
быстро, кудрями и завитками, разбрасывался во все стороны — и спустя несколько
секунд раздавался оглушающий взрыв. — «Новый погреб взорвался».
Стояние и смотрение было бесцельно. Но отсюда автомобиль не мог идти к
радио. Пришлось искать другого пути. Мы поехали обходом — и заехали к радио с
другой стороны, ближе. Мы были от радио в полуверсте приблизительно. Снаряды
разрывались за станцией, на расстоянии приблизительно 1/2
версты, одной версты. Удивительное дело: не нашли более подходящего места для
радио. Мы опасались, что станция погибла. Постройка, в которой находились
машины, отсюда казалась охваченной огнем.
Встретили пожарных. Уверяли, что работать там невозможно. Летят осколки
снарядов, сами снаряды разрываются, как на поле сражения. Есть убитые и
раненые. После первых взрывов паника была такова, что люди бежали как можно
дальше от складов. Передавали, будто из Солдатенковской больницы раненые
красноармейцы также дали тягу. Это понятно. Мы встретили на пути автомобиль,
нагруженный людьми: то спешили в Москву из санатория гостившие там
ответственные работники. Хотя санаторий был верстах в 6 — 8 от взрыва, однако
испугались.
Неприятное впечатление производило то, что никто не предпринимал никаких
мер. Просто — спасать здесь было ничего нельзя: дело мертвое. Первый же взрыв
обрек на гибель все склады: никаких средств борьбы с катастрофой нет;
приходится сложить руки и с отчаянием смотреть, как взрыв за взрывом
истребляются огромные количества затраченной энергии, как с каждым взрывом
ослабляется наша боевая сила. Этот взрыв — стоит потери десятка Киевов. Это,
пожалуй, самое крупное поражение, какое мы понесли за все время гражданской
войны. «Еще 3 — 4 таких взрыва, — говорит Подвойский, — и война кончена».
Взрывы происходили непрерывно, так что были похожи на пулеметную
трескотню, но трескотню страшной силы, оглушающую, гулкую. Земля дрожала,
воздух давил на барабанные перепонки, и все время слышалось по всем
направлениям беспокойное жужжание от пролетавших где-то наверху снарядов.
Надо было спасти радиостанцию. Никто о ней и не думал. Подвойский послал
ряд пожарных, посулил (по моему совету) им награды, если они спасут радио. Те
согласились, мы вернулись в Москву, чтобы сорганизовать отряды для спасения
станции, и через час опять вернулись к взрывам. Была полночь. Над местом взрыва
полыхало зарево. Догорали постройки, и языки огня оживленно возникали и
пропадали, перебегая с места на место. Четко рисовались на огненном фоне
сквозные железные столбы радиостанции. Вдали, в темном углу построек, где
должны находиться машины, горел электрический фонарь: значит, провода остались
целы. Пожарные, конечно, ничего не сделали. Мы их и не нашли. Встретили только
караульного солдата, который рассказал, что был на радио, машины целы и
опасности радио больше не угрожает. Я с Подвойским пошли на станцию.
По-прежнему шутихами <взлетали> вверх снаряды, ухали взрывы, полыхало
зарево. Мы пролезли сквозь колючую проволоку. Расчищенное поле было изрыто
воронками от взорвавшихся снарядов. Кое-где попадались не взорвавшиеся: 6- и
7-дюймовые. Подвойский поднял один 6-дюймовый и стал рассматривать. «Товарищ
комиссар, взорвется», — предупредил солдат. Подвойский с осторожностью положил
его на место.
<1925>
<Начало отсутствует; запись сделана зелеными
чернилами.>
…них глаз.
Приехал он <П. Е. Щеголев4. — С. Ш.> ко мне,
встревоженный нахрапом Стеклова5. Последний, получив поручение от
комиссии, возглавляемой Л. Каменевым, по изданию классиков — решил, что
имеет поручение «от государства». Это значит, что он «все может». Старик
Корнилов6, разбитый параличом, подвергся атаке Стеклова: отдай ему
весь прямухинский архив7 и все письма Бакунина, над которыми старик
проработал около 20 лет. Стеклов при этом грозит: если не будут выданы
добровольно, то ему придется применить другие методы. — «Какие? ГПУ? Обыск?»
Нахрап возмутительный и хлестаковский, — но Корнилов испугался.
А так как у самого Щеголева есть бакунинские документы и так как они с
Корниловым начали публиковать переписку Бакунина, то встревожился и он и
прикатил ко мне. Ведет себя Стеклов возмутительно. Он не только требует «всё»,
хотя может требовать только те документы, которые опубликованы, но при этом
требует подлинники ему на руки. Корнилов и Щеголев согласны выдать письма, но
не на руки, а в музей, — Стеклов протестует: подай ему в руки! Он ведь такую же
вещь сделал с манускриптом Неттлау (Бакунин, 3 тома)8. Единственный
экземпляр, хранившийся в Петербургской библиотеке, он выписал в Москву в
Румянцевский музей, но взял к себе на квартиру — и несколько лет не возвращал9.
В результате Щеголев решил, очевидно, поскорее опубликовать те
документы, которые у него и Корнилова на руках. Стеклов так противен, что Щеголев
и Корнилов готовы куда угодно сдать документы, только не ему. Некоторые из них
Щеголев дает мне для журнала. Письма Бакунина опубликует Ионов отдельной книгой10.
Кроме того — он предложил мне воспользоваться <нрзб.> копией Бакунина — в
гранках, для 2-го издания моего Бакунина. Хотя я книгу сдал в печать, — я решил
дополнить ее. Придется поработать в…
<Конец листа, продолжение отсутствует. На следующем листе начало
другого отрывка, запись сделана черными чернилами.>
…жарит пьесу за пьесой — и хотя его не хвалят, но он в упоении11.
Час доказывал мне, что он не может исполнять партийные обязанности, так как
занимается более полезным делом: творит. Он хочет добиться, чтобы ЦК вынесло
постановление: зачислять литературную работу как партийную. Шумит, грозит: вот
только «Голгофу» кончу — иначе поговорю: ультиматум поставлю. Просто парень
ищет случая выбраться из партии без сраму. В коммунизм его не верится. Он
вообразил себя драматургом и полагает, что проживет и без партии. Наглая,
самодовольная, но глупая фигура. У меня в «Печати и революции» идет заметка
Обручева: указания на текстологические заимствования у Островского12.
Я это сказал Ч<ижевско>му — он ответил, смутившись: «Да я не скрываю. Я
вот сейчас трагедию пишу, „Голгофу”, — так по „Макбету” Шекспира». Новая тема
исследования для Обручева.
Заехал к Красноглядову13 — в Крюково. 4 года человек просидел
в <заповеднике?> — в 40 верстах от Москвы, в эпоху революции! Вот тип
обывателя, великого мещанина: от голода и холода — убил целых 4 года! Детей ему
народила жена — когда-то курсистка. Помню, — она и еще какая-то шумели: мы
новые женщины, современные, завоеватели жизни и т. д. Обабилась, располнела, но
в глазах скука и злоба. Красноглядов поседел, — черт знает, так бездарно
проволочить жизнь!
У него живет Крыленко14. Поздоровались. Маленький, седой,
серый весь, точно посыпан густым слоем пыли, плешивый, взъерошенный, в рубахе с
широким, открытым воротом, с прозрачными, безумными, светлыми глазами. Кто бы
мог подумать (кто не знает его имени), что это страшный Крыленко, русский
Сен-Жюст, беспощадный прокурор! Он с увлечением разбирал какую-то шахматную
задачу из «Известий». Шахматист. Страстный охотник. Сделался заядлым юристом,
знатоком законов. Извилистая карьера: в юности любимый оратор студенческих
собраний, затем — провинциальный учитель гимназии. Война — прапорщик. Революция
— главковерх. Затем — прокурор, зам. наркомюст.
24<VI>. В партии — среди широких масс — сервилизм, угодничество,
боязнь старших. Откуда это? Почему вдруг такой шкурный страх делает
недостойными людей, вчера еще достойных? Психоз?
Боязнь сильных. Рязанов15 не хочет вместе со мной издавать
новый том Бакунина, чтобы не рассердить Стеклова. Лошадь какая-нибудь вроде Ярославского16
напишет книгу о Ленине — плохую, дрянную, макулатура, — ее нельзя выбранить.
Мещеряков17 мне вчера советовал — обругать все, что надо, а
Ярославского не трогать. Он член ЦКК. Революционная <ли> наша партия? Но
психология такая — от революции или от реакции? Что же говорить об
интеллигенции так называемой? Она продается, торгует собой, как баба на базаре
бубликами.
12<VII>. Заходил М. П. Сажин18. Со слов Веры Фигнер
рассказывает о недовольстве крестьян в Казанской губернии, где В. Н. гостила.
— Что же там будет, — говорит он, глядя на меня поверх очков и морща
лоб, — если они пойдут на город. Они разнесут все в куски, камня на камне от
культуры не останется.
Это — бакунист, ученик Бакунина!
Сажин не может простить мне — как это я доказывал, что альянс
бакунинский — существовал. Бледнеет, <нрзб.>, путается: по его
представлениям — одно, а по документам — другое. «Где документы? —
говорит. — Документы лгут».
Его очень задела история со сборником «Памяти Бакунина». Сборник
арестовали; за освобождение сборника хлопотали — он говорил с Гусевым19.
Гусев обещал «завтра» освободить, <пригласил> прийти на заседание. Сажин
пришел — но было поздно: сборник уже был уничтожен. Старик разводил руками. Его
очень обидело, что ни Молотов, ни в ГПУ — его не приняли.
12<VII>. Был в Ленинграде. Как оживает город — растет — через два
года перерастет прежний, дореволюционный.
Ионов — встрепанный, электрический, кипит, торгуется, бранится,
восхищается своими книжками. Хлопает книгой по столу, вертит перед глазами,
щупает, ворошит страницы, сравнивает с прежними, хвастает дешевизной: «Вы
посмотрите, как издавали раньше и как издаю я», — и тычет пальцем в цену,
скрывая от неопытного, что рублевая книжка дореволюционная издавалась в 3000, а
рублевая нынешняя в 30 000. Но хороший работник: влюблен в свое дело,
энтузиаст. Таких мало было и раньше. Он и в самом деле верит, что книга победит
смерть, как изображено на его ex libris.
Около него муравейник литераторов. Все жмутся, кланяются, просят:
левиафан. Приходил при мне грузный, расплывшийся, белый, как лунь,
И. Ясинский20. Просил увеличить ему гонорар с 35 рб. до 50 р.
<за> лист. Ионов, против ожидания моего, без торгу согласился. Есенин
терся, униженно льстя Ионову, не зная, куда девать руки, улыбаясь полусмущенно,
точно сознаваясь перед всеми, что он льстит, лебезит, продается. Жалкое
впечатление. Посвятил Ионову стихотворение, кое начинается словами: «Издатель
славный…» Ионова слегка затошнило: «Удобно ли мне печатать?» — спрашивает. Он
купил у Есенина собрание стихов — тот поэтому ходит перед ним на задних лапах21.
Пресмыкается — очень больно, такой огромный талант, <но> алкоголик, без
чувства достоинства. Мне он очень долго и витиевато говорил, что он от
москвичей ушел, они «без идеологии», а он теперь переродился, он принял
Советскую власть и без идеологии не может. Я почувствовал без труда, что он
«подлизывается».
Вечером Ионов устроил в грузинском кабачке маленький ужин по случаю
хорошей прибыли изд<ательст>ва. Пригласил меня: любопытно — пошел. Были
Ионов с женой, Элиава22 (предсовнарком Грузии, он же наркомвоен),
Есенин, два-три служащих и какой-то грузин, затянутый в сюртук, с зычным
голосом, который после второго стакана стал петь, удивляя присутствующих
руладами. Он, вероятно, завсегдатай этого кабачка — на предмет увеселения
персонала. Был еще хозяин — грузин, окончил университет, теперь кабачок
содержит, Элиава с ним на «ты» — словом, друзья. Есенин после двух-трех
стаканов завел разговор о том, что Ионов его обобрал, купил за 600 рб. полное
собрание. Ионов, охмелевши, вспылил. «Дубина ты!» — кричал Есенину и приказывал
своему помощнику: «Знаешь, где расторгнуть договор?» — и, для страху, записывал
это в книжку. Есенин струхнул и стал униженно замаливать грех. Ионов все время
покрикивал на него: «Дубина», — а он, улыбаясь, оправдывался, сводя
все-таки разговор на то, что ему мало Ионов платит. «Ваше бы дело только
торговать, вы как на рынке», — сказала ему жена Ионова.
Подвыпив, Есенин мне жаловался: «Не могу я, уеду из России, сил нет,
очень меня притесняют. Денег не дают» и т. д. Жалкое зрелище.
Его вообще как-то третируют. Как раз вошел Элиава из соседнего кабинета,
Есенин говорил со мной, — так он из-за стола смотрит на него надменным взглядом
и говорит ему: «Есенин, я привык, чтобы со мною здоровались».
Печальна судьба этого человека. Дарование огромное, но гибнет безвозвратно,
если не погиб. Ни культуры, ни самоуважения, ни своей среды, ни
объем<ного?> взгляда на жизнь. Неудивительно, что пьет мертвецки. В
пьяном виде стеклом вскрыл себе жилы по левой руке и не давался, когда хотели
перевязать рану. Шрам остался ужасный, — он поэтому носит на руке шелковую
повязку23. Но стихи все еще хороши. Сколько в них ощущения гибели,
развала, разгрома. Деревня никогда еще не говорила таким поэтическим языком.
Но его жалко.
Щеголев толст, доволен, нетороплив. Не любит Стеклова. В пику ему дал
мне для журнала письмо Бакунина Каткову, которое Стеклов усиленно ищет. В то же
время Щеголев симпатизирует моей работе о Бакунине. Не <так> сам хотел,
как мне. Даже хотел поцеловать. Был доволен, что мне удалось исхлопотать
Сологубу пенсию24.
<1927>
18.II.1927
Вчера очередное (3-е) собрание сотрудников «Нового мира». Чужие люди.
Недоброжелатели. Качалов читал рассказ А. Дымова «Иностранцы»25.
Неплохо: сатирическое изображение провинциального актерства, оторвавшегося от
жизни, от революции, не понимающих, что кругом, мечтающих о прошлом (бенефисы,
подношения, губернаторские балы, публика!!). Столкновение с действительностью —
и гибель центральной фигуры Земнова. Прения — белиберда! «Нет положительных
типов, не показано строительство» (Мещеряков). Гусеву рассказ противен — и т.
д. В результате — рассказ талантливого начинающего писателя затоптали.
Качалов — великолепен. Маяковский — груб. Читал свои стихи, не принятые
Степановым26, — без успеха. Зазывал «высказаться», — выступил
Раковский27 и показал, чем его стих («Послание молодежи»)28
реакционен, идеалистичен.
Подсел Пильняк: сегодня в «Правде» заметка о председателе правления
Масложиртреста Попове (предан суду, исключен из партии). Как он поехал на
денежки треста в Китай с Пильняком, что-то о публичных домах и т. п.29.
Вообще — не <веселит?> бездарность. Буданцев30 громил
за бездарность других авторов. <Толкни пролетария?> Никулин31
старался показать себя независимым. <Недобрая тенденция?> Малашкин32
бранит всех и все. Артем Веселый — дрянь, реакционер.
На днях <Малашкин> приходит ко мне. Сидит, нервничает, теребит
шапку, дергаются губы, лицо мятое, испитое. Изо рта запах чесноку, все, как он
разговаривает, ерзает, как на иголках… <фраза не закончена>.
Упрашивает пропустить его большую повесть «Записки Анания Жмуркина»33.
Повесть — плоха — он уверяет, что все превосходно. Успех вскружил ему голову.
— «Сатирикон», ну, — Петрония, знаете?
— Да.
— У меня хлеще!
— Что хлеще?
— Новый роман. Вы как, эротику любите?
— Нет.
— Ну, тогда не дам. У меня эротики больше, чем у Петрония.
Ив. Ив. Скворцов рассказывал мне, как Маяковский громил его за фельетон
Ольшевца о ЛЕФе34.
— ЦК партии поручил мне это дело и одобряет, а вы ругаете.
Скворцов:
— Я также — член ЦК, а не знаю, когда вам ЦК это поручил.
Маяковский ретировался.
Груб, нахален, невыносим.
Скворцов же рассказал: Н. Фатов35 прислал ему книжку для
отзыва с просьбой дать на отзыв ее кому-нибудь поумнее того, кто писал отзыв на
другую его книжку. Скворцов ответил ему: «Уважаемый — и т. д. — Это я писал о
тех ваших книжках».
<4 строки замазаны.>
В. Дынник36 в возражении своем указала на гуманизм в рассказе
Дымова: он жалеет даже такого кокаиниста, как Земнов.
Иван Иванович в своем слове советовал писателям взять котомку и идти в
народ, на завод и т. п. Касательно же гуманизма сказал: «Если мы поддадимся
этому гуманизму — мы бог знает до чего дойдем, в помойную яму прямо».
Обрывки разговоров с Малашкиным:
— Все пишут дрянь. Барбюс <?> — дрянь. Бабель дрянь. Русского
языка не знают. Вот у меня язык — учиться будут.
— Пишу роман. Это будет — вещь. Вот увидите.
— Знаете — все пошли к черту. Возьму и застрелюсь. Ну их к черту.
Кр. зим. <?> ерзает. Лицо дергается. Глаза лихорадочно начинают блестеть.
В нем есть и хитреца, и подобострастие. Обещает следующую повесть посвятить мне
— купить хочет?
Очень любит льнуть к товарищам, власть имеющим. Нередко слышишь: «Я и
Вячеслав Михайлович», «Мой друг Вячеслав Михайлович», «Мы с Молотовым»,
«Молотов был у меня», «будет у меня».
20/II-27. Юбилей Фриче37 (30 лет литературной деятельности).
Актовый зал Университета (Моховая). Белые колонны. Длинный стол президиума.
<До края?> уселись ученые. Вся остальная аудитория — студенчество.
Впечатление такое, что ученые только представители обществ, которые чествуют, а
просто пришедших на чествование — нет или очень мало.
Все гладко. Речи, речи, речи. Комплименты марксизму Фриче, даже из уст
тех, кто от этого марксизма ох как страдает. Но внутренний холодок. Аудитория
молодая, славная. Встречает всех аплодисментами. Одного Лебедева-Полянского38
единодушным молчанием.
— Почему? — спрашиваем Волгина39.
— Дискредитирует марксизм. Единодушны все — и студенты, и профессора:
считают, что Лебедев-Полянский предмета не знает, но самоуверен, груб,
вульгарен. Читает русскую литературу.
21/2
Юбилей «Красной нови». Этот организован пошумней — писатели! Зал в Доме
Герцена полон. Но писателей только часть. Никого из ЛЕФов (они значились на
списке приветствующих), из МАППа, ВАППа. Но были «Кузница», «Вагранка»,
«Рабочая весна», рабкоры «Правды». Никаких приветствий от «Правды», «Известий»,
Отдела печати ЦК. Я спрашивал, почему от Скворцова нет? Ведь он к вам
(Воронскому40) относится хорошо?
Тот махнул рукой:
— Ничего подобного. В глаза хвалит, а за глаза… <Одна строка замазана.>
В приветствиях (от «Круга»41), в адресе от писателей намеки
на то, что «кто-то» пытается Воронского снять с литературы, и писателям это
очень не по вкусу — и они верят, что этого не будет.
Сакулин42 поздравлял Воронского, что он действительный член
русской литературы, но с избранием в <ОГИЛ?> Российской словесности43
— не поздравил — странно. То же самое и Фриче — они не избраны в Общество.
Говорил Сакулин также об общечеловеческих центрах литературы и о том, что
Воронский так любит литературу, что забывает иногда о ее революционности (это
в похвалу Воронскому). Пришлось мне старика чуть-чуть оборвать.
Затянулось до 12 ч. Говорили <фамилия замазана>, Ярославский.
Последний был сдержан, высказал надежду, что еще не один юбилей «Красной нови»
будем справлять, что журнал этот сделается рабоче-крестьянским.
Затем — внизу — банкет. Пили, тосты и пр. Маленький инцидент. Багрицкий
прочел пародию на Авербаха, в которой говорил о нем, Лелевиче — как о евреях44.
Багрицкий сам еврей из Одессы, и шутка была просто еврейской <слово
замазано>. <Вентлиз?>45 побледнел, произнес громовой
спич против антисемитов, которых-де люди вышвыривают на улицу, а не приглашают
на банкет литераторов и коммунистов. Все опешили. А Ив. Евдокимов46 с
угодливой поспешностью заявил: «„Красная новь” здесь ни при чем». <2
фразы нрзб.> Я взял слово, разъяснил <фамилия замазана, вероятно,
упомянутому Вентлизу>, что он не прав по отношению к Багрицкому. Через
5 минут он подошел к Багрицкому, жал ему руку и поцеловались.
А в общем — скучно. Пьяные писатели — плоские шутки, пьяный смех <1,5
строки замазаны>.
В 1 ч. пришел Качалов. Читал отрывки — Прометей — Алеша Карамазов —
Есенин — все с теми же интонациями, жестами, заученное, мертвое. У него —
своих слов нет, двух минут не скажет речь, — может только заученное, затертое,
чужое.
Пытливый, внимательно осматривающий, как бы вынюхивающий Бабель. Сразу
опьяневший, бурно и размашисто, Леонов, вылощенный Лидин. Гармонист. Мрачно
пьющий Воронский. Скучно.
Пьяный Евдокимов лез и уверял, что он «без подлой лести» редактор, что
все лгут, льстят, а он один говорит правду — и т. д.
Потом Орешин47 лез с признаниями в любви и даже, изловив
момент, поцеловал мне руку. Гадость.
В соседней комнате Радимов Павел48 плясал вприсядку, прыгал
<1 слово нрзб.> куда-то. Евдокимов, сговорив какую-то брюнетку, —
вертелся с нею по комнате. Лиса Бабель внимательно вынюхивал что-то.
— Это все русские писатели? — спросил он меня. — Это вся русская
литература?
27/II. Ингулов49 рассказал — что-то не верится. Демьян
поссорился с Сосновским50. У Сосновского — секретарь — Иванкин51.
Придравшись к случаю (у Иванкина оказался второй радиоприемник,
незарегистрированный, но им он не пользовался), Демьян напечатал в «Известиях»
или в «Правде» сатиру, в которой изругал Иванкина как шкурника. Это вызвало
бурю среди журналистов — оказывается, Иванкин — уважаем. «Рабочая газета», где
он сотрудничал, напечатала его письмо с примечанием редакции. Смысл примечания:
Демьян пишет на темы, не имеющие общественного значения. Если у него много
времени — пусть заглянет в письма рабкоров — там есть материал получше.
Демьян — взбешен — позвонил <фамилия замазана>. Тот
согласился, что примечание недопустимое. Сталин и Молотов требуют будто бы,
чтобы Н. И. Смирнов52 напечатал, что примечание — напечатано по
недоразумению. Тот отказался, истребовав постановления Оргбюро. Постановлением
Оргбюро он снят. Среди журналистов смятение. Правда ли?
Про Демьяна говорят вообще несуразное. Будто живет он под Москвой чуть
ли не в имении, — там у него и горничные, и цветочницы, и денщики — чуть
ли не гайдуки. Будто зарабатывает он тысячи — а налогов платить не хочет и т.
д.
Я не бывал у него — что-то не верится. Он производит хорошее впечатление.
Но слухи про него все-таки нехорошие. Ходило по рукам стихотворное
послание Демьяну Бедному, будто бы написанное Есениным. Как-то выяснилось, что
автор некий Горбачев из «Красной звезды». Говорят, Демьян позвонил Менжинскому53,
и тот послал Горбачева в Новосибирск.
Здесь Горбачев будто бы обжился. Демьян узнал про это, повторил звонок
<позлее?> — и Горбачева заправляют <так!> в Нарым — или
куда-то в этом роде.
Все-таки эта история дошла до ЦКК. Горбачева вернули — хорошо. А
то — безобразие54.
2/III. Странная вещь: звонит Дивильковский55. «Против вас, —
говорит, — собирается туча».
— Что такое?
— Вы, — говорит, — председательствовали на контрольно-ревизионном
собрании в Доме Печати, где обсуждалось поведение Демьяна Бедного и вынесли
протест.
— Что такое? Ничего подобного.
— Говорят. Мне позвонил Демьян.
Звоню Демьяну. Он мне говорит, что кампанию против него ведет
Сосновский, что на него клевещут, что во всех историях с Горбачевым и Иванкиным
он ни при чем. Что ему позвонили и сказали, что Сосновский и Полонский против
него и т. д.
Если верить Демьяну — на него, в самом деле, что-то наклепали. Со мной
говорили о Бедном Ингулов и Малышкин. Оба размазывали его черными красками,
сгущали <нрзб.>. Больше ни с кем я о Демьяне не говорил, — а с ними
говорил с глазу на глаз. Кто же из них мог позвонить Бедному? И какую цель это
имело, если оба они чернили Демьяна в моих глазах?
Что за чепуха! Разговор с Ингуловым велся у меня 27/II. Он упорно
долбил, что Демьян разлагается, что он живет черт знает как, что он упрекает
его, Ингулова, в том, что Ингулов его не защищает, и т. д. Сообщил он мне
также, что Демьян не хотел платить подоходного налога — его обложили будто бы
на 66 тысяч, — и ратовал создать специальную комиссию, которая разбирала <бы>
этот вопрос и уменьшила налог до 4 тыс.
Неужели этот самый Ингулов и позвонил Демьяну? Что это такое?
Говорил Ивану Ивановичу об этом. Он обрадовался, что я ни при чем.
Считает, что все-таки придется говорить об этом в ЦКК.
Малкин Б. Ф.56 долго пенял меня за мои удары по ЛЕФу. Заметил
он, между прочим: «„Известия” — газета мещанская, трибуна мещанства». Это
«демократический», коммунистический подход к газете рабочей диктатуры?
Вчера в «Новом мире» Малашкин: бледен, расстроен. Оказывается, он
подписал как-то протест против Д. Бедного — подписавшихся, кажется, тянут в ЦКК
— он разволновался — «сниму подпись», «зря это сделал». И вдобавок —
выходит из «Перевала». Нехорошая для большевика трусость: ну — подписал, сделал
ошибку — признался — но вдобавок делает еще ряд ошибок — недостойно как-то.
<Вклейка в запись от 2 марта 1927>:
Моя статья «Леф или блеф?»57 — шумит (странно: я не думал,
что они <лефовцы> так оторваны, — никакого сочувствия. Даже старые
лефы — Д. Петровский58 — и те довольны). Звонило несколько
человек: «жали руку». Гладков, Кольцов <Вещагин?> и Рабинович
(худ<ожественный?> театр) — также доволен. Но лефы — готовят гром.
Посмотрим.
Комментарии
1 Подвойский Николай Ильич
(1880 — 1948) — в ноябре 1919 — 1923 годов начальник Всевобуча и ЧОН (Частей
особого назначения), существовавших параллельно регулярной Красной армии
военно-партизанских отрядов.
2 Вероятно, имеется в виду
Закс Григорий Давидович (1882 — 1937; расстрелян) — левый эсер, один из
заместителей Дзержинского по ВЧК.
3 Ср. с дневником писателя
А. С. Неверова, приехавшего в Москву как раз 9 мая 1920 года и 10 мая
записавшего свои впечатления: «Первые взрывы за Москвой. Мы принимаем их за
салюты. Облака дыма. Чувство тревоги. Выход на улицу. Скачущий автомобиль с
пожарными. Взрывы сильнее. Дымовые кольца на громадной высоте. Тревога,
недоумение среди населения. Лопанье стекол на Мясницкой. <…> Чувство боли
за республику. Равнодушие обывателей. Обычные разговоры. Улыбки, смех. Как
будто бы ничего не произошло. Жизнь бьет своим ключом. Слухи о повстанцах.
Возвращение в номера. Сплошной гул, как от несущихся поездов. Редкие, но
сильные взрывы. Головная боль. Стихание взрывов. <…> Отправляемся в „Дом
Печати”. (Организатором и председателем Дома печати в 1919 — 1923
годах был Полонский.) <…> Девицы, не похожие на поэтесс. Молодежь
еврейского типа. <…> Первое впечатление от поэтов: „маленькие”,
обыденные люди с налетом московской смелости и уверенности. <…> Взрывы
продолжаются. О них никто не говорит. Это — нечто далекое. Пьют, едят. Говорю
Дорогойченко: „Что это такое?” Он: „Деревья выкорчевывают за Москвой”.
Кириллов: „Хорошо выкорчевыванье. Большое несчастье…” Журналист Литовский.
<…> Сообщение Литовского о взрывах. Горят артиллерийские склады в
Хорошеве. Через минуту об этом забывают. <…> Мы уходим. Улица живет своей
жизнью. Три девицы на террасе в университетском саду танцуют, поют. Два поэта
из провинции рассказывают, как в „Кафе поэтов” Есенин дал три пощечины
импрессионисту Соколову на эстраде публично за то, что во время критики
есенинских стихов Соколов сказал, что Есенин выкрал чужие образы кое-откуда и
ничего не создал оригинального» (РГАЛИ, ф. 337, оп. 1, д. 179. С
небольшими неточностями и сокращениями воспроизведено в кн.: «Александр
Неверов. Из архива писателя. Исследования. Воспоминания». Куйбышев, 1972,
стр. 76 — 77).
11 мая 1920 года в «Правде» появилась передовица «Паны поджигатели», где
сообщалось: «9-го мая в окрестностях Москвы произошел взрыв склада
артиллерийских снарядов. Этот взрыв показывает, что польские паны являются
талантливыми учениками и подражателями наших русских белогвардейцев и
антантовских громил. <…> Почти с полной достоверностью установлено
теперь, что этот взрыв есть дело заговора, организованного панами и ксендзами.
<…> Паны-разбойники думали, что пожар и взрывы, начавшись там, где их
удалось устроить, распространятся далее, перейдут на другие склады, повредят
железные дороги и уничтожат ненавистную им Красную Москву. К счастью, гнусный
замысел панов-поджигателей не удался. Пожар и взрывы затронули только
небольшие, неважные для нас склады. Дело обороны пострадало очень мало, число
жертв оказалось невелико, железные дороги остались целыми. <…> Уцелела
даже близко расположенная к месту взрыва радиостанция» и т. д. Там же: «Пожар
на Ходынке. Беседа с тов. Каменевым». Председатель Моссовета заявил: «Взрыв
этот показал, что даже и такие неожиданные потрясения не опасны для
революционного порядка в Москве. Несмотря на разбитые стекла в некоторых
витринах и домах, до сих пор никаких сведений о мародерстве ни в Москве, ни в
окрестностях не поступало».
4 Щеголев Павел Елисеевич
(1877 — 1931) — литературовед, пушкинист (автор книги «Дуэль и смерть
Пушкина»), историк освободительного движения, редактор журнала «Былое».
5 Стеклов(Нахамкис) Юрий
Михайлович (1873 — 1941; погиб в лагере) — политический и государственный
деятель, историк, публицист. В 1917 году член Исполкома Петроградского совета.
Редактировал газету «Известия». В 1934 — 1935 годах публиковал собрание
сочинений и писем Бакунина. Его богатый архив, конфискованный при аресте, исчез
бесследно; запросы в КГБ, предпринятые сыном Стеклова и историком Н. М.
Пирумовой в конце 70 — начале 80-х годов, результатов не дали. О столкновении
Стеклова и Д. Б. Рязанова с Полонским на «бакунинской почве» см. в
предисловии.
6 Корнилов Александр
Александрович (1862 — 1925) — историк, до революции один из лидеров кадетской
партии. Автор книг «Молодые годы Михаила Бакунина. Из истории русского
романтизма» (М., 1915) и «Годы странствий Михаила Бакунина» (Л., 1925). В
рецензии на последнюю Полонский писал: «Появление в печати этой книги является
приятной неожиданностью. Материал, ее составивший, оказывается не чем иным, как
премухинским <так!> архивом, который мы считали погибшим.
Драгоценнейшие документы спокойнейшим образом хранились у А. А. Корнилова,
который, оказывается, так крепко умел держать секреты, что в заметке своей в
„Вопросах ленинизма” в
7 Прямухинский архив М. А.
Бакунина (по названию имения семьи Бакуниных Прямухино в Тверской области) как
цельное собрание не сохранился. Н. М. Пирумова в 70 — 80-е годы выясняла его
судьбу. Часть архива оказалась в Москве, часть в Ленинграде, часть в Твери, но
далеко не все удалось найти: исчезли, например, дневники участника гарибальдийских
походов Александра Бакунина. Об исчезновении бумаг Ю. Стеклова после его
ареста говорилось выше. Найденное с помощью Натальи Михайловны составило основу
бакунинской коллекции Тверского государственного музея (впервые экспонировалась
в 1987 году), а также послужило основой для открывшегося в 2003 году
Музея Бакуниных в Прямухине.
8 Неттлау Макс (1866 —
1944) — немецкий историк и теоретик анархизма. Речь идет о его труде «Жизнь и
деятельность Михаила Бакунина» — трехтомной литографированной рукописи. Как
писал Д. Б. Рязанов, «все еще остающаяся для наших бакуниноведов книгой за
семью печатями монументальная монография Неттлау импонирует так сильно всякому
компетентному читателю <…> именно потому, что в ней содержится
колоссальный исследовательский труд — тысячи примечаний и масса совершенно
новых материалов, извлеченных впервые из частных архивов и бесчисленных
периодических изданий. <…> При тех странностях, которые отличают этого
беззаветно преданного своей идее ученого чудака, мы вряд ли когда-нибудь
получим возможность познакомиться с подлинными документами, которые он
использовал для своей работы. Для науки они существуют только в тех копиях,
которые он собственноручно сделал в своем литографированном труде»
(«Летописи марксизма», 1929, № 7, стр. 18). Не следует путать фундаментальную
монографию Неттлау с его одноименной популярной брошюрой, выпущенной в 1920
году анархистским издательством «Голос труда».
9 На деле в СССР имелось
три экземпляра книги Неттлау. Кроме экземпляра Публичной библиотеки им.
Салтыкова-Щедрина в Ленинграде еще по одному — в Институте Маркса и Энгельса и
в московском Музее Кропоткина. Стеклов писал в Комиссию
историков-марксистов:«Узнав в
Вяч. Полонский добился своего: он получил возможность сделать одну
ссылку на рукопись Неттлау. После чего он работу эту забросил.
Сказать откровенно, я видел, что Полонский не будет работать над
Неттлау. Но что он так быстро испугается бездны премудрости, даже я не ожидал.
Теперь он, продолжая ту же тактику напускания тумана, пытается уверить
комиссию, будто „в продолжение довольно долгого времени ежедневно в свободные
от работы часы — между 4 и 8 часами вечера — с лупой в руках изучал
рукопись в секретарской комнате редакции”. Но спрошенный мною недавно по этому
поводу тогдашний секретарь редакции сообщил мне, что Полонский заходил в
редакцию так раза три-четыре, да и то на 1 — 1 1/2 часа.
Что последнее более отвечает прозаической действительности, видно и из того,
что больше цитат из Неттлау в книге Полонского нет (если мне не изменяет
память). А уж он набрал бы цитаток, если бы действительно поработал над
рукописью.
Словом, он позорно сбежал, увидев, что это за „гранит науки” — рукопись
Неттлау. И если в предисловии к своей книге он в
Я в печати никогда не говорил о „внелитературных” мотивах, двигавших
Полонским. Я и сейчас могу о них только догадываться, поскольку они касаются не
его одного. Лично он руководится злобой за разоблачение его легкомыслия и
невежества и страхом, что эти обличения станут достоянием широкой публики,
перед которой он парадирует в качестве ученого исследователя. Поэтому он
силится опорочить тех людей, которые по чисто литературным и научным мотивам
разоблачают его ненаучность. Эта задача облегчается для него тем странным
обстоятельством, что, при всей незначительности своего умственного багажа, этот
человек какими-то судьбами держит или недавно держал в своих руках чуть ли не
главные органы советской журналистики (редактор „Красного архива”,
„Историка-марксиста”, „Печати и революции”, „Нового мира”, „Красной нови”,
литературно-филологического отдела Большой Советской энциклопедии и пр.). Что
свою досаду Вяч. Полонский изливает в форме личных клевет, инсинуаций, брани и
т. п., это, вероятно, объясняется преимущественно его индивидуальными
особенностями, а отчасти, быть может, уверенностью в безнаказанности» (НИОР
РГБ, ф. 384, карт. 7, д.
10 Имеются в виду письма,
опубликованные А. А. Корниловым в книге «Годы странствий Михаила Бакунина».
Ионов (Бернштейн) Илья Ионович (1887 — 1942; умер в лагере) — бывший
политкаторжанин, поэт, крупный издательский деятель, заведовал ленинградским
отделением ГИЗа, где вышла книга Корнилова.
11 Речь идет о драматурге
Чижевском Дмитрии Федотовиче (1885 — 1951). В кругу коллег он считался «ходячим
анекдотом», что отразилось в следующей эпиграмме Арго: «Средь анекдотов,
бойких, как бичи, / Есть анекдот торжественный и веский, / Который начинается
на „Чи” — / Чижевский» (РГАЛИ, ф. 1784, оп. 1, д.
13 Красноглядов —
неустановленное лицо.
14 Крыленко Николай
Васильевич (1885 — 1938; расстрелян) — советский политический деятель, с 1928
года — прокурор РСФСР.
15 Рязанов (Гольдендах)
Давид Борисович (1870 — 1938; расстрелян) — академик АН СССР (1929), в 1921 —
1931 годах — директор Института Маркса и Энгельса. О его и Стеклова
столкновении с Полонским на почве «конкуренции» за издание материалов
М. А. Бакунина, происшедшем несколько лет спустя, см. в
предисловии.
16 Ярославский Емельян
(Губельман Миней Израилевич; 1878 — 1943) — советский политический деятель,
академик АН СССР (1929), более всего был известен как «воинствующий безбожник».
В 1925 — 1927 годах входил в редколлегию журнала Воронского «Красная новь». Под
книгой о Ленине, вероятно, имеется в виду «Вождь рабочих и крестьян» (Л., 1924).
17 МещеряковНиколай
Леонтьевич (1865 — 1942) — публицист, член-корреспондент АН СССР (1939),
заведующий Госиздатом.
18Сажин Михаил Петрович
(1845 — 1934) — революционер-народник, сподвижник М. А. Бакунина, в 1871 году —
участник Парижской коммуны.
19 Гусев Сергей Иванович
(Драбкин Яков Давидович; 1874 — 1933) — партийный деятель, в 1923 — 1925 годах
— секретарь ЦКК РКП(б), в 1925 — 1926 годах — заведующий Отделом печати ЦК
ВКП(б). Отец писательницы Елизаветы Драбкиной, автора художественно-мемуарного
произведения «Черные сухари» (1957 — 1960).
20 Ясинский Иероним
Иеронимович (1850 — 1931) — прозаик, поэт, публицист. Несмотря на свою
двусмысленную политическую репутацию, первым из литераторов явился после
Октябрьской революции в Смольный засвидетельствовать лояльность режиму
большевиков и был приветствуем Луначарским, за что заслужил в среде литераторов
прозвище «кающаяся Магдалина».
21 Есенин был близко знаком
с Ионовым, приезжая в Ленинград, пользовался его огромной библиотекой. Но,
несмотря на приятельские отношения поэта и издателя, собрание стихотворений
Есенина ленинградским отделением ГИЗа так и не было выпущено. Посвящение Ионову
(«Издатель славный! В этой книге / Я новым чувствам предаюсь, / Учусь
постигнуть в каждом миге / Коммуной вздыбленную Русь») появилось только
31 декабря 1925 года в вечернем выпуске ленинградской «Красной газеты»,
вместе с написанными кровью последними есенинскими строками «До свиданья, друг
мой, до свиданья…».
22 ЭлиаваШалва Зурабович
(1883 — 1937; расстрелян) — наркомвоенмор Грузии, наркомвоенмор Закавказья
(после объединения закавказских республик, одним из инициаторов какового он
был, в ЗСФСР), председатель СНК Грузии с 1923 года, уполномоченный народного
комиссара путей сообщения по Закавказью, председатель СНК ЗСФСР. С 1931
года — заместитель наркома внешней торговли СССР, с 1936 года — заместитель
наркома легкой промышленности СССР. С 1927 года — кандидат в члены ЦК партии.
23 Руку Есенин порезал в
Москве, в результате несчастного случая, приписывание ему попытки суицида —
сплетня.
24 П. Е. Щеголев составил
биографическую справку Федора Сологуба, где освещалась его литературная и
педагогическая деятельность и которая была приложена к письму Полонского
Троцкому от 10 июня 1924 года (см. предисловие). 2 июля 1924 года Ф. К.
Сологубу была назначена персональная пенсия размером 75 руб. в месяц («De Visu.
Историко-литературный и библиографический журнал», 1994, № 3/4 (15), стр. 72 —
73).
25 Дымов А. — сибирский
писатель. Рассказ «Иностранцы», оцененный как «сплошная „есенинщина” в прозе, к
счастью, бездарно сделанная», упомянут в статье: Шацкий И.Морда класса. —
«Советская Сибирь», 1928, № 99.
26Скворцов-Степанов Иван
Иванович (1870 — 1928) — публицист, редактор «Известий» с 1925 года, член ЦК
ВКП(б); часто именуется в публикуемом дневнике просто «Иван Иванович».
27 Раковский Христиан
Георгиевич (1873 — 1941; расстрелян) — советский политический деятель,
дипломат. Принадлежал к оппозиции, личный друг Воронского (см. примеч. 40).
28 Под «Посланием молодежи»,
скорее всего, имеется в виду стихотворение Маяковского «Послание пролетарским
поэтам», впоследствии разошедшееся на цитаты («больше поэтов хороших и разных…»
и т. п.). «Идеалистичными» по тем временам могли быть сочтены строки «Коммуна —
это место, где исчезнут чиновники и где будет много стихов и песен».
29 18 февраля 1927годав
«Правде» было опубликовано постановление Президиума МКК и Бюро МК ВКП(б) о деле
председателя правления Масложирсиндиката Попова: «<...> Попова А. П., как
чуждый, разложившийся элемент, злоупотреблявший доверием партии и советской
власти, из рядов ВКП(б) исключить и привлечь к уголовной
ответственности». Далее некий Г. Мороз пишет заметку «О чем говорят
постановления МК и МКК ВКП(б)»:
«<…> Попову была предоставлена 2-месячная командировка в Китай и
Японию „для выяснения этих стран в отношении растительных и животных жиров”. Во
время разбора дела в МКК выяснилось, что настоящая цель поездки Попова в Китай
и Японию, обошедшаяся Масложиртресту в 40 000 р., было желание сопровождать
писателя Пильняка в его поездке по этим странам. <…> Уехавши в момент
тяжелого финансового кризиса синдиката в тот момент, когда синдикат
только-только оформился, Попов вместо указаний о работе синдиката с пути, а
также из Китая и Японии периодически посылал „доклады” в правление, где
описывал свои похождения: посещение публичного дома, вечеринку вместе с
Пильняком у проф. Устрялова, споры с Пильняком о месте последнего в литературе,
причем якобы Пильняк (в передаче Попова) не примиряется с меньшей ролью, чем
роль Толстого, или с ролью, близкой той, которую играл Толстой; описание своего
и Пильняка туалетов и пр. в таком же выдержанном „деловом” тоне.
Формально цель поездки Попова, по его словам и по словам членов
правления, — выяснение в Китае и Японии вопросов о соевых бобах. На самом же
деле ни о каких соевых бобах Попов за границей не думал, а, наряду с веселым
времяпровождением с японскими гейшами, он давал в харбинские газеты интервью со
своим портретом, дорогостоящие рекламы, о чем-то торговался с китайскими
купцами и все это преподносил в докладах правлению наряду с описанием своего
сопровождения Пильняка.
Мы не станем описывать дальнейшие художества Попова. Надеемся, что ГПУ,
в тюрьму которого посажен после исключения из партии Попов, займется выяснением
и на этот раз пошлет его не в Китай, а, может быть, по тому же направлению в
Нарым».
Сохранился ли архив Масложирсиндиката с «докладами» Попова о своей
загранкомандировке? Скорей всего, нет. Ценнейший для биографов Пильняка
материал пропал безвозвратно.
30 Буданцев Сергей
Федорович (1896 — 1940; умер в лагере) — писатель.
31 Никулин (Ольконицкий)
Лев Вениаминович (1891 — 1967) — писатель.
32 Малашкин Сергей Иванович
(1888 — 1988) — писатель, член партии с 1906 года. Автор нашумевшего
произведения «Луна с правой стороны, или Необыкновенная любовь» (1926),
описывающего сексуальную жизнь советской комсомолии и резко осужденного
рапповской критикой.
33 «Записки Анания
Жмуркина» (1927) — повесть С. Малашкина о Первой мировой войне. В «Литературной
энциклопедии» под редакцией В. М. Фриче и А. В. Луначарского о ней сказано:
«Одностороннее, мелкобуржуазное представление о войне как о трагедии убийства и
кровопролития, страх смерти делают „Записки” ремаркистской книгой» (т. 6, 1932,
стр. 736).
34 Скорее всего, речь идет
об одесском ЮГОЛЕФе и рецензии на первый номер одноименного журнала Макса
Осиповича Ольшевца — журналиста, критика, редактора «Известий Одесского Губкома
КПБУ, Губисполкома и Губпросветсовета» (а также вечернего приложения),
помещенной в номере от 18 сентября 1925 года. Ср. в статье современного исследователя,
написанной по архивным материалам Одесского литературного музея: «Но самый
показательный пример — полемика Макса Ольшевца, редактора „Известий”, с
юголефами. После выхода первого номера журнала Ольшевец пишет статью „На ура
его, или Шаги ‘Юголефа‘ в Одессе”. Достаточно резкий отзыв о новом издании:
„...в журнале всего 13 с половиною страниц текста (единственное достоинство).
Весною 24 года образовался Леф в Одессе. Ближайшая цель — служба революции (ну
конечно, конечно), средство — мастерство. Испортить несколько пудов бумаги,
положим, мастерство небольшое, особенно если получить три страницы платных
объявлений от Госиздата”» (Яворская А. ЮГОЛЕФ (по материалам фондов ОЛМ). —
«Мория». Альманах. Одесса, 2006, № 6). А. Розенбойм также упоминает Ольшевца в
связи с опубликованием тем в трех номерах одесских «Известий» второй редакции
рассказа Бабеля «Король»: «<…> поклонник Бахуса, на алтарь которого в
конце концов положил свою карьеру, и почитатель Бабеля, благодаря чему остался
в истории литературной Одессы» (Розенбойм А.Бабель и его «Король». — «Вестник»
(Одесса), 2002, № 4 (289), 14 февраля).
35 Фатов Николай Николаевич
(1887 — 1961) — литературовед, автор работ о Неверове, Серафимовиче, Демьяне
Бедном, компилятивных брошюр о Пушкине и др. О весьма подлом его отношении к
брошенной жене, «звездочке» московской богемы Нине Серпинской, см. в нашей
статье «Жертва капитализма», предваряющей издание ее мемуаров (Серпинская Н.
Флирт с жизнью. М., 2003, стр. 7 — 8).
36 Дынник-Соколова
Валентина Александровна (1888 — 1979) — литературовед и переводчица.
37 Фриче Владимир
Максимович (1870 — 1929) — литературовед, искусствовед, академик АН СССР
(1929).
38Лебедев-Полянский Павел
Иванович (псевд. Валериан Полянский; 1881/82 — 1948) — издательский работник,
критик и историк литературы. Председатель Всероссийского совета Пролеткульта в
1918 — 1920 годах, начальник Главлита (то есть главный цензор страны) в 1921 —
1930 годах. Член литературного объединения «Кузница», академик АН СССР
(1946).
39 Волгин, вероятно,
Вячеслав Петрович (1879 — 1962) — историк, академик АН СССР (1930).
40 Воронский Александр
Константинович (1884 — 1937; расстрелян) — писатель, литературный критик, в
1921 — 1927 годах редактор журнала «Красная новь». Во время ссылки по обвинению
в троцкизме публиковался Полонским в «Новом мире», несмотря на то что «Красная
новь» считалась главным конкурентом последнего. Возглавлял литературную группу
«Перевал», в 1923 — 1932 годах существовавшую при журнале «Красная новь». Первое
время Полонский был близок к «Перевалу», хотя не был его членом. «Перевальцы
одно время были моими друзьями, — писал он. — <...> Но наступил момент,
когда наши пути стали расходиться…» («Новый мир», 1931, № 10, стр. 151). Об
истории отношений Полонского и «Перевала» см. (с учетом некоторых устаревших
идейных оценок) в предисловии А. Г. Дементьева к кн.: Полонский Вяч. На
литературные темы. Избранные статьи, стр. 36 — 39.
41 Артель писателей «Круг»
и одноименное издательство возникли по инициативе Воронского в 1922 году.
Возник и альманах «Круг» (вышли 6 томов), где печатались Максим Горький, Андрей
Белый, Александр Малышкин, Борис Пильняк и другие, преимущественно
писатели-«попутчики». В 1930 году писательская «артель» вошла в ФОСП (Федерацию
объединений советских писателей), а издательство «Круг» влилось в издательство
ФОСП «Федерация». См. интересную подборку документов, подготовленную К. М.
Поливановым, «К истории „артели” писателей „Круг”» («De Visu.
Историко-литературный и библиографический журнал», 1993, № 10, стр. 9 — 15), из
которой следует, что создание «Круга» было мотивировано необходимостью
«конспиративного» «политического учета» писателей в новом самостоятельном
объединении. «Была предложена замечательная по своей незамысловатости система
тайного субсидирования „лояльных” литераторов путем выплаты им в издательстве
„Круга” гонораров по повышенной ставке (в отличие от тех авторов, которые не
состояли в „самостоятельной артели”, сконструированной на заседаниях чиновников
Агитпропа)».
42 Сакулин Павел Никитич
(1868 — 1930) — литературовед, академик АН СССР (1929).
43 За неясной
аббревиатурой, скорее всего, стоит Общество любителей российской словесности,
просуществовавшее до 1930 года.
44 Авербах Леопольд
Леонидович (1903 — 1937; расстрелян) — литературный критик, журналист, теоретик
и руководитель РАППа (генеральный секретарь), главный редактор журнала «На
литературном посту». Лелевич (Калмансон Габори Гилелевич; 1901 — 1937;
расстрелян) — литературный критик, входил в руководство РАПП.
45Фамилия написана
неразборчиво, читается предположительно.
46Евдокимов Иван Васильевич
(1887 — 1941) — писатель.
47Орешин Петр Васильевич
(1887 — 1938; расстрелян) — поэт.
48Радимов Павел
Александрович (1887 — 1967) — поэт и живописец.
49Ингулов Сергей Борисович
(1893 — 1937; расстрелян) — партийный деятель, автор учебника по теории
коммунистического строительства «Политбеседы», существовавшего в качестве
главного в период между бухаринской «Азбукой коммунизма» и сталинским «Кратким
курсом истории ВКП(б)». Как пишет современный журналист: «Перед нами, скорее
всего, приросшая намертво к человеку партийная кличка одного из руководителей
большевистского подполья в Николаеве, а потом и в белой Одессе. Счастливо
миновав белогвардейский застенок, Ингулов выжил, вошел в коллегию местной ЧК и
возглавил Одесский губком. Уже тогда он был неравнодушен к литературе. Его
фамилия пару раз мелькает в воспоминаниях об Ильфе и Багрицком. Валентину
Катаеву он дарит сюжет в воспевающей работу чекистов повести „Трава забвения”.
Исааку Бабелю Ингулов выправляет документы для поступления в Конную армию
(документы, между прочим, фальшивые, на имя Кирилла Лютова, когда буденновцы
поняли, что „Лютов” — еврей, его едва не убили). Друг Мандельштама Владимир Нарбут
посвящает Ингулову цикл стихов „Плоть”. Но краткое время, когда чекист мог
советоваться с писателем, а писатель — отовариваться в закрытом чекистском
распределителе, быстро кончилось. В 1921-м Ингулов ушел на повышение заведующим
Агитпропом в тогдашнюю столицу Украины Харьков, а потом и в Москву. На страже
слова с 1922 по 1930 год Ингулов работает на разных должностях в Агитпропе
ЦК ВКП(б). Входит в редакции ведущих литературных журналов „Красная новь”
и „На посту” и в коллегию издательства „Работник просвещения”. Курирует
профессиональный орган „Журналист” и соблазняет обновленческим расколом
православную церковь. Его печатают и „Правда”, и „Новый мир”…» (Ермаков А.
Ножницы небытия. — «Учительская газета», 2003, № 51, 12 декабря).
50Сосновский Лев Семенович
(1886 — 1937; расстрелян) — политический деятель, журналист, изобретатель
термина «есенинщина». В 1927 году исключен из партии как троцкист и сослан,
отошел от троцкизма и добился восстановления в партии в 1935 году, но год
спустя был снова исключен, а затем и арестован.
51Дополнительных сведений
об Иванкине разыскать не удалось.
52Смирнов Николай Иванович
(1893 — 1937; расстрелян) — партийный работник, руководил ОГИЗом, затем работал
недолго в издательстве «Молодая гвардия», потом в Детиздате. О его психических
странностях писал в цитированном выше дневнике К. И. Чуковский (стр. 86 — 90).
53Менжинский Вацлав
Рудольфович (1874 — 1934) — с 1926 года председатель ОГПУ.
54 Подробное изложение этой
истории см. в статье В. Виноградова в «Независимой газете» (1994, 29 апреля, №
81): «Н. Н. Горбачев привлекался к уголовной ответственности за то, что написал
и распространил стихотворение „Послание евангелисту Демьяну”. Боясь
ответственности, скрыл свое имя, выдав стихотворение за есенинское». Ныне
покойный литературовед М. Д. Эльзон, приобретший в букинистическом магазине
один из многочисленных списков «Послания…», в последние годы жизни пытался не
только доказывать его принадлежность перу Есенина, но даже настаивать, что это
автограф, несмотря на абсолютную несхожесть ни почерка, ни подписи (см.:
«Нева», 1999, № 10). О поводе к памфлету Горбачева, то есть об «анти-Новом
Завете» Д. Бедного и о конфликте «без лести преданного» стихотворца со
Сталиным, подробно рассказано в статье: Кондаков И. «Басня, так сказать», или
«Смерть автора» в литературе сталинской эпохи. — «Вопросы литературы», 2006, №
1.
55 Дивильковский Анатолий
Авдеевич (1873 — 1932) — литературный критик.
56 Малкин Борис Федорович
(1892 — 1938; расстрелян) — в начале 20-х годов заведующий Центропечати (о том,
как с его помощью издавали свои книги Есенин и имажинисты, см. у А. Б.
Мариенгофа: «Мой век, мои друзья и подруги. Воспоминания Мариенгофа,
Шершеневича, Грузинова». М., 1990, стр. 312). Позднее Малкин возглавлял
киностудию «Межрабпом-Русь» и Изогиз.
57 Статья Полонского «Леф
или блеф?» появилась в начале 1927 года в «Известиях», а после того, как в
«Новом Лефе» в ответ был напечатан «Протокол о Полонском», в № 5 «Нового мира»
за этот же год Полонский опубликовал фельетон «Блеф продолжается».
58 ПетровскийДмитрий
Васильевич (1892 — 1955) — поэт и прозаик; примыкал к «Лефу» и к «Перевалу».
<1927>
Разговор с Лидиным. Бранит писательскую среду. Трудно <существовать?> в ней, <столкновения?> с писателями. Без культуры, недалеки, своекорыстны, эгоистичны. Много говорил верного.
«Лефы» организуют против меня какую-то кампанию. Маяковский, уехавший в провинцию, вернулся. Передают (Гладков), что ВАПП по <этому> вопросу блокировался с ними против меня, или нет — разделился. «Политики» хотели блокироваться, чтобы вздуть меня (ВАПП имеет <зуб> против моей статьи «К единому литературному фронту» в № 1 «Печати и революции»1 — но «писатели» от ВАППа — творческая молодежь — на 100% за меня). Так что блока с ЛЕФом по этому вопросу не будет.
В воскресенье мой доклад в Политехническом музее. Председатель — Малкин2, леф, содокладчик — Брик. Вероятно, сделают попытку устроить на диспуте бум.
Выборы в Советы. По улицам — толпы с флагами, оркестры, грузовики с молодежью, речи. Хорошо.
8/III. Слухи о моей прикосновенности к истории с Демьяном <Бедным>, оказывается, идут от Ингулова. На другой день после нашей беседы, где он мне рассказывал про Демьяна черт знает что, — он в ЦКК и Гусеву сообщил, будто я вел разговоры о том, что «наша партия переживает сейчас известный период разложения». Мерзавец! Это почти провокаторское поведение.
В субботу — заседание в ЦКК. Председатель — Гусев. Вопрос все тот же — о Демьяне и о <Иванкине?>. Оказывается, движение среди журналистов вылилось в петицию протеста, под которой подписались 142 человека — в том числе Осинский3; есть подписи из Ленинграда. Гусев сообщает, что на некоторых заводах ходят письменные обращения к рабочим — с протестом и против Демьяна, и против статьи Смирнова. Это, разумеется, принимает политический, очень неприятный характер — нечто вроде создания беспартийной оппозиции — подписи под протестом и партийные, и беспартийные.
Гусев собрал нас, редакторов, чтобы указать на эту опасность. Речь его интересна. Трудно все вспомнить. Основа — дисциплина и следование директивам Отдела печати. Нет редакторов — есть члены партии, поставленные на редакторскую работу. Говорил о более тесной связи Отдела печати с журналами. Это, конечно, желательно. А то, черт его знает, — разнобой.
<Низ страницы — около
Столкновение с Маяковским в Коммунистической Академии. После моей статьи4 — он меня возненавидел. Выступил я — тотчас записался и он. Не говоря ничего по существу прений, поносил меня бранными словами, ругал «Красную новь» и «Новый мир» и т. д. Передергивал мои слова так, что я даже крикнул ему:
— Маяковский — это хулиганство!
Съел.
В воскресенье 6-го диспут в Политехническом музее. Лефы сорганизовались против меня. В порядке выступают: Третьяков, Брик, Левидов5, Маяковский. Я думал, Раскольников — со мной. Он, оказывается, больше с ними. Малкин председатель. Вел дело так, чтобы я не мог сказать заключительного слова — записались 14 ораторов, каждому по регламенту 10 мин. — а он не прерывает, удваивает. По их плану Маяковский должен был выступить около 12 ч. ночи — ему время, конечно, собранное, продлили бы — он популярен, — затянул бы свою речь до 12 с половиной ч. — а в 1/2 гасят свет. Я остался бы без заключительного слова. Я потребовал у Маяковского слова к порядку <ведения диспута>. Он отказался. Я настоял и заявил собранию, чтобы ровно в 12 ч. ночи мне было дано заключительное слово.
Собрание на моей стороне — в подавляющем большинстве. Возражения лефов — слабы. Говорят, что я — в заключительном слове — разгромил их основательно.
Вечером вчера беседа с Иваном Ивановичем <Скворцовым-Степановым> по поводу Ингулова. Прочитал мои объяснения Ярославскому и письмо Ингулову. Сокрушительно качал головой — ой-ой-ой, какое безобразие. Сообщил мне, что меня хотят, в конце концов, — в результате всех историй — снять с работы.
— Да каких историй? — воскликнул я. — Ведь историй-то нет; с Пильняком ведь была ошибка — и только6.
— А юбилей «Красной нови»? — сказал Ив. Ив.7.
Ну, что же. Печально.
10/III. <Четыре первых строки замазаны.>
Я — даже по моему предложению — выступил с речью. А что не пришли вапповцы — так ведь их приглашали. Я сам говорил накануне (юбилей Фриче) с Раскольниковым — будут ли они или нет? Он ответил: «Мы не получили приглашения». Я на другой же день потребовал у Евдокимова объяснений. <Образ председательства?> на юбилее, создаваемый мне правыми писателями. «Я не хотел — <это> Смирнов Н. П., — закричал Евдокимов. — Этот уверил меня, что приглашения посланы и ВАППу, и всем членам политбюро — и в Отдел печати».
Если они на юбилей не пришли, то кто виноват? Кто это знал? Можно ли было это предвидеть? И правильно ли было это?
Разве «Красная новь» дело Воронского? Разве юбилей такого журнала — это праздник беспартийных литераторов, а не нашей партии и не нашей советской литературы? Зачем же оставлять Воронского беспартийным?
<4 строки замазаны.>
Вчера на ячейке я говорил о «Красной нови» и о том, как меня сделали центром кампании против Демьяна.
Малышкин мне передает, будто Демьян на меня озлоблен за статью Лелевича о нем в БСЭ. Там Лелевич очень хвалебно пишет о нем и определяет его как крестьянского поэта, перешедшего на точку зрения пролетариата8.
Иван Иванович делает доклад на ячейке — по поводу истории с Демьяном. Из ячейки голоса: «Какие статьи у Н. И. Смирнова?» Очень удивились, что старый большевик неодобрительно относится к частым извинениям редакции за ошибки.
Он прав, поскольку говорит, что если газета по ошибке кого-нибудь оклеветала, надо извиниться. Но он как будто не хочет заметить, что журналисты говорят о другом: надо осторожней обращаться с газетой и внимательней смотреть. А если каждый день газета будет опровергать свои вчерашние нападки и извиняться — она потеряет уважение.
Один из ячейки выступил открыто с обвинением Демьяна и предложил даже вынести решение — Демьян-де оклеветал Иванкина. Иван Иванович предложил с негодованием отвергнуть предложение. Оно, конечно, отвергнуто.
Маяковский на вечере в Политехническом музее уверял (врет), что: по матери он грузин, детство — в Тифлисе, и он владеет грузинским языком как русским; по отцу он малоросс, а еще по кому-то — чистокровный великоросс.
Не совсем понимаю, как это могло случиться.
Чуть не сорвалось: «А среди <абиссинцев?> у вас никого нет?»
Малышкин передает, будто Нарбут определяет мою статью о Лефе — как точку зрения оппозиции. Дуралей! Иван Иванович — который в восторге от моей статьи — и Д. Бедный, который мне говорил комплименты, — оппозиционеры? До чего можно договориться, потеряв голову — или не имея ее вообще.
8/VIII. Разговор с Никандровым9. Никитский бульвар. «Почему не берете для беллетристики вашей материал революционный?»
— Да как писать, — отвечает, — боязно.
— Чего боязно?
— Да ведь не свободно. Русская литература всегда была оппозиционна. А требуют казенного патриотизма.
— Да кто требует?
— Как кто? Попробуйте напишите не так, как надо. Мигом неприятности. Мы, писатели, часто говорим об этом. Вот недавно мне рассказывал один: начал я писать рассказ из современной жизни, — написал наполовину, — вдруг мысль: а вдруг не одобрят? И охота писать пропала. Так и не дописал. Некоторые из нас просто решили писать о погоде — целый рассказ о погоде, чтобы придраться не к чему было. Я вот, — добавляет он, — был всегда революционером, — а теперь вот — нет.
— А это оттого, что жизнь ушла от вас далеко вперед, а вы отстали.
— Так ли? — переспрашивает он. — Жизнь ли ушла вперед? Не наоборот ли?
Говорит про Гладкова (о «Цементе»): вот, попал в точку, посчастливилось. А другой сломает себе шею.
В общем — перепуганный русский писатель. Обещал прислать в «Новый мир» новый рассказ «Московские будни».
— Теперь, после ваших слов о необходимости брать революционный материал, — боюсь вам присылать. Забракуете.
В «Налитпосту» № 9 — грубейшие эпиграммы Асеева против меня, Воронского, Лежнева. Воронский — «предпопутничий марксист», «тихояростный ханжа», Лежнев «тупой дурак, какого не видели ни средние, ни новые века», у меня — «что ни статья — галиматья»10.
Показал это Ивану Ивановичу. Возмутился. Звонил Гусеву. Гусев обещал обуздать мальчиков.
Уткин спросил Асеева, как мог он написать такие грубые вещи.
— О, с ними беспощадная борьба, — ответил Асеев.
В «Красной нови» — Раскольников. Материала, кроме окончания «Вора» Леонова да еще одной-двух рукописей, Воронский не оставил. Раскольников собирает материал, приглашает тех же попутчиков.
Зарудин11 и мне говорил, как в разговоре с ним Васильевский12 просил у перевальцев материала и обещал печатать сразу же.
А пока там — Лефы. Маяковский сдал поэму в 1500 строк и перехватил для начала 1 500 рб. аванса13. Взвоет от них «Красная новь». Они — как саранча, все сожрут, объедят — остальным оставят рожки да ножки. Как посмотрят на это друзья из «Октября», которым тоже есть надо?
Ал. Толстой все попрошайничает. Заключил договор, в срок рукопись не дает, запаздывает, но постоянно просит: прибавь 100 рб. на лист. Просил у меня, — я объяснил, что договор изменить не могу. Он к Ивану Ивановичу с тем же: «Прибавь». Странно: зарабатывает уйму денег — и все же попрошайничает. Взял у меня под Новый год на один день 25 р. — не отдал. Несколько раз напоминал — ноль внимания. Щеголев смеется, говорит, не иначе жена на книжку носит. Пишет Толстой и пьесы, и рассказы для Наркомфина, снимают с него полис в виде гонорара — и все ему мало.
Но «Хождение по мукам» — не плохо.
Вечер редакции «Красной нови» в Доме Ученых. Лидин на другое утро звонил: были там Леонов, он, Иванов и <мало известные?>. Против «Нового мира» были выпады. Лидин говорит, что он «вступился».
Раскольников, который уверяет, будто между «Красной новью» и «Новым миром» ничего общего, по словам Лидина, в конце банкета, подвыпив, — произнес апологию журналу.
В «Красной нови» были напечатаны забракованные мною вещи — Сергеева-Ценского «Старый полоз», «Обреченные на гибель», Романова рассказ и др.14.
При встрече со мной Раскольников говорит: «Мы не разрешим вам увеличить объем. Вы не должны быть толстыми. Вы мешаете „Красной нови”».
Через 2 дня Главлит запрещает печатать объявление об увеличении объема. «Запрещено».
Иван Иванович звонит Лебедеву-Полянскому — успеха нет. Ситуация, что ли, — говорит, — безнадежная.
Я и Ольшевец убеждаем, что это — беззаконие. Нет таких прав ни у Главлита, ни у Отдела печати — чтобы регулировать и запрещать объем отдельных книжек журнала. Это дело издательства и редакции. Скворцов: «Как вы говорите „беззаконно”? Раз Отдел печати постановил — значит, закон». Я: «Постановил ли? Ведь и Бумажный15 — еще не Отдел печати. Вы уверены, что Отдел печати постановил?» — Скворцов: «Бумажный говорит, что согласовано с верхушкою, то есть с Молотовым». — «Ну, это другое дело. А все-таки рискните, напишите Молотову». Скворцов жмется. Я диктую письмо. Скворцов подписывает.
Через 3 дня звонок от Скворцова: «Поздравляю. Разрешено увеличить, но не на 30, как мы просили, а на 24».
И то хлеб. Победа.
Через 2 дня еще:
«Разрешаем до 30 печ. л.», то есть победа полная. Очевидно, Раскольников и Бумажный отдел с Лебедевым-Полянским, за спиной Молотова, хотели придушить немного «Новый мир». Не удалось.
Советовал я как-то Льву Никулину засесть за исторический роман.
«Год-полтора поработаете — сделаете хорошую вещь!»
«Год? — воскликнул он. — Я дольше, как 3 месяца, не могу. Я сценарии в неделю делаю».
Это — современный беллетрист. Правда — халтурный. Но так же хотят работать почти все. Спешат — не умеют долго сидеть над вещью16.
28/XI.27. Входит молодой, — по виду — прикащик или кулацкий сынок. Упитанный вид, одет неплохо. Входит с толстой папкой. Развязен.
— Вот, хочу писателем заделаться. Из деревни я.
— А, вот как! Роман написали?
— Нет, стихи. Уж очень, знаете, плохо пишут у вас в журналах. Просто не знаю, как вы это все печатаете?
— А у вас, что же, лучше? Ну-ка, дайте мне ваше.
— Да нет, не переплетено.
— А вы дайте так, как есть.
— Нет, знаете. Переплет надо.
— Так что же вы от меня хотите, если стихов у вас нет?
— Материальное вспоможение. Надо пожить здесь, подышать здешним воздухом и т. д.
Бранится: «Социалистическая страна, а помощи нашему брату — никакой. Какая же в деревне жизнь» и т. д.
<1928>
4 <Х.28>. Умер Скворцов-Степанов. Горький накануне в одном доме говорил о нем:
— Ограниченный человек.
На другой день после смерти напечатал в газетах письмо, в котором пишет о нем как о мудрейшем человеке.
Во МХАТе чтение Булгаковым пьесы «Бег». Горький, Свидерский17. Чтение — превосходное. Пьеса хорошая. Горький записывается первым. Вторым — я. Увидев это, Горький предлагает говорить первым мне.
После чтения письма Реперткома, в котором изложены мотивы запрещения пьесы, Горький говорит:
— Оглушительная бумага, и все мимо: и ничего не попадает в точку.
16/Х. Мои «Заметки журналиста» в «Известиях»18. Из ГИЗа звонит какой-то сотрудник, имени не говорит, рассказывает, что рукопись моя, по ошибке доставленная Стеклову, — была им распечатана и прочитана, хотя на ней везде было мое имя. На другой день возвратил распечатанной.
Рязанов прислал письмо «Известиям» — в котором берет под защиту Стеклова и грозит доказать в «Летописях <марксизма>», что моя книга «не нужна» и т. д. «Известия» отказались печатать письмо — и Гронский19 написал ему большое письмо, которое берет меня под защиту и укоряет Рязанова. По телефону он <Рязанов> обругал редакцию «Известий» «сборищем шарлатанов, прохвостов» и т. п.
<17/X>. Вчера утром, прочитав мои «Заметки», звонил Демьян Бедный. Хвалит, любезничает. Но сегодня, когда появилась десятая книжка «Нового мира» с романом Артема Веселого20, — он рассвирепел. Веселый назвал его «медным лбом» в Донбассе. Демьян звонит мне, хочет устроить публичный диспут, «Суд над Демьяном Бедным», — позовет заседателейот рабочих, и чтобы я защищал Артема.
Скрипит зубами: разорву каналью, уничтожу дрянь и т. д.
«Вы, — говорит, — должны отвечать…»
Артем, оказывается, послал письмо в Отдел печати, где подтверждает свои слова и добавляет: надо дать по носу этому зазнавшемуся и т. д.
<1929>
22<I>. Звонит Гладков. Жалуется: «Тяжело живется. Не знаю, что делать. С „Кузницей” я не в ладах. Не согласен с тем, что делает Бахметьев21… С Вами никаких разногласий нет». Хотел, говорит, выйти из «Кузницы», — но нельзя — разгромят. Отмежевывается от заметок Бахметьева по моему адресу. Бахметьев, говорит, не сегодня-завтра вступит с Вами в переговоры.
Горбов странно ведет себя. Выступил со статьей «В поисках Галатеи», где защищает буржуазное понимание эстетики с «вечной красотой»22. Авербах и напосты здесь правы: он уходит от марксизма. А вчера он вдруг заявляет, что искусство должно быть религиозным, то есть о религиозности искусства. Хочет кого-то эпатировать? Или просто — перебрасывает мостик «на тот берег». Противно.
Олеша подхалимствует. Мне на ухо шепчет, что дал в «Октябрь» отрывки из сцен «Зависти» — чтобы «застраховать» себя. Намекает, что ему с ними не по пути. А на днях — где-то провозгласил тост за «политписателя». Когда это при мне сказал Васильевский, Олеша смутился.
— «Я всех люблю…» — пропел я ему. Он покраснел.
Раскольников читал в МХАТе «свою» пьесу «Воскресение». Срам! Смонтировал из диалогов пьесу — т. е. нарезал разговоры и склеил и просовывает в театр. Те жмутся, трусят (начальство!) — как будто — берут. А Ганецкий23 настойчиво ее «рекомендует» — защищает. Это еще хуже, чем луначарщина24.
Украинские писатели в ЦК. Странные речи: национализм из них прет. Они не хотят знать русскую культуру, умышленно коверкают русские слова — хотя и осудили «хвилеволиум»25 — но что-то осталось. Вечером на банкете в «Федерации» — они все говорили по-украински — пытались переводить на русский язык, — и были несколько обескуражены, когда оказалось, что все понятно и переводу не надо!
Распоряжался на банкете Керженцев26. Речи скромные, без <стенограмм?>. От имени редакции говорил Сутырин27, начав словами: «Я не буду говорить от правых, от левых и от средних, как говорил Остап Вишня, а буду говорить от пролетарской литературы».
Был <А. Н.> Тихонов28. На службе «Федерации». Ничего не понимает. Старается ладить со всеми. Держит даже линию с «напостами». Уверен, что именно они-то «хозяева» литературы. Но думает об организации «попутчиков». Впрочем — он против этого слова: «Какие мы попутчики, достаточно поработали, доказали. Мы советская революционная интеллигенция» — и т. д.
О Горьком говорит неодобрительно: нет, говорит, ни одного человека, который отозвался бы о его последнем пребывании с одобрением. Всех обидел.
Говорит о Горьком как о большом ребенке, неопытном и наивном. «Политический младенец». Раньше, говорит, Мария Федоровна29 была при нем — понимала. А теперь — Крючков, Максим30. Ну и чудит.
А Горький — дал статью в «На литературном посту»31.
<Необязательные?> нравы. Дал фельетон в «Комсомольскую правду» «О мещанской беллетристике». Взяли. Я поставил условие: никаких сокращений. Согласились. С моего разрешения выпустили несколько строк. И напечатали с выпуском целой главы — вопреки уговору. Черт знает что такое!
Заходил Артем Веселый. Бедняга — после гриппа — осложнение — воспаление лобной пазухи. Сверлили голову, обезобразили лицо, провалялся несколько месяцев. — Неудачно. Хочет ехать за границу — доделать операцию. Не знает — удастся ли. Дал рассказ «Босая правда» о красных героях, которых ныне всюду гонят в шею, ибо они не нужны. Но печатать нельзя. Рассказ был и в «Молодой гвардии», и в «Октябре», и в ЗиФе — нельзя.
<Март>
Сегодня Керженцев в «Правде» напечатал заметку о «путанице», какую вносят люди, говорящие о «правом уклоне» в литературе и искусстве!
Унтер-офицерская вдова! А сколько смуты он внес в литературу и искусство этим самым «правым уклоном»!
19-го.
Я сдал редакцию «Печати и революции» Фриче. Я поручил это сделать <Гернеку?> — сам не поехал.
Чуковский: «Вы, — говорит, — конечно, не цените меня, а я вам говорю — придет время — все признают, что я великий детский писатель».
Его одно время очень гнали, не печатали. А теперь все прилавки засыпаны его книгами. Журнал «Еж» дает приложение «избранных сочинений» Чуковского.
Подхалимство! Сельвинский не раз в разговорах со мной с презрением отзывался о напостах. А как льнет к ним — вьется около Сутырина. За ним, правда, ухаживают. Но вместе с тем Керженцев безбожно изругал его <поэму> «Пушторг».
14/Х 1929
Примирился с Асеевым32. Зенкевич33 его привел ко мне (месяца три назад). Был потом у меня. Сегодня звонил: предлагает прозу. Затем разговор о литературной борьбе. Называет головку ВАППа «преступной», шайка бандитов. Авербах — бюрократ. Все они — ваппы — заботятся, говорит, о себе. Говорит, что я не прав, что я будто бы защищаю одиночек, а не массу подымающегося писательства.
Касательно положения в Союзе писателей. Считает, что производят погром. Ругает Б. Волина за статью против Замятина. Роман его «Мы», говорит, напечатан в переводе с чешского, Замятин ни при чем. Роман написан в 1920 году. Замятин прав, выйдя из Союза34.
<1930>
17.IV.30. 14-го — самоубийство Маяковского. Неожиданно. Непонятно. Как гром — чудовищно.
В клубе Федерации у гроба <2 слова — очевидно, имя и фамилия — замазаны>. Я сказал — слабые уходят. Он: «Не всегда. Уходят и сильные. Есть сильные, но не гибкие. Не умеют вовремя сложиться — вот как складной аршин. Не сгибается, — ну, — эпоха отрывает голову».
<1931>
<Отсюда начинается и идет до конца перепечатка на машинке с пометами вдовы Полонского художницы К. А. Эгон-Бессер-Полонской>.
12/III.31. Это поразительно, как быстро забыли Маяковского. Года еще нет, — а он позабыт, как будто его и не существовало. Был он, нет его — не все ли равно. Несколько человек вьются около его «наследства», издают «академическое» собрание сочинений в двадцати, что ли, томах, но то, что эти люди — Брики, какой-то Катанян35, человек «внелитературный», Авербах, никогда не бывший близким Маяковскому и вообще в литературе — лихой налетчик, — эта возня не кажется чем-то серьезно литературным. Брики-то, ясно: вступают в права наследства и хотят высосать из наследства все, что можно, и даже больше того, что можно. Они считают себя вправе делать это: ведь именно им приходилось терпеть всю жизнь от Володи. Сейчас они вздохнули свободно, вольной грудью.
В. И. Соловьев36 — мрачен. Пришли те дни, которые я ему предсказывал. В ГИХЛе — прорыв, то есть безалаберщина, разгильдяйство, глупое управление, незнание литературы, рвачество, создавшееся в недрах самого издательства, — все, что привело к скандалу: миллионы денег розданы по рукам, сотни договоров — а книг нет. А то, что есть, — хлам. Всеобщий вопль: прорыв! Ищут виновника. А Соловьев — «зав» — «умывает руки» — как подписано в стенной газете в ГИХЛе под его изображением — без головы. Под этой карикатурой приведены и стишки из Грибоедова:
Обычай мой такой:
Подписано — и с плеч долой.
Это очень метко. Соловьев — лентяй, хочет сладко пожить, чтоб никто не мешал, не хочет работать, да и не умеет. А тут ему навязали ГИХЛ, дело огромное. Он сначала решил «меценатствовать» — пригласил писателей, преимущественно «правых» — Леонова, Воронского. Раздавал обещания, авансы, снискал себе «всеобщую любовь». — Еще бы! даром деньги раздавал. И думал, чудак, что это может пройти безнаказанно. Я его предупреждал: нет векселей, по которым не пришлось бы платить. Он смеялся. Сейчас — погрустнел.
Он хочет жить со всеми в мире — за счет государственных денежек. Он «правый», т. е. сторонник правых теорий Воронского, он предпочитает правую попутническую прозу какой-нибудь другой. Он внутри любит «Ахматову» — и даже осмелился высказать это, предложив включить ее сочинения в «план». Он предложил Демьяну написать предисловие к ее стихам. Демьян отказался. Но на словах он страшно «левый». В разговоре как-то в редакции он сказал: «Я с Воронским согласен на 75%, с вами — на 60, с Горбовым — на 35». На деле же он не знает, с кем ему соглашаться, с кем нет. Он ничего ровным счетом не понимает в литературе. У него нет вкуса. Он не знает, что такое искусство, то есть не понимает его, не ощущает его специфической силы. Так, — приятное чтение, не больше. Естественно, что человек без точки зрения, без вкуса и без желания работать мог только довести «до ручки» сложную фабрику вроде ГИХЛа.
Он лицемерен, двуличен и любит «интриговать» <низ страницы, примерно 2 строчки, отрезан>.
Над Маяковским можно было властвовать лишь прикинувшисьпокорненьким, лишь подчинившись ему. Не здесь ли «сила» Брика. Он был во всем согласен «с Володей». Но тем не менее Володя был в руках Брика.
Маяковский ненавидел, когда с ним не соглашались. Пастернак был его давним «другом». Но лефы всячески поддерживали славу Пастернака. Им он нужен был как «леф». Но когда после моего столкновения с ЛЕФом Пастернак взял мою сторону — они его возненавидели. Помню вечер у Маяковского. Пьем глинтвейн. Говорим о литературе. Пастернак, как всегда, сбивчиво, путано, клочками выражает свои мысли. Он идет против Маяковского. Последний в упор, мрачно, потемневшими глазами смотрит в глаза Пастернака и сдерживает себя, чтобы не оборвать его. Желваки ходят под кожей около ушей. Не то презрение, не то ненависть, пренебрежение выдавливается на его лице. Когда Пастернак кончил, Маяковский с ледяным, уничтожающим спокойствием обращается к Брику:
— Ты что-нибудь понял, Ося?
— Ничего не понял, — в тон ответил ему Брик.
Пастернак был уничтожен.
Но Пастернак был из тех немногих, кто настоящими слезами оплакивал Маяковского. Он любил его неподдельно.
Однажды, в Доме печати, в конце вечера, посвященного Есенину, Есенин с гармошкой стал петь свои частушки. После ряда удачных он вдруг, лихо растянув гармошку, так что она взвизгнула, сжал меха и, тряхнув головой, повышенным голосом залихватски прокричал:
— Эх, сыпь, эх, жарь, Маяковский бездарь, — и смотрел, смеясь, в глаза Маяковскому. Тот сидел во втором ряду. Позеленел, и желваки заходили под кожей на скулах.
Маяковский в редакции «Летописи»37, прочитав как-то стихи Натана Венгрова38, которые тот назойливо совал в руки каждому, разбрасывал по столам, как бы «забывая» их, — сказал ему:
«Знаете, Венгров, — есть суслики. Их много, и они плодятся страшно. Есть и поэты, как суслики. Вот вы такой суслик».
Он говорил в глаза иногда страшно резкие вещи.
Горький объяснял его «наглую» манеру держаться его внутренней «застенчивостью». То же самое говорил А. Н. Тихонов. Меня это не убеждало. Застенчивости я никогда в нем не замечал. Страшная развязность, безбоязненность и необычайное желание быть в центре внимания. Голод его честолюбия был неутолим. Им двигало чаще всего именно честолюбие и славолюбие. Он был счастлив, когда гремели аплодисменты. Он мрачнел, делался черным, — когда было обратное. Он не терпел конкурентов. Он требовал подчинения.
Маяковский приходил в редакцию «Нового мира», садился на конец стола и шумел, болтая ногой. Он приносил стихи и всегда хотел читать их. Я слушал с удовольствием, но ответа ему сразу не давал: в его способности читать была гипнотическая сила. Стихотворение, как бы плохо ни было, когда он сам читал его — казалось прекрасным. Его удивительный голос, его манера произносить слова, — все это очаровывало, пленяло. Нельзя было сопротивляться этому впечатлению. Но нередко после его ухода, когда стихотворение прочитывалось как рукопись, обнаруживалось, что оно бледно, «халтурно», плоско. После нескольких опытов я стал отказываться давать сразу ответ. Это ему очень не нравилось. Но он примирился.
Самолюбие его было огромно. Обиды он помнил и мстил. Я его обидел несколько раз, именно возвращая стихи. Ему это казалось недопустимым, но он мне ни разу об этом не сказал сам. Лишь однажды, по поводу Есенина, выразил это.
Я возвратил Есенину одну вещь. Есенин разбушевался и жаловался. На другой же день позвонил мне Маяковский. «Это правда, что вы вернули Есенину вещь?» — «Да». — «Да разве таким возвращают, Полонский, что вы. Надо было взять. Нельзя так». Но в голосе были странные нотки одобрения. Ему понравилось, что вещь была возвращена именно Есенину. Слава Есенина больно задевала Маяковского. Они ненавидели друг друга. Есенин бранил Маяковского как «бездарь», Маяковский издевался над Есениным как пастушком со свирелью.
В «Новом мире». Читает Рыкачев повесть «Андрей Полозов»39. Писатели собираются туго. Слушают нехотя. «Генералы» — Леонов, Лидин — засели в соседней комнате, едят бутерброды, пьют чай. Я вышел к ним: почему сидите задом к литературе? «Это вы обернулись к литературе задом», — отвечает Лидин. Он, очевидно, представляет дело так: он, Леонов — это литература. А всё то, что в соседней комнате, — это «так». «Вы литераторы, — ответил я ему, — а „литература” там, где читается рукопись».
Нужны ли такие собрания? Как будто нужны: писатели жалуются, что нет «общественности», нет встреч. А соберешь — скука непролазная. Они не нужны друг другу. Они не читают произведений друг друга. Вс. Иванов не читает Леонова. Но в глаза хвалит, а за глаза говорит: не верю, чтобы он хорошо писал: лицо у него глупое. Леонов не читает никого. Не читают журналов. Разве что в журнале статья о нем. Эта статья единственная разрезается и прочитывается. Если критик хвалит — становится другом, умницей. Если бранит: дурак и прохвост. И так они все.
Они страшно невежественны. Они ничему не учатся. Даже в пределах своего ремесла корчат из себя самоучек. Никандров уверял, будто никогда не читал Гоголя. «„Тарас Бульба”? — переспросил он однажды. — Не знаю, не читал». Скифская форма «гениальничания».
Все они, попутчики, да и другие, охвачены жаждой приобретательства. Денег и славы — это оголтело кричит в них. Отсюда их подхалимство перед сильными: может, что перепадет. В душе они против сегодняшних «властителей дум». Но властители — «властны». Отсюда подхалимство. На днях у Фадеева на квартире была «пьянка». Так он начал свое редакторство в «Красной нови»40. Были только именитые. Малышкин говорит: «Подхалимаж тонкой струйкой вился в воздухе». Пили за здоровье молодого редактора и т. п. А они его не любят и в душе не признают. Многие из них даже не читали «Разгрома».
По поводу «одемьянивания» поэзии я на бульваре заметил Леонову: но ведь «одемьянить» поэзию — значит «обеднить» ее. Он заржал от удовольствия. Каламбур пошел по рукам. Каждый будет выдавать за «свой»41.
«Перевальцы» — Слетов, Губер, Катаев42 — величественно спокойны. Нападки они расценивают как всеобщее признание их превосходства. Они плюют на сущность того, что читал Рыкачев, и в один голос расценивают его «повесть без диалогов» как «неудачу». Почему? Потому что вещь сделана не по их «творческому методу». По их методу вышло бы лучше: с биологизмом и гуманизмом. А без этого вещь — никуда. Такая узенькая, тупенькая точка зрения. Они вообще мало понимают в том, что происходит в литературе.
Ни одного остроумного слова не услышишь от них. Бедность мысли. И гонор — необычайный. Они уверены, что «соль» литературы — это они. И «власть» ухаживает за ними именно потому, что боится будто бы их потерять. Отсюда — с одной стороны — «спесь», с другой — боязнь: а вдруг власть увидит, что они пустышки, — и перестанет их «ласкать»?
А «ласки» им очень по нутру. Все они скрипят от недостатка «свободы». Писать им не дают то, что они хотят. А хотят они писать о маленьких, мокреньких страстишках маленьких людишек. Им бы о любви, о распутстве, о том, что комсомолка родила, о том, что она «донесла» на отца, о том, как опустился на дно некий гражданин, и т. п. Словом, хотят воспроизводить маленький и поганенький мещанский миришко. С упором на «биологизм», «стихийность», «подсознательное», на всякую дрянь, что водится там. А им мешают: требуют «идеологии», высоких материй. Они скулят: писать невозможно. Но так как власть щедрой рукой дает им блага, они не так уж недовольны. После получения «пайка» — Лидин с улыбкой сказал мне в редакции: «А знаете, живется не так уж плохо». — «Да, — ответил я. — Но еще было бы лучше, если бы вы стали писать лучше». Он понял и спохватился: да, да, конечно, все дело в этом. Но слово не воробей. Дай такому «попутчику» денег побольше, икры, мануфактуры — он будет считать себя счастливым. Это характерно не для одного Лидина. А по существу — независимо от «икры» — вкуса к «революционным» идеям и характерам он не ощущает.
13/III.31. Когда Малышкин начал печатать «Севастополь» в «Новом мире» — в «На литературном посту» его стали всячески хвалить43. Он испугался. Герой «Севастополя» Шелехов (альтер эго Малышкина) вовсе не предполагал сделаться большевиком. Шелехов — сам Малышкин. А Малышкин не большевик и честно говорит это. Может ли он сделаться большевиком? Он не знает. И по замыслу его — Шелехов должен был остаться где-то около большевизма. После похвал «На литературном посту», в которых сквозило ожидание: «Шелехов обязательно станет большевиком», — Малышкин испугался. Сократил «Севастополь», выбросил главы, где Шелехов предавался «страстям» (все сексуальные сцены убрал), — и в конце концов, не зная, как быть, закончил роман тем, что Шелехов уходит с матросами куда-то — из Севастополя — драться за революцию. Конец понравился. И сам автор доволен.
Вс. Иванов в особой чести. Когда его включили в редакцию «Красной нови» — он не знал: откуда такая благодать. Себя он сам считает писателем контрреволюционным. Когда он откровенничал с Воронским — он заявлял Воронскому: «Все вы попадете Бонапарту в лапы». И вообще — его ставка была на Бонапарта. Но Бонапарт не приходил. А тем временем партия делалась все сильней. Ему пришлось перестраиваться. Но как? Извнутри он далеко не красный. Его «Тайное тайных» обнаружило в нем глубочайше реакционную сердцевину44. Стал «прикидываться». Говорит «левые слова» и этими левыми словами как бы покупает себе право писать «правые» вещи. Человек хитрости большой и лукавства.
2 марта было собрание писателей в редакции «Литературной газеты» — в Доме Герцена. Доклад С. Буданцева «Бегство от долга». Буданцев предупреждал: скажет правду. Какую правду он мог сказать? Смысл его доклада сводился к тому, что писатель пишет не о том, о чем хочет. Ему мешают писать о том, о чем хочет. Он хочет о страстях, о любви, — а должен писать о пятилетке. Дайте нам писать, о чем хотим, — вот смысл доклада45.
Были — Леонов, Иванов, Пастернак, Малышкин, Инбер, Зелинский. Авербах, Ермилов и Киршон пришли после доклада. Селивановский46 успел прослушать часть доклада. Больше всех возражал Авербах, доклада не слышавший. Говорил остро, стоя, поставив ногу на стул, упрекал попутчиков в отсталости, — и справедливо упрекал. Пытался сказать слово Леонов. Говорить не умеет, нервничает (или симулирует искренне взволнованного). Смысл выступления: в литературе неладно. А в чем дело? — объяснить не мог. Во время речи Авербаха, когда тот коснулся его заявлений, Леонов, испугавшись, стал отмежевываться от самого себя. Довольно паскудно выходило.
После того, как взял слово Селивановский и указал на «правый» смысл доклада Буданцева, Леонов прислал мне записку: «Влип Буданцев». Записка была чуть что не ликующая.
Вс. Иванов хитро выступил, приветствовал ударническое движение, обругал Пильняка, вообще заявил себя левым из левых. Его похвалит Авербах. Этого-то Иванову и нужно. Это значит — он сможет напечатать еще рассказ вроде «Особняка»47.
Комментарии
1Речь идет о статье «Заметки журналиста. На пути к единому литературному фронту» («Печать и революция», 1927, № 1). В ней Полонский осуждает теорию напостовцев об отдельной пролетарской культуре, «понимание которой было ближе к богдановскому учению, чем к учению Ленина» (термин для группировавшихся вокруг журнала «На посту» — «напостовцы» — введен Полонским и впервые употреблен в этой статье). Автор писал: «Гегемонии пролетарских писателей еще нет, и партия должна помочь пролетарским писателям завоевать себе историческое право на эту гегемонию». Он также высоко оценивал так называемых попутчиков как «квалифицированных специалистов литературной техники». «Разумеется, мы знаем современных „мастеров”, которые иному из классиков не уступают. Взять хотя бы Бабеля — по тонкому мастерству, по умению развертывать сюжет, по лаконизму, по богатству языка — это писатель, которым гордилась бы любая из европейских литератур. Почему не перенять у него кой-какие из достижений его творческой работы? Или это зазорно? Неуместно? Постыдно поучиться у попутчиков? Но ведь это и есть комчванство. Не стыдились же мы обучаться у военных специалистов и буржуазных инженеров» (стр. 76).
2 Сведения о Малкине, а также об упомянутых ниже Ингулове, Гусеве, Смирнове, Лебедеве-Полянском и других см. в комментариях к началу настоящей публикации в № 1 с. г.
3Осинский Н. (Оболенский Валериан Валерианович, 1887 — 1938; расстрелян) — политический деятель, экономист, журналист, академик АН СССР (1932).
4 Вероятно, статья «Леф или блеф?», о которой см. примеч. № 57 к первой части публикации в № 1 с. г. После публикации в «Известиях» статьи «Леф или блеф?» и «Блеф продолжается» вошли в книгу Полонского «На литературные темы. Статьи критические и полемические» (М., «Круг», 1927).
5Левидов (настоящаяя фамилия Левит) Михаил Юльевич (1891 — 1942) — писатель, журналист.
6 Протокол заседания Политбюро ЦК ВКП(б) о№ 5 «Нового мира» за 1926 год, где «Повесть непогашенной луны» Пильняка вышла с посвящением Воронскому, гласил:
«а) Признавая, что „Повесть о непогашенной луне” <так!> Пильняка является злостным контрреволюционным выпадом против ЦК партии, подтвердить изъятие пятой книги „Нового мира”.
б) Поставить на вид членам редакционной коллегии „Нового мира” т.т. Луначарскому и Степанову-Скворцову помещение в „Новом мире” этого рассказа Пильняка, а тов. Полонскому, как члену редколлегии, ответственному за художественный отдел, объявить строжайший выговор.
в) Предложить тов. Воронскому письмом в редакцию „Нового мира” отказаться от посвящения Пильняка с соответствующей мотивировкой, которая должна быть согласована с Секретариатом ЦК <письмо появилось в следующем, 6-м номере журнала>.
г) Редакционной коллегии „Нового мира” одновременно с письмом тов. Воронского опубликовать свое письмо о том, что, присоединяясь к мнению тов. Воронского, она считает напечатание этого рассказа явной и грубой ошибкой.
д) Снять Пильняка со списка сотрудников журналов „Красная новь”, „Новый мир” и „Звезда” (Ленинград).
е) Запретить какую-либо перепечатку или переиздание рассказа Пильняка „Повесть о непогашенной луне”.
ж) Пересмотреть договор, заключенный ГИЗом с Пильняком, в целях устранения из издания тех сочинений Пильняка, которые являются неприемлемыми в политическом отношении <...>
и) Предложить Отделу Печати ЦК дать печати закрытую директиву по вопросам, связанным с закрытием „Новой России” <один из лучших литературных „сменовеховских” журналов того времени, редактировавшийся И. Г. Лежневым, где печатались М. Булгаков, Л. Добычин, Е. Замятин, О. Мандельштам, М. Кузмин, А. Грин и другие> и изъятием пятой книги „Нового мира”, особенно подчеркнув в ней необходимость строго соблюдать разграничение между критикой, направленной на укрепление советской власти, и критикой, имеющей своей целью ее дискредитирование.
к) Констатировать, что вся фабула и отдельные элементы рассказа Пильняка „Повесть о непогашенной луне” не могли быть созданы Пильняком иначе как на основании разговоров, которые велись некоторыми коммунистами вокруг смерти тов. Фрунзе, и что доля ответственности за это лежит на тов. Воронском. Объявить тов. Воронскому за это выговор».
Любопытно, что после этого грозного постановления Пильняк еще три года оставался председателем Всероссийского союза писателей и лишь в 1929 году, после публикации в берлинском эмигрантском издательстве «Петрополис» повести «Красное дерево» и разразившегося скандала, был с этой должности снят. По совету И. М. Гронского несколько позднее Пильняк переделал эту повесть в роман «Волга впадает в Каспийское море», который без всяких препятствий и последствий для автора вышел в СССР.
7 Действительно, эта ярко описанная Полонским пятилетняя годовщина (см. в первой части настоящей публикации, стр. 149 — 150) принесла немало неприятностей. 18 апреля 1927 года в Отделе печати ЦК ВКП(б) состоялось обсуждение журнала, на котором речь шла главным образом о том «юбилее». Зав. Отделом печати ЦК ВКП(б) С. Гусев объявил, что «юбилей „Красной нови” превратился в демонстрацию сочувствия нашей антипартийной оппозиции со стороны беспартийных литераторов» (цит. по: «Может быть, позже многое станет более очевидным и ясным». Из документов «Партийного дела А. К. Воронского». Подготовка текста Н. Дикушиной. Вступительная статья Н. Дикушиной и Т. Исаевой. — «Вопросы литературы», 1995, № 3, стр. 273). В письме к Воронскому крайне резко отозвался о юбилее и Ем. Ярославский: «<...> жуткое и тяжелое чувство осталось у меня от юбилея „Красной нови”. Такое обилие „похвал” самого неприличного свойства, что мне было обидно за Вас и трудно было сдержаться. Особенно похвала насчет того, что из любви к литературе Вы забываете прилагательное „революционное”; и затем эта речь Сакулина — руки прочь от литературы, вы, хамы бесталанные. Мне кажется, что есть опасность для „Красной нови” потерять коммунистическое лицо при таких условиях. Попутчикам ведь только этого и надо, они Вас захвалят, если Вы поддадитесь хоть чуточку <...>» (там же).
8 Полонский
редактировал в 1-м издании Большой Советской Энциклопедии раздел «Литература,
искусство, языковедение» с 1-го по 17-й том, после чего раздел был передан в
ведение А. В. Луначарского. Лелевич (КалмансонГабориГилелевич, 1901 — 1937;
расстрелян) — литературный критик, входил в руководство РАПП. Указанную
Полонским фразу Лелевича см.: БСЭ. Т.
9 Никандров Николай Никандрович (настоящая фамилия Шевцов, 1878 — 1964) — писатель.
10 В журнале «На литературном посту» (1927, № 10, стр. 70 — 72; № 9 указан Полонским ошибочно) были напечатаны шесть эпиграмм Асеева: 1. «Полонскому», 2. «Воронскому», 3. «П. Орешину», 4. «С. Клычкову», 5. «Прилежному критику», 6. «Критику». В первой эпиграмме говорится о «непогашенном авансе под „непогашенной луной“», но ее Полонский не упоминает. Из второй: «В лоне критики лелеем, / Преподобен и пречист, / Маркса вымазал елеем / Предпопутничий марксист <…> И, свалив, промолвит с грустью / Тихояростный ханжа: / „Не пошел он в ногу с Русью / И зарезан без ножа”»; из пятой: «Не видели ни прежние, / Ни новые века / Подобного прилежного / Тупого дурака»; из шестой: «Впадая в раж, / Растит тираж, / Из-под пера ж — / Сплошная блажь! / Что ни статья — / Галиматья. / Лишен чутья, / А всем — судья!» В двух последних имена А. Лежнева и Полонского не названы, но намеки достаточно прозрачны, в том числе и на большой тираж «Нового мира». Лежнев Абрам (псевдоним Горелика Абрама Зеликовича, 1893 — 1938; расстрелян) — критик и литературовед; участник и теоретик группы «Перевал».
11Зарудин Николай Николаевич (1899 — 1937; расстрелян) — писатель, активный член литературной группы «Перевал».
12 Васильевский Владимир Николаевич (1893 — 1957) — член редколлегии «Красной нови» в 1927 — 1931 годах.
13 Поэма в 1500 строк — это 2 — 9 главы поэмы «Хорошо!». Упоминаемый Полонским «аванс», вероятно, означает, что в журнале ожидался полный текст поэмы, но уже в октябре 1927 года Маяковский полностью отдал ее в Госиздат.
14Ф. Ф. Раскольников был введен в редколлегию «Красной нови», судя по указанию на обложке № 7, с августа 1927 года. «Старый полоз» и «Обреченные на гибель», упомянутые Полонским, — это рассказ и роман С. Н. Сергеева-Ценского. Упоминание П. Романова непонятно, так как единственный его рассказ «Арабская сказка» появился в декабрьском номере «Красной нови» за 1927 год, между тем как дневниковая запись Полонского сделана в августе.
15 Бумажный отдел — подразделение Совнаркома, распределявшее по издательствам бумагу. Все 20 — 30-е годы страна испытывала бумажный кризис: так, пишущий эти строки видел официальную переписку директора Государственного Литературного музея В. Д. Бонч-Бруевича, ведшуюся на оборотах каких-то географических карт, на типографском браке разных журналов вроде вкладок в «Огонек» со сдвинутыми клише и т. п. Где Бонч-Бруевич добывал эту макулатуру, неизвестно, но во второй половине 30-х годов он имел серьезные неприятности, когда проверяющая музей комиссия обнаружила на обороте музейной корреспонденции портреты некоторых осужденных к тому времени «врагов народа».
16Ср. в письме
Полонского Горькому от 2 июня 1926 года.: «Вы мне хвалили Л. Никулина.
<…> Он — талантливый человек, но кино его заедает: стряпает сценарии,
сейчас это вроде болезни, даже Бабель увязался. А халтура губит писателей.
Боюсь, что она испортит Никулина, для него, например, работать над романом год
— страшно долго. Он хочет в два месяца. И так многие: утеряна воля к
систематическому, упорному труду. А ведь без такого труда нет большого
искусства» (Архив А. М. Горького. Т. 10. Горький и советская печать. Кн.
17Свидерский Алексей Иванович (1878 — 1933) — государственный и партийный деятель, в 1928 — 1929 годах — член коллегии Наркомпроса РСФСР и первый начальник образованного тогда Главискусства.
18Фельетон Полонского «Заметки журналиста. О литературных нравах и литературной безнравственности» («Известия», 1928, 16 октября, № 241) положил начало его скандальной полемике со Стекловым и Рязановым по поводу издания материалов к биографии Бакунина (см. об этом в предисловии к настоящей публикации).
19Гронский Иван Михайлович (1894 — 1985) — литературный функционер, главный редактор «Нового мира» после снятия и смерти Полонского (1932 — 1937). Был своего рода «литературным комиссаром» при Сталине; отсидев 16 лет, остался убежденным сталинистом. В конце жизни работал в ИМЛИ.
20 Имеется в виду эпопея А. Веселого «Россия, кровью умытая» (1924 — 1932). Главы романа впервые были напечатаны в «Новом мире», 1928, № 10.
21Бахметьев Владимир Матвеевич (1885 — 1963) — писатель, большевик с дореволюционным стажем (с 1909 года).
22 Горбов Дмитрий Алексеевич (1894 — 1967) — литературный критик, переводчик, редактор издательства «Земля и фабрика» (ЗиФ), теоретик группы «Перевал». Упомянутая статья вошла в одноименную книгу Горбова «В поисках Галатеи. Статьи о литературе» (М., 1928). В 1-м томе «Литературной энциклопедии» (1929) читаем: «По мере обострения классовой борьбы на литературном фронте и наступления боевой марксистской критики против писателей буржуазного и специфически мелкобуржуазного направления, Г. сочинил особую теорию самоценности искусства как такового, независимо от его классового содержания, в статье „Поиски Галатеи”: „Задача художника не в том, чтобы показать действительность, а в том, чтобы строить на материале реальной действительности, исходя из нее, новый мир — мир действительности эстетической, идеальной. Построение этой идеальной действительности и есть общественная функция искусства”…»
23Ганецкий Якуб (Фюрстенберг Яков Станиславович, 1879 — 1937; расстрелян) — деятель польского и русского революционного движения, советский государственный деятель.
24 Репетиции
«Воскресения» шли во МХАТе с 18 апреля 1929 по 22 января 1930 года. В конце
сентября (после 25-го) 1929 года Раскольников писал Горькому: «Может быть, я
ошибаюсь, но я считаю свою переделку „Воскресения” не механической, а
творческой, поскольку я пропустил весь материал Толстого через свою
художественную призму и дал новую трактовку этого классического произведения.
Реакционная философия Толстого для меня неприемлема, но социальный Толстой мне
близок и дорог. В основу своей переработки я положил статьи т. Ленина о
Толстом. Насколько я справился со своей задачей, судить, конечно, не мне. Во
всяком случае, я всячески стремился устранить все те следы толстовщины, т. к.
ни в малейшей мере не заинтересован в насаждении на советской земле реакционных
идей толстовского анархизма и „непротивления”» (Архив А. М. Горького.
Т. 10, кн.
25«Хвилеволеум» — вероятно, от имени украинского писателя МиколыХвылевого (настоящее имя Фителёв Николай Григорьевич, 1883 — 1933), который подвергался разгромной критике за «буржуазный национализм».
26Керженцев (Лебедев) Платон Михайлович (1881 — 1940) — партийный и государственный деятель. В 1928 — 1930 годах заместитель заведующего агитпропотделом ЦК ВКП(б), которым был тогда А. И. Криницкий.
27Сутырин Владимир Андреевич (1902 — 1985) — литературный критик и драматург, один из руководителей РАППа.
28 Тихонов (Серебров) Александр Николаевич (1880 — 1956) — писатель, литературный деятель.
29 Андреева Мария Федоровна (1868 — 1953) — актриса, гражданская жена А. М. Горького (после того, как он расстался с Е. П. Пешковой).
30 КрючковПетр Петрович (1889 — 1938; расстрелян) — секретарь М. Ф. Андреевой, затем А. М. Горького. Контролировал доступ к нему посетителей, переписку, все внешние контакты писателя. На процессе «антисоветского правотроцкистского блока» в марте 1938 года признался в «доведении до смерти» сына Горького Максима путем его спаивания и оставления в беспомощном состоянии в беседке, в сырой вечер, близ реки, а также в отравлении самого Горького. Пешков Максим Алексеевич (1897 — 1934) — художник-любитель, мотоциклист, «советский плейбой», сын А. М. Горького от его первой жены Е. П. Пешковой.
31 Имеется в виду статья «О мещанстве» («На литературном посту», 1929, № 4/5).
32 О ссоре с Н. Н. Асеевым из-за его эпиграмм см. примеч. № 10.
33 Зенкевич Михаил Александрович (1891 — 1973) — поэт, прозаик, мемуарист, переводчик.
34 Попытки Е. И. Замятина опубликовать на родине свое самое значительное произведение — роман «Мы», написанный еще в 1920 году, — успеха не имели, хотя в некоторых журналах он анонсировался как принятый к печати. Отрывки из романа появились в эсеровском эмигрантском журнале «Воля России» (1927, № 2). Как пишет А. М. Зверев, «заботясь о безопасности автора, редакция представила эти отрывки как обратный перевод с чешского и английского, но на деле, видимо, располагала рукописью» («Литературная энциклопедия Русского Зарубежья. 1918 — 1940. Периодика и литературные центры». М., 2000, стр. 79). Публикация вызвала волну критических откликов крайне отрицательного характера (попытался понять автора только А. К. Воронский, но к содержанию «Мы» остался чужд). Замятин вышел из ВСП, не став дожидаться своего исключения. С 1929 года его прекратили публиковать, что привело к эмиграции в 1931 году (помог выехать Горький, передавший его письмо к Сталину, где писатель определил свое существование как приговоренного к «литературной смерти» и просил заменить этот приговор высылкой из СССР). Разрешение было получено, но советского паспорта Замятин не сдал и на carteidentitбe не обменял. Живя в Париже, он до конца жизни формально оставался гражданином СССР, не принимая участия в эмигрантских склоках и не позволяя себе никакой публичной критики советского строя.
Волин (Фрадкин) Борис Михайлович (1886 — 1957) — партийный деятель. Член редколлегии «Правды» с 1918 года. В 1918 — 1921 годах заместитель наркома внутренних дел Украины; участвовал в карательных операциях на Украине. Редактор журнала «На посту» (1923 — 1925). В 1931 году сменил Лебедева-Полянского в должности начальника Главлита, до 1935 года руководил политической цензурой в СССР. Инициатор отстранения Полонского от редактирования «Нового мира». Полонский писал о нем в статье «На пути к единому литературному фронту»: «<…> Борис Волин, один из самых яростных зачинателей напостовского движения, в критических статьях которого, быть может, более, чем в других, ярко сказался тот прием „шельмования”, который осужден резолюцией ЦК, — тов. Волин тоже высказывается за федерацию советских писателей с включением в нее и Всероссийского союза писателей» («Печать и революция», 1927, № 1, стр. 79).
35 Катанян Василий Абгарович (1902 — 1999) — критик, литературовед, участник «Нового ЛЕФа» и «РЕФа». Муж Л. Брик. Автор «Краткой летописи жизни и работы В. В. Маяковского» (1939) и других книг о поэте.
36 Соловьев Василий Иванович (1890 — 1939; расстрелян) — партийный деятель, в 1931 году — директор Государственного издательства художественной литературы (ГИХЛ).
37 «Летопись» — журнал, основанный Горьким, выходил в Петрограде в 1915 — 1917 годы Полонский весьма активно печатался в нем.
38 Венгров Натан (Вейнгров Моисей Павлович, 1894 — 1962) — поэт (публиковался в сборнике «Мысль», Пг., 1918, где печатались также Есенин, Ахматова, Замятин, Ремизов и другие), автор детских стихов.
39 Речь идет о произведении Я. С. Рыкачева (1893 — 1976) «Величие и падение Андрея Полозова. Повесть без диалогов» («Новый мир», 1931, № 5).
40 В 30-е годы в редколлегию «Красной нови» наряду с В. Ермиловым и другими входил А. Фадеев, который был фактическим главным редактором журнала.
41Лозунг о необходимости «одемьянивания советской поэзии» провозгласил Л. Авербах. В передовой журнала «На литературном посту» (1931, № 7, стр. 2) говорилось: «Как известно, одним из важнейших творческих лозунгов в области пролетарской поээии является лозунг «одемьянивания». Смысл его заключается в придании пролетарской поэзии большей классовой направленности, в большем органическом включении поэзии в практику классовой борьбы пролетарских поэтов, в выработке ими художественно развитой формы, понятной и доступной миллионам. Формулируя лозунг «одемьянивания», напостовство обобщало в нем те черты, которые превращают Демьяна Бедного в наиболее крупного пролетарского поэта».
К этому времени Демьян Бедный подвергся резкой критике в Постановлении ЦК ВКП(б) от 6 декабря 1930 года за стихотворные фельетоны «Слезай с печки» и «Без пощады».
42 Слетов Петр Владимирович (1897 — 1981) — писатель; в 1929 — 1931 годах член группы «Перевал». Губер Борис Андреевич (1903 — 1937; расстрелян) — писатель; автор рецензий о творчестве А. Г. Малышкина, А. М. Горького. Катаев Иван Иванович (1902 — 1937; расстрелян) — писатель. 27 августа 1936 года А. К. Гладков записал в своем дневнике: «Исключен из партии Иван Катаев за сбор денег и поездку к высланному А. Воронскому. Деньги давали еще Б. Губер и Н. Зарудин».
43Отрывки из повести А. Г. Малышкина «Севастополь» публиковались в № 1 — 3 «Нового мира» за 1929 год и № 11 — 12 за 1930 год. В журнале «На литературном посту» появились в 1929 году сразу три рецензии на повесть (№ 3, 6, 17). Первый отзыв подписан «Н. Н.» и довольно кисловат. Фадеев одернул рецензента, высоко оценив незаконченную повесть: «Пока не кончена повесть, трудно сказать, придет ли Шелехов, герой повести, к пониманию революции пролетариата и слиянию с ней или упадет под своим индивидуалистическим грузом. Важно то, что автор понимает эту проблему» («На литературном посту», 1929, № 6, стр. 13). А. Селивановский в статье «Александр Малышкин» вторил Фадееву: «„Севастополь” еще не закончен. Еще рано гадать, падет ли Шелехов под грузом своего мелкобуржуазного индивидуализма или же сумеет приобщиться к массе строителей социализма, разрешить вековечную для интеллигента его типа проблему взаимоотношения личности и общества. Мыслим и тот и другой исход» (там же, № 17, стр. 29).
44 Сборник рассказов Вс. Иванова «Тайное тайных» (1927) подвергся ожесточенной рапповской критике, увидевшей в нем не только «фрейдизм», но и «контрреволюцию». В то же время Горький ставил «Тайное тайных» выше рассказов И. А. Бунина.
45 Доклад С. Ф.
Буданцева «Бегство от долга», написанный в январе 1931 года, сохранился (РГАЛИ,
ф. 2268, оп. 2, д.
46Селивановский Алексей Павлович (1900 — 1938; расстрелян) — литературный критик. По отзыву Надежды Мандельштам, «один из самых мягких в рапповской братии <…> Селивановский кончил там же, где все или многие: судьба человека не зависела от того, что он думал и говорил» (Мандельштам Н. Я. Вторая книга.М., 1990, стр. 433 — 434).
47 Повесть Леонова «Особняк» («Журнал для всех», 1928, № 1), подобно сборнику Вс. Иванова «Тайное тайных», стала объектом рапповской критики.
<1931>
Чуковский, когда его детские вещи оказались под запретом, — решил
иммунизировать себя от нападок. Он напечатал в «Литературной газете» статью, в
которой заявлял, что его прежние вещи детские — никуда не годны, или в этом
роде что-то, что он был в колхозе, видел, как строится новая Россия, — и отныне
он будет писать о деревне, о новом строительстве, о социализме. Впрочем — это
была не статья, а письмо Халатову1. Халатов сопроводил это письмо
своим письмом, в котором говорил примерно так: вот знаменательный поворот — и
все прочее, что полагается. Чуковскому выдал, таким образом, вексель. Вероятно,
он полагал, что векселя этого достаточно. Но не тут-то было. Книжки его
все-таки оставались под замком. Он мне говорил, что зав. в Ленгизе так-таки ему
и заявил: когда будут обещанные колхозные вещи? Но колхозных вещей он писать не
может. Он ограничился лишь очерком «Бобровка на Саре» — о детском санатории
туберкулезном в Крыму. Там он славил коллективизм. Очень надоедал мне, чтобы
статья шла в «Новом мире» как можно скорей. Я взял ее, не зная, что она ему
необходима как свидетельство о благонадежности. Он сам проговорился: Халатов
ждет этой статьи. Статья вышла2. Но он и здесь рассчитывал
понапрасну. Ее недостаточно.
Он ходит к Демьяну, вообще втирается помаленьку. Производит впечатление.
Соловьев заметил мне на нашей редколлегии: «Обаятельный человек! Очень
интересный».
— Еще бы! — заметил я. — Как его любил Иосиф Гессен. Ведь был присяжным
критиком «Речи»3.
Соловьеву это, очевидно, не было известно.
Чуковский отвратителен лестью и ложью. Если бы был менее льстив, его
можно терпеть. Но как только раскусишь его — он становится невыносим. Хвалил
мне в глаза мою статью, которую не читал. Да и на кой ему черт читать мои
статьи?
Заходил я как-то к Пиксанову4. В разговоре о современной
литературе я обнаружил, что он ничего не читает и не знает. Не читал Артема
Веселого, Бабеля, Олешу. Не знает Багрицкого. Поразительно — до того чужда им
современность. А ведь втираются, говорят левые слова. Левые из левых.
Когда я получил «Новый мир» — Воронский был недоволен. Когда я
реформировал журнал и из маленького и паршивенького сделал большой — он вскипел
негодованием. Он запретил Казину печататься в «Новом мире»5.
Возбуждал он против журнала и других писателей. Тогда он стоял во главе
«Красной нови». — Я рассердился и написал ему письмо, в котором упрекал в
мещанском отношении к литературе. Литература — не частные хозяйства
собственников. Будем вместе делать общее дело. Он ничего не ответил. Отсюда —
его как будто нелюбовь ко мне. Он не высказывает открыто, но искусно, тонко,
незаметно — делает свое дело. Это я иногда чувствую. Где-то рождаются какие-то
слухи, возникает недоброжелательство. Кто-то что-то сказал, — и не знаешь,
откуда это. Замошкин6 рассказывает: пили где-то в компании, и
Багрицкий, подвыпив, заявил: «Нет у Полонского врага больше, чем Воронский». А
в то время мы были «друзьями». — Возможно, что и история с Горбовым — от него7.
Когда Т<роцкий> прислал в «Новый мир» статью, статья должна была
пойти в январской книге, Воронский позвонил Степанову-Скворцову. Я был в
кабинете. Воронский стал пугать старика: у меня, говорит, есть статья, ее не
пропускают. Откажитесь и вы. Степанов-Скворцов, хитро мне подмигивая, ответил
ему: «Ничего, Саша, не беспокойся, спасибо. Что у тебя не прошло — может пройти
у нас. Ведь знаешь, — звезда от звезды…» и т. д. Воронский еще что-то говорил
ему, отговаривал печатать. Старик не сдался. Повесив трубку, сказал:
— Беспокоится Саша. Не советует печатать. Ну, да ничего, напечатаем8.
В нем <Воронском> говорила ревность.
Во время его пятилетнего юбилея — он был еще в силе9.
Попутчики, которых он собрал, которых кормил, которых расхваливал, хотели
видеть в нем силу, которая победит. Они поэтому ставили ставку на него. Когда
собирались подписи под адресом, — Ив. Евдокимов бегал из редакции в редакцию,
от писателя к писателю, — уговаривал, принуждал, советовал. Подписи были
собраны. Юбилей был отпразднован. Юбилейный комитет, которым руководили друзья
Воронского, сделал все, что мог. Меня упросили быть председателем на чествовании.
Но когда вскоре после чествования Воронский полетел вниз, когда они увидели,
что их «лошадь» — вовсе не фаворит и к старту не придет и он, его друзья стали
от него уходить пачками, стали продавать его распивочно и навынос10.
И один из первых — Евдокимов. Дальше Вс. Иванов, Леонов и прочие. Одна
Сейфуллина осталась верна: но и то потому, что почти что перестала писать.
15/III-31. Заседание государственной закупочной комиссии11.
Приобретает картины Богородского12 с его выставки. Предлагается
лучшая из его работ: изображает трех женщин, несущих на голове кувшины с вином.
Картина хороша: и остроумная композиция, <и> хорошие краски. Есть
содержание. Рядом с этой картиной небольшой этюд, изображающий двух женщин,
несущих корзины с навозом. Этюд — слабей. Я предлагаю первую. Трифонов (или
Трофимов?), зав. Музеем Красной Армии13, предлагает этюд. Просим
мотивировать.
— Видите ли, — говорит он, — я не знаю, какое значение сейчас имеет в
Италии виноделие и вообще какую роль играет вино у итальянских трудящихся. У
нас вино также не играет большой роли. Так что эта тематика нам далека. Навоз
же нам ближе. Он ближе к советской тематике.
Походит на анекдот.
Иосиф Уткин, пролетарский поэт, подбривает себе брови. Этакий херувим:
похож на парикмахерскую куклу. Обижается, когда выражают сомнение в
пролетарском естестве его поэзии. Ту же операцию с бровями проделывает Иван
Макаров — крестьянский писатель14. И «перевалец» Лев Нитобург15.
Заботятся о красоте. Мелочь — но ведь говорит о внутренней гнильце.
18/III-31. Павел Радимов в музее, около Рембрандта (подмигивает мне
глазом и кивает головой в сторону картин): «Люблю гениальных стариков, которые
не умели писать»*.
Тут и «гениальничание», и невежество, и эдакая разнузданная скифская
самовлюбленность. Он, Радимов, умеет писать! Это та самая черта, которая
проявилась в Никандрове: «Гоголь? Не читал, не слышал».
Невежество и беспечность наших художников и беллетристов поразительны.
Они ничем не интересуются. Если что знают, то понаслышке. Книг не читают.
Полагаются на «нутро». Убеждены, что это и есть та «кривая», которая их
вывезет. В этом смысле теории Воронского о «вдохновении», об уме, который надо
заставить замолчать в искусстве, — вредны. Да и просто неумны. Противнее всего
претенциозность невежд и самоучек. Здесь и то и другое. А в итоге — море
никчемных вещей. Они умирают, едва появившись на свет. Но так как критика наша
страдает всеми недостатками писателей, и даже в большем масштабе, то дрянь
цветет, процветает, размножается, культивируется. Сейчас даже такие
заштамповавшиеся в безграмотности критики, как Ермилов, кричат на всех углах:
«Наша критика ничего не понимает! Мы безграмотны». То есть он вместо «мы»
говорит «они», то есть критики, — но всякий понимает, что это лирика. Да
и прием стареет: «держите вора». — Но всякому известно, что он самый воришка и
есть.
Они все пишут о «вдохновеньи»: когда осенит вдохновенье — пишу хорошо.
Когда нет «вдохновенья» — не пишется. А ведь надо думать, что происходит все
наоборот: именно потому и ощущается «вдохновенье», что пишется «хорошо». А
почему пишется «хорошо»? Тут много причин: и то, что материал знаком, любимый
материал, внутренне близкий, «свой». — При работе над «чужим» материалом — не
может быть «удачи», внутреннего удовольствия, сознания хорошо идущей работы.
Это комплекс ощущений сознаваемой «удачи» и есть то, что называется
«вдохновеньем». — Оно не «причина» удачных достижений, не «источник» их, а
спутник. Есть «удачи» — они и ощущаются как «вдохновенье».
Маяковский ходил гигантскими шагами. Всегда очень быстро, точно
отмахивая расстояния. «Версты улиц взмахами шагов мну». Ему трудно было ходить
по тротуару: люди сторонились и смотрели на него боязливо. Он часто поэтому
шагал по мостовой. Обдумывая что-то, бормоча строки, с папиросой, висящей в
углу рта, — он шел, как трактор. Его голова. Он на целую голову был выше толпы.
Перед ним сторонились, давали дорогу, отступали в сторону. Он шагал, ничего не
замечая.
20/III,
Я хотел опубликовать письма Горького к Брюсову. Просил его о разрешении.
Он мне ответил, что против того, чтобы опубликовывались письма живых людей.
«Вот погодите, умру — тогда печатайте, сколько хотите»16.. Откуда
это в нем нежелание видеть свои письма опубликованными до смерти? Правду ли он
пишет своим корреспондентам? Не лжет ли он в них, как Лука в «На дне»?
Горький пишет писем множество — особенно молодым писателям, открывает в
них бездну всяких талантов, сыплет комплиментами, — но упорно не хочет, чтобы
эти молодые, открытые им таланты поведали миру о горьковских похвалах. Когда
Вс. Иванов, получивши от Горького письмо, полное похвал, тиснул это письмо в
газете — уж очень хвалебное, — Горький запротестовал в печати17.
29/III-
Вчера был у М. И. Калинина. Зашел к нему, чтобы узнать, будет ли он защищать
«Новый мир» от всяких неприятностей. Бумажный кризис — ходит слух о новых
сокращениях объема. Поговаривают в писательской среде о том, чтобы передать его
<«Новый мир»> в ВССП. «Красная новь» передана ФОСПу. Очередь как
будто за «Новым миром». Когда я сказал ему об этих возможностях, он,
нахмурившись, категорически заявил: «Ни под каким видом. Погубят. Не дадим»19.
Старик удивительно приятный. Ясная голова. Прост. Многим интересуется.
Любит журнал, литературу, искусство. Когда узнал, что я директор Музея изящных
искусств, улыбнулся:
— При других обстоятельствах — это работа на всю жизнь.
Взгляд у него сквозь очки острый, проницательный. Поседел. Но еще много
волос на голове. Жив, бодр. Все время ходил по кабинету.
Никакого самоупоения властью. Таким он, вероятно, был и двадцать лет
назад.
Хорошо играет в шахматы. Я с ним сыграл несколько партий в Гаграх.
Хорошо соображает. Обыгрывал меня почти сплошь. Нападает быстро. Всегда в
наступлении.
Прост и Молотов. В Гаграх, в доме ВЦИКа, где мы жили летом, играли в
домино. Тогда он улыбается, шутит, советует.
Звонил Мордвинкин20 из Главлита. Недоволен: в «Новом мире»
анонсирован рассказ Воронского «Федя-гверильяс». Рассказ этот запрещен
Главлитом в «Федерации». Я объяснил, что ведь мы-то не знаем: анонсируем много
вещей еще до написания. Ну, а если не цензурна — напечатаем другую. Успокоился.
«Гверильяс» вещь вообще плохая. Под Вс. Иванова, под Бабеля. Игра на
«подсознательных» порочных инстинктах. Вообще, Воронский как беллетрист —
куда слабей, чем мемуарист. Но он пишет усиленно, печатает повесть в «Звезде»21.
Я взял у него два рассказа из цикла «воспоминательных». Это ему удается больше
— почти мемуары. Я был против «Гверильяса». Но Соловьев и Малышкин настояли. Я
уступил. Что рассказ не будет напечатан — это будет Воронскому только на
пользу. Плохая вещь22.
В «Литературке» из номера в номер обстреливают ГИХЛ. Обвиняют
«руководство». В разговоре со мной В. Соловьев говорит: «Заметили? Стрельба, не
называя имени». Я говорю: «Но все ведь знают и без имени». — «Ну что ж, —
отвечает. — Зато не треплют». Как началась работа «бригады» и стало ясно, что
все безобразия получат воздаяние, — Соловьев моментально схватил «грипп»,
заперся в квартире, никуда не показывается. «Чистка» и всё прочее происходит
как бы без него. Но в издательстве действительно — хаос.
Я оказался пророком. Когда Соловьев получил назначение, я предрекал ему:
при ваших методах, раздавая векселя направо и налево, желая всем угодить и
больше всего заботясь о собственном спокойствии — вы месяцев шесть
продержитесь, — и затем сломаете себе шею. Он продержался что-то около четырех.
В издательстве — мрак. Денег нет, авторам не платят по договорам: исчерпаны все
средства. Бумаги нет, — исчерпан весь листаж. Только три месяца прошло —
принято рукописей больше, чем положено на целый год. При этом процентов 90 —
барахло, как признается сам Соловьев. Типография забита рукописями для набора,
но бумаги нет. Набор происходит в беспорядке, без контроля и учета — поэтому
тянется долго. Моя книжка о Маяковском — два листа — сдана в набор в октябре <
Бригада, обследовавшая финансы ГИХЛа, была поражена, узнав, что член правления
Леонов — успел заключить договор на переиздание всех своих книг — по 300 руб.
за лист, всего на 40 000. Гонорар чудовищный — <за> переиздание больше
150-ти платить нельзя. Кроме того: все его книги еще на складах, не распроданы.
Мне говорили, Леонов шумел в издательстве, когда с ним медлили заключить
договор. Сейчас, заключив, едет в Италию — встретить Горького.
Я был на днях у Лидина в гостях. Новая квартира в кооперативном доме.
Стоила ему тысяч двадцать пять. Обставлена красным деревом, увешана картинками,
часы с музыкой, гравюрки. Вкус небольшой — картинки так себе — Григорьев,
Александр Бенуа; книг очень мало, только свои, — да еще старые в хороших
переплетах. Читает, очевидно, мало. Журналов не читает: книжки «Нового мира» не
разрезаны.
Был Леонов с женой. Жена — Сабашникова24 — старозаветная
купеческая дочка, тихая, скромная, под башмаком у мужа — но «хозяйка». Вместе
с мужем «гонят» монету, собирают «имущество», строят жилье. В том же доме, что
и Лидин, — новая квартира с «обстановкой».
Леонов едет за границу один. Ей очень хочется. Когда зашел разговор, что
муж-то будет в Италии веселиться, — она с женским кокетством стала игриво
намекать, что и она тоже здесь будет веселиться.
Леонов изменился в лице, — и, грубовато и даже угрожающе глядя на нее,
сказал мне:
— Вы не думайте, Вячеслав Павлович, что <раз> она говорит «такие»
вещи, то она такая...
Словом, — чуть что не процитировал из Домостроя. Она смутилась. Купчина.
На днях был Пастернак. Как всегда — с беспокойным, блуждающим взглядом.
С клочковатой, отрывистой речью. Говорит странно: иногда в середине фразы, а то
и слова задумается, слегка раскрыв рот, потом встрепенется и протягивает
гласный звук — «а-а-а» или «э-э-э...», пока не вспомнит, о чем говорил. Бросил
жену с мальчиком. Сначала путано и непонятно объяснял, что это для чего-то
«надо», что Женичка (жена) должна что-то «преодолеть» и что это для ее же
счастья и т. п. Я думал, что он хочет ее освободить от себя, дать ей свободу
для творчества, для работы. Она тяготилась своей несамостоятельностью.
Оказалось, все чепуха: ушел к другой женщине, к жене товарища, который поехал
куда-то в Сибирь. Женя страдает, я видел ее — бледная и худая. Он ей хлопочет
выезд за границу — с сыном. Это для нее будет, пожалуй, самое лучшее.
Приходил Асеев. Написал статью о том, как работал Маяковский25.
Странный человек: внутри, я убежден, он страшно неудовлетворен: хочет писать
лирические стихи. Но делает вид, что идет «в ногу с веком». Приспособляется как
может, пишет агитки, но в глазах серая грусть. Заговорили о Маяковском: я
сказал, что вот — жил Маяковский — и мы как-то недооценивали его. Я лично
чувствую свою вину. Он прервал: «Если бы я, — говорит, — чувствовал, что
вы действительно виноваты перед ним, — я бы не подавал вам руки. Вы к
Маяковскому относились лучше, чем многие его друзья. Что ж, что дрались. Мы все
дрались».
31/III, 31. Вчера вечером позвонил мне Стецкий26. В чем дело?
«Прошу вас, вызовите Георгия Шенгели и, если можете, дайте ему какую-нибудь
работу, переводы, что ли... Он писал Вячеславу Михайловичу, надо ему что-нибудь
сделать. Переговорите, потом позвоните мне...»
Очень странно. Ничего не понимаю. Стецкий — зав. Культпропом ЦК. У него
ГИЗ, ГИХЛ, все редакции. Почему обратился именно ко мне? Что я могу дать
Шенгели в «Новом мире»? Я сказал, что переводов у меня нет. «Все равно —
переговорите и позвоните».
Я вызвал Шенгели. В самом деле — бедняга. Поэт, правда посредственный,
переводчик Верхарна, читал в Брюсовском институте и затем в Симферополе в
педагогическом институте — курс истории новейшей русской литературы, историю
критики. Сейчас — ушли его отовсюду27. Пристроился в Гостехиздате и
редактирует техническую литературу: слесарное дело и пр. Настроение
подавленное. Не может писать. То, что написано, — не печатают. Слава у него
дурная: враждовал с пролетарской поэзией. Был два года председателем Союза
поэтов. Что с ним делать? Вообще грамотный, даже образованный человек. Поручить
ему обзоры поэзии в «Новом мире» — невозможно. И я с ним во многом не
соглашусь, да и заклюют его. Печально: у человека много сил, 37 лет. Крепок,
умное лицо, хорошая голова — развернутый, крупный лоб. Горячие глаза. Как будто
со способностями — и мог бы работать — а вот поди ж ты — партизан, одиночка, не
находит верной линии.
2/IV-31. У Новикова-Прибоя секретарь — бывший адмирал царского флота28.
Знает несколько языков, превосходный знаток морского дела и истории. Помогает
Новикову-Прибою, собирает материал для романов, дает советы. Когда
Новиков-Прибой обращается к нему с вопросом — он почтительно встает со стула.
Отвечает стоя.
На одном из заседаний в Главнауке (обсуждался план издательства ГАИСа
<Государственной академии искусствознания>) был зачитан один из
трудов: всеобщая история искусства под ред. А. В. Луначарского. Представитель
Изогиза усомнился в идеологической доброкачественности издания. Имя
Луначарского его не удовлетворило: «Мы хорошо знаем т. Луначарского, — сказал
он, — целый ряд изданий под его редакцией оказался никуда не годным».
Он прав. Но дело в том, что т. Луначарский дает имя, ничего не
редактируя. Он редактирует все: десятки журналов, обе энциклопедии
(литературный отдел БСЭ и «Литературную энциклопедию»), редактирует собрания
сочинений Толстого, Короленко, Чехова, Достоевского, Гоголя, главный редактор
издательства «Академия», — и еще много изданий. К сожалению, он везде получает
гонорар, но редактировать — времени у него нет. Он как бы обложил налогом
редакции и издания. Даже свои собственные стенограммы он не правит: это делает <литературный>
секретарь Игорь Сац29. Отредактирует — хорошо. Забудет — не
будет стенограммы. Отсюда чудовищные промахи в работах, которые публикуются под
именем Луначарского.
Е. Гнедин30 рассказывает, что Луначарский дал свое имя под
одну из его статей, опубликованных в иностранной печати. Это бы ничего:
политически имя Луначарского значительно. Но он не отказался от гонорара в свою
пользу. А это уже...
В «Новом мире» он числился редактором несколько лет. Ничего не делал.
Если я посылал ему статью, чтобы <он> дал свое мнение, — ответа он не
давал, и рукопись обычно терялась. Но регулярно, каждый месяц, приходил Сац с
доверенностью на получение жалованья. В этом году контора как будто перестала
ему выплачивать деньги. Не по этой ли причине он стал на меня дуться?
Недавно в Музее изящных искусств вернисаж выставки картин Юона. Прихожу
— какие-то люди проводят шнуры, устанавливают машины. Что такое? Оказывается —
Радиоцентр будет транслировать. Кто разрешил? Ссылаются на мое разрешение.
Говорят — будет Луначарский говорить. Он действительно уже на выставке, ходит
сумрачный, с Розенель. Поздоровавшись, спрашивает: «Скоро начнем?» Пришлось
примириться с трансляцией: мне не хотелось. Во-первых: нет смысла транслировать
речи на открытии. Во-вторых — выставку Богородского не транслировали. В-третьих
— остальные художники, которых будем выставлять, — потребуют того же. Ну, раз
дело сделано — надо транслировать. Луначарский, поговорив минут пятнадцать,
уехал. Говорил я, Никитина31. Юон был доволен. На другой день я
потребовал, чтобы выяснили: кто давал разрешение на трансляцию. Юон
отказывается: я, говорит, ничего не знал. Сергиевский высказал предположение: а
не Луначарский ли? Не состоит ли он сотрудником Радиоцентра на жаловании?
Предположение оказалось правильным.
Следующая выставка Павла Кузнецова. Когда я был у него, он сказал мне:
«Луначарский, как увидел картины, объявил: „Ну, тов. Кузнецов, о ваших картинах
есть о чем поговорить”». Значит — опять будет трансляция.
Я сообщил Стецкому свою беседу с Шенгели. Объяснил, что надо Шенгели
изъять из Гостехиздата и дать ему работу в литературном ГИЗе. «Куда бы лучше? В
„Академию”?»32 — спросил он. «Направьте в ГИХЛ», — посоветовал я.
«Спасибо, — говорит. — Подумаю». Любопытно: сделает что-нибудь для него?33
Сегодня в «Вечерке» новый выпад: оказывается, «Новый мир» тем плох, что
не переделывает попутчиков в пролетарских писателей. Перечисляя ряд прекрасных
вещей, напечатанных в
Прежде «Новый мир» был плох потому, что печатал «уклончивые» вещи.
Теперь, когда он, бесспорно, лучший журнал в Союзе, он плох тем, что, будучи
лучшим, не является фабрикой для переработки попутчиков. Вот и угоди этим
критикам.
6/IV 31. Десятилетний юбилей журнала «Каторга и ссылка» в Обществе
политкаторжан и ссыльнопоселенцев. Прислали приглашение. После доклада на
фабрике «Москвошвей» (о технике) я пошел на юбилей. Пришел часам к десяти.
Столы — вино, закуски. Люди подвыпили. Речи. За председательским столом —
Теодорович (председатель), Шумяцкий, Фроленко, Сажин, Вера Фигнер, Диковская,
Шебалин34 и др. Речи вокруг журнала, успехов. Похвалы, комплименты,
как полагается. Шумяцкий в своем слове как-то задел Сажина, коснувшись
Парижской коммуны. Сажин взял слово и, как всегда горячась, бледнея, выпив
несколько глотков вина, в речи своей рассказал, как Лавров писал статьи о
свайных постройках, никогда не видав их35, и как он хотел уехать из
Парижа, когда начиналась Коммуна. Он обругал затем историков, которые изучают
историю по книжкам. Начал он свою речь словами: «Я не историк, не писатель, не
оратор...» Речь его <не> была безобидной, чего же ждать от старика 86-ти
лет, сохранившего нетронутыми свои старые взгляды. Надо было нейтрализовать его
выступление, но его не раздражая. Я знаю Сажина: старик бешеный, когда его
заденут — совсем теряет голову. Может наговорить черт знает чего: задерживательные
центры слабы, старик вспыльчив. Я взял слово — и в шутливой форме, мягко,
иронически сказал речь. Насколько я могу восстановить, — сказал я следующее:
«Товарищи! М. П. Сажин явил собой верх скромности. Он сказал, что он не
оратор, — и мы слышали его остроумную и полемическую речь. Он сказал, что не
писатель, — но мы знаем, что его перу принадлежит книга интересных
воспоминаний. Он говорит, наконец, что он не историк, — но мы знаем, что он
принадлежит к той породе историков, которые не изучают историю по чужим
книжкам, но делают ее. У таких историков, как Сажин, то есть делающих историю,
есть преимущество перед историками, только изучающими ее по книжкам. Когда
совершает ошибку такой историк, его только прорабатывают — и сдают в архив, —
если не в „Красный”, то в какой-нибудь другой. Когда же совершает ошибку
историк типа Сажина, его не только прорабатывают, но изучают. Он, кроме того,
не сдается в архив, но становится исторической фигурой. Несмотря на свои
ошибки, а может быть, именно благодаря своим ошибкам. Это не значит, что
следует ошибаться. Это значит только, что нельзя, делая историю, застраховать
себя от ошибок. Ошибки неизбежны. Все дело лишь в том, чтобы стараться их
избежать. А это делается теоретическим изучением истории. Мы знаем М. П.
Сажина как живого участника Парижской коммуны — и, несмотря на его ошибки,
именно как участника приветствуем на сегодняшнем юбилее. И юбилей журнала
„Каторга и ссылка” тем и замечателен, что журнал этот единственный в мире:
сотрудниками его являются не историки, изучающие прошлое по книжкам, но
историки, делавшие историю. Это редкое соединение, мыслимое только в нашей
стране. Делать историю и изучать историю — вот идеал, к которому следует
стремиться, потому что книжное изучение — есть одна теория без практики,
делание истории без изучения — есть одна практика без теории. Мы отрицаем такой
отрыв теории от практики. Потому я предлагаю тост за такого историка, который
не только бы делал историю, но также теоретически изучал ее. Тогда такой
историк сумеет избежать ошибок своих предшественников».
Речь моя имела сильный успех. Аплодировали чуть ли не все, несколько раз
прерывали аплодисментами. После речи — чокались, с разных сторон подходили и т.
п. Но, через трех-четырех ораторов, взял слово Теодорович — и, полемизируя со
мной, считая, что я не раскритиковал ошибок Сажина по существу, — стал
обнаруживать его ошибки, указывая на его непонимание Парижской коммуны, и
непонимание диктатуры, и его непонимание марксизма и т. д. Сажин уже в
продолжение его речи взбеленился, встал, побледнел, стал стучать кулаками по
столу, прерывать. После Теодоровича он возвысил голос и прокричал: «Слава Богу,
достигли мы счастья, — мы ходим без штанов, мы голодны, босы, у нас ничего нет,
— вот до чего довел ваш марксизм. А вы говорите: мы, мы, истина у нас!»
Конечно, скандал. Выступление безобразное и буквально
контрреволюционное. Старик ничего не соображает, доведенный буквально до
бешенства. Зачем было делать это? После окончания Теодорович выговаривал мне:
я-де совершил ошибку, надо было напасть на Сажина. Я-де «смазал» и т. д., — а
сам вызвал старика на глупое, антисоветское и контрреволюционное выступление.
Некоторые говорили: Полонский поступил правильно, вырвал почву из-под
возможности развертывания скандала. Хуже всего то, что после скандального
выступления Сажина Теодорович ничего не нашелся сказать. «Не будем
полемизировать с Сажиным», — сказал он. Хотя тут-то бы и надо было старику
сказать несколько горячих слов.
Весь журнал делает «тихий» Б. П. Козмин36. Незаметно, где-то
за кулисами, — строит журнал, невидимый и неслышимый. Вспомнили и его: выпили
за него.
После банкета, выпившие, — стали плясать. Плясали русскую, танцевали
вальс. Кое-кто перепился.
Почему Теодорович стал отмежевываться? Ему кто-то сказал, что у меня
«уклон». Не сумев вовремя отмежеваться в свое время от Кондратьева37,
— он решил, пока не поздно, наверстать на мне. Его выступление продиктовано
подлой трусостью. Он готов поэтому утопить меня, приписать мне черт знает что,
лишь бы о нем дурно не подумали. Он отмежевался! Он обнаружил ошибку!
7/IV-31. Союз писателей достроил дом38. Ужасающие сцены при
занятии квартир. Голодный39 получил по списку квартирку в 2 комнаты.
Утром придя — он застал в ней поэта Арского40. Тот вломился в его
квартиру ночью со скарбом. Когда Голодный запротестовал, Арский стал грозить:
убью, а не впущу. Голодный передавал, что квартиры захватывались с бою. Один
размахивал кирпичом: голову раскрою всякому, кто станет отнимать от меня мою
площадь.
Писатели не голодают. Зарабатывают больше, чем писатели в любой стране.
Никогда писатель не был в такой чести, как теперь. За ними ухаживают. Выдают
пайки. Обеспечивают все, что надо. Особенно попутчики: эти — постоянные
именинники. Недавно выдали 70-ти писателям, во-первых — пайки: икра, колбаса,
всякая снедь из совнаркомовского кооператива, все, чего лишены простые
смертные. Сверх того — по ордеру на покупку вещей на 300 руб. — по дешевой
цене. Многие получили квартиры в кооперативном доме писателей, то есть
выстроенном на деньги правительства. Леонов зарабатывает тысяч до 50-ти в год,
Пильняк — не меньше. Никифоров41, — пролетарский писатель, немногим
меньше. Новиков-Прибой — говорит Н. П. Смирнов — тысяч сто в год. Гладков около
того. Но несмотря на это — все они недовольны. Им кажется, что их жмут. Всякую
попытку фининспектора обложить налогом в пользу государства считают покушением
на карман и кричат «караул».
8/IV 31. Отвратительная публика — писатели. Рваческие, мещанские
настроения преобладают. Они хотят жить не только «сытно», но жаждут комфорта. В
стране, строящей социализм, где рабочий класс в ужаснейших условиях, надрываясь
изо всех сил, не покладая рук, работает — ударничество, соцсоревнование, — эта
публика буквально рвет с него последнее, чтобы обставить квартиру, чтобы купаться
в довольстве, чтобы откладывать «на черный день». При этом они делают вид, что
страшно преданны его, рабочего, интересам. Пишут-то они не для него: рабочий их
читает мало. Что дает их творчество? Перепевы или подделку. Они вовсе не
заражены соцстроительством, как хотят показать на словах. Они заражены
рвачеством. Они одержимы мещанским духом приобретательства. Краснодеревцы не
только Пильняк42. То же делает и Лидин, и Леонов, и Никифоров, и
Гладков. Все они собирают вещи, лазят по антикварным магазинам, «вкладывают»
червонцы в «ценности».
Малышкин рассказывал: иду, говорит, вижу — Леонов шагает по улице.
Сбоку, по дороге, на саночках два человека везут красного дерева шифоньерку. На
углу Леонов глазами и головой, чтобы не заметили, делает им знаки: свернуть.
Заметив, что они поняли, как будто он ни при чем, пошел дальше, поглядывая по
сторонам. «Волок» шифоньерку в гнездо. При этом торгуется из-за десятирублевки:
взвинчивает себе гонорар по-купечески.
Среди них оригинален Бабель. Он не печатает новых вещей больше семи лет.
Все это время живет на «проценты» с напечатанных. Искусство его вымогать
«авансы» — изумительно. У кого только не брал, кому он не должен, — всё
под написанные, готовые для печати новые рассказы и повести. В «Звезде» даже
был в проспекте года три назад напечатан отрывок из рукописи, «уже имеющейся в
портфеле редакции», — как объявлялось в проспекте. Получив с журнала деньги,
Бабель забежал в редакцию на минутку, попросил рукопись «вставить слово»,
повертел ее в руках и, сказав, что пришлет завтра, — унес домой, и вот
четвертый год рукописи «Звезда» не видит в глаза43. У меня взял
аванс по договору около двух с половиной тысяч. Несколько раз я пересрочивал
договор, переписывал заново, — он уверял, что рукописи готовы, лежат на столе,
завтра пришлет, дайте только деньги. Он в
В Париже в
Я его печатал в
Почему он не печатает? Причина ясна: вещи им действительно написаны. Он
замечательный писатель. И то, что он не спешит, не заражен славой, говорит о
том, что он верит: его вещи не устареют и он не пострадает, если напечатает их
попозже. Но он знает, что он пострадает, если напечатает их раньше. Я не читал
этих вещей. Воронский уверяет, что они сплошь контрреволюционны. То есть — они
непечатны, ибо материал их таков, что публиковать его сейчас вряд ли возможно.
Бабель работал не только в Конной. Он работал в Чеке. Его жадность к крови, к
смерти, к убийствам, ко всему страшному, его почти садическая страсть к
страданиям — ограничила его материал.
Он присутствовал при смертных казнях, он наблюдал расстрелы, он собрал огромный
материал о жестокости революции. Слезы и кровь — вот его материал. Он не может
работать на обычном материале. Ему нужен особенный, острый, пряный,
смертельный. Ведь вся «Конармия» такова. А все, что у него есть теперь, — это,
вероятно, про Чека. Он и в Конармию-то пошел, чтобы собрать этот материал. А
публиковать сейчас — боится. Репутация у него — попутническая.
Не так давно в какой-то польской литературной газете какой-то
корреспондент опубликовал свою беседу с Бабелем — где-то на Ривьере47.
Из этой беседы явствовало, что Бабель — настроен далеко не попутнически. Бабель
протестовал. Мимоходом он заметил в «Литературной газете», что живет он в
деревне, наблюдает рождение колхозов, — и что писать теперь надо не так, как
пишут все, в том числе и не так, как писал он. Надо писать по-особенному, — и
вот он в ближайшее время напишет, прославит колхозы и социализм — и так далее.
Письмо сделало свое дело. Он перезаключил договоры, получил в ГИЗе деньги — и
«смылся». Живет где-то под Москвой, в Жаворонках, на конном заводе, и изучает
конское дело. Пишет мне письма, в которых уверяет в своих хороших чувствах, и
все просит ему верить: вот на днях пришлет свои новые вещи. Но не верится. И
холод его меня отталкивает. Чем живет человек? А внутренне он очень богат. Это
бесспорно. Старая, глубокая, еврейская культура.
10/IV-31. Встретил около музея Лебедева-Полянского. Затащил в музей.
Показал ему Форнарину Романо. Разговорились о литературе, РАППе. Он настроен
антирапповски. Ждет их «свержения». «На днях, — говорит, — в „Правде” будут их
ругать — за философскую дискуссию»48. Устроив у себя «философскую
дискуссию», они занялись главным образом реабилитацией Гроссмана-Рощина49.
Лебедев-Полянский того мнения, что «время» рапповцев подходит к концу. Победили
всех, разогнали всех, противники устранены. Осталось — только «двигать
литературу». А вот тут-то и закавыка, литература двигаться не хочет. Он
говорит, что не сегодня-завтра вопрос о «делах», а не «словах» — станет в
порядок дня. Нельзя много лет подряд «обещать», надо что-то «дать». Он не
верит, что «раппы» способны что-нибудь дать. В этом смысле они, по его
мнению, безнадежны. Их журнал, первый номер «РАПП», — убог50.
Теоретиков у них нет. Но он воздает должное их «ловкости»: «Это мастера! Политиканы!»
Действуют ребята действительно ловко. Но, правда, надолго ли их хватит?
Горбова, выброшенного, в числе прочих, из Института Маркса и Энгельса,
направляют на работу в Главлит51. Он как будто доволен. Ему не
хватало какой-нибудь «власти». Его все «жали». Теперь уж он «пожмет» сам. Он,
шутя, говорил уже Соловьеву: «Теперь вы у меня в руках».
Замошкин рассказывает — видел М. М. Пришвина. Он был на Урале, видел
строительство — рассказывает в восторге52. «Он прямо сделался
большевиком», — говорит Замошкин. «А пишет что-нибудь?» — спросил я. Нет,
ничего. Вот то-то и оно: на словах они все делаются «большевиками», как видят
успехи наши. А написать об этих успехах — не пишут. Что-то «мешает». А казалось
бы: если восторг у тебя «настоящий», если это тебя действительно «радует» —
тут-то бы и писать. Ан — нет! не выходит!
Пришвин ко мне приходил и, с вытаращенными глазами, говорил: «Что
делается! Гибнет хозяйство!» Он — мелкий собственник. Но деляга и хозяин. Дом
себе выстроил, живет охотой, на отшибе, с литераторами водится только либо со
«стариками» вроде Иванова-Разумника, Белого, либо с «современниками» вроде
Воронского. Чужд современности в глубокой степени. «Коллективизация» задела и
его: ему стало страшно, а ну как до «него самого» доберутся? Поехал смотреть.
Видит — строят большевики дело. Явные успехи. Как быть? Он наскоро
«перестраивает» фронт, то есть приспособляется. Но не забывает прежде всего
своих интересов. Видя, что до него «добираются» в журналистике, — он объявил
себя «ударником»53. В чем же его ударничество? Заключил договор с
«Молодой гвардией», чтобы ему платили пятьсот руб. в месяц, а он будет писать
повесть для молодежи. Деньги получает. Пишет. Помню, он письмом в редакцию
«Литературной газеты» даже еще кого-то вызвал: Горького, Серафимовича. По
крайней мере — пышно вышло.
11/IV-31. Вчера в клубе ФОСП — литературный вечер «Воспоминание об
истекшем литературном сезоне». Назначено на 11.30 вечера. Начался в 1 ч. ночи.
Истосковавшаяся по развлечениям писательская публика набила зал. Пропуск в зал
— с предосторожностями. У входа милиция проверяет повестки. Дальше повестка
обменивается на билет с указанием номера места. Много писателей, не получивших
повестки, — пошли домой. Иначе и нельзя: помещение тесно. Набьется до отказу —
тоже плохо. Те же, кто попал в помещение, — чувствуют себя удобно: приличный
буфет — чай, кофе и всевозможные бутерброды, печенье, фрукты, шоколад. Все
очень дешево. Внимательность к писателю — чрезвычайная.
Спектакль, состряпанный «юмористами», скучен и бездарен. Соль его в том,
что писатель, «герой», трактуется как болван, жадный до «бутербродов». Выведено
«заседание» ФОСПа — центр в горе бутербродов, которые пожираются с упоением.
Писатели отказываются ехать в колхоз. <Их> ловят в очереди около «секублита»54
— единственное место, где писателя можно найти. «Фиксируют» его ударами палки
по шее: у писателя никнет голова, и он делается сговорчивым. Дальше показан
писатель в колхозе, писатель делает отчет о своей поездке — все тускло, без
остроты, скучно. Два-три куплета остроумны, хорошо спародирован Луначарский,
говорящий речи, как граммофон, по любому поводу, и Гроссман-Рощин. И только.
Всеобщее разочарование. Никакой «соли». Все острые места литературного сезона
обойдены молчанием. Подхалимски был показан «Халатов» — очень похоже. И занавес
— карикатура Кукрыниксов: изображены — в центре Халатов, рядом Горький,
Авербах, Либединский, Кольцов, Вс. Иванов — кажется, все. Это и есть
«литература» — с Халатовым во главе. Были еще песенки о «секублите», все
направлено на выявление писательской «заботы» о чреве. Но мало остроумно —
нудно, без выдумки, дешево.
Есть остроумцы. Но «остроты» их хороши только тогда, когда передаются с
уха на ухо. Предавать же гласности свое остроумие — опасаются. А вдруг
кто-нибудь обидится? То есть если обидится человек малозначительный, не
«властный» — это наплевать. Но вдруг в какого-нибудь «властного» попадешь?
Тогда беда!
Самый ходкий вид шаржа — дружеская пародия, то есть откровенный
подхалимаж. На эту тему у меня был спор с Кукрыниксами и Архангельским. Им
интересно было знать мое мнение обих книжке55. Я им ответил:
талантливо, но поверхностно и дешево. Смехачество, зубоскальство, удары по
безответным мишеням. Работа по указке редакции.
Они это понимают. И соглашаются. Просят «критиковать». Но вместе с тем
видно, что словами их не проймешь.
Моор хотел издать свои замечательные антирелигиозные рисунки. Сдал их
ГИЗу — около 150. Там их затеряли — и будто бы найти не могут. Хороший способ
борьбы с антирелигиозной пропагандой. Написал Халатову ругательное письмо.
12/IV, 31. Вчера в Доме Герцена — второй «декадник» ФОСПа. Затея
хорошая: встречи писателей с политиками и экономистами. Говорил Ломов56 об
успехах строительства. Рассказывал о новых могучих электростанциях, которые уже
достраиваются, о гигантах заводах, которые в этом году пускаются в ход. Говорил
о трудностях, о перспективах. Указал на планы оросить пустыни, отеплить тундру,
об использовании новых источников энергии, только теперь открываемых, как то:
разница температур на поверхности воды и в глубине Ледовитого океана и т. п.
Захватывающе, грандиозно. Говорит Ломов слабовато, не красочно, но самый
материал, перспективы — потрясающе. Наши писатели рты раскрыли: какими они
кажутся жалкими «книжниками», «теоретиками», делающими крошечное, комнатное
«свое» дельце в своих кабинетиках в дни такого строительного размаха. Были
здесь Л. Гроссман, и А. Эфрос, и Сельвинский, Гладков, Никулин, Слетов и оба
Катаевы — Иван и Валентин. Слушали внимательно, с некоторым
подобострастием, аплодировали с некоторой долей подхалимажа — как и полагается
в этой среде писателей, чувствующих себя пенсионерами. Когда после доклада
Слетов сказал мне: «Вот материал для романа», — я заметил ему: «Этот материал
только тогда будет превращен в искусство, когда пройдет „сквозь” человека, то
есть будет им не только „продуман”, но и „пережит”, станет его „личным”,
„сердечным”, „как любовь”». — «Да, — согласился Ив. Катаев, — он должен стать
фактом его биографии». Я думаю, лет через десять из среды теперешних техников,
инженеров или простых рабочих — участвующих сейчас в этом строительстве, — лет
через десять из этой среды появится писатель, который даст нам книгу — роман —
повесть о строительстве, — это будет настоящая книга. А нынешние писатели,
которые не могут перестать быть «дачниками» или «гастролерами», — на такое
произведение не способны. Только гений мог бы преодолеть эту черту — отделяющую
материал «чужой» от своего. Но сейчас что-то гения не видно. Гений обязательно
созревает где-нибудь именно в самой гуще строительства и борьбы.
Вспоминается Чапыгин57. — Когда я был в Ленинграде — в
январе, — он пришел ко мне в гостиницу. Номер «Европейки», дрянной и грязный, с
клопами и крысами, — это «Европейская»! — хотя и дорогой. Но что ж делать!
лучшие отданы иностранцам. Этот грязный номер, с тусклым светом, серыми, в
пятнах, обоями и двумя широчайшими постелями, как-то гармонировал с мерзостными
признаниями Чапыгина. Пришел он какой-то взвинченный, взволнованный — и
какой-то скверный. Старик — за шестьдесят, — он тщательно бреет голову, сбрил
усы и бороду — чтобы «помолодеть». Года полтора <назад>, на пленуме
крестьянских писателей58, он произвел на меня плохое впечатление:
как-то похабно-сластолюбиво посматривает на девочек, на грязном пальце с
ужасающими ногтями — перстенек с «брильянтом», бархатная широкая блуза, — а сам
корявый, морщинистый, желтый, подержанный. Пришел он, чтобы «предупредить» меня
против Игоря Поступальского59, который «роет» против него. Из
рассказа выяснилось, что у Поступальского молодая жена. Денег у Поступальского
мало. А ей хочется и чулочки шелковые носить, и платье по моде, и кутнуть. Жили
они в Доме литераторов — на Карповке. Молодой, но бедный писатель и молодая,
жаждущая наслаждений — жена, и старый холостой, но богатый писатель,
«богатый старичок», как сказал о себе Чапыгин. Он и «увлек» женщину. «Отбил» ее
у него, — как выразился Чапыгин. Отбил деньгами, зная, что она его не любит.
«Она безумно любит его, — говорит Чапыгин. — Но я — старичок богатый, и ей жить
со мной выгодно, пока у меня есть деньги. Ну — и того...» Она любит молодого,
но бедного мужа, кабинетного ученого, но уходит к «богатому старичку», который
дает ей деньги. Старая история — паскудная и тогда, когда совершается купчиком,
и когда совершается «крестьянским писателем» Чапыгиным. Так вот, он ждет мести
со стороны Поступальского. Поступальский хочет-де объявить его, Чапыгина,
кулацким писателем. Поступальский где-то написал о нем, или хочет написать о
нем, — так вот я, Полонский, должен это иметь в виду — и не верить
Поступальскому.
В рассказе была непередаваемая мерзость его самодовольства. Хотя он и
говорит о себе как о «богатом старичке», — но самодовольное, блудливое какое-то
чувство сквозило в глазах и паскудной улыбке, когда он мне рассказывал это.
Что он «кулацкий писатель» с мистическим налетом — это бесспорно.
Комментарии
1Халатов Артемий (Арташес)
Богратович (1896 — 1936; расстрелян) — советский партийный деятель, в 1927 —
1932 годах — председатель правлений Госиздата и ОГИЗ РСФСР и одновременно
организатор общественного питания, директор треста «Нарпит» («Народное
питание»). Заявление Чуковского в ГИЗ от 10 декабря 1929 года было опубликовано
внутри статьи Халатова «К спорам о детской литературе» («Литературная газета»,
1929, 30 декабря).
3 Гессен Иосиф Владимирович
(1866 — 1943) — лидер кадетской партии, редактор газеты «Речь», постоянным
сотрудником которой был Чуковский.
4Пиксанов Николай
Кирьякович (1878 — 1969) — историк литературы, член-корреспондент АН СССР с
1931 года.
5 Поэт Казин Василий
Васильевич (1898 — 1981) в те годы печатался в основном в изданиях,
руководимых Воронским («Красная новь», альманах «Круг»).
6 Замошкин Николай Иванович
(1896 — 1960) — литературный критик.
7 В своем выступлении на
дискуссии в ВССП Полонский напомнил эту историю. «Я задолго до дискуссии с
„Перевалом” указывал перевальцам на необходимость пресмотра их платформы, о
необходимости чистки „Перевала” от правых элементов. <...> В одном из
закрытых заседаний в ноябре
Пакентрейгер Соломон Иосифович (1891 — после 1940; репрессирован) —
литературный критик, участник «Перевала».
Подозрения Полонского о роли Воронского в этом конфликте могут
свидетельствовать о том, что Воронский, находясь в липецкой ссылке, поддерживал
связь с «Перевалом», руководил им.
8 Статьи Троцкого появились
как в «Новом мире», так и в «Красной нови». В первом — «Культура и
социализм» (1926, № 1, стр. 166 — 177), во второй — «Радио, наука, техника и
общество. Доклад на открытии Первого Всесоюзного съезда Общества друзей радио.
1 марта
9 Имеется в виду пятилетняя
годовщина журнала «Красная новь», отмечавшаяся 21 февраля 1927 года (см.
запись в дневнике Полонского — «Новый мир», 2008, № 1, стр. 149 — 150 и
соответствующее примечание). Полонский председательствовал на этом «юбилее», и
это принесло ему немало неприятностей, поскольку на вечере присутствовали почти
исключительно попутчики и не было пролетарских писателей, представителей РАППа
и ВАППа, ЛЕФа. Хотя последним были посланы приглашения, они проигнорировали
юбилей, и в составе присутствующих был усмотрен вызов со стороны устроителей и
политическая демонстрация. Припомнив Полонскому заодно историю с пильняковской
«Повестью непогашенной луны», его вывели из редколлегии «Нового мира» (см. ч. 2
— «Новый мир», 2008, № 2, стр. 146). На его место пришел интриговавший против
него С. Б. Ингулов (см. о нем: «Новый мир», 2008, № 1, примеч. 49). Полонский
писал Горькому 5 февраля 1928 года: «Вы уже знаете, что с „Новым миром” я
распростился. На очереди „П<ечать> и р<еволюция>”. Я не тужу о том,
что вместо одной литературной работы я буду делать другую, — все равно в
литературе я работать буду. Но если с моим уходом может закрыться журнал — это
будет очень печально» (Архив А. М. Горького. Т. 10, кн. 2, стр. 146). Опасения
Полонского оправдались: П. М. Керженцев, отобрав у него «Печать и революцию»,
выпустил лишь несколько номеров, после чего журнал с треском лопнул; сменивший
его журнал «Литература и искусство» также оказался нежизнеспособным (подробнее
об этом см. в дальнейшей публикации дневника Полонского).
В 1928 году Полонскому удалось взять реванш и вернуться в «Новый мир».
Редколлегия в составе Луначарского, Скворцова-Степанова и Ингулова подписывала
номера с 4-го по 8-й. Начиная с номера 9 фамилия Ингулова исчезает с обложки
«Нового мира», а Полонский возвращается. После смерти Скворцова-Степанова
журнал подписывали Луначарский и Полонский, но нарком просвещения, как правило,
в редактировании никакого участия не принимал, и вся работа ложилась на плечи
Полонского.
10 В феврале 1929 года
Воронский был исключен из ВКП(б) за принадлежность к троцкистской оппозиции и
выслан из Москвы в Липецк. Хорошо его знавший переводчик Н. Любимов
писал, что зампред ОГПУ Яков Агранов сфабриковал «дело» Воронского, и лишь
вмешательство Орджоникидзе смогло заменить лагерь недолгой ссылкой в Липецк
(см.: Любимов Н. М.Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Т. I. М., 2000,
стр. 80; об этом же подробно рассказывала журналисту М. Бирюкову дочь
Воронского Галина Александровна Воронская-Нурмина. См.: Бирюков М. Жизнь на
краю судьбы. Из бесед с Г. Полонской. — В кн.: Нурмина Г. На дальнем прииске.
Рассказы. Магадан, 1982). Пока Воронский находился в ссылке, Полонский,
напечатавший в «Новом мире» вторую часть автобиографической повести своего
соперника и антагониста «За живой и мертвой водой» (1928, № 9 — 12; 1929, № 1),
добился в ЦК издания ее отдельной книгой. С бедствовавшимВоронским был
заключен договор, и ему выплатили аванс.
11 Закупочная комиссия
Музея изящных искусств (нынешний Музей изобразительных искусств им. А. С.
Пушкина), директором которого также являлся Полонский. Он считал себя
искусствоведом, печатал в «Печати и революции» статьи по искусству, был
дружески знаком со многими художниками, особенно с графиками, составил книгу
«Русский революционный плакат. Художественная монография» (М., 1924), был
редактором книги «Мастера современной гравюры и графики» (М. — Л., 1928).
12Богородский Федор
Семенович (1895 — 1959) — художник. Его персональная выставка открылась 1
марта 1931 года.
13 Трофимов Владимир
Кузьмич (1899 — ?) — начальник (директор) Музея Красной Армии в 1930-е годы.
14Макаров Иван Иванович
(1900 — 1937; расстрелян) — писатель.
15Нитобург Лев Владимирович
(1899 — 1937; погиб в лагере) — писатель.
16Когда в периодике стали
появляться фрагменты нового романа Горького, Полонский почти в каждом письме
упрашивал дать отрывки в «Новый мир». Так, в письме от 30 июня 1927 года
читаем:
«Дорогой Алексей Максимович!
Пишу Вам — не скрывая своего огорчения. Я просил у Вас — помните —
отрывок Вашего последнего романа для „Н<ового> м<ира>”. Вы
отказали. Я не мог предположить, что мотивами отказа могло быть Ваше
недоброжелательное отношение к этому журналу. Для такого отношения после того,
как я стал его вести, у Вас, мне думалось (и думается), ведь не было поводов.
Но как понять то, что сейчас отрывки из „Клима Самгина” — разрозненные,
печатаются и в „Огоньке”, и в „Красной панораме”, и в „Известиях”, и в
„Правде”, и еще в альманахах — в „Новом же мире” — ни строки. <…> Нет
надобности говорить, с каким нетерпением ждет читатель Вашу каждую новую вещь.
Но собирает отрывки — но ведь по отрывкам нельзя судить, какие из них идут
раньше других, — последовательность частей не соблюдена и не указана при
печатании. В результате — страдает и роман, и читатель. Разве не было бы лучше
эту часть романа, поскольку она не была предназначена для отдельного издания
сразу, провести в „Н<овом> м<ире>”? Почему же Вы так игнорируете
этот журнал?» (Архив А. М. Горького. Т. 10, кн. 2, стр. 97).
После появления в «Новом мире» глав из «Жизни Клима Самгина» М. М. Полякова,
участница «Перевала», выступила с рецензией в «Печати и революции» (1928, № 1,
стр. 102 — 106). По ее мнению: «В повести о жизни Клима Самгина нет
<…> насыщенности образов, нет утверждения жизни, нет основного,
определенного, субъективного тона автора. Равнодушие граничит в ней с полной
холодностью, объективизм превращается в безучастие. Эта холодность так проникла
всю повесть, что книжка, написанная рукой настоящего художника, человека
большого мастерства и опыта, вызывает порой недоумение, порой неудовлетворенное
чувство». И далее: «Изобилие второстепенных и третьестепенных персонажей,
обнаруживая количественное богатство человеческих наблюдений у Горького,
композиционно загромождает повесть, ослабляет ее динамику, разрежает
художественное напряжение. <…> Ощущение того, что от одного момента можно
всегда оторваться и перебежать к другому, губительно действует на читательское
восприятие и разрушает художественную иллюзию» etc. Вывод М. Поляковой
неутешителен: «Итак, несмотря на все мастерство, на богатство наблюдений, на
ряд отдельных блестящих картин, написанных художественно сильно и выпукло,
„Жизнь Клима Самгина” — холодная вещь».
13 марта 1928 года Полонский в письме просил Горького: «Я подготовляю
майскую книгу „Печ<ати> и рев<олюции>” с большим материалом,
посвященным Вашей литературной деятельности. Среди прочего мат<ериала>
есть 10 Ваших писем Валерию Брюсову. Разрешите напечатать. А еще было бы
хорошо, если бы Вы нашли в В<ашем> архиве письма Брюсова к Вам.
Ваши письма — ответ на его письма. Только времени осталось мало. Очень прошу»
(Архив А. М. Горького. Т. 10, кн. 2, стр. 104).
Ответное письмо Горького Полонскому от 25 марта 1928 года опубликовано с
корректным обращением «Уважаемый Вячеслав Павлович», а не с сухим «В.
Полонскому», как сказано в дневнике. Из письма явствует, что Горький не так
обиделся на рецензию Поляковой, как на то, что, с точки зрения писательской
этики, Полонскому не стоило бы после получения от Горького настойчиво просимого
начала его нового романа помещать кисловатую рецензию вдругом своемжурнале,
каким была «Печать и революция». Приводим письмо Горького:
«Уважаемый Вячеслав Павлович, —
не принято, чтоб письма общественного деятеля или писателя публиковались
при жизни его. Я считаю эту традицию очень хорошей и прошу Вас письма мои к
Брюсову не печатать. Подождите года два-три, надеюсь, что за это время я
перейду в „потусторонние местности”, и вот тогда можно будет печатать все мои
письма.
По поводу „необоснованных” рецензий „П<ечати> и р<еволюции>”
могу указать Вам на рецензию М. Поляковой о „К<лиме> Самгине”. Перед
рецензентом — начало романа. На вопрос рецензента: „что такое Клим?” — начало
ответить не может. Казалось бы — это ясно. Однако рецензент уже решительно
характеризует тип, еще не знакомый ему. По началу романа нельзя говорить об
„обилии эпизодических лиц”. Как может знать рецензент, кто эпизодическое лицо,
а кто — нет? Можно ли говорить о „равнодушии” автора к своему герою, еще не
зная героя? Может быть, он ничего и не заслуживает, кроме равнодушия — в
лучшем случае?
Мне, человеку, проработавшему в русской литературе 35 л<ет>, такие
рецензии — не новость. Но Вы должны согласиться, что раньше рецензенты были
все-таки осторожнее в своих суждениях, а редактора относились к рецензентам
строже.
Если Вы подумаете, что я „задет” рецензией Поляковой, — это будет
неправда, обидная для меня. Обо мне можно и следует писать как угодно, я свое
дело знаю. Но такие рецензии, на мой взгляд, вредны для молодых писателей,
которых легко сбить с толка. А к ним нужно относиться очень бережно, очень
заботливо. Вот в чем дело.
Всего доброго!
А. Пешков».
(Там же, стр. 105.)
Рискнем предположить, что реакцией на этот выговор «злющего старика»
стала публикация писем Горького Брюсову с предисловием Полонского и примечаниями
Н. С. Ашукина, — вопреки прямому запрету Горького («Печать и революция», 1928,
№ 5, стр. 54 — 56). «Письма публикуются впервые с разрешения автора», —
заканчивал Полонский свое предисловие, в то время как разрешения получено не
было. После этого переписка между Горьким и Полонским прерывается (есть лишь
телеграмма Полонского от 29 марта 1928 года: «Разрешите день Вашего
рождения крепко Вас обнять»).
17 13 декабря 1926 года
Горький, прочитав в 12-м номере «Нового мира» рассказ Вс. Иванова «На
покое», написал ему из Сорренто: «Разрешите поздравить: отлично стали Вы
писать, сударь мой! <…> Сейчас Вы изображаете так, как это делал
Ив. Бунин в годы лучших достижений своих <…> когда им были написаны такие
вещи, как „Захар Воробьев”, „Господин из Сан-Франциско” и прочее. Но мне
кажется, что в пластике письма Вы шагнули дальше Бунина, да и язык у Вас
красочнее его, не говоря о том, что у Вас совершенно отсутствует бунинский
холодок и нет намерения щегольнуть холодком этим. <…>
Очень я рад за Вас, честное слово! Какое это изумительное явление —
русская литература и какой большой человек русский литератор…» (Иванов Вс.
Переписка с А. М. Горьким. Из дневников и записных книжек. М., 1985, стр.
34 — 35).
Вс. Иванов незамедлительно предал печати дифирамбы в свой адрес из столь
авторитетных уст: письмом Горького открывается статья Макса Ольшевца «Писатель
в одиночестве. А почему?» («Известия», 1927, 1 января). «Это письмо не
единичное, — писал Ольшевец. — Горький ведет обширную переписку с советскими
писателями. Жаль только, что его письма, имеющие крупное
литературно-общественное значение, остаются на письменном столе или в боковом
кармане получателя, не предаются гласности, не становятся достоянием широкой
общественности». В этом же номере «Известий» подвалом был дан рассказ Вс.
Иванова «Крысы» из времени военного коммунизма.
Горький протестовал письмом в «Известия», где, в частности, писал: «С
некоторых пор мои частные письма литераторам публикуются в газетах.
Мне помнится, что в прежнее время литераторы более или менее терпеливо
ждали, когда корреспондент умрет, и уже после похорон печатали письма его.
Я просил бы собратьев по перу тоже подождать немножечко и не ставить
меня при жизни в смешную и неудобную позу человека, как бы раздающего
„патенты”, „удостоверения” и т. д.» («Известия», 1927, 21 января; Горький А. М.
Собр. соч. в 30-ти томах. М., 1956, т. 30, стр. 7).
22 января 1927 года последовал покаянный ответ Вс. Иванова, сразу
понявшего, кто здесь имеется в виду: «Эти строки я пишу Вам не для оправдания,
а для того, чтобы Вы могли выяснить обстоятельства, при которых черт сунул меня
согласиться с моими „друзьями” и дать напечатать Ваше письмо. Личные дела мои
находились в отвратительном состоянии, меня мотали всякие отчаяния. За неделю
приблизительно до Вашего письма я уничтожил свои рукописи, в том числе роман
„Казаки”, листов этак пятнадцать, — и вообще размышления были такого сорта:
сегодня или завтра застрелиться. Я пишу теперь об этом спокойно, потому что все
это сгинуло.
Я саморекламой никогда не занимался. Внутренняя моя насыщенность такова,
что я даже не имею друзей. <…> большей половиной своего существования я
обязан Вам — и даже литературными ошибками своими я обязан Вам, ибо никто, как
Вы, познакомили меня со Шкловским, под влиянием которого я находился года два и
который, бессознательно, конечно, заставил меня написать листов тридцать очень
плохой прозы» (Иванов Вс. Переписка с А. М. Горьким..., стр. 35 — 36).
18 Горький окончательно
вернулся в СССР 14 мая 1931 года после девяти с половиной лет пребывания за
границей. Ему отвели бывший особняк Рябушинского (М. Никитская, д. 6,
архитектор Ф. О. Шехтель), ранее занятый Всероссийским обществом культурной
связи с заграницей. Ныне там Музей-квартира А. М. Горького, один из нескольких
бесплатных московских музеев.
19 «Новый мир» был изданием
«Известий ВЦИК и ЦИК СССР». Органом Союза советских писателей журнал стал
только с января 1947 года.
20 Мордвинкин Владимир
Юрьевич (1889 — 1946) — в прошлом ответственный секретарь «Известий», затем
заместитель начальника Главлита Лебедева-Полянского. Его биография по крупицам
восстановлена саратовским журналистом Юрием Песиковым. Мордвинкин был женат на
родной сестре Ягоды Таисии Григорьевне; после расстрела Ягоды ее сослали, и муж
последовал за ней; затем жену в ссылке арестовали, и он остался с маленькой
дочерью; лишенный работы колхозного счетовода, умер в полной нищете (см.:
Песиков Ю. Негласно поднадзорный. — «Журналист», 2007, № 2, стр. 91).
21 Имеется в виду роман
Воронского «Глаз урагана» («Звезда», 1931, № 1 — 3).
22 Рассказ
«Федя-гверильяс», не опубликованный в «Новом мире», вошел в сборник Воронского
«Рассказы и повести» (М., 1933).
23 Книга Полонского «О
Маяковском», небольшая по объему, все-таки была издана (М. — Л., 1931).
24 Сабашникова Татьяна
Михайловна (1903 — 1976) — дочь М. В. Сабашникова, одного из
братьев-основателей «Издательства братьев Сабашниковых».
25 Статья Н. Н. Асеева
«Работа Маяковского» («Новый мир», 1931, № 4).
26Стецкий Алексей Иванович
(1896 — 1938; расстрелян) — советский партийный деятель, с 1930 года —
заведующий агитпропотделом ЦК ВКП(б).
27 Небезынтересен
поступивший за два года до того из Крыма донос на Шенгели некоего Я. Д.
Полканова (псевдоним?). Текст достоин того, чтобы привести его полностью:
«Борьба за пролетарскую идеологию в крымском вузе
В литературном кружке Крымского педаг. института 150 студентов. Кружком
руководил доцент Шенгели. С самого начала работы кружка руководитель взял
неверный курс. Вместо разборов литературных произведений, вместо всестороннего их
обсуждения литкружок занимался мелочными вопросами.
При разборе стихов молодых поэтов подходили только с формальной стороны,
придирались к рифмам. Социологического метода, марксистского анализа не было.
Отдельные товарищи партийцы делали попытки направить прения по иному пути, но
получали отпор со стороны Шенгели, а также со стороны всего бюро литкружка,
состоявшего из сторонников Шенгели. Эти сторонники, например О. Милославский, в
докладах говорили: „Демьян Бедный ничего своего не создал”, „Жаров ничего из
себя не представляет”, „Доронин — никуда не годится”, и наоборот:
„Бальмонт принял революцию, но теперь он в эмиграции”.
Когда же делал доклад комсомолец, „шенгелианцы” не допускали
развертывания прений, были выкрики: „ты, мол, в литературе ничего не понимаешь”,
„куда ты со свиным рылом в апельсинный ряд лезешь”. Не напрасно рабочие 2 ОРК
прогнали Милославского, руководившего у них литкружком.
На требования студенчества давать марксистский анализ произведений
Шенгели признался в нежелании и неуменьи прилагать марксистский,
социологический метод к изучению литературных явлений и обнаружил полное
невежество в вопросах марксистской методологии.
Шенгели развивал анекдотический, богемский взгляд на литературу.
Его лекции по вопросам литературы ХХ века сводились к изложению
закулисной жизни отдельных писателей (Брюсова, Блока, Сологуба и др.).
С группой „мещанского литературного молодняка” устраивались попойки на
квартирах.
А затем Шенгели и К° появлялись в институте, дискредитировали литкружок,
травили комсомольцев и партийцев (приравнивали партийца т. Новожилова к
Бенкендорфу — шефу жандармов).
Последнее собрание литкружка переизбрало состав бюро и решило, что
дальнейшее пребывание Шенгели в качестве руковода кружка невозможно.
Шенгели, разобидевшись на такое постановление, 2 недели не посещал свои
лекции. Тут-то и проявила себя группа сторонников Шенгели. Появляются на стенах
института лозунги: „Да здравствует Шенгели!” На окнах надписи: „Долой
Новожилова и Дупленко!” Для характеристики деятельности Шенгели приведем еще
факты: чтение истории русской литературы на 4 курсе свелось к обзору
„символистов”; о Сологубе было сказано: родился там-то, характер такой-то,
любил спорить со своим другом до тех пор, пока безумно хотел ужинать.
О Брюсове было сказано, что он 2 года не платил членские взносы в
партию, его ячейка каждый раз таскала на объяснения… Брюсов был религиозный
человек. Брюсов собирал нас (значит, и его, Шенгели) в подвальчике в Москве — и
проповедовал спиритизм…
Студенты отделения русского языка и литературы на своем собрании 10
декабря — присутствовало до 200 человек — единогласно, без
воздержавшихся, решили, „что Шенгели как преподаватель ни в какой мере не
удовлетворяет самым элементарным требованиям и дальнейшая преподавательская
деятельность Шенгели в вузе невозможна”.
Собрание также решительно осудило деятельность небольшой группы чуждых
пролетарскому студенчеству лиц, пытающихся дезорганизовать работу наших
организаций, и сочло необходимым при дальнейших попытках с их стороны
противопоставить себя организованному студенческому коллективу поставить вопрос
о несовместимости подобного поведения со званием студента советского
вуза.
Я. Д. Полканов».
(«На литературном посту», 1929, № 3, стр. 65).
28 Литературным помощником
А. С. Новикова-Прибоя во время работы над романом «Цусима» был отставной
лейтенант (отнюдь не адмирал) царского флота Л. В. Ларионов.
29Сац Игорь Александрович
(1903 — 1980) — литературовед, переводчик. Брат Натальи Александровны
Розенель-Сац (1902 — 1962), жены Луначарского, актрисы. В 60-е годы работал в
«Новом мире» Твардовского. См. о нем в книге В. Войновича «Портрет на фоне
мифа» (М., 2002).
30 Гнедин (Гельфанд)
Евгений Александрович (1898 — 1983) — публицист, дипломат. Сын А. И. Парвуса
(Израиля Гельфанда). До своего ареста 2 мая 1939 года заведовал отделом печати
НКИД. Автор мемуаров «Катастрофа и второе рождение» (1977), воспоминаний «Себя
не потерять» («Новый мир», 1988, № 7).
31 Никитина — не исключено,
что имеется в виду Евдоксия Федоровна (1895 — 1973), председатель
кооперативного издательства «Никитинские субботники» и руководитель
одноименного литературного объединения в Москве.
32 Издательство «Academia»
после ареста многих его сотрудников, в том числе директора издательства А. А.
Кроленко и главного редактора, его сестры Л. А. Кроленко, было переведено из
Ленинграда в Москву, потеряв самостоятельный статус и став одним из
подразделений ГИХЛа.
33 Год спустя Шенгели все
еще был отлучен от литературного творчества. 19 марта 1932 года он писал М. М.
Шкапской в Ленинград: «Я сейчас редактирую журнал „Коммунальное хозяйство”, и у
меня там тихий, вполне мой кабинет. Письма я предпочитаю получать там.
Театральный проезд, 3, 4<-й> подъезд, комн. 24,
34 Теодорович Иван
Адольфович (1875 — 1937; расстрелян) — редактор журнала Общества бывших
политкаторжан и ссыльнопоселенцев «Каторга и ссылка» в 1929 — 1935 годах;
Шумяцкий Борис Захарович (1886 — 1938; расстрелян), с 1930 года — председатель
Союзкино;Фроленко Михаил Федорович (1848 — 1938) — революционер-народник,
шлиссельбуржец, член редколлегии «Каторги и ссылки»; Сажин — см. примеч. 18 к
начальной части настоящей публикации (2008, № 1); Диковская (Якимова-Диковская)
Анна Васильевна (1856 — 1942) — бывший член исполкома «Народной воли»; Шебалин Михаил
Петрович (1857 — 1937) — революционер, шлиссельбуржец, директор Музея П. А. Кропоткина
в Москве.
35 Лавров Петр Лаврович
(1823 — 1900) — идеолог революционного народничества. Вероятно, имеется в виду
неподписанная статья «Свайные постройки» в энциклопедическом словаре Брокгауза
и Ефрона (т. 29, стр. 65 — 67).
36 Козьмин Борис Павлович
(1888 — 1958) — историк, редактор «Каторги и ссылки», составитель
биобиблиографического словаря «Писатели современной эпохи».
37 Кондратьев Николай
Дмитриевич (1892 — 1938; расстрелян) — экономист. Под «несвоевременным
отмежеванием» Теодоровича от Кондратьева, возможно, имеется в виду содействие
Теодоровича и А. В. Чаянова освобождению арестованного в 1920 году Кондратьева,
которого после этого еще дважды арестовывали.
38 Первый кооперативный дом
ВССП в Москве (ул. Фурманова, д. 3/5; дом не сохранился). Позднее, в августе
1933 года, там получил двухкомнатную квартиру Осип Мандельштам с женой (см.,
напр., его стихотворение «Квартира»).
39Голодный Михаил (Эпштейн
Михаил Семенович; 1903 — 1949) — поэт.
40 Арский Павел (Афанасьев
Павел Александрович; 1886 — 1967) — поэт, драматург, актер провинциальных
театров. Ему принадлежат известное двустишие по поводу Манифеста 17 октября
1905 года: «Царь испугался, издал манифест: / Мертвым — свободу! Живых — под
арест!» Среди коллег пользовался дурной репутацией: так, Н. А. Карпов в
воспоминаниях «В литературном болоте» (не опубликованы), упоминая разных
литературных мошенников и воров-плагиаторов вроде Графа Амори, писал: «В начале
империалистической войны проходимец-актер Арский стащил у редактора „Вечерней
воскресной газеты” Блауберга тетрадку моих стихов, ранее печатавшихся в
журналах, и стал печатать их за своей подписью в газете „Пятигорское эхо”»
(РГАЛИ, ф. 2114, оп. 1, д. 2).
41 Никифоров Георгий
Константинович (1884 — 1939; умер в заключении) — писатель.
42 Намек на повесть
Пильняка «Красное дерево». Выражение, получившее после шумной истории с
опубликованием этой повести в Берлине издательством «Петрополис»
распространение в писательском кругу. Так, в ответе на анкету напостовского
журнала «О мещанстве» Сергей Городецкий писал: «Армия „критиков”, умеющих под
маской негодования сообщить читателю о тайных прелестях книги, быстро создает
рекламу, глядь, писатель уже строит дачку и скупает красное дерево» («На
литературном посту», 1929, № 6, стр. 20). Там же: «Белинскими мещанства в
критике прочно остаются Воронский и Полонский, не говоря уже о
бесчисленныхЖицах». Не здесь ли корни резких отзывов о Городецком («дрянь»,
«бездарность», «приспособленец», «человек с монархическим прошлым») в дневнике
Полонского?
43 На последней странице №
5 за 1926 год ленинградского журнала «Звезда», недавно сменившего редколлегию,
значилось: «В 1927 году в журнале ЗВЕЗДА будут помещены, среди других,
следующие приобретенные редакцией новые произведения:
— ряд рассказов И. Бабеля, один из которых — «Первый гонорар» —
будет напечатан в № 1 журнала…»
Бабель был также обозначен в числе постоянных сотрудников журнала.
Однако его рассказ «Мой первый гонорар» появился в печати уже после смерти
автора.
44 В «Новом мире» рассказ
Бабеля среди произведений, которые должны быть «опубликованы в текущем
году», упоминался в 1927, 1928 и 1929 годах. Рассказ так и не появился и
в 1930 году уже журналом не анонсировался.
45 Пятаков Георгий Леонидович
(1890 — 1937; расстрелян) — советский партийный деятель, в 1927 году — торгпред
СССР во Франции.
46 Первые два рассказа
Бабеля были напечатаны в журнале «Летопись» в 1916 году.
47Установить, какая
польская газета имеется в виду, не удалось.
48Дискуссия развернулась
начиная с 9 апреля 1931 года. См. «Литературную газету» за этот день:
редакционную статью «О романе Фадеева „Последний из удеге”» и статью
Н. Асеева «Мои часы ушли вперед». Вскоре, 19 апреля 1931 года, в «Правде»
появилась неподписанная статья «За пролетарскую литературу», выражавшая мнение
ЦК о «кадровой политике» рапповцев. В ней, в частности, говорилось: «Выведя из
секретариата РАППа т. Безыменского, допустившего крупные ошибки, но
бесспорно являющегося пролетарским писателем, товарищи из РАПП вообразили,
будто они укрепляют пролетарскую литературу, печатая откровения
Гроссмана-Рощина, Эльсберга, которых пролетарская общественность никак не может
признать своими».
49Гроссман-Рощин Иуда
Соломонович (1883 — 1934) — бывший анархист-коммунист, в Гражданскую — в штабе
Н. Махно; затем — литературовед, критик, член РАПП. В № 9 «На литературном
посту» за 1931 год была опубликована резолюция научно-методологического совета
секретариата РАПП «Об ошибках И. С. Гроссмана-Рощина» (стр. 22). В ней критику
ставился в вину эклектизм в работах «Художник и эпоха» и «Искусство изменять
мир», отмечались «механистически-функционалистский подход к искусству», «ошибки
субъективистского и механистического характера». В то же время утверждалось:
«Тов. Гроссман-Рощин в течение ряда лет активно работал в пролетарском
литературном движении и, будучи автором ряда статей, оказавших реальную пользу
в борьбе с лефовщиной, воронщиной и „Перевалом”, несмотря на допущенные им
крупные ошибки, может в дальнейшем быть полезным работником литературного
движения, но только при решительной самокритике всех указанных выше ошибок»
(там же).
50 В январе 1931 года вышел
в свет орган Российской ассоциациипролетарских писателей, одноименный журнал
«РАПП» (в дополнение к «На литературном посту», издававшемуся в 1926 — 1932
годы). До ликвидации ассоциации вышло три номера журнала.
51 15 января 1931 года в
«Правде» появилась статья с обвинениями Д. Б. Рязанова и других видных
сотрудников Института Маркса — Энгельса. 16 февраля Рязанов был арестован по
делу «Союзного бюро меньшевиков» и выслан на три года в Саратов. Институт
подвергся реорганизации, был слит с Институтом В. И. Ленина и стал называться
Институт Маркса — Энгельса — Ленина; большинство сотрудников Рязанова были
уволены. Сам Рязанов отбыл ссылку, но в 1938 году был арестован вторично и
после пятнадцатиминутного слушания «дела» в тот же день — 21 января 1938 года —
расстрелян.
53 Пришвин, отрекаясь от
«Перевала», поместил в «Литературной газете» (1931, 9 января) статью
«Нижнее чутье», где из всего написанного им «очень литературного, жизненно
сомнительного» выделял рассказы для детей «как бесспорное творчество жизни».
Здесь же он упоминает о заявлении в «Молодую гвардию» о том, чтобы закрепили
его ударником по детской литературе до конца пятилетки. 14 января в той же
газете появился и текст заявления: «Ударник детской литературы. Открытое письмо
издательству „Молодая гвардия”». Заканчивает Пришвин без излишней скромности:
«Усматривая <…> свое дарование и мастерство особенно ценным в применении
к детской и юношеской литературе, я обращаюсь в „Молодую гвардию” со следующим
предложением. Объявляя себя ударником в области создания детской литературы, я
прошу „Молодую гвардию” до конца пятилетки закрепить меня на производстве
детско-юношеской литературы с определенным ежемесячным заработком.
Вызываю последовать моему примеру и пойти в детскую литературу
писателей: М. Горького, Алексея Толстого, В. Шишкова, А. Чапыгина, Н.
Огнева, А. Яковлева, Вс. Иванова».
Ответил на этот вызов, и чрезвычайно удачно, пожалуй, лишь А. Н.
Толстой, да и то вряд ли «Золотой ключик» был как-то связан с заметкой
Пришвина.
54Секублит — сектор
улучшения быта литераторов.
55 Речь может идти о книге
пародиста Александра Григорьевича Архангельского (псевдоним: Архип; 1889 —
1938) «О Бабеле, Гладкове, Жарове, Зориче, Зощенко, Инбер; Клычкове,
крестьянском поэте; Луговском, Никифорове, Олеше, Орешине, Романове, Радимове,
Светлове, Сельвинском, Третьякове, Уткине, Шкловском» (М., 1930), иллюстрированной
шаржами Кукрыниксов. И пародист, и карикатристы постоянно печатались в журнале
«На литературном посту».
56Ломов-Оппоков Георгий
Ипполитович (1888 — 1938; расстрелян) — в 1931 — 1933 годах — заместитель
председателя Госплана СССР.
57 Чапыгин Алексей Павлович
(1870 — 1937) — писатель; наиболее известен его роман «Разин Степан» (1926 —
1927).
58 Расширенный пленум
Центрального совета Всероссийского общества крестьянских писателей проходил 15
— 17 мая 1928 года.
59Поступальский Игорь
Стефанович (1907 — 1990) — поэт, переводчик, критик. Много лет провел в
колымских лагерях. См. его воспоминания о встречах с Мандельштамом
(«Тыняновский сборник. 6, 7, 8-е Тыняновские чтения». М., 1998, стр. 560 — 566.
Публикация А. Г. Меца).
* В. П. ошибся. Это было при
мне. Р<адимов> сказал «не умели рисовать». (Примеч.
К. Полонской.)
14.IV-31. Любопытен Гронский из «Известий». Не верю его искренности.
Проныра, карьерист, подхалим. Помню его появление в «Известиях» при
Степанове-Скворцове: почтительно изгибался, руки по швам, «слушаюсь». Но
работяга: работой завоевал доверие. Сейчас — кандидат в «редакторы». Вчера на
собрании партколлектива он говорил уже таким голосом и тоном, что один из
«смирных» партийцев не стерпел и бросил реплику: «Но есть партийная
общественность, Иван Михайлович». Гронский говорил о том, что у него есть
«власть» выбросить из «редакции» любого партийца — не спрашиваясь мнения
партколлектива. Это уже нотки «барина», который угрожает. Старается дружить с
«сильными». «Друг» Демьяна Бедного. Сам он месяцев восемь не вносил
партвзносов, задолжал «Известиям» несколько тысяч рублей, — платил себе за
рецензию в пятьдесят строк — до 150 руб., — словом, «когти» показывал еще
при Степанове-Скворцове. Когда на ячейке все это было обнаружено и пропечатано
в «Рулоне», газете типографии, — он все-таки вывернулся. Сейчас понемногу
превращается в видную фигуру. Фактически он руководит газетой. Человек с
талантом. Но бывший эсер, хвастун, втирающий очки рабочим насчет своего старого
большевизма. Есть в его лице и повадке что-то крепкое, волчье. Хитер и умен.
Говорит медленно, обдумывая каждое слово. Старается не «спешить», а класть свою
гирю на ту чашку, которая уже пошла вниз. Долго помнит зло и мстит, подбирая
«документы», с чувством и толком. Парень кулацкой складки1.
Будучи в Ленинграде в январе этого года, я зашел по делу к художнику
Верейскому. Он, оказывается, зять Н. И. Кареева2. Старик, узнав, что
я у Верейского, попросил заглянуть к нему. Я зашел: маленькая, темная
комнатушка, пропахшая пылью. Узенькая кровать за ширмочкой, жесткая, плоская,
маленькая подушка, тонкое старое одеяло. Диван, промятое кресло, стол,
заваленный книжками и бумагами. Темная лампочка с канцелярским абажуром. Старик
в своем древнем «думском» сюртуке, с красным, точно обваренным, лицом, с
тусклыми, без выражения, глазами, с гривой белых волос — Кареев показался мне
выживающим из ума стариком. Хотел он у меня получить рекомендацию к Рязанову:
Рязанов взял у него несколько лет <назад> для напечатания рукопись о
Годвине3 — и рукописи не печатает, и не возвращает. Кареев несколько
раз обращался к нему, — «И вот, не могу добиться», — говорил старик. Я, смеясь,
сказал ему, что мои отношения с Рязановым так плохи, что моя «рекомендация»
может только ухудшить дело. Кареев забеспокоился: «А, тогда не надо».
Соловьев — доволен. Уверяет, что «прорыв» в ГИХЛе его лично не коснулся.
Напротив: будто бы «влиятельные товарищи» говорят ему ласковые слова, он-де ни
при чем и как будто он «жертва». Почему дело так обернулось — непонятно. Но
пока действительно остается в ГИХЛе.
Заходил Зарудин. Его облаяли в «Комсомольской правде» за его рассказ
«Неизвестный камыш», напечатанный в «Новом мире». Рецензент объявил его
кулаком, классовым врагом,
Буквально нельзя написать строки, чтобы не обругали, чтобы не пытались
использовать для дискредитации. Что им надо? По поводу моих «Концов и начал»8
Селивановский в «Литературной газете» написал гнуснейшую и лживую статью,
с передержками, клеветой. Озаглавил: «Старик обожал искусство», снабдил двумя
карикатурами, мерзейшими9. Статья <моя> хороша, содержательна,
политически правильна — это отзывы знающих людей. Но именно потому, что она
может произвести хорошее впечатление, налитпостовцы и стремятся забросать
грязью. Вчера на пленуме ЛОКАФа Авербах коснулся ее; в «Литературной газете» в
отчете что-то гнусное: берегитесь данайцев, дары приносящих, — говорит он по
поводу этой статьи, — и еще пишет что-то о последователях Воронского, «делающих
хорошую мину при плохой игре»10. При чем тут игра и почему я
последователь Воронского? Они меня хотят сделать его «учеником», чтобы я платил
по его векселям. Это ясно. В Литературной энциклопедии Вал. Полянский в статье
«Критика» причисляет меня к «идеологам» «Перевала», хотя добавляет, что я
формально в «Перевале» не состоял11. Тоже ложь, продиктованная
тайными побуждениями. В каждом моем слове, статье, выступлении ищут уклон. Даже
беспартийная какая-нибудь дрянь, клоп, вроде искусствоведа Варшавского12,
и тот, хитро прищуриваясь, хотел на мне «заработать»: после моего выступления в
Доме Печати на диспуте о плакате он мне «возражал» с ехидством.
Про Маяковского нельзя было сказать, что он был крупен. Он был огромен.
Все пропорции в нем были преувеличенны. Его плечи были шире, чем это надлежало
по его росту. Его руки были длинны и узловаты, казались необычайными. Черты
лица его были крупны, широкий, мятый рот, широкие скулы, широкий нос — от этого
голова его на широких плечах казалась головой Голиафа. Все в нем превышало
меру, выходило из ряда, переступало границы, как его голос, его жесты,
движения. Он очень метко сказал о себе: «Версты улиц взмахами шагов мну». Он в
самом деле мял их взмахами шагов.
Вспоминаю один из вечеров в Большом театре. Доклад об искусстве.
Маяковский в партере. Его очередь говорить. Как пройти на сцену? Очень просто:
он, даже не сгибаясь, перемахнул одну ногу через барьер в оркестр, достал ногою
какой-то там стул, перекинул другую и, как по ступенькам, перемахнул на сцену.
Щербиновский13, тоже гигант, с любопытствующим восхищением подошел,
посмотрел в оркестр, смерил глубину и покачал головой: это — да!
В нем была природная монументальность. Какая-то уверенность в себе.
Нельзя было подумать, чтобы он мог колебаться, раздумывать. Он был стремителен,
порывист, угловат. Движения его резки и грубы. Когда он спешил, с его пути
испуганно сторонились люди. Он шел как трактор. Он не мог затеряться ни в какой
толпе: голова его и плечи… <конец страницы оборван>. Его
широчайшие гнутые плечи несли его голову как на носилках.
Я впервые увидел его в 14 году. Познакомились у Венгрова. Он пришел с
женщиной, так удивительно им воспетой14. Небольшая, ослепительная,
сверкавшая волосами, глазами, зубами — она казалась рядом с ним маленькой
игрушкой. Огромный, мощный, мрачный, но смирный и тихий, он был подобен
укрощенному громадному зверю. В ее присутствии он затихал, был даже скромен.
Скромность не шла к нему. Это было для него необычно.
Было в нем что-то гремящее, гремучее. Его слава началась со скандалов.
Он оскорблял буржуазную толпу, которая ему рукоплескала. Она ему мстила. Он был
в вечном негодовании. Бешенство он постоянно носил в себе. Оно прорывалось во
всех его выступлениях. Он наслаждался злобой, какую возбуждал. Он дразнил
толпу, играл ею, раздражал. В этом была проба сил. Он хотел власти. Он эту
власть имел. Позже, в годы революции, он научился играть с толпой, любовно,
смешливо раздражая ее и забавляя. Но иногда он бросал аудиториям оскорбительные
слова: аудитория затихала.
Сегодня год, как он застрелился. В газетах — статьи. Вездесущий Авербах.
Доклады Авербаха, Лелевича, Когана, Луначарского, какого-то Шнейдера15,
Динамова16.
В «Литературной газете» на первой странице, под портретом Маяковского
напечатаны строки из «Во весь голос», — и нагло перевраны. У Маяковского:
Над бандой поэтических рвачей и выжиг, —
а в «Литературной газете»:
Над бандой поэтических пролаз и выжиг.
Какой-то «рвач» из «Литературной газеты» решил, что не следует давать
Маяковскому возможности на страницах «Литературной газеты» квалифицировать так
его братию. Ну — и исправил, разумеется.
Я позвонил Асееву, обратил его внимание. Он согласился, что
возмутительно.
Читал он изумительно. Первый раз я слушал его при первом же знакомстве.
У него темнели глаза, и все движения его делались ритмическими. Влияние его голоса,
его манеры было несравненно. Голос могучий, мягкий, густой и зычный, гулкий —
при отчетливой дикции производил неотразимое впечатление. Ему подражали, —
безуспешно. Его стихи трудно было слушать в исполнении актеров, даже крупных.
Качалов казался фальшивым декламатором. И сам Маяковский не любил, когда актеры
читают его вещи. И он был прав. В актерской манере — холод и внешнее восприятие
стиха. Маяковский как-то на вечере «Нового мира» стал передразнивать Качалова —
при нем же: получилась подчеркнутая декламация, с завываниями. Это било в
точку. Качалов смутился.
15/IV-31. Глаза Маяковского темнели, когда он волновался. Его взгляд
становился упорным, магнетическим. Он вообще обладал гипнотической силой. Люди,
бывшие около него, не могли противиться его влиянию. Он магнетизировал
взглядом, зычностью голоса, размашистостью, монументальностью своей. Когда он
читал <свою поэму>«Войну и мир» — первый раз — Горький плакал. Впрочем,
Горький вообще не прочь капнуть слезой. Но у многих — с крепкими нервами, — у
меня тоже — сжимался ком в горле.
Я испытывал эту власть Маяковского. Поэтому я с ним ссорился. Когда он
начинал убеждать, широко улыбаясь, скаля зубы, — его рот делался широким — он
посмеивался как-то басом, спорил, прерывая, не давая говорить, как-то наседая,
внушая, убеждая тембром густого голоса, тоном, увещевая, подчиняя себе — и
действительно — убеждал. С ним нельзя было спорить, когда он хотел убедить в
хорошем качестве своих стихов. Он мог убедить в чем угодно — но во мне всегда
подымался протест, когда он вот так именно «наседал», убеждая меня. На него
жаловались: черт его побери, придет, уговорит, всучит, — а потом окажется, что
чепуха. Поэтому лично с ним спорить боялись — и в
Он ездил по всей стране с лекциями, докладами и читал свои стихи. После
его чтения публика требовала его книжек: стихи ей казались замечательными. Он
привозил поэтому свои книжки. Позднее он догадался — заходил в ГИЗ, требовал,
чтобы книги его посылались в те города, где он будет читать. Книги
действительно шли. Он иногда после вечера делал надписи на купленных
экземплярах — публика расхватывала книжки. Так он сам «продвигал» себя в массы.
Но нередко, прослушав его стихи в его исполнении, а потом почитав книжку, —
читатель бросал ее, недоумевая: когда сам читал — было хорошо и понятно,
жаловались мне иногда. А как читаю глазами — ну ничего не понимаю. И красоты
нет.
Многие не могли привыкнуть к его ломаной, короткой строке. В
Он действительно требовал себе оплаты сначала за каждую строку. Но когда
в «Новом мире» в конторе запротестовали, указав ему, что у него в каждой строке
по два-три слова, а иногда и по одному, — он предложил гонорар: полтинник за
слово.
Гонорар он собирал как дань, как налог17. И сам не любил
фининспектора.
Проживал он много, играл в карты, не отказывая себе ни в чем.
Зарабатывал много. И всегда как-то нуждался. Много стоили ему Брики.
Когда в 19 — 20 г<одах> он в РОСТе организовал «окна»18,
он собрал небольшую компанию — он сам, Лиля Брик, Левин19, Лавинский20,
Осип Брик, — и сообща «мазали» плакаты. Получали что-то с кв. метра, — писали
плакаты все — подписи делал Маяковский21. Выколачивали большую
монету. Помню — с ними трудно было работать: когда я в ПУРе пытался привлечь
их, — оказалось не под силу. Слишком большие денежные аппетиты были у этого
колхоза. Но делали дело талантливо, с блеском.
Когда он спорил с кем-нибудь — и чувствовал силу спорщика, то сердился,
глаза делались как угли, он с ненавистью смотрел в лицо противника, точно хотел
его уничтожить, проглотить. Спорщик, если робкий, терялся, пасовал.
Знавшие его говорили о нем: Маяковский внутренне нежный, тихий. Это
снаружи — он крикун, горлан, забияка. Возможно, так и было. В его стихах,
сквозь ропот бунтаря, сквозь скандал и бунт и браваду, сквозят удивительные
строчки. Он прятал нежность. Стыдился? Он ведь бросил однажды:
Хорошо, когда в желтую кофту
Душа от осмотров укутана.
С этой стороны мы его не знаем совсем. Да и вообще: знаем ли мы
Маяковского? Признаюсь: я его только сейчас, после его смерти, и начал понимать.
Луначарский в своем вчерашнем докладе в Коммунистической академии
повторил мою мысль о «двух Маяковских». Это — основа его доклада22.
Маяковский до «Войны и мира» — необычайно лиричен. И в «Войне и мире»
лирика. Но до «Войны» он имел дело только с собой. После «Войны» — с внешним
миром. Как бы переместился угол зрения. Он «заметил» мир. Революция еще дальше
потянула его от «себя». А он «скучал», и его все тянуло обратно, «внутрь»
своего собственного трагического мира. Маяковский — лирик, трагик, себялюбец,
индивидуалист — требовал слишком многого от Маяковского —
горлана-главаря.Горлан наступал «на горло» этим требованиям. Вообще, борьба
этих двух и погубила его.
Луначарский на вечере памяти Маяковского в Коммунистической академии
сегодня коснулся взгляда Троцкого на смерть Маяковского. Троцкий, — говорит
Луначарский, — сказал, что Маяковский умер потому, что революция не пошла по
его, Троцкого, пути. А вот если бы революция пошла по его пути, тогда все было
бы прекрасно и был бы жив Маяковский. Ну, конечно, такая точка зрения — точка
зрения политической лавочки, обнищавшей и прогоревшей. Троцкий, говоря так,
солидаризируется со всем, что есть враждебного в мире по отношению к нам. —
Сказал очень мягко. Можно было бы куда жестче квалифицировать23.
Вересаев зашел ккнижную лавку издательства «Недра». Там с ним обошлись
без достаточной вежливости, как ему показалось. Он стучал палкой и кричал: «Я
вас научу разговаривать с Вересаевым!»
Встречаю пролетарского писателя Г. Никифорова. Почему, спрашиваю, вы не
протестуете, когда вас «Вечерка» лишает права называться «пролетарским
писателем»?24
— А она лишает меня этого права?
— Да.
— Ну и слава Богу, — отвечает.
Он — один из тех, кто увлекается «гонорарами» — и, кстати, «красным деревом».
Когда встал вопрос об обуздании «аппетитов» писателей-коммунистов, — он
доказывал, что писатель должен «сберегать» про черный день. Сегодня — печатают,
а завтра?
18/IV, 31. Луппол25 передает беседу с Б. Малкиным.
СозданИзогиз. Поэтому — ликвидировали наши музейные издательства. Нам
предложили составить наши планы — издавать нас будет Изогиз. Последний давал
всевозможные обещания, сулил золотые реки <описка вместо: горы>.
Планы составили, заявки подали, понадеявшись на обещания, развернули работу. В
частности, у меня в музее — готово около восьми работ. Заказано еще много — по
«плану», утвержденному Изогизом. Когда встал вопрос о заключении договоров,
Малкин сообщает Лупполу, что Изогиз печатать будет не все, а только то, что
находит нужным: путеводители и открытки, — то есть единственно «хлебные»
издания. Выходит, что Изогиз задушил нашу музейную работу, чтобы «выкачать» из
нас «доходные» издания — и плюнуть на все: музеи остались без необходимых, но
малодоходных изданий. Малкин, кроме того, говорил о «бригадах», об
ответственности, которую несет он, и брехнул о том, что в музеях работают
литераторы, «снятые» с литературы. Камень в мой огород. Луппол возмутился: что
вы говорите о Полонском, он назначен ЦК директором, он редактор «Нового мира»!
Почему его
А Малкина я не удовлетворяю. Бывший эсер, никогда не бывший коммунистом,
богемец, друг имажинистов, друг лефов, в свое время превративший «Центропечать»
в клоаку, сжигавший вагонами литературу вместо того, чтобы «распределять»,
снятый с работы в «кино», — он хочет прежде всего «застраховать» себя от
упреков. Он не хочет себя «скомпрометировать» — он боится за «себя» и поэтому
душит музейную работу.
Сегодня в музее, на вернисаже Павла Кузнецова, — я предложил Луначарскому
выступить. Не хочется. Почему? Да мне Кон26 выразил недовольство:
выставки, говорит, устраивает Наркомпрос, — а вы не выражаете нашей точки
зрения. Неудобно выходит.
Бедняжка! Разговорившись, он бросил несколько фраз о том, как трудно ему
работать, как его не любят просто за культурность, за его знания, за то, что он
головой выше многих.
У него, очевидно, потребность говорить в аудиториях. Выступает он где
только можно. Вчера читал лекцию в Политехническом музее — «Культура буржуазная
и пролетарская». Начал около девяти. Я слушал по радио. Бросил. Часа через
полтора верчу ручки — Луначарский продолжает. Я ушел. Возвратился домой. В
половине первого ночи включаю радио — Луначарский. Продолжает свою лекцию —
молодым, свежим, не уставшим голосом.
Розенель — красавица, мазаная, крашеные волосы, — фарфоровая кукла.
Играет королеву в изгнании. Кажется — из театров ее «ушли». Ее сценическая
карьера была построена на комиссарском звании мужа. Сейчас — отцвела, увяла.
Пишет какие-то пьески, — в Ленинграде добилась постановки, но после первого же
спектакля сняли. Прошли счастливые денечки!27
20/IV, 31. Третий декадник ФОСПа. Доклад Ларина28 о новом
быте и социалистическом строительстве. Как и предыдущий — привлек писателей.
Почти те же. Руководит вездесущий Эфрос — проныра, пролаз, деляга. Правый,
трижды проштемпелеванный, он упорно дерется за место под солнцем. Изгнали из
правления Союза писателей — он тем не менее около Союза, хлопочет,
организовывает, проявляет инициативу, «работает» и... в итоге — побеждает.
Вожжи как-то у него в руках. При старом правлении он как будто руководил,
выступал, когда надо, направлял. Теперь он вне правления, тем не менее его тень
витает над Союзом. И здесь он нечто вроде «хозяина». Сидит около председателя
(Г. Коренева29), приглашает публику входить, садиться, предлагает не
шуметь и т. д. — он на виду — Эфрос здесь, Эфрос там — у всех на глазах. Куда
до Эфроса, скажем, Кореневу — его не видно и не слышно. Доклад популярен, как
бы для детского возраста. Намеченные изменения в быту — положение женщины,
разрушение семьи, труд как основа жизни, конец буржуазного индивидуализма,
отсюда — новый быт и т. п. Писателям, впрочем, многое было новым. Хотя
энтузиазма, как предыдущий доклад Ломова30, — Ларин не вызвал. Было
несколько вопросов (Эфрос главным образом): какие изменения произведет все это
в писательском ремесле и как вообще изменится тип писателя. Ларин ответил
что-то вроде того, что писателю придется посещать фабрики и заводы, знакомиться
с новым бытом и описать его. Читал затем Сельвинский поэму «Электрозавод»31.
В сущности — передовка в стихах. Об энтузиазме — но без энтузиазма, об
электроэнергии — но без энергии. Сухо, вяло, казенный какой-то стих, видно —
писал «по заказу». — Вещь нудная и тяжелая, хотя благонамеренная сверх меры.
Вот судьба: он хочет занять место Маяковского, пыжится изо всех сил — и нельзя
упрекнуть — много труда и энергии убивает в это дело. Но он чужой революции,
чужой пролетариату. По его лицу (надутый, самовлюбленный, с плутовскими
глазами, честолюбец), по манерам, по образу жизни, вплоть до шубы из белого
какого-то меха, по его жене, раскрашенной, в мехах, красивой женщине, — всё
говорит против его пролетарских симпатий, т. е. что симпатии эти навеяны
временем, показные, фальшивы. Ему бы работать в учреждении, заколачивать
монету, иметь свой авто и текущий счет в банке — а он старается во славу
пролетарской революции писать, воспевать «электрозавод». Не находит слов,
образов, — все вымученно, чуждо, мертвенно. Его цыганские песни «звучали».
«Улялаевщина» — махновская, анархическая, интеллигентская вещь — также была
сильна. Уже «Пушторг», где он был «идеологичен» до кончика ногтей и, сверх
того, одержим идеей о господстве технической интеллигенции, — уже «Пушторг» был
вял, скучен, нуден и тягуч. «Командарм-2» был таков же. Теперь «Электрозавод» —
ничтожная, никчемная вещь. После чтения — ни одного хлопка, ни одного возгласа
одобрения. Смущенное молчание, покашливание, взгляды в пол32. Он, в смущении,
стал читать дальше какие-то материалы. Среди них сатира на печать — вызвала
смех.
21/IV, 31. И Артем Веселый, и Гладков — оба были у Горького в Италии —
бранят его. Артем рассказывает: быт Горького ужасен. Встают поздно —
завтракают. Часа через два — едят. Часа через три — обед. Длится несколько
часов — собирается много народа. Вино. Разговоры о пустяках. Когда же он
работает? Черт его знает: урывками. Оба утверждают, что он мало читает, что все
ответы на письма — по кратким резюме. Рядом с его виллой — дом для гостей. —
Живет широко, многих кормит, кто приезжает. Но живет «для себя».
Статья Горького — об издательской работе, о недобросовестности и пр. в
«Правде» и «Известиях» — вызвала шум в писательской среде33. Он
справедливо вздул и ГИЗ и ГИХЛ — за безобразную работу, за неграмотных
редакторов, за «прорывы» и пр. Но мимоходом он обругал нескольких писателей —
так, <за> здорово живешь, походя, — среди них некоторых зря. Обругал,
между прочим, и А. Окулова34. На заседании правления Союза он обрушился
на Горького с бранью и упреками, говорил о том, что Горький гадил на революцию
и т. д.35. Лидин — председательствовал — был в замешательстве и
панике. Что делать? Выручил Эфрос, он внес предложение такого характера, что
Союз не станет вмешиваться, что Окулов должен подать заявление, написать в
газету — словом, что-то в этом роде. Но писательская публика — на стороне
Окулова. Странная вещь: писатели Горького не любят, не терпят. О нем со злобой
говорит Пришвин. С иронией — Сергеев-Ценский. С завистью и недоброжелательством
— остальные. А друзья — кто они?
28/IV, 31. Асеев «двурушничает». Малышкин рассказывает, как в ЦК, во
время беседы делегации Союза писателей со Стецким, лишь только упоминалось имя
«Нового мира», Асеев неизменно врывался в разговор с недоброжелательными
замечаниями. А приходит в редакцию — любезен, просителен, как ни в чем не
бывало. Человек с камнем за пазухой.
Вчера, на вечере в «Новом мире», он читал поэму про ОГПУ36.
Четко сделанная вещь, даже с блеском, но холодная, головная. Он, очевидно, идет
по стопам Маяковского: наступает на горло собственной песне. Внутренне лирик,
чуждый пафосу индустриальной революции. Но других путей нет, а хочет быть
«всем». После Маяковского — считает себя «первым». Берет себя в руки и заставляет
себя делать вещи, которые, по его мысли, «нужны» эпохе. Bыполняет «социальный
заказ». Но выходит холодно, без огня.
М. И. Калинин подметил это. Читали стихи Антокольский, Асеев, Кирсанов,
Молчанов37 и, последним, Пастернак. Про первых четырех Калинин
заявил: не поэзия это, а рифмованная публицистика. Особенно он напал
наКирсанова: последний прочитал вступление к поэме «Золотой век». Здесь он,
похлопывая по плечу Платона, сверху вниз смотрел на античную культуру, козырял
именами софистов, неоплатоников, стоиков и т. д. Вещь поверхностная, сделанная
с налету. Калинин заявил ему: «Знания не видно, желания учиться не видно.
Послушают такие наши вещи и скажут — „невежды”. Как вы пишете о Платоне? А
читали вы Платона? Легкомысленно, поверхностно выходит все это...» Он после
того, как уже оделся, стал разговаривать о поэзии. Его обступили кружком. Он
заявил: я консерватор. Я считаю поэзией то, что можно петь. А ваши стихи, и
вообще последние стихи, — петь нельзя. Это не поэзия. Вот Гейне — поэт. Каждую
вещь его можно петь. «Левый марш» Маяковского можно петь. А у нас пишут стихи —
от головы, без музыки. В стихе первое дело — музыка. Надо от души, от сердца
петь. Раз меня Есенин спросил: поэт я или нет. Я ответил: не поэт, потому что
не знаю, что тебя поет народ. Вот напиши так, чтобы народ стал тебя петь, тогда
поверю, что ты поэт. Он <Калинин> не понимает современных исканий формы.
«Я за старую форму. Вот говорят про нашу музыку: а своей оперы мы не создали.
А то, что создали, — дрянь. А старая — слушай, всегда приятно». Эти
высказывания задели многих. Когда он сказал Кирсанову: «Прежде такие поэмы
писали раз в десять лет. Надо поучиться», — Асеев бросил: «Да, конечно, к
шестидесяти годам тогда напишет поэму». Лицо Асеева, когда он слушал Калинина о
«публицистичности» прочитанных стихов, стало серым и злым. Он как будто
внутренне говорил: «Сволочь, для тебя стараюсь, а ты морду воротишь».
Прекрасен был Пастернак — прочитал тонкие, лирические вещи,
малопонятные, но захватившие всех. Есть в них глубочайшее, действительно как
музыка, чувство. Даже Калинин, когда его спросили о Пастернаке, ответил: «Ну
что ж, о Пастернаке я не говорю. Он лирик». Это значит — Пастернак ему
понравился больше. Говорю Вс. Иванову, что думаю написать о новых вещах его «Из
записок бригадира Синицына»38. Эти вещи он выполнял по «социальному
заказу». На «индустриальные темы». — Отставил свой стиль «Тайного тайных», то
есть свою настоящую манеру, и пытался потрафить напостовской критике.
Взмолился: не надо писать, ну чего вам! Случай мог бы показаться удивительным,
если бы он действительно не боялся привлечь лишнее внимание именно к этим
вещам: а вдруг все увидят, что это «подделки», — что в них, внутри, сквозь
материал социалистического строительства, — проглядывает все тот же Иванов из
«Тайного тайных». — Боится потерять «командную высоту».
Один из писателей задал вопрос Калинину: «А как вы находите Пастернака?»
Калинин ответил: «У него большое достоинство: он пишет кратко».
2/V, 31. Пастернак «ушел» от жены, — к жене «друга», музыканта Нейгауза.
Во время отъезда Нейгауза — он просто сошелся с нею. Вернулся муж — и принял
это как должное. Повторяется, кажется, история Бриков с Маяковским: брак
втроем. Женя Пастернак страдает, Борис также. Возникли странные отношения: он
то возвращается к жене, то опять уходит. Отправляет ее с сынишкой за границу и
хочет быть вместе с ними. Рассказывает ей все, что происходит между ним и
любовницей, вплоть, вероятно, до интимностей. Звонит ей как-то по телефону от
Нейгаузов и сообщает: мы сидим, Нейгауз играет, нам хорошо и грустно,
вспоминаем тебя. Хочет с ней делиться своими «душевными» сомнениями, но целует
ту. Женя резонно заметила ему: «С той ты живешь как с женой, а от меня хочешь
одну „душу”. Мне этого мало». Он разрывается между ними и сам, очевидно, не
знает, как быть. Нейгауз приходит к ней иногда в гости и утешает. Все дико,
изломанно, неврастенично. Борис, думая, что я его осуждаю за разрыв с Женей,
стал отдаляться. При встрече глядит в сторону. Его мучает что-то вроде совести.
Сегодня звонит и благодарит: за любовь, за дружбу и, главное, за отношение к
Жене. Я ей на днях сказал несколько ободряющих фраз: его это радует. Написал
пачку стихов, в которых воспевает именно Женю, жену, от которой ушел39.
Нейгауз — женщина, по отзывам, малоинтересная, бабистая, грузная, с богатством
«вторичных половых признаков». Женя — как мальчишка, маленькая, остренькая,
энергичная. Драма поэта.
Л. Ю. Брик — вышла замуж за красного командира какого-то40.
Вместе с мужем будут жить в Свердловске. Года не прошло со смерти Маяковского:
и башмаков еще не износила. Этой женщине он посвятил все свои вещи. Ее любил он
всю жизнь — много изменял, — но неизменно к ней возвращался. Любовь его к ней
была необычайна. Она не то что «обманывала», но сходилась со многими, иногда
отвратительными экземплярами вроде Осипа Бескина. Маяковский страдал страшно, —
много раз пытался стреляться, однажды даже выстрелил в Бескина и ранил его41.
Теперь — после смерти — она, наконец-то, пожинает лавры: получила наследство,
право на издание его вещей, на редактирование, его автомобиль42,
квартиру в Союзе писателей, — и вышла замуж за здорового мужчину без всяких
«поэтических» склонностей. «Любовь» поэта!
4/V, 31. Пастернак читал в ФОСПе «Охранную грамоту» и стихи. Волнуется,
спешит, робеет. Смешное впечатление производил он, когда пространно и сбивчиво,
клочковато, пытался объяснить слушателям, что его вещь — лирическая, про себя,
что она, может быть, ничтожна, что ее слушать будет скучно — и т. д., но он
просит все-таки прослушать, может быть, в ней что-нибудь интересное. Это не
жеманство, — он и в самом деле переходит от гордыни, от самоуверенности, — к
растерянности, к неверию в себя.
Конечно, его проза — слишком тонка и индивидуалистична. Все про себя,
про свой узкий внутренний, личный мир, — без окон в широкие человеческие
просторы. Строение фразы, самый язык — прекрасны, динамичны, насыщенны. Но нет
ни сюжетных линий, ни значительных событий — лирическая проза, которая
захватывает только гурманов языка, ценителей словесного искусства. В стихах он
более могуч — его лиризм захватывает даже тупиц. Только что написанный цикл, он
дал мне в «Новый мир»43, — замечателен: в нем сквозит образ Жени,
покинутой жены. В сущности, он воспевает ее, встречи с нею, прошлое — и разрыв.
Он весь поглощен своей драмой — он не уверен, прав ли он. На этом же чтении
была и Нейгауз — сидела особняком, чувствует себя неловко. Оттого-то Борис так
нервен, не знал, куда девать себя, свои руки, оттого бросался от одного к
другому. Против обыкновения — читал стихи плохо, начинал слишком высоко,
фальшиво, — с высоких нот переходил на шепот, — и все-таки звучали вещи
прекрасно. Когда в конце вечера ему долго аплодировали, — он вставал и смущенно
раскланивался, благодаря. В жестах, в неуверенности — непривычка к
аплодисментам, сквозит даже робость и все-таки удовольствие. Разумеется,
слушать его не пришли ни Лефы, ни конструктивисты. Нет ни Асеева, ни Кирсанова,
ни Сельвинского. Из констров — только противный Зелинский44.
Корнелий Зелинский — Молчалин, прикидывающийся Чацким. Корчит из себя
«искателя» истины, — а в сущности — приспособленец, не ухитрившийся попасть в
точку: все невпопад. В разговоре проговорился: Авербах-де его подвел. Он,
Зелинский, поверил в «иллюзию дружбы» Авербаха — а этот его сбил с пути, дал
неправильную ориентировку — и отмежевался от него. Я заметил на это:
«Зелинский, вы, которого я считал когда-то оригинальным, как женщина,
доверились первому встречному!»
Он в глаза льстив — за глаза поносит. Хочет делать карьеру, громче
других кричит о своем «перерождении» из попутчика в «сопролетарского» писателя.
Но во всем — в повадках, в угодливой улыбке, в каждой фразе, в каждой статье —
чувствуется это желание «потрафить», «угодить» — обратить на себя внимание.
После своих конструктивистских увлечений, когда конструктивизм рассыпался,
погиб, — он постыдно, разнузданно «каялся» <в машинописи явная опечатка:
«клялся»>, не пощадив ни себя, ни своих теорий, ни своих соратников,
измазав лицо соплями покаяния. Правда — его за это пригрели налитпостовцы:
измазал себе лицо соплями, значит, хороший человек и честный теоретик. Это
ничего, что он завтра будет каяться в том, что каялся сегодня, завтра будет
объявлять своими ошибками то, чем исправлял свои вчерашние ошибки, — он
«кается» — значит, все благополучно. Он делает из покаяния профессию — это одна
из популярных. На этом деле кое-кто себе капиталы наживают. Надо это делать
умеючи: Зелинскому как будто не удается.
Борьба между «Красной новью» и «Новым миром». Новая
Пока попутчики идут в журнал, ожидая от него новых благ. Малышкина это
очень беспокоит: он все пугает меня, что от «Нового мира» могут уйти писатели
туда. Ну, если уйдут — туда им и дорога. Слишком мы за ними ухаживаем. А они
недовольны: их мало похваливают. Они хотели бы, чтобы их деньгами засыпали,
чтобы их хвалили, давали им пайки — и проч.
5/V, 31. Белоконь46 передает: Калинина спросили — зачем-де вы
были на собрании сотрудников «Нового мира»? Он ответил: хотел доставить
удовольствие Полонскому. Вероятно — у него со времен Степанова-Скворцова
осталось ко мне расположение. Он в самом деле относится дружески, защищает
журнал, поддерживает меня, когда я хочу бросить дело.
<А. Н.> Тихонов, встретив <меня> на вечере Пастернака,
спросил, согласен ли я взять председательство в правлении издательства
«Академия». Страуян47 отказался. Хозяина нет. Денег нет. Тихонов,
который сейчас там заправляет делами — по настоянию Горького, — разводит руками.
Недавно Тихонова «выставили» из «Федерации». Он болтался несколько
месяцев без дела, хотел идти на работу в кино — но его, очевидно, туда не
пустили. Он написал Горькому: тот обратился с письмом к Молотову — в результате
Тихонов — зав. издательством «Академия». Человек он дельный, хороший издатель —
но неисправимый правый уклон владеет им. В «Федерации» он разводил «правых» из
старых писателей. Теперь то же самое будет делать и в «Академии». Правда,
главный редактор — Луначарский. Но что Луначарский не редактирует? Все, за
исключением своих собственных статей. На эту работу у него секретарь Сац. Все,
оказывается, делает Сац. Луначарский только «проговорит», — стенографистка
кое-как запишет. А Сац «расшифровывает». Сделает хорошо — все благополучно. А не
сделает — мир останется без статьи Луначарского.
10/V.31. Приехала Мариэтта Шагинян. Болела, слала мне трагические письма
— «погибает», — какие-то делали ей операции, — тем не менее с трудом закончила
«Гидроцентраль». Следила за корректурой, правила, вносила поправки, — сейчас
довольна. «Как находите роман?» — и испытующе смотрит, стараясь разгадать:
«искренен ответ или нет?» Сама она от романа в восторге: «Первый роман, в
котором показаны все производственные процессы», — говорит с гордостью. Она прожила
два с лишним года в бараках, вместе с рабочими, на постройке Земо-Авчальской
станции, действительно усвоила множество технических знаний, разбирается в
тончайших технических вопросах. Для нее строительство социализма — не пустой
звук и не литература. Она приняла это как величайшее явление мировой истории и
заставляет себя не только поверить в пятилетку, но прочувствовать ее, полюбить
всей кровью сердца. Когда-то писавшая женственные стихи «Ориенталии»48
— сейчас она в кепке, в кожаной куртке, в высоких кожаных (на голенищах)
сапогах, угловатая, полумужчина. Очень оживлена, черные глаза блестят, волосы,
однако, не подстрижены, — сохранила богемную прическу старой Шагинянши. Больна,
глуха, неврастенически развинченна — но горит желанием работать. Мечтает получить
от Сталина предисловие к «Гидроцентрали»49. Думает о переводах на
иностранные языки, но боится продешевить. Рассказывает: мне предлагали немцы
продать им право перевода, но предлагают так мало, что я не хочу. Слава,
деньги, энтузиазм — все связано в один узел.
Н. П. Ульянов50 принес свои воспоминания о художниках.
Просидел вечер. Я имел неосторожность предложить ему рюмку водки. «Хоть две», —
с живостью ответил он. Но, пообещав выпить «две», он присоседился к графину, и
я его едва оторвал. Сначала одну рюмку, потом другую, — после третьей он
поставил графин около себя и во время разговора изредка брал его, мягко,
свободно, уверенным движением наливал рюмочку и опрокидывал ее, не закусывая
ничем. Через час он уже был пьян, язык стал заплетаться, — я увел его к себе.
Беда: целовал меня в затылок, в плечо, — объявил меня самым лучшим другом. Я
ему исправил предисловие к его воспоминаниям, — обещал ему прочитать,
посоветовать, если что изменить.
Судьба его тяжела. Жена больна уже больше десяти лет — безумна. Он с ней
одинок и сам побывал в психиатрической. Отдал ей всю жизнь: «Как же можно
бросить ее, когда прожил 30 лет, а она теперь беспомощна». На нее находят
припадки безумия, — иногда просветление. Он не отходит — и не хочет поместить в
больницу. Никто к ним почти не ходит — из-за ее болезни, и он все около нее.
Работает мало, — да и какие теперь заказы; опустился, обнищал: не удивительна
страсть к графину. Не жалуется на судьбу, приветствует «новый мир»,
подчеркивает, что он «сын крепостного». В нем, правда, нет ни злобы, ни
злопыхательства, как в других. Бедствует. Потерт. Голоден. Вспоминал прошлое,
говорил о ненависти к «людям во фраках» — к своей бывшей клиентуре. Но жалок.
Воспоминания его интересны. О Льве Толстом я напечатал в «Новом мире»51.
Ждем Горького. Обещал приехать 30 апреля, — перенес приезд на
14 мая. Подготовка, организация встреч, «комитеты», статьи, портреты.
Авербах, который недавно выступал против Горького со статьей «Пошлость защищать
не надо» (тогда Горький его слегка высек), — сейчас, когда Горький в зените, —
пишет статью о «Климе Самгине» — и при всяком удобном случае в разных
выступлениях подчеркивает, что наша критика оказалась не способной понять этот
роман52. Эта фраза была брошена самим Горьким. Сейчас он пишет в
«Правде» статью об этом романе: статья бледна, не критична, имеет целью
«потрафить» юбиляру. Сам Горький вряд ли будет от нее в восторге: у него есть
вкус.
Я хочу дать его портрет вкладкой в майскую книгу «Нового мира» и
надпись, примерно такого рода: «Редакция „Нового мира” приветствует дорогого
Алексея Максимовича». Когда я предложил эту надпись в заседании редакции —
Соловьев нашел ее холодной: надо написать «великого писателя». — «Не
пролетарского?» — спросил я. «Нет, „пролетарского”. Впрочем, — продолжал он, —
этого тоже нельзя. Наделает он чего-нибудь, так потом возьмут на мушку: это ты
его „честил” пролетарским да „великим”» — и т. д. Словом, опасается
«переборщить». — А всеобщий перегиб наших литературных ребят будет неизбежен.
Горький как будто не любит лести: он цену себе знает, как писал мне однажды. Но
встреча будет грандиозной, неслыханной: вся страна будет приветствовать его.
Статья Бухарина о Гейне в «Литературной газете»53. Когда-то
«великий», он не нашел, где напечатать эту статью — выдержку из доклада на
торжественном заседании Академии наук. Его понемногу кое-где продолжают «крыть»
— за его правый оппортунизм. Сам он как будто искренно признал свои уклоны.
Налитпостовцы, которые на каждом шагу подчеркивали свою солидарность с «т.
Бухариным», — сейчас слова сказать не могут, чтобы не подчеркнуть, что они
боролись с бухаринским оппортунизмом. Ловкие ребята.
11/V, 31. В ГИХЛе Регинин54 «по секрету» от меня показывает
бумажку. Соловьев, рассмеявшись, протянул ее мне, при протесте Регинина. Оказывается,
переписанная резолюция Авербаха Шушканову55 такого содержания:
Горький написал бранную статью против «30 дней»56. Это старое
обывательское суждение об обывательском будто бы характере журнала. Надо дать
объективный разбор журнала, указав его положительные стороны. Регинин ликует:
Горький написал, что журнал «30 дней» не нужен. Авербах, официально кадя
Горькому, в своих резолюциях, которые, он полагает, останутся секретом от
Горького, — удовлетворяет требованиям некоторых друзей, наседающих на него:
«Защити!»
С приездом Горького опять заминка: в редакции «Известий» распоряжение
пока о приезде ничего не писать. Отсрочка? У Горького как будто семейная
неурядица: забунтовала его аристократическая любовница57. А старику,
очевидно, трудно с ней расстаться. Он был не дурак до баб.
12/V, 31. Вчера премьера во 2-м МХАТе: переделка Щедрина «Господа
Головлевы». Спектакль — скучный. Перекройка — бездарная. Мысль была: показать
символ старой России, крепостной, помещичьей, корыстной, бесчеловечной. Первые
два акта, где орудует Иудушка Головлев, — сносны. Но с третьего — сорвались и
пошли на удочку мелочей, пикантных деталей: сцена с Аннинькой, неудавшейся
певицей, докатившейся до пьянства и блядства, — размазана, много лишнего,
ненужного. Символ старой России превратился в длинный анекдот, никому не
нужный. Играли прекрасно: Берсенев, Готовцев (губернатор Козелков), Бирман —
Улита. Но даже игра не могла спасти спектакля.
Трагедия театра: нет репертуара современного, на котором могли бы
развернуться актерские силы. Театры не виноваты: они готовы брать что угодно.
Во МХАТе 1-м — хорошо поставили «Хлеб» Киршона, во 2-м — «Чудака» Афиногенова,
у Вахтангова поставили «Авангард» Катаева, «Путину» Слезкина — вещи, написанные
«на заказ», чтобы «потрафить», т. е. халтурные, приспособленческие. Все это
слабо, плохо, иногда не бездарно, но томительно, нудно, потому что тенденция,
как пружины из старого дивана, вылезает наружу. Весь театральный сезон сплошь
из таких вещей, за одним-двумя исключениями. Не удивительно, что театры идут на
такие перекройки, как эта, сделанная П. Сухотиным58. А когда театр
потянет на классическую пьесу — критика кричит: «стоп!» Сегодня в «Вечерке»
статья, нужно ли ставить «Гамлета» и можно ли связать этот спектакль с
современностью. Ответ: нельзя и не надо59.
Сидел в театре рядом с Демьяном Бедным. Он поругивал пьесу за скуку, за
растянутость. Я сказал: «Горький вот мог бы сделать вещь для театра на
современном материале или хоть показать „символ старой России”». — «Ну нет, —
ответил Демьян. — Горький ведь влюблен во всех этих Колупаевых, Разуваевых,
Маякиных. Ведь если он станет показывать их — получится апофеоз». Демьян прав.
Это у Горького есть. Его пристрастие к Морозовым, Мамонтовым, Терещенкам и
другим «строителям капитала» на Руси известно.
Луначарский, постаревший, обрюзгший, побритый — от чего постарел еще
больше, — сидел впереди, согнувшийся, усталый, как мешок. Рядом раскрашенная,
разряженная, с огромным белым воротником а-ля Мария Стюарт — Розенель. Одета в
пух и прах, в какую-то парчу. Плывет надменно, поставит несколько набок голову,
с неподвижным взглядом, как царица в изображении горничной. Демьян сказал,
глядя на них: «Беда, если старик свяжется с такой вот молодой. 10 — 20 лет
жизни сократит. Я уж знаю это дело, так что держусь своей старухи и не лезу», —
и он кивнул в сторону своей жены, пухлой, с покрашенными в черное волосами. Та
— довольна. Но Демьян врет. Насчет баб — от тоже маху не дает. Но ненависть его
к Розенель — так и прет. Он написал как-то на нее довольно гнусное
четверостишие: смысл сводился к тому, что эту «розанель», т. е. горшочек с
цветком, порядочные люди выбрасывают за окно. Луначарский некоторое время на
него дулся, даже не здоровался, но на днях приветливо и даже заискивающе с ним
беседовал вместе с женой.
В ЦК Вовсы60 объявил, что «Литература и искусство» прекратил
существование61. «Керженцев-де отказался от редактирования. Не хочет
дальше быть битым». — Бесславный конец! Он пытался пустить глубокие корни в
литературе — но деревцо оказалось нежизнеспособное. Ни одно из его литературных
начинаний не удавалось: у него буквально «мертвая рука». Он долго
присматривался к «Печати и революции». Однажды вызвал меня в ЦК — он заведовал
Отделом печати — и предложил изменить редакционную коллегию. Я спросил: кого он
намечает. Он предложил себя. Я отказался. Через полгода в ЦК был поставлен
вопрос о перемене редакции журнала. Вопрос стоял на секретариате. Меня вызвали.
Я возражал. Я доказывал, что журнал не так плох, что нет необходимости менять
редакцию. Меня поддержал Каганович. Перелистывая журнал, он говорил: «В самом
деле, чего вы хотите. Я, когда был в Туркестане, всегда читал его — и прямо
говорю — мне журнал нравился». Керженцеву вернули его бумажки. Вопрос был снят.
Но через несколько месяцев вопрос был поставлен снова. Кагановича он, очевидно,
«обработал». Вызван был на секретариат и Криницкий62 — тогдашний
зав. агит.-проп. В качестве аргументов Керженцев выдвинул положение: «Печать и
революция» журнал личный у Полонского, в журнале работает мало марксистов (жульнически
соврал, указав что-то около 10%: работало свыше 50%), надо-де журнал сделать
марксистским и большевистским. Когда он это доказывал, Криницкий добавил, что
Полонский слишком много редактирует журналов. «„Новый мир” — раз, — считал он
по пальцам, — „Красная нива”63 — два, „Печать и революция” — три».
Против этой тяжелой артиллерии я устоять не мог. Я потребовал лишь, чтобы были
занесены в протокол мой протест и мое утверждение, что Керженцев журнал
загубит. «Загубишь?» — переспросил его А. П. Смирнов64,председательствовавший.
«Ерунда, сделаю лучше», — ответил Керженцев. Но я протест свой просил в
протокол занести. Керженцев журнал получил, образовал редакцию под своим
руководством — и через несколько месяцев журнал с крахом взорвался:
В сущности — Керженцев его и не редактировал. У него, как и многих
других товарищей, была иллюзия, будто можно, занимаясь каким-нибудь большим
делом, иметь при себе расторопного помощничка, который выполнял бы
«редакторские» функции, в то время как «редактор официальный», то есть тот, чье
имя гордо красуется на обложках, — будет только пожинать лавры. Вот это желание
«пожинать литературные лавры», «вписать свое имя в историю литературы» и
толкнуло Керженцева на это дело: если бы он «редактировал», то есть работал
сам, — он понимал бы, что это не так просто — в эпоху ожесточенной классовой
борьбы редактировать теоретический и критический журнал литературы. Но ему
казалось, что все это пустяки, что стоит только «вырвать» готовенький журнал у
Полонского, журнал, сделанный с затратой громадных средств и сил, больших знаний,
усидчивости, труда, — стоит только вырвать его из рук, поставить свое «имя»,
посадить расторопного «человечка» вроде Сергея Рыльского65 —
исчезнувшего из литературы навсегда, — и дело в шляпе. Дело оказалось сложней.
Комментарии
1 Ср. с тем, что писал о
Гронском его сослуживец по ИМЛИ 60-х: «Если бы по московским улицам вдруг
промаршировал бронтозавр, то и он, наверное, не произвел бы такого
впечатления, как этот человек. „Ребята” в чопорно-академическом институте,
вольное „ты” вождям, безжалостность, прямота, честность и фанатическая,
превышающая разумение преданность партии („верую, ибо абсурдно”?), совсем не
похожая на привычную хитрую и изворотливую ортодоксию профессиональных
секретарей. Да Гронский и был окаменелостью, случайно уцелевшей от какой-то
мезозойской эры революции» (Бург Д. Об одном выступлении человека, вернувшегося
с того света. — «Социалистический вестник», 1962, № 3/4, cтр. 41 — 42; цит. по:
«Минувшее. Исторический сборник». Вып.
2Кареев Николай Иванович (1850
— 1931) — историк, академик.
3Годвин Уильям (1756 —
1836) — английский философ, автор трактатов «Рассуждение о политической
справедливости», «О собственности» и др.
4 Речь идет о заметке,
подписанной «М»: «Знакомый гость из неизвестных камышей». В заметке курсивом
выделено: «Для Зарудина коллективизация — гибель человечества, гибель
природы, гибель всего живого» («Комсомольская правда», 1931, 8 апреля). См.
также статью Д. Горбова «Профиль пером» («Красная новь», 1930, № 5.Полонский в
речи на пленуме ВССП назвал эту направленную против него статью «Пасквилем»
(см. об этом:«Новый мир», 2008, № 3, стр. 157).
5Тагер Елена Михайловна
(псевдоним Анна Регат; 1895 — 1964) — писательница, мемуаристка. Была
арестована в 1938 году, 15 лет (1939 — 1954) провела в лагерях ГУЛАГа.
6 Гельфанд Марк Савельевич
(1899 — 1950) — литературовед, критик, переводчик, журналист, сотрудник ТАСС,
корреспондент Ромена Роллана.
7Айхенвальд Юлий Исаевич
(1872 — 1928) — литературный критик, апологет «импрессионистической» критики.
Наиболее известна его книга «Силуэты русских писателей» (вып. 1 — 3, 1906 —
1910, новейшее переиздание — М.,1994). Был выслан в 1922 году в Германию с
большой группой интеллигенции на одном из двух «философских пароходов».
10 ЛОКАФ — Литературное
объединение Красной Армии и флота. Было образовано 29 июля 1930 года,
объединяло писателей «оборонной» тематики. Издавало журнал «ЛОКАФ», в 1931
году изменивший название на «Знамя».
В своем выступлении на 1-м всесоюзном пленуме ЛОКАФ Л. Авербах говорил:
«Нужно беспощадно разоблачать, морально уничтожать этих литературных „данайцев,
дары приносящих”, как и тех вульгаризаторов марксизма, которые подвержены
частым рецидивам воронщины, троцкизма, неверия в пролетарское искусство.
Достаточно ознакомиться со статьей Вяч. Полонского „Концы и начала” в №
1 „Нового мира”, чтобы убедиться в том, насколько это неверие и теперь
свойственно последователям и единомышленникам Воронского, делающим „хорошую
мину при плохой игре”» («Литературная газета», 1931, 14 апреля).
11 В заключительной части
статьи Вал. Полянского читаем: «Идеологами лит-ной группы „Перевал” являются А.
К. Воронский, А. З. Лежнев, Д. А. Горбов и В. П. Полонский (к-рый, правда,
формально не принадлежал к этой группе)». — «Литературная энциклопедия». Т.
12 ВаршавскийЛев Романович
— искусствовед, автор работ о книжной графике Густава Доре и др.
13 Можно предположить, что
имеется в виду художник Щербиновский Дмитрий Анфимович (1867 — 1926), ученик
Репина (Чуковский познакомил Репина с Маяковским в Куоккале).
14 В дате Полонский
ошибается, так как познакомился Маяковский с Л. Брик (а речь, очевидно, о ней)
только в июле 1915 года.
15 Шнейдер Александр
Карлович (1889 — 1938) — литературный критик, переводчик; председатель Комиссии
живого слова ГАИС. Его доклад был посвящен особенностям читки стихов
Маяковского со сцены.
16Динамов Сергей Сергеевич
(1901 — 1939; расстрелян) — литературовед. См. о нем в продолжении настоящей
публикации.
17 Ср. в воспоминаниях А.
Мариенгофа о том, как Маяковский в Госиздате «сурово-трагически» отбивал
чечетку в кабинете главного бухгалтера, пока ему не принесли задержанный
гонорар («Мой век, мои друзья и подруги. Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича,
Грузинова». М., 1990, стр. 135 — 136).
18 Идея «Окон РОСТА»
Маяковскому не принадлежала: он присоединился к работе над ними в октябре 1919
года, со второго выпуска.
19 Левин Алексей Сергеевич
(1893 — 1963) — художник, лефовец.
20Лавинский Антон
Михайлович (1893 — 1968) — скульптор, дизайнер, архитектор малых форм,
театральный художник (оформлял «Мистерию-буфф» Маяковского в Театре им. Мейерхольда).
21 Подписи к «Окнам» делали
и другие участники коллектива, в частности Рита Райт (Раиса Яковлевна
Райт-Ковалева; 1898 — 1989), впоследствии известный переводчик.
22 По трактовке
Луначарского, в Маяковском боролись две личности: поэт-трибун и сентиментальный
лирик. Победа «лирика» и привела поэта к трагической гибели. В духе времени
авторы комментариев к восьмитомному собранию сочинений наркома просвещения
указывают на то, что «ошибкой Луначарского явилось, например, его сочувственное
отношение к так называемому „двойничеству” Маяковского» (см.: Луначарский А.
В.Собр. соч. в 8-ми томах, т.
23 Ср. из стенограммы
выступления Луначарского в Коммунистической академии: «Для нас важно вот что.
Мещане, окружавшие Маяковского, заключили союз с его двойником. <…>
Троцкий теперь является товарищем этих мещан. Он больше не товарищ, как мы,
Маяковскому металлическому, а товарищ Маяковскому-двойнику. Троцкий пишет, что
драма Маяковского заключается в том, что он, правда, как мог, полюбил революцию
и, как мог, шел к ней, — да революция-то не настоящая и путь не настоящий.
Ну еще бы, как можно, чтобы революция была настоящей, раз в ней не
участвует Троцкий! Один этот признак показывает, что это „фальшивая” революция.
В сущности говоря, уверяет Троцкий, Маяковский убил себя потому, что революция
пошла не по Троцкому; вот если бы по Троцкому — она такими бы расцветилась
бенгальскими огнями, что Маяковскому и в голову не пришло бы после этого
страдать» (Луначарский А. В. Собр. соч. в 8-ти томах, т. 2, стр. 499).
Любопытный факт тогдашней (1964) издательской практики: в аннотированном
указателе имен к восьмитомнику Луначарского отсутствует фамилия Троцкого, и
найти приведенную цитату можно, лишь перелистав весь том. В том же указателе
имен Ф. Раскольников назван редактором «Нового мира», тогда как он редактировал
как раз новомирского конкурента — журнал «Красная новь», но это рядовая
комментаторская оплошность.
24 О Г. Никифорове
«Вечерняя Москва» писала 10 апреля 1931 года.
25Луппол Иван Капитонович
(1896 — 1943; умер в заключении) — философ, академик АН СССР (1939).
26 Кон ФеликсЯковлевич
(1864 — 1941) — заместитель председателя Интернациональной контрольной
комиссии, член ВЦИК и ЦИК СССР, начальник Главискусства при Наркомпросе РСФСР в
1930 — 1931 годах.
27 Установить, что это за
пьеса Н. Розенель, не удалось. Счастливые денечки — намек на время, когда
Луначарский был наркомом просвещения; в 1929 году его на этом посту сменил А.
С. Бубнов.
28 Ларин Юрий (Лурье Михаил
Зальманович; 1882 — 1932) — член Президиума ВСНХ, ВЦИК, ЦИК СССР.
29Коренев Геннадий Ефимович
(1896 — 1960) — поэт.
30 Ломов — см. о нем
примеч. 56 в предыдущей части публикации («Новый мир», 2008, № 3).
31 Речь идет о поэме
Сельвинского «Электрозаводская газета», написанной в форме стихотворной газеты.
32 Переводчику Н. М.
Любимову, также слышавшему чтение Сельвинского в клубе ФОСП, вспоминалось прямо
противоположное: «Сельвинский читал так, что даже его стихи из
„Электрозаводской газеты”, в которых я потом не мог отличить, где же кончается
графоман и где начинается халтурщик, слушатели приняли восторженно» (Любимов Н.
М. Неувядаемый цвет. Книга воспоминаний. Т. I. М., 2000, стр. 280 — 281).
33 «О работе неумелой,
небрежной, недобросовестной и т. д.» («Правда», 1931, 19 апреля); одновременно
статья Горького появилась в «Известиях» — он пользовался привилегией печататься
«дуплетом», как первые руководители государства.
34 Окулов Алексей Иванович
(1880 — 1939; расстрелян) — писатель, состоял в группе «Перевал». В названной
выше статье Горький раскритиковал его книгу «Камо» и редакторскую работу
издательства: «Если бы редактор ГИХЛ прочитал рукопись Окулова, он убедился бы,
что это пошлое сочинение компрометирует фигуру Камо, революционера, который
обладал почти легендарным бесстрашием, был изумительно ловок, удачлив и в то же
время детски наивен. <...> в книжке Окулова „исторической точности”,
которой он похвастался, нет, ее заменяют несколько рассказов о Камо, известных
всем старым подпольщикам, рассказы эти запутаны и уже далеки от истории. Люди
типа Камо все еще не имеют истории своих деяний, а люди, подобные Окулову, не в
силах писать ее». Стоит отметить, что Горький и сам был автором очерка «Камо»
(1931). См.: Горький А. М. Полн. собр. соч., т. 17, стр. 335 — 344.
35Имеется в виду цикл
статей Горького 1917 года «Несвоевременные мысли».
36 Поэма Н. Н. Асеева
«ОГПУ» осталась неизданной. Отрывок был напечатан в «Литературной газете» к
годовщине самоубийства Маяковского (1931, 14 апреля). Асеев обещает разобраться
с виновниками смерти поэта при помощи чекистов: «...мы без него в потемках /
Стучимся в ОГПУ. // Расследовать черное дело!» И далее: «Чья месть ему сердце
кольнула, / И надобно было кому / Запрятать забавку стальную / В широкие пальцы
ему?»
37 Молчанов Иван Никанорович
(1903 — 1984) — поэт.
38 Речь идет о цикле
очерков Вс. Иванова «Повести бригадира М. Н. Синицина, рассказанные им в дни
первой пятилетки» (1930 — 1931).
39Из стихов 1931 года,
вошедших впоследствии в книгу «Второе рождение» (1932), к Евгении Пастернак
обращено стихотворение «Не волнуйся, не плачь, не труди...», также отражают
разрыв с нею «Стихи мои, бегом, бегом...»; ее облик («художницы робкой, как
сон, крутолобость») сквозит в стихотворении «Годами когда-нибудь в зале
концертной...». Между тем героиня любовной лирики этого времени («Любить иных —
тяжелый крест...», «Любимая, молвы слащавой...», «Красавица моя, вся стать...»,
«Никого не будет в доме...» и др.) — Зинаида Нейгауз.
40 Речь идет о Примакове
Виталии Марковиче (1897 — 1937; расстрелян), военачальнике Красной армии,
комкоре (1935), перед арестом занимавшем должность заместителя командующего
войсками Ленинградского военного округа.
41Бескин Осип Мартынович
(1892 — 1969) — критик, публицист. Сообщение Полонского о том, что Маяковский
покушался на его жизнь, другими источниками не подтверждается, и сам Бескин до
конца жизни ни словом не обмолвился об этом.
В Музее Маяковского хранится целых пять разрешений на право иметь
огнестрельное оружие, выданных Маяковскому в 1919 — 1929 годах (пистолеты «баярд»,
«велсдок», «маузер», два «браунинга»), так что поэту было из чего стрелять в
Бескина.
42 Привезенную из Парижа
«реношку» Маяковский подарил Л. Брик, сам же предпочитал услуги такси и за руль
никогда не садился. В то же время, когда Пильняк, купивший в Америке автомобиль
и сдавший в Нью-Йорке экзамен на водительские права, выгрузился в
Ленинградском порту вместе со своим «фордом» и «самоходом» прикатил в Москву,
это стало в писательских кругах маленькой сенсацией.
43В № 8 «Нового мира» за
1931 год опубликовано девять стихотворений Пастернака, вошедших впоследствии в
его книгу стихов «Второе рождение».
44 Зелинский
КорнелийЛюцианович (1896 — 1970) — литературовед, литературный критик, примыкал
к конструктивистам, затем вышел из «Литературного центра конструктивистов»,
печатно заявив о своих «ошибках» (см. его статью «Конец конструктивизма» — «На
литературном посту», 1930, № 20, стр. 20 — 31). Любопытны названия подглавок:
«Ошибки конструктивизма», «Как возникли наши ошибки. Истоки конструктивизма», «Перегибы
в критике конструктивизма», «Пути перестройки» и т. п. Бегство Зелинского от
конструктивистов было своевременным: уже в 1931 году последовали аресты
«констромольцев» (юных конструктивистов), обвиненных в создании подпольной
контрреволюционной организации.
45 Горохов П. — лицо
неустановленное.
46 Белоконь — вероятно,
Вера Константиновна, сотрудник редакции «Нового мира».
47Страуян Ян Яковлевич
(1884 — 1938; расстрелян) — латыш по происхождению, социал-демократ, затем
большевик. Человек разносторонний: был одним из основоположников латышской
драматургии, чье имя вошло в театральные энциклопедии, и одновременно
организатором советской разведывательной резидентуры в Италии (последнее
обстоятельство стало формальным поводом для обвинений в измене родине и
шпионаже).
48 Имеется в виду первая
книга стихов М. Шагинян «Orientalia» (1913).
49 «Сталин хотел было
написать предисловие к „Гидроцентрали”», — отмечал в своем дневнике Чуковский
(Чуковский К. Дневник 1930 —
50 Ульянов Николай Павлович
(1845 — 1949) — живописец и график, мирискусник. Заслуженный деятель искусств
РСФСР (1932). Его эссеистическое и мемуарное наследие собрано в книге: Ульянов
Н. Люди эпохи сумерек. М., 2004.
51 Воспоминания Н. П.
Ульянова о Толстом «Мои встречи» («Новый мир», 1931, № 2, стр. 55 — 61).
52 После опубликования в
«Комсомольской правде» (1927, 25 сентября) стихотворения «Свидание» И.
Молчанова, причислявшегося к «пролетарским поэтам», Л. Авербах выступил в
«Комсомольской правде» со статьей «Новые песни и старая пошлость» (1927, 2
октября). Особенно досталось строкам Молчанова «За боль годов, / За все
невзгоды / Глухим сомнениям не быть! / Под этим мирным небосводом / Хочу
смеяться / и любить». «Стихотворение Молчанова так поражает, — писал
Авербах, — что сначала оно воспринимается как стилизация под пошлость.
<...> Можно не сомневаться в том, что стихотворение Молчанова
ультралевыми будет использоваться и цитироваться бесконечно».
Стихотворные ответы Молчанову дали Маяковский и Безыменский. Первый
обращается с «Письмом к любимой Молчанова брошенной им», которой «пролетарский
поэт» сообщил: «Я, милая, люблю другую — / Она красивей и стройней, / И
стягивает грудь тугую / Жакет изысканный на ней». «Эти польские жакетки к нам
привозят контрабандой», — обличает Маяковский.
Неожиданно за Молчанова заступился Горький в статье «О возвеличенных и
„начинающих”» («Известия», 1928, 1 мая). «Недавно трое литераторов — Авербах,
Безыменский и Маяковский — единодушно спустили собак своего самолюбия на поэта
Ивана Молчанова — хорошего поэта, на мой взгляд. <...> Иван Молчанов
повинен в том, что написал стихи „Свидание” и в них заявил девушке, что любит
другую, потому что „она красивей и стройней”. Это преступление биологически
оправдано и настолько в натуре человека, что никогда преступлением не
считалось». Далее, изложив трудную биографию Молчанова и его боевые заслуги в
годы Гражданской войны, Горький пишет: «Я говорю „цензорам нравов”: к людям
такого типа „образования”, каков Молчанов, должно быть установлено иное
отношение, их надобно высоко ценить и заботливо учить, а не орать и лаять на
них. Кто орет? Авербах, — вероятно, из племени интеллигентов, Маяковский —
интеллигент-анархист, Безыменский — сын купца; все трое — люди, не нюхавшие
того пороха, которым нанюхался Молчанов». В своем ответе «Пошлость защищать не
надо!» Авербах писал: «Горького нельзя не любить прежде и раньше всего за его
бешеную ненависть к мещанству, за его непримиримое отношение к пошлости.
<...> Поэтому ответ Горькому, неожиданно выступившему в защиту пошлого
стихотворения, пишется с чувством удрученности <...>. Горький не хочет
видеть в истории со „Свиданием” принципиального столкновения. <...>
„Свидание” — частное дело Молчанова. Но молчановщина, особенно если ей
дать расти и не пресечь ее в самом начале, — это вопрос общего порядка и
большого значения» («На литературном посту», 1928, № 10, стр. 6 — 14).
Три года спустя, накануне возвращения Горького в СССР, Авербах писал:
«Три тома „Жизни Клима Самгина” — изумительное свидетельство того, насколько
наш идущий с нами Горький. Это произведение совершенно не оценено нашей
критикой — потому что оно на одну голову выше ее уровня!» («На литературном
посту», 1931, № 10, стр. 2).
53«Гейне и коммунизм»
(«Литературная газета», 1931, 10 мая).
54 Регинин(настоящая
фамилия Раппопорт) Василий Александрович (1883 — 1952) — журналист, литератор,
издатель. Дореволюционный приятель Куприна, редактор популярных ежемесячников —
«Синего журнала» и «Аргуса», журналист «американского типа», любитель и
создатель всевозможных сенсаций. После революции участвовал в организации
журналов «Смехач» и «Чудак»; заведовал редакцией журнала «30 дней», где при нем
были напечатаны «Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова.
55 Шушканов Николай
Георгиевич (1902 — 1953) — писатель, начинал свою литературную деятельность в
Сибири, в Екатеринбурге, затем с 1929 года введен в редколлегию московского
журнала «На литературном посту». В 1935 — 1938 годы работал в редакции «Истории
фабрик и заводов». Дважды был осужден (1939 и 1951), отбыл два лагерных срока.
Реабилитирован посмертно, в 1956 году.
56В статье «О работе
неумелой, небрежной, недобросовестной и т. д.» (см. примеч. 33) и в письме к А.
Халатову от 24 января 1931 года Горький назвал «30 дней» «пошлейшим
журнальчиком», который издавать не следует.
57Речь идет о Марии
Игнатьевне Будберг, урожд. Закревской, по первому мужу Бенкендорф (1892 —
1972), литературном секретаре Горького, которой он посвятил роман «Жизнь Клима
Самгина». Она приехала в СССР только в июне 1936 года, когда ее вызвал
находившийся при смерти Горький.
58Сухотин Павел Сергеевич
(1884 — 1933) — поэт, прозаик, драматург.
59 Статья А. Кута «Нужно ли
ставить „Гамлета”» («Вечерняя Москва», 1931, 12 апреля) была посвящена готовящейся
в Театре им. Евг. Вахтангова постановке Н. П. Акимова. Категорического вывода,
что этот спектакль не нужен, как о том пишет Полонский, Кут отнюдь не делал,
напротив, он предполагал, что свежее прочтение Шекспира, в новом переводе М.
Лозинского, обещает много интересного.
60Вовсы Григорий Петрович
(1901 — 1938; расстрелян) — партийный деятель, литературный критик. Принадлежал
к «переверзевской школе»; когда, после дискуссии, «школа» отреклась от своего
учителя В. Ф. Переверзева и его социологического метода (подробнее см. об этом
в продолжении настоящей публикации), вошел в «Литературный фронт». Перед
арестом занимал должность ответственного редактора газеты «Кино».
61 Журнал «Литература и
искусство» сменил «Печать и революцию» в 1930 году. До 1931 года, когда журнал
был закрыт, вышло всего шесть номеров — по три в каждом году.
62 КриницкийАлександр
Иванович (1894 — 1937; расстрелян) — партийный деятель. В 1926 — 1929 годах
заведующий агитпропом ЦК ВКП(б).
63 Иллюстрированный
еженедельник «Красная нива» (1923 — 1931) выходил под редакцией А. В.
Луначарского, И. И. Скворцова-Степанова и В. П. Полонского. Последний входил в
редколлегию с 1926 по 1927 год и был из нее выведен одновременно со своим
временным удалением из «Нового мира».
64 Смирнов Александр
Петрович (1878 — 1938; расстрелян) — государственный и политический деятель, в
1928 — 1930 годах заместитель председателя СНК РСФСР и секретарь ЦК ВКП(б).
Примыкал к так называемой рютинской платформе, в январе 1933 года был выведен
из Президиума ЦК, снят со всех партийных и государственных постов, позднее
арестован.
65 О Сергее Рыльском см.
статью «Клекот чиповщины» за подписью «Гунн» («На литературном посту», 1929, №
6, стр. 4 — 7). В ней подвергнута критике статья С. Рыльского «Сильнее натиск»
(«Вечерняя Москва», 1929, № 52). Высмеивается ее язык: «В объятиях
<...> мелкобуржуазной стихии, сжавшей в своих липких и отвратительных
лапах художника, находится и Пильняк». В вину Рыльскому ставятся
подхалимаж, претензии на незапятнанные ризы истинногонапостовца, на учительство
и склонность давать директивы марксистской критике. Выделяя курсивом «перлы»
Рыльского («Он <Пильняк> даже что-то сказал, ссылаясь на свою
ораторскую немощь, но был импотентенв другом» и проч.), Гунн пишет: «Мы
требуем, чтобы наконец был положен предел критической макулатуре и
„отсебятине”. Нельзя же дискредитировать партийную линию в вопросах литературы!
<...> „ЧиП” умер <еженедельник „Читатель и писатель” выходил в 1927
— 1928 годах>, но чиповщина, увы, живет».
<1931>
Не один Керженцев увлекается желанием “обессмертить” себя на
дар<м>овщинку. То же делают и другие, кто может. Так, Халатов гордо стоит
как “зам. редактора” журнала “Наши достижения” — а журнал хромает
на все четыре ноги — и в последней книжке позорнейший, скандальнейший
промах редакции, не заметившей в статье Б. Завадовского перлы, буквально
дискредитирующие нас. Там есть фразы такого типа: “Теперь, когда мы включили
женский половой гормон в систему социалистического строительства”, или: “Нигде
в капиталистическом мире нет таких благоприятных условий для собирания
человеческой мочи” — или что-то в этом роде, чепуха, вздорное бахвальство по
поводу вещей, которыми хвалиться по меньшей мере глупо1.
В. И. Соловьев гордо красуется на обложке полного собрания сочинений
Гоголя: “под редакцией Л. Б. Каменева и В. И. Соловьева”. Каменев хоть статью в
четыре страницы написал, а Соловьев — что дал Гоголю Соловьев? В качестве зав.
Государственным издательством художественной литературы — бумагу и проч., но
ведь этого мало, чтобы поставить свое имя на обложку. А фактическую
редакцию проделывают Халабаев2 и Эйхенбаум — то есть редактируют текст
и проч. Луначарский “красуется” буквально на всех полных собраниях
русских и европейских писателей, чуть ли не на доброй половине журналов,
выходящих в Москве, ухитряясь не редактировать на деле ничего: даже собственные
свои статьи не редактирует, поручая это секретарю. А за ними более мелкая сошка
— с аппетитами тянется к журналам и классикам: всякому лестно.
Вовсы передает слова, сказанные Сталиным налитпостовской делегации,
бывшей у него: “Вот вы кричите о пролетарской литературе. А я и теперь еще
читаю Салтыкова-Щедрина, Чехова, и с удовольствием читаю. Умеете вы писать так,
как они? Не умеете, а надо научиться. Вы скажете, что я отстал, что у меня
мелкобуржуазные вкусы, что ли. Так ведь нет. Вкус у меня не мелкобуржуазный, —
а важно то, что они пишут хорошо. Вот научитесь писать, как они, перегоните,
тогда и будете победителями”.
Это очень умно. Сталин редко высказывается о литературе, искусстве.
Когда была украинская делегация, года два назад, он имел с ними беседу. Они
напечатали ее в журнале “Критика”. По-русски она не была опубликована3. Очень
умная беседа. Жалко, что он так занят, что не может уделить немного времени
культурному, то есть литературному фронту и искусствам: он внес бы порядок. При
его авторитете и ясности мысли, — сколько головотяпств было бы предотвращено.
Он — один из немногих, который, кажется, глубоко понимает искусство и
литературу.
16/V, 31. Заходил Артем Веселый. Крупный, угловатый — бурлак с Волги.
Бас, высокий лоб, черные глаза. При мужицкой грубоватой внешности — внутренне
робок, застенчив, — и не уверен в себе. Жалуется: все пишут быстро, а я не
могу. Вот написал в две недели страничек пять — и то недоволен. Очень
требователен к языку, держит главу по многу месяцев, шлифует слово за словом —
и все кажется ему, что не так и не то. “Не могу читать мятое слово, не
сработанное, у себя или у других, все равно”. Пишет он действительно крепко:
много лет работает над эпопеей “Россия, кровью умытая” и страдает от того, что
еще много впереди, а пишется медленно. Бранит литературную среду: ни мыслей, ни
идей — штамп, банальщина. Заседают, говорят — лгут все, кругом ложь, словно
сговорились. Трудно работать.
17/V, 31. Вчера открылся пленум ВССП. Людно: оживление небывалое.
Приехали ленинградцы: Тихонов, Слонимский, Форш, Никитин, Зощенко, Каверин,
Тынянов. Москва — почти вся. Доклады. Лейтмотив — необычайно благонамеренный:
писательство попутническое должно стать союзническим — это говорят и Козаков4,
и Мстиславский5, и Абрам Эфрос. И все, как в один голос: нам нужна марксистская
критика, нам нужен творческий метод, мы должны пересмотреть свои основы
мировоззрения, мы должны идти навстречу РАППу. Все это очень хорошо, — но
вопрос в том, искренно ли это, не маскировка ли? Абраму Эфросу никто не верит,
— верит ли он сам себе? Не верят и Мстиславскому, и Козакову. Слушают, как
граммофон.
Когда после заседания открылся банкет, — то есть уставили длинные столы
вином и закусками, Олеша, делая кавалеровский жест6, заявил: “Вот — это начало
конференции. Это — конференция. А то — заседание!”
Вокруг Авербаха улей “доброжелателей”. Его не любят — но каждый
стремится заглянуть ему в глаза, пожать руку. Даже Сейфуллина, друг Воронского,
ненавистница пролетарской литературы, вьется около него. Выпив первую рюмку,
она сзади подошла к нему, сидящему за столом, и обвила его шею руками в знак
особенной ласки. Она же, с своеобразным дубовым кокетством, подошла чокаться с
Соловьевым: заведующий издательством!
Хорош Николай Тихонов: сухой, жилистый, мускулы и кости, седой, с
молодым лицом, с острыми пытливыми глазами, без тени какого-нибудь
подхалимства, умница и талант. Жалуется на штампы, на неразбериху
в “Звезде”. “Черт знает что, двенадцать редакторов, никто не знает, чего
хочет”. О повести Воронского “Глаз урагана”: “Слабая вещь, мятое,
резиновое слово. Сантиментальность, много любовного материала, много
головного”.
Когда Козаков в своей речи сказал: “Быть союзником — легко”, Вс. Иванов
из задних рядов бросил: “Ох, трудно!” Кто услышал, зааплодировал: попал в
больное место.
Олеша писал Кавалерова с себя. Низенький, с коротенькими ножками, пиджак
на нем всегда мешковат, брюки широки, пальто лезет воротником к затылку, шляпа
сидит криво. Но лицо его, с мягкими чертами, скульптурно и породисто. Глубокие
глаза, любезная улыбка, когда он трезв. Звучный голос, слова скандирует,
смакует их звуки, патетичен, даже высокопарен. Когда читает что-то — пьеса ли,
рассказ или простое высказывание — отчеканивает слова, придает им звучность,
окраску, — внешне получается очень красиво.
— Не правда ли, как хорошо: “глаза, синие, как звезды”?
Он играет словами, как музыкальными пьесами.
На пленуме писателей говорят о “перестройке”, о преодолении
буржуазности, о превращении из “попутчиков” в “союзников”. Все “за” — даже
Абрам Эфрос. И юркая, остренькая, лисья мордочка Островера7 — тоже “за”. Когда
Авербах говорит о том, что нам нужны писатели “перестраивающие”, а не
“перестраивающиеся”, что к “приспособленцам” мы питаем презрение — эти
слова были встречены гробовым молчанием — оно как-то особенно стало слышно, это
молчание, — может быть, оттого, что одна Сейфуллина проговорила: “Это хорошо, Авербах”.
Он начал как всегда: “Позвольте сказать мое краткое слово” — но,
увлеченный собственной речью, растекся мыслью по древу и через десять минут
попросил продолжить ему время — “Пожалуйста, пожалуйста”, — раздалось несколько
унылых голосов. Он очень умен.
На первом, кажется, декаднике ФОСПа (или вечере “Литературной газеты”?),
после того, как Буданцева за его доклад “Бегство от долга” критики “взяли в
работу”, Иванов подал мне записочку:
“Теперь будем писать еще меньше. Доборолись до дырки! Помяните мое
слово” (записка у меня в архиве).
Леонов приехал из Италии с Горьким. Новый мешковатый костюм, франтовские
ботинки, заграничные чулки. Но из-под этой “шкурки” глядит милый русский
купчик, с почти что детским пухлым лицом, с умными темными глазами, развернутыми
черными бровями. Он слушает внимательно, но сам не выступает. Вдруг,
придвинувшись ко мне, спрашивает: “Скажите, это плохо, что я не умею говорить?”
Он не может выступать публично: речь его клочковатая, он волнуется,
начинает кусать губы, морщить лоб, — того и гляди, расплачется. Все его
публичные выступления одинаковы: он говорит что-то о “неблагополучии”, о
“трагедии” писательского существования и т. п.
И сегодня он ввернул как-то мне на ухо: “Вот, говорят о „попутничестве”,
о „союзничестве”, а мне „сумно” — ничего не понимаю. Как быть „союзником”?”
Лидин, лощеный, гладкий “европеец”, также выступает мало, слушает речи,
поддакивает, плохо понимая, что от него требуют. Он думает: “Перемелется, мука
будет”. Но иногда в глазах его сквозит испуг: ведь речь идет о корне: “меняй
мировоззрение”.
Сейфуллина уродлива, ужасна, пахнет водкой. Ужасна судьба: она ощущает
свое безобразие: природа наградила ее тонкой душевной организацией, жаждой
жизни, славы, творчества — и дала внешность Квазимодо. Она
коротка, — ростом с десятилетнего ребенка, толста, ее лицо кругло, тупой
утиный нос, широкие щеки, широкий рот, большие черные, умные и прекрасные
глаза, — в общем, курноса, коротка, черна, широколица — и страдает от своего
уродства очень. Начала писать — быстрая, стремительная слава, ее книги
расходились тысячными тиражами, статьи сыпали одна другой
хвалебней, ее вещи изучались в школах, она провозглашена была советским
Толстым. Затем — стремительное падение: несколько плохих вещей — и долгое
молчание. В перерывах новые вещи — слабые художественно, не производят
впечатления. Она начинает пить, делается алкоголичкой, напивалась безобразно,
кляла судьбу, и себя, и литературу. Лечилась от запоев, временами бросала водку
— и вновь начинала. Разуверилась в своем таланте, в
пьяном виде цинично намекала на то, чего ей не хватает, чтобы быть
“мужчиной” в творчестве. Сейчас хочет переехать на житье в Москву, очевидно,
переменить место. Но как будто пьет, по крайней мере, пила на банкете, да и
сегодня от нее разит водкой. И жалкая, и умная, и талантливая, и бездарная.
Чего-то ей действительно не хватает. Она, конечно, была переоценена.
В этом — причина несчастья. Трагедия от незаслуженной славы.
18/V, 31. Вчера на пленуме ВССП — доклад Динамова8 о “Литературной
газете”. Доклад — тягучий, наперед подтверждающий обвинения, которые могут быть
ему брошены: газета и плоха, и не литературна, делала не то, что надо, но
“линия ее правильна”. Затем началась “критика”: один за другим выходили
писатели и “крыли” и “Литературную газету”, и Динамова. Доходили до крайностей,
до резкостей: слишком много накопилось против газеты. Взял слово и я. Хотя я
заставлял себя не касаться лично Динамова и подчеркнуть лишь существенную
сторону дела — он остервенел от обиды. В своем заключительном слове, не
ответив ни на одно критическое замечание, он бросил мне обвинение: вы-де пришли
сюда проповедовать классовый мир. Обвинение подлое и гнусное, так как именно я
в своей речи подчеркнул, что “Литературная газета” не может пользоваться
“всеобщей” любовью, так как литературная среда разношерстна, социально
разнородна, а “Литературная газета” обязана в критике проводить линию нашей
партии, то есть классово враждебную им линию. Говорил я и о том, что за
литературными взглядами, формулами, убеждениями — стоят классовые интересы. Он
так “поддел” меня: у вас-де классовые интересы “позади”, а у нас они впереди.
Идиот, который не читал, вероятно, Маркса и Ленина, он не знает или не хочет
понять, что я говорил о том же, о чем писал Маркс в “18 брюмера”: за иллюзиями,
чувствами, мировоззрениями партий и фракций стоят материальные, классовые
интересы. Беспредельная подлость приема заключается именно в том, чтобы в
отместку оклеветать, оболгать, “пришить” уклон,
вычитать то, что не было сказано. А. Виноградов9, сегодня встретив меня,
сообщил: “Против вас завтра будет в статье „Вечерки” выпад. Она
поддерживает Динамова”. Вот для “Вечерки” Динамов и бросил в меня камнем.
Выступление Городецкого против “Литературной газеты” было хамски грубо,
хотя по существу его обвинения были недалеки от истины. Он обвинил редакцию
“Литературной газеты” в подхалимстве по отношению к одним, в хамском отношении
к другим, в заезжательском <вероятно, “заушательском”> — к третьим. Но
так как говорил Городецкий, человек с монархическим прошлым10, дрянь и
бездарность, махровый приспособленец, — то внешнего сочувствия он не получил.
Напротив: многие из членов ВССП, которые не прочь покритиковать “Литературную
газету”, но так, чтобы не рассердился Динамов, — стали роптать против
Городецкого, чтобы подчеркнуть свою лояльность. Особенно старался Абрам
Эфрос: он с укоризной и негодованием глядел на Городецкого и громким
шепотом, чтобы окружающие слышали, высказывал ему свое неодобрение.
Артем Веселый, при Соловьеве, сказал мне, что, по требованию Соловьева,
из моего предисловия к книге Артема надо выбросить строки, где я говорю, что
отношение Артема к мужикам правильней, чем отношение Горького. Соловьев
смутился и стал выговаривать Артему: он-де может что угодно приказывать сотрудникам
ГИХЛа, но передавать этого не следует. Когда я заметил, что я выбрасывать
ничего не могу из того, что было написано несколько лет назад и несколько раз
переиздавалось, он, чтобы склонить меня к этому, сообщил: “Знаете, мы получили
даже нагоняй за то, что из собрания стихотворений Маяковского не выбросили его
„Письма Горькому””11.
Лавренев рассказывает: вчера к часу ночи зашел в подвал Дома Герцена
Пастернак. Слегка был выпивши. Выпил еще несколько рюмок. Охмелел. Стал читать
стихи. Какая-то компания сидела рядом за столиком. Из этой компании кто-то
сказал: “Нельзя ли без стихов?” Пастернак рассвирепел, подскочил к ним и,
сказав: “Если вы пришли сюда, то сидите и молчите” — опрокинул их стол со всеми
закусками, вином и посудой. Те вскочили и бросились его бить. Подоспевшие
писатели вырвали Пастернака, но все же ему успели раскровенить лицо. Картинка,
напоминающая есенинские сцены в том же подвале. Проклятая дыра. Здесь погибал
Есенин. По его следам идет Олеша. Тянет и Пастернака.
С. Шор12 передает сказанные ему слова И. Беспаловым13, — перед его
отъездом: “Знаете, — в литературе сдвиги: говорят, Авербах заключил блок с
Полонским, переходит целиком на его позиции”. Только этого недоставало. А между
тем в “На литературном посту” опять помаленьку начинают меня травить: Лузгин
пролаял что-то невразумительное14. А в 14-м № целая статья Прозорова под
уничтожающим заголовком: “Горе-теоретик”15.
Когда Лавренев обмывал Пастернаку окровавленную щеку — Пастернак все
порывался идти вниз, убедить своих обидчиков, что они не правы: “Да у них
логики нет, ведь я им объясню, ведь должны же они понять…” — и все порывался
идти.
А какая-то женщина из этой компании говорила: “Ежели они поет, то,
значит, они могут делать, что им хотится…”
22/V, 31. На концерте в мюзик-холле, данном для дипкорпуса, конферансье
Алексеев16, после номера с народной русской песней, сказал: “Да, с народной
старой русской песней у нас неплохо. А вот с теперешней — очень нехорошо. Мало
пишут хорошие песни. Одна надежда — на вчерашнего именинника, нашего
пролетарского поэта Демьяна Бедного”. Бедный — рядом, в ложе. Аплодисменты.
Бедный укоризненно качает головой. Алексеев через барьер ложи протягивает руку.
Пожатие.
Маяковский мне всегда усиленно рекомендовал Асеева как редактора стихов
в журнал. “Стихи надо проАсеивать”, — говорил он.
В Союзе писателей, в коридоре: Александровский17, пьяный, растерзанный,
грязный, с мутным, блуждающим взглядом. Увидев меня, сразу, хриплым голосом:
“Дайте три рубля”. Постыдная, страшная гибель, хуже есенинской. У того хоть
были какие-то вспышки, а этот медленно и смрадно <тлеет>.
24/V, 31. Никулин зашел к Горькому в особняк (б. Рябушинского), где он
живет. Горький, кивнув головой на стены, сказал: “Вот, посадили меня в этот
сортир…”
Он мимоходом в одной из последних статей обругал Валерия Язвицкого.
Встретив меня, Язвицкий жалуется: Горький ошибся, либо напутал сам, либо его
кто-то ввел в заблуждение. “Писал я ему в Сорренто — ноль внимания.
Издательство „Молодая гвардия” выдало бумажку, в которой удостоверяет, что я
отношения к книге, которую он изругал, не имел — ноль внимания. Был я в
„Известиях”, там приняли вежливо. А когда я попросил напечатать письмо,
сказали: „Покажем Горькому. Захочет — напечатаем”. — „А если не захочет?”
— переспросил я. В ответ пожали плечами. Правление Союза писателей вынесло
постановление, что я ни при чем — обещали поговорить, и все толку нет. Как
быть? — спрашивает он. — Неужели такое сплошное раболепство, что нельзя
восстановить истину?”18
Слетов вышел из “Перевала”. Когда он “входил” в эту организацию, было
ясно, что он ищет в ней “защиты от житейских бурь”. Слегка смущаясь, словно
чувствуя за собой какую-то вину, он в редакции говорил мне, что он молод, имени
не имеет, что ему хочется завоевать положение и что, следовательно, его нельзя
винить за то, что он вступает в “Перевал”. Некоторое время он шумел, защищал
организацию, а когда увидел, что безнадежно, плюнул на нее19.
21/VI, 31. Заходил Бабель. Пришел вечером, маленький, кругленький, в
рубашечке какой-то сатиновой, серо-синеватого цвета: гимназистик с остреньким
носиком, с лукавыми блестящими глазами, в круглых очках. Улыбающийся, веселый,
с виду простоватый. Только изредка, когда он перестает прикидываться
весельчаком, — его взгляд становится глубоким и темным, меняется лицо:
появляется другой человек, с какими-то темными тайнами в душе. Читал свои новые
вещи “В подвале”, не вошедший в “Конармию” рассказ про коня “Аргамак”.
Несколько дней назад дал три рукописи: все три насквозь эротичны. Печатать
невозможно: это значило бы угробить его репутацию как попутчика. Молчать восемь
лет и ахнуть букетом насыщенно эротических вещей — это ли долг попутчика?
Но вещи — замечательны. Лаконизм сделался еще сильнее. Язык стал проще,
без манерности, пряности, витиеватости. Но печатать их сейчас Бабель и не
хочет. Он дал их мне, сказав, чтобы заткнуть глотку бухгалтерии. Он должен
“Новому миру” 2400 рб. Бухгалтерия грозит взысканием. Он дал рукописи, чтобы
успокоить бухгалтеров. Обещает в августе дать еще несколько вещей, с которыми вместе
можно будет пропустить в журнале. Но даст ли?
Странный человек: вещи замечательны — но он печатать их сейчас не хочет.
Он действительно дрожит над своими рукописями. Волнуется. Испытующе смотрит:
хорошо?
“Я ведь пишу очень трудно, — говорит он. — Для меня это мучение. Напишу
несколько строк в день и потом хожу, мучаюсь, меняю слово за словом”.
Ведет оригинальный образ жизни. В Москве бывает редко. Живет в деревне
под Москвой у какого-то крестьянина. Проводит в деревне все время. Керосиновая
лампа. Самовар. Простой стол и одиночество. Надевает туфли, зажигает лампу,
пьет чай и ходит по комнате часами, думая, иногда записывая несколько слов,
потом к ним возвращаясь, переделывая, перечеркивая. Его радует удачный эпитет,
хорошо скроенная фраза.
Сейчас он влюблен в лошадей. Впрочем, это длится уже много лет: путается
с жокеями, с конюхами, изучает лошадей, иногда пропадает на ипподроме и конском
заводе. Говорит, что пишет что-то о лошадях и жокеях.
Равнодушен к славе. Ему хотелось бы, чтобы его забыли.
Жалуется на большое число иждивенцев. Кабы не они — было бы легче.
Ездил на три недели в Челябинск и Магнитогорск — на стройку. Со мной:
Гладков, Малышкин, Пастернак и Сварог20. Пастернак ехать не захотел перед самым
отъездом. Я думал — в самом деле, пусть лучше остается. Но Соловьев настоял на
его поездке. Сплошное горе было.
Ему действительно все это чуждо. А к тому же личная история: оставил в
Москве любимую женщину. Отослал жену с сыном за границу, поселил ад в семье
Нейгауза, чего-то, очевидно, ей <жене Г. Нейгауза> наговорил о близкой
совместной жизни — и уехал в Челябинск. Когда приехал туда — схватился за
голову. Ругал себя последними словами и все рвался обратно. Через пять дней
уехал.
Он там нас дискредитировал. На заводе кирпичном, где нас как писателей
директор завода просил о чем-то написать, — он ворвался в разговор и,
извиняющимся каким-то голосом, точно мы были хлестаковыми, сказал: “Да что вы,
да мы сами ничего не можем, да ведь мы, знаете, сами…” — и что-то в этом роде,
извиняющееся, конфузящееся. В редакции, где молодые люди показали ему свои
политические стихи и спросили его мнение, он заявил: “Все это чепуха, не надо
писать политические стихи” — и т. д. То есть завел такие речи, что я ему
заметил: “Бросьте, Пастернак, вы нас дискредитируете. Ведь мы не согласны с
вами. Не говорите такие вещи от нашего имени”.
Впечатление он производит обаятельное — но кажется безумным. Иногда он
прямо кажется идиотом. Нес такую чушь, которую никак нельзя понять. Сумбурно,
клочковато. Люди таращат глаза.
Бабель говорит: “Я Пастернака не понимаю. Просто не могу понять иногда,
что он иногда говорит”.
Гладков забавен: он очень известен, но ему в глубине души кажется, что
он известность свою не заслужил. Он и хочет ее, и боится. И гордыня его
обуревает, и он опасается: как бы его кто не обидел.
Он все старался встречаться с молодежью и вообще местными писателями —
без меня и Малышкина. Мы ему, очевидно, мешали.
Малышкин — в вагоне, когда провезли мимо эшелон кулацких семей, зашел ко
мне в купе, плакал и говорил: “Ничего не понимаю. Зачем их везут? Куда? Кому
это нужно? Неужели надо, чтобы так растаскивали и губили цвет нации, здоровый,
красивый народ?”
Из верхнего окна теплушки, вверху — голов десять: и грудные ребята, и
девушки лет по шестнадцати, и голова деда, и паренек лет под двадцать. Его
спросили: “Кто вы такие?” — “Да все кулачье, — смеясь, ответил он. — Куда
везут? Да не знаем”. И все это без злобы. Детишки с любопытством высматривают
из окна.
Бабель рассказывает, как он ходил в гости к кухарке на даче Рудзутака.
Его знал и управляющий дачей. Теперь на этой даче Горький. Он пошел к нему, но
не с черного, кухарочного хода, а через парк. Управляющий не знал, кто такое
Бабель. И вообще не знал его имени, так же, как и кухарка: предложил ему здесь
не шататься, а идти на задний двор. Бабель, не ответив, прошел. Управляющий к
нему: мы наркомов не пускаем, а ты лезешь. Но из окна его увидел Максим, сын
Горького, и позвал. Кухарка дрожала, когда подавала кушать — за столом,
развалясь, сидел ее кум, ее собеседник, ее друг и гость — и разговаривал с
Горьким как равный. Бабель, в сущности, повторял Горького у Ланина21.
Мне старик П. П. Перцов22 прислал свои воспоминания о “казанских дебютах
Горького” в 1893 г. Перцов работал тогда в “Волжском вестнике”. В статье
приведен текст нескольких вещей Горького, напечатанных в этой газете и не
вошедших в собрание <сочинений> (“Мести” — несколько рассказов, “Поездка
в Алешки”, “Эпизод с Варварой Васильевной”). Рассказики слабенькие, напыщенные,
детская горьковская манера. Но почему бы не напечатать? Я переслал Горькому
через Соловьева: не наврано ли чего. Он вернул с категорическим: не печатать23.
На днях (30 мая) у него было собрание литераторов. Приглашали по особому
списку. Я уехал в Магнитогорск, да меня он не приглашал. Рассказывают про
скандальный характер собрания. Попутчики “перепились”. Напившись — стали
“распоясываться”. Бубнов заявил, что Пастернак — чужой. Ал. Толстой предложил
тост за Пастернака. Его поддержал один Вс. Иванов. Дальше Толстой кричал
Бубнову: “А ты роман написать можешь? А ты, Авербах, напишешь? Не напишешь! Не
сумеешь!” и т. п. Авербах ему заметил: “Я с вами, гр. Толстой, на брудершафт не
пил”. Толстой кричал Бубнову: “Значит, ты
меня в ГПУ пошлешь? Где моя подушка?!”24 Безобразно. Сейфуллина сказала
что-то советское. Никулин бросил ей: “Сколько тебе дадено?” — В пьяном виде эта
публика открывает свое лицо.
Открылась выставка “Общества русских скульпторов” в Музее изящных
искусств. Представитель Обллита потребовал снятия одной вещи страховской
“Вихрь”25. Изображает закрученного в стремительном движении человека. Сделано
под немецких экспрессионистов, не оригинально, но культурно, грамотно, остро.
“Ведь это плохой Роден”, — заметил он <представитель Обллита>. Ему
ответили, что здесь Роденом и не пахнет. “Вещь реакционная”. — “Почему?” —
спросил я. Он не мог ответить. “Она очень темпераментна, — добавил он. — Рядом
с ней вещи советской тематики кажутся вялыми”. Скульпторы, испугавшись, мялись,
жевали что-то, что они не “за”, но снимать не надо и т. п. Сняли.
4/VII, 31. Вчера позвонил Гронский. Просил заехать к нему — прислал
машину. Хотел меня увидеть просто, чтобы поторжествовать. Уверяет, будто именно
ему я обязан <тем>, что Оргбюро меня утвердило ответственным редактором
“Нового мира”. “Мне говорили: мы дадим тебе другого. Но я решил…” и т. д.
Молотов, говорят, был против меня. Но он, Гронский, пустил “дело” на Оргбюро,
где Молотов не бывает. И т. д. — скрытое бахвальство, торжество. Хочет, чтобы я
ему был обязан.
Вчера статья А. Фадеева о повести Платонова “Впрок”26. Повесть он и
печатал в “Красной нови”. Повесть оказалась контрреволюционной. Когда рукопись
эта была у меня, я говорил Платонову: “Не печатайте. Эта вещь
контрреволюционна. Не надо печатать”. Фадееву нужен был материал для журнала —
он хотел поднять “Красную новь” до уровня, на котором она была “при Воронском”.
Ну, — взял, может быть, рассчитывал на шум в печати — поднимет интерес к
журналу. Но “Впрок” прочитал Сталин — и возмутился. Написал (передает Соловьев)
на рукописи: “Надо примерно наказать редакторов журнала, чтобы им это дело
пошло „впрок””. На полях рукописи, по словам того же Соловьева, Сталин будто бы
написал по адресу Платонова: “мерзавец”, “негодяй”, “гад” и т. п. Словом —
скандал. В “Правде” была статья, буквально уничтожившая Платонова27. А вчера
сам Фадеев — еще резче, еще круче, буквально убийственная статья. Но, заклеймив
Платонова как кулацкого агента и т. п., — он ни звуком не обмолвился о том, что
именно он, Фадеев,
напечатал ее, уговорил Платонова напечатать. В статье он пишет: “Повесть
рассчитана на коммунистов, которые пойдут на удочку…” и т. д. Кончает статью
призывом к коммунистам, работающим в литературе, чтобы они “зорче смотрели за
маневрами классового врага” и “давали ему своевременный и решительный
большевистский отпор”.
Все это превосходно — но ни звука о себе, о том, что он-то и попался на
удочку, он-то и не оказался зорким и т. д. Это омерзительно, — хочет нажиться
даже на своем собственном позоре.
Помню, как-то в столовой Дома Герцена, летом, Маяковский громко
обратился ко мне:
“Полонский, неужели вам еще не надоело работать в сортире „Известий”?”
Так назвал он “Новый мир”.
Что было ответить? Я пожал плечами и сказал ему: “Совсем недавно,
Маяковский, вы требовали себе в этом сортире самую большую ложку”.
У меня на вечере, хорошо выпив, Сварог превосходно пародировал
Пастернака в бытность его в Челябинске.
Пастернак загрустил. Сидел, опустив голову, глаза грустные. Губа
отвисла. “Неужели я такой идиот?” — спрашивает меня.
14/VII, 31. На днях переносили прах Гоголя, Языкова, Хомякова и
нескольких других писателей с Ваганьковского кладбища28. Торжественная
церемония. Цвет попутничества. Роют могилы беспризорники. Когда стали
переносить останки — писатели стали разбирать их себе “на память”. Один отрезал
кусочек сюртука Гоголя (Малышкин: он сам признавался мне, но стыдясь, — не
знал, куда деть этот отрезок ткани29), другой — кусок позумента с гроба,
который сохранился. А Стенич30 украл ребро Гоголя — просто взял и сунул себе в
карман. В тот же день, зайдя к Никулину, просил ребро сохранить и вернуть ему,
когда он поедет к себе в Ленинград. Никулин изготовил из дерева копию ребра и, завернутое,
возвратил Стеничу. Вернувшись домой, Стенич собрал гостей — ленинградских
писателей — и торжественно объявил, что является собственником ребра Гоголя.
Всеобщее удивление и недоверие. Он торжественно предъявил ребро, — гости
бросились рассматривать и обнаружили, что ребро изготовлено из дерева. Стенич
весь вечер сидел как в воду опущенный.
Позорная история! Никулин уверяет, что подлинное ребро и кусок позумента
сдал в какой-то музей.
Писатели вели себя возмутительно. Передают, будто они растаскали зубы
Языкова — среди них называют Сельвинского.
…Звонил Бабель. “Когда уезжаете?” — спрашивает. “В августе”. — “А, это
хорошо. Я спрашиваю потому, что, может быть, успею дать вам рукопись до вашего
отъезда”. Это значит, что не даст: раз я уеду на август — в сентябре либо
смоется — на несколько месяцев, либо придумает какую-нибудь еще уловку. Странно
все-таки.
Сейфуллина в “Литературной газете” — вдруг — ни с того ни с сего облаяла
“Новый мир”. “В „Новом мире”, — пишет, — критика меня обзывает бездарной, а
потом тот же журнал принимает мою продукцию и печатает”. “Как, — пишет, — я
могу относиться к такой критике?” Совершенно идиотское нападение: точно она не
знает, что в 25-м году ее изругал Якубовский в “Новом мире” — под редакцией
одной31, а с 1925 г. редакция журнала другая. Ей это все равно… Старая обида, —
так хоть сейчас выместить, благо название журнала одно и то же.
Вообще — отвратительны эти братья-писатели, которые скулят на всех
перекрестках о недостатках критики, — а лишь только кто из них возьмет в руки
перо, чтобы написать несколько критических строк — то сразу заболевают самыми
гнусными и позорными болезнями критики: лживость, передержки, личности,
мстительность. А главное: “меня нельзя трогать”. “Меня можно только хвалить”, —
а если не хвалишь — в зубы, в морду, по уху… Пастуха вам надо, а не критика,
братья-писатели. И чем меньше дарование — тем больше амбиции.
20/VII, 31. Звонок Бабеля. Опять — тысяча и одна увертка. Советовался-де
с Горьким, и Горький не советует ему печатать те рассказы, какие он дал мне. Но
он написал “вчерне” два колхозных рассказа (об этом “вчерне” я слышал года три
назад). Он над ними работает. В течение месяца он их мне доставит. Узнав, что я
вернусь в начале сентября, — “Как приедете, в вашем портфеле будут эти
рассказы”. Четыре года назад он так же уверял меня в том, что у меня “15-го августа”
будет рассказ “Мария-Антуанетта”, чтоб я анонсировал его в журнале, — рассказа
нет по сие время.
Он роздал несколько своих рассказов в “Октябрь”, мне и еще кому-то, но
не для напечатания, а как бы в виде “залога”, для успокоения “контор”, которые
требуют с него взятых денег. Сдал книгу в ГИХЛ, — получив от издательства
деньги и обещание книгу не печатать, так как она “не печатна” — то есть столь
эротична, индивидуалистична, так полна философией пессимизма и гибели, — что
опубликовать ее — значит “угробить” Бабеля. По той же причине и я не хочу
печатать те вещи, что он дал мне. Странная судьба писателя. С одной стороны,
бесспорно: он “честен” — и не может приспособляться. С другой — становится все
более ясно, что он крайне чужд революции, чужд и, вероятно, внутренне
враждебен. А значит, — притворяется, прокламируя свои восторги перед
строительством, новой деревней и т. п.
Сейфуллина говорит, что Горький устроил у себя что-то вроде
литературного департамента. Устраивает приемы писателей по группировкам: сегодня
“попутчики”, завтра “раппы”, потом — “правые”. Собираются писатели в комнате,
где накрыт чай, лежат газеты и журналы. К ним Горький не выходит, но приглашает
каждого в отдельности в “кабинет”, где и ведет беседу. Писатели ждут очереди.
На днях были у него “раппы” — Авербах, Селивановский, Киршон и др.
Соловьев рассказывает: Горький хвалил РАПП, говорил комплименты, “раппы”
в ответ льстили Горькому. Потом, расчувствовавшись и, очевидно, удивившись
своему величию и величию задач, возложенных историей на их плечи, Авербах повел
такую речь:
“Да, знаете, раньше, когда мы были кружком, сектантской группкой, — было
легче. А теперь трудно — ответственность перед страной, революцией и историей —
за всю литературу. А мы, знаете ли, не имели времени учиться. Я, например,
кончил только три класса гимназии, Киршон — пять классов, — никто не окончил
среднего учебного заведения”. — “Я кончил реальное”, —
с достоинством вставил Селивановский. “Ну, вот, один Селивановский и кончил”,
— добавил Авербах.
Писатели должны были ехать в Узкое на банкет в честь Шоу32. Назначили
сбор, ждали автобуса: автобус не приехал. Бранясь, разошлись. Накануне мне
говорили, что Халатов не хотел этого банкета.
30/VIII, 31. Сергеев-Ценский бросил свою Алушту. Семнадцать лет безвыездно
прожил на горе — и смотрел сверху на мир. Уверял меня, будто запаса наблюдений
хватит ему еще на пятьдесят лет — только записывай. Сдался-таки. Смирнов,
улыбаясь, на вопрос: что заставило его <Сергеева-Ценского>
перебраться в Москву, ответил: “Год не видел мяса”. Дело не в мясе,
конечно. Суть в том, что просто не выдержал. В прошлом году он приехал на
несколько дней в Москву, был в ЦК, — “продвинул” сразу несколько своих книг. А
сейчас уже не в шутку стал чувствовать, что еще год — и он очутится “за
бортом”. Вот это, именно, думаю я, и заставило его переехать в Москву. Квартиры
у него нет. Он рассчитывал на Горького, был у него, — но старик не сумел ему
помочь.
Свирепствует Борис Волин. На собрании редакторов, которое он собрал у
себя, он заявил, что его девиз “лучше переборщить, чем недоборщить”. Сейчас он
систематически “перебарщивает”. Стон стоит. Лебедевым-Полянским были
недовольны: сейчас он кажется ангелом. У меня Волин вырезал последнюю главу из
“Поворотов” Яковлева33. Почему? Потому что “окончание” романа печатать нельзя.
Но я сам отверг это окончание и печатаю отрывки из романа. Говорят, он грозился
привлечь меня и за напечатание других глав, пропущенных до него Главлитом. Даже
рапповцы возмутились: хотят созвать специальное собрание, посвященное
художествам Волина, и, в порядке самокритики, отделать его за “перегибы”.
Ехал отдыхать в Тетьково, — на вокзале увидел меня Калинин — быстро шел
в свой вагон, окруженный своими. Подошел, предложил ехать в его вагоне. Мы
перебрались к нему: салончик с гостиной, человек на пятнадцать, кабинет, —
показывал мне его, гордясь энциклопедией Брокгауза старого издания, стоявшей в
шкапчике. Три двухместных купе. Ездить можно. Славный старик. Играл с ним в
шахматы, обыграл его: он очень огорчался.
Он также ехал в Тетьково: это его родина. В двух верстах от Дома отдыха
его “изба”. Был я в ней. Он показывал мне свое “былое” хозяйство. Изба
опрятная, с комнаткой в мезонине, где живет Калинин при наездах. Избу он отдал
своей старой работнице — она с семьей благоденствует тут, на зависть прочих
своих однодерев<ен>цев. Ходят к нему мужики, жалуются, ходатайствуют. Он
внимательно говорит с каждым, курит цигарку-самокрутку, входит в каждую мелочь,
расспрашивает о самых мельчайших деталях, интересуется. Просьб, конечно, горы,
— много отказывает, но много и помогает. Журил зав. совхоза за эксплуатацию
маслобойщика: последний, рваный, босой, опухший от вина, с повязанной
полотенцем головой, сидел тут же. Старушка какая-то налетела на него, когда мы
вышли к реке: колхоз амбар отнимает, вступись, Михаил Иванович. Калинин
расспросил, как, почему, — и обещал поговорить. Баба сообщила, что бычка у нее
поранили: как, куда, звать ли ветеринара? Прост, и мужики с ним как со своим.
Есть в совхозе старичок, истопник, его друг детства. Когда приезжает Калинин,
старичок не выходит на работу: идет к Калинычу чай пить.
Я ехал в одной коляске с Калининым. Коляска — с кожаным верхом, на
рессорах, остальные — рессорные либо безрессорные брички. Мужики кланялись ему,
окликали, иные просто и дружески, другие с подобострастием. Он приветливо
каждому снимал свою кепку. В одном месте какая-то жница, узнав его, выпрямилась
и крикнула в упор: “Подыхаем тут без чаю, без сахару!” Ему было очень как-то
неловко, словно она совершила неприличие.
Говорили о литературе, об ее положении. Я рассказал ему, как трудно ей
приходится. Он согласен. Это потому, говорит, что у нас, наверху, нет времени
заниматься этим делом. Сталин ведь прекрасно понимает искусство и литературу.
Но что ж делать: дела более важные отнимают все время.
Корней Чуковский издевается над “малограмотностью” Воронского. Горький
прислал Воронскому письмо, в котором советовал просмотреть какие-то книги
“ОЗ”34. Воронский читал письмо при Чуковском. “Что это за ноль три?” — будто бы
спросил Воронский. “И такой человек редактирует классиков!” — сокрушается
Чуковский.
Вернулся из Америки Б. Пильняк. Привез автомобиль — и на собственном
автомобиле, без шофера, прибыл из Ленинграда. Предмет всеобщей зависти: ловкач!
Создает вокруг себя шум какой-нибудь контрреволюционной вещью, — затем быстро
публично кается, пишет статью, которая обнаруживает всю глубину его
“перестройки”, — тем временем статьи печатаются о нем, имя его не сходит со
страниц, книги раскупаются. — Заработав отпущение грехов, получает заграничную
командировку; реклама, конечно, перебрасывается за границу, и парень пожинает
лавры. Сергеев-Ценский открыто завидует ему: ловкий человек.
Пильняк хитер. Он, конечно, чужд революции. Он устряловец, чистопробный
собственник, патриот “России”35. Но умеет “маневрировать”, умеет кривить душой,
подделываться, а главное, извлекать из всего этого “монету”.
Однажды, показывая мне какую-то книгу Устрялова, погладив ее, сказал:
вот это писатель, да! Его импресарио по Америке, какой-то Маламут36, — выходец из
России, американский журналист, создал ему шумную рекламу: летучки
расклеивались примерно такого текста: “Борис Пильняк, известнейший русский
писатель, занимающий <в литературе> место, какое занимал Лев Толстой. На
его произведениях учится вся современная русская литература” — и все в том же
роде. Для американцев это, пожалуй, правильно.
Встретил на улице М. Козакова. Приехал из Ленинграда защищать свою
книжку “Человек и его дело”: конфисковал Волин. Книжка безобидная37.
Козаков взмолился Волину. Тот его утешает: не думайте, что вы один,
смотрите, сколько у меня таких же, — и, раскрыв портфель, показал ему десяток
книг. Козаков к Бубнову: защитите. Был также у Стецкого. Говорит, что они
обещали снять конфискацию.
Беда с материалом для журнала: чуть ли не пусто. У меня, правда, есть
кое-что, но очень мало. То есть — никогда так не бывало. В “Красной нови”,
говорят, еще хуже: там просто ничего нет. Застой, оскудение: а все они,
писатели, кричат на перекрестках, что они “перестраиваются”, что они изощряют свой
“творческий метод”, что они становятся все страшно “идеологически
выдержанными”. И один за другим выпадают из литературы,
просто перестают писать. Так перестал писать Огнев38, ссылаясь на
“общественную” работу. Так перестала писать Сейфуллина, тоже “заседающая” перманентно.
О Бабеле уже не говорю. Просто несчастье, — а в журналах нет материала: не
брать же хлам, который продолжает фабриковаться. Рапповцы пляшут и ликуют:
неслыханный размах пролетарского литературного движения, — а в “Октябре” из
номера в номер печатают попутчиков, да и то третьего сорта. В “Красной
нови” сплошь “попутчики”, — да еще с Эренбургом на придачу.
Кон ушел из Главискусства. То есть это значит — его “ушли”. Луппол передает,
что “последней каплей” <стал> его конфликт из-за МХАТа. Станиславский,
поправившись, потребовал “ухода” Гейтца, назначенного директора театра,
партийца. Кон воспротивился. Спрашивал у Бубнова: как быть? Бубнов ему ответил:
вы руководитель Главискусства, решайте как хотите. Кон решился и отказал
Станиславскому. Тот к кому-то обратился из власть имущих. Гейтца отставили. Кон
подал в отставку. На Политбюро, где обсуждался вопрос, Кон бросил “крылатое
слово”: “Я — (так передает Луппол) — считаю ошибочной „ложную” политику,
которая ведется в театре” и т. д. “Ложная” — не от “ложь”, а от “ложа”:
влиятельные товарищи, сидящие в ложах, ведут свою политику, с которой он, Кон,
не согласен.
10/IX, 31. Заходил Артем. Оправился после смерти сына. Пишет. Дал новую
главу из “России, кровью умытой”. Рассказывает о своей работе, о том, как
“давит” его материал. Он бродяжил по станицам, собирал (с мандатом из “центра”)
станичников, участвовавших в боях, — и по часам просиживал с каждым, слушая их
рассказы, записывая эпизоды, отдельные фразы, выражения, словечки. Кроме того,
что он извлек из печатных и рукописных источников, — эти опросы дали ему горы
“сырья”. Он и обрабатывает его. Иногда, говорит, какая-нибудь удачная фраза, —
ну, живая, какой не встретишь, — ее надо вставить, — вот, бьюсь, придумывая
сцену, или диалог, или что-нибудь. Но вот, пишу, пишу, а “материал” не
уменьшается.
Пришел он за советом. Написал бумагу Сталину, в которой заявляет, что
берется написать роман, какого еще не знает история человечества, что этот роман
будет вечен, что читать его будут все люди без различия возраста, пола, нации,
расы, что напишет он его в три года, но что ему для этого нужны два секретаря,
инженеры-консультанты, мандаты на право посещений заводов, предприятий,
заседаний хозяйственных и государственных учреждений и деньги на прожитие и
другие расходы. Что же это будет за роман? Это будет роман, который должен дать
как бы разрез в один день или в один час жизни во всем мире: например —
субботник на Магнитострое, биржа в Берлине, заседание в ВСНХ, демонстрация в
Гамбурге, утро банкира в Париже, любовная ночь в гостинице, базар в Багдаде,
заседание КИМа, лекция в вузе, работа ударной бригады на заводе — и т. д. и т.
п. Показать весь мир, людей всех наций, всех сословий, все их страсти, помыслы,
дела. Это не будет роман, но как бы собрание отдельных вещей, их можно
тасовать, переставлять, когда устареет одна, ее можно заменить другой, если
умрет автор — этот “роман” могут продолжать другие. Словом, это и будет та
“вечная” книга, которую он хочет написать.
Спрашивает: подавать заявление? Я отсоветовал: такой книги он не
напишет, а главное, не сумеет убедить, что государство должно ему отпустить
средства на такую книгу; кроме того, в этом плане есть элемент самонадеянности,
утопизма, некоторой хлестаковщины: его план, если сделается достоянием
гласности, будет подвергнут осмеянию: он напоминает некоторые юношеские затеи
Гоголя — написать “Историю Малороссии”. В плане действительно есть странная для
Артема какая-то хлестаковщина. Он говорит о своем таланте, что он “может”, что
описать “навсегда” жизнь всего мира — ему ничего не стоит и т. д. Кажется, я
его убедил.
12/IX, 31. Я спросил Артема: почему не поговоришь с Горьким об этой
своей затее?
— Я его не уважаю, — незачем и говорить.
Но вчера он снова пришел ко мне, уже с письмом Горькому: письмо едкое,
обвиняющее Горького в краже у него, Артема, этой самой идеи “мирового
произведения”. Оказывается, как передали Артему, Горький будто бы на пленуме
РАППа “вдруг” заявил: у меня есть хорошая идея — и изложил идею Артема о
написании произведения, дающего в разрезе жизнь всего мира. При этом Горький
предложил образовать коллектив для написания его под своей редакцией39.
— Смотри, — сказал кто-то ему <Веселому> тут же, — насыплет тебе
старик. Ведь тебе и отвечать не придется.
Артем улыбнулся уверенной такой улыбкой. “Ничего: пытался меня заклевать
Демьян — не удалось. Не заклюет и Горький. А отвечать — машинки есть и
папиросной бумаги много. Сумею ответить”.
И засмеялся. Когда он смеется — зубы его несколько хищно блестят. Вообще
— он производит впечатление большой внутренней силы. Упорный парень.
Началась дискуссия в Союзе писателей под лозунгом “от попутничества к
союзничеству”. Зал в Доме Герцена переполнен, но писателей мало. Нет Олеши,
Багрицкого, Пастернака, Мариэтты Шагинян, Лидина; много молодой посторонней
публики, просто пришедшей послушать. Доклад Селивановского — длинный и пустой.
Он набрал цитат из семнадцати произведений двенадцати авторов и на основании их
указывает, что некоторые “перестраиваются” в сторону пролетариата, а другие не
перестраиваются. Перестраиваются: Шагинян, Леонов, Слонимский, а не
перестраиваются Вс. Иванов, Сейфуллина и др. Доклад — плоск, в нем нет никакого
социально-классового обоснования той или иной эволюции, он эмпиричен, “цитатен”
— и скучен. С трудом был прослушан, и на другой день — прения. Начало прений —
бледно, так как попутчики не говорят того, что думают. Леонов жевал что-то
несусветимое о каких-то третьестепенных вещах, боясь сказать то, что он думает
и что он высказывает в беседах частных. Сельвинский — тот просто громким,
дубовым голосом рекламировал себя, цитировал Энгельса, Ленина, Маркса, — и
кончил тем, что “они” — то есть он и его друзья — коммунисты, диалектические
материалисты, и что они давно уже “перестроились”, — старое бахвальство
конструктивизма! Сейфуллина говорила то, что она думала, а думала она вот что:
“Искусство душат, никакой перестройки нет, потому что то, что пишут Леонов
(“Соть”), Шагинян и Слонимский, теперь художественно хуже того, что они
написали прежде, а в искусстве только та перестройка действительна, которая
сопровождается действительным повышением качества. А раз этого нет — все
остальное разговоры и пустяки. Смысл выступления: никакой перестройки не надо,
дайте свободу искусству — и все приложится. Речь дышала контрреволюционным
душком. Но, высказывая контрреволюционные мысли, — она, чтобы застраховать себя
от неприятностей, — лично ластится к напостам и к власть имущим, говорит им
комплименты, старается “сдружиться”, сблизиться. Это заметно в ее отношениях к
Авербаху и другим. Это производит неприятное впечатление, — и сама она,
расплывшаяся, постаревшая, раздутая, туповатая, — неприятна.
Попутчики слушают и ждут, когда же начнут “громить” докладчика. Они
ждали этого, очевидно, от моего выступления. Им хотелось, чтобы я, столь долго
травимый напостами, выступил в их, “попутчиков”, защиту и камня на камне от
доклада Селивановского не оставил. Они разочаровались. По существу — в докладе
Селивановского есть верное положение — именно, о перестройке. А сами они сидят
и дрожат и словечка боятся сказать так, чтобы не догадались об их подлинных
соображениях, — а соображения их в большинстве сходны с теми, что высказала
Сейфуллина. Но они ей даже аплодировать побоялись.
14/IX, 31. Продолжение дискуссии. Довольно скучно: выступают один за
другим писатели, критики, и каждый старательно и степенно, в меру своих сил,
старается изложить свое “кредо”, с опаской посматривая на Селивановского, не
забывая произнести несколько “успокаивающих” комплиментов по его адресу.
Впрочем, кое-кто “фрондирует”. Ив. Евдокимов, человек длинный, стоеросовый, с
зычным голосом, автор длиннейших и водянистых романов, любующийся своей
кудреватой русской речью, — пространно говорил о “неправоте” Селивановского, —
дескать, попутчики писали лучше тогда, когда не писали о социализме,
пролетариате и т. д. Мысль его: оставьте нас в покое, дайте нам писать, как
хотим. Почему-то приплел замечание, что Демьян юношей писал стихи на восшествие
Николая II <на престол> — это как образец “перестройки” — вот, дескать, а
теперь — пролетарский поэт, и никто его не гнал в шею. В довершение заявил:
“Вячеслав Полонский — очаровательный оратор, мы его любим, но в речи его
прозвучал странно конец: как будто к деревянной лошадке привязали мочальный
хвостик”. А этот не понравившийся ему конец заключался в том, что я заявил:
пролетарская литература есть, это — большой факт нашей литературной
действительности, и попутничество свою ведущую роль утеряло.
Противен Эфрос: прожженный правый, соратник Степуна и Бердяева,
якшавшийся со всеми реакционными группировкам, вплоть до того, как они делались
внешне-эмигрантскими, — но упорно борющийся за свое личное существование, — он
сейчас, ввиду изменившихся обстоятельств, обхаживает напостов. Вымытый, подстриженный,
чистенький, аккуратный, всегда спокойный, сдержанный, — он упорно гнет свою
линию, невзирая на издевательства, недоверие, насмешки. Он знает, что придет
время — все позабудется. Он старается угодить, быть полезным, незаменимым. И,
действительно, — прославленный чуть ли не как классовый враг, извергнутый из
состава правления Союза писателей, он, тем не менее, крутится около правления и
около секретариата ФОСП, выступает с речами, с деловыми предложениями,
проявляет энергию, тратит множество времени на всевозможные оргпустяки, — и
действительно — преуспевает. Когда нужно иметь дежурного на каком-нибудь
собрании, Эфрос тут как тут; послать представителя в издательство “Академия” —
посылают Эфроса. Устраивается литературный декадник, и никому не хочется им
заниматься — составить список приглашенных, разослать приглашения, звонить
докладчику, сидеть на докладе и следить за порядком, — Эфрос тут как тут.
Вездесущ, постоянен, услужлив, внимателен, — он насильно “проникает” куда надо,
он всегда на виду, на заседаниях Союза и даже на пленуме РАППа, он появляется
то в кулуарах, то на эстраде, то среди “вождей”; к его фигуре привыкают, она
как-то делается примелькавшейся, его присутствие становится почти что
обязательным, неизбежным — Фигаро си, Фигаро ля. А тем временем он
“пропихивает” одну книжку в “Федерации”, другую свою книжку — в “Academia”,
<на> третью заключает договор, получает для редактирования крупное
произведение, — у, жив курилка! Друг Бердяева и Степуна и соредактор
“Шиповника”40 — реакционнейшего сборника 1922 г., где он писал против революции
и искусства, затем — друг группы “Русский современник”, также
контрреволюционной41, — далее, после крушения этих правых групп, после
неоднократных арестов, после ряда правых выступлений, — он, в надежде на звезду
Воронского, примазался к нему. Воронский даже его полюбил и иначе, как Абрам,
не называл. Но Воронский сошел со сцены, история сделала оборот колеса, —
напостовцы становятся во главе движения. Абрам тут как тут. Его речь была в
меру “критична”, в меру “оппозиционна”, полна комплиментов по адресу
Селивановского и Авербаха, полна признаний по адресу пролетарской литературы, —
и полна упреков по адресу “нашей марксистской критики”, которую не одобряют
напосты. Он не осмеливается спорить, о, нет, — он осмеливается ставить только
вопросы, и ставит вопрос Селивановскому: может ли существовать союзническая и
попутническая критика? Он не сомневается, что напосты и есть настоящие
литературные вожди и выведут литературу на гладкое место, — он готов им “соответствовать”,
он готов “перестраиваться”, он как будто уже “перестроился” — но он не
удовлетворен тем, что в дискуссии мало обращают внимания на существенные
вопросы мировоззрения, в которых он, как будто, уже также готов
“соответствовать”. Мне говорили, что часть его речи была направлена против
меня: это был бы номер! Эфрос, полный стопроцентной выдержанности, —
опровергает Полонского: но, очевидно кто-то из налитпостов его убедил не
выступать: умные ребята, сообразили, что выступление Эфроса против меня дало бы
мне в руки сильнейшие козыри. Абрам не смог таким образом доказать свою
“готовность” соответствовать.
Приспособленец чистой марки, жизнеспособная дрянь — он знает, что он
делает, и есть у него вера, что все “перемелется”, все мы исчезнем, сожранные
дискуссиями, а вот он, Абрам Эфрос, останется. Его политика заключается в том,
чтобы “выждать”, чтобы всех “пережить”, всех взять измором. Он увертлив, а
главное, бесстыден. Он моргает глазами, когда его уличают в чем-нибудь. Он
редко улыбается, но когда улыбнется — обнаруживается, что у него волчий прикус,
— зубы, выпяченные пятерней, и улыбка его отвратительна, плотоядна — и
самоуверенна.
Другой тип приспособленца, сладкого подхалима — С. Мстиславский. Левый
эсер, сотрудник и друг Иванова-Разумника, постоянный сотрудник “Заветов”42,
далее — член ЦК левых эсеров, кажется, даже участник эсеровского восстания,
друг Маруси Спиридоновой; далее — наркомвоен Украины, — он после крушения
эсеровских надежд и разгрома всей партии стал “перестраиваться”. Примазался. Сначала
на периферии, — где-то в ГИЗе, потом в БСЭ, наконец — вошел в литературу.
Романы его бульварны, его “На крови”43 полно эсеровской романтики, он знает
кое-что и умеет преподнести это в бульварно-интригующей форме, параллельно он,
конечно, проходит в руководящие органы писательских организаций, выступает как
идеологически выдержанный советский писатель, — он считает себя уже
“диалектиком-марксистом”, — но все его старания направлены к тому, чтобы
пропихнуть свой новый роман, переиздать старый, всучить свою новую пьесу в
какой-нибудь театр. Под шумок, выступая как ярый советский интеллигент,
сторонник социалистической стройки и так далее и тому подобное, — он выстроил
себе в Москве большой двухэтажный коттедж, предмет всеобщей писательской
зависти. Домики имеют многие, Пильняк, например, — но Мстиславский всех
поразил: у них “домики”, у него “дом” — настоящий, большой, интересной
архитектуры, с занавесками на окнах и множеством цветов внутри. Живет он с
сыновьями, а сыновья уже женаты — словом, большой “колхоз”. — На дискуссии он
выступал елейно, сладенько, стараясь угодить и Селивановскому, и раппам и меня
кольнуть, но так, чтобы я не рассердился (могу ведь неприятности причинить).
Длинный, в черной рубашке, в галифе, тонконогий, рыжеватый блондин с изжеванным
лицом, водянисто-голубыми глазами, небольшими усиками, — он представлял
какой-то новый тип подхалима эпохи пролетарской революции. Для “самозащиты” он,
разумеется, обругал простодушного Евдокимова, несколько комплиментов
Селивановскому, иронические замечания по моему адресу, вера в пролетарскую
литературу и намеки на то, что он лично уже “перестроился” и в диалектическом
материализме плавает, как рыба в воде. А что касается затеи писать историю
гражданской войны, — то написать ее смогут лишь те, кто знает гражданскую
войну, кто участвовал в ней. Намек был понят соответственно.
Выступал также Леонид Гроссман. Изящно, слегка под нос, он произнес
“эссе”, которое он мог бы произнести и в Сорбонне. Он доказывал, что Олеша
близок пролетарской литературе и что вообще все вместе смогут работать —
например, вместе писать историю гражданской войны. Его речь прошла мимо слуха
аудитории, не задев ее, не будучи даже верно понята.
Комментарии
1 Профессор Б. М. Завадовский в статье “О природе половых гормонов”
(небессмысленной, но небрежной в стилистическом отношении) писал: “Итак, в лице
женского полового гормона в хозяйственное строительство страны, осуществляющей
социализм, вступает новая, неведомая прежде сила” (“Наши достижения”, 1931,
апрель, стр. 51).
2 Халабаев Константин Иванович — литературовед, редактировал, кроме
Лермонтова, собрания сочинений Л. Н. Толстого, М. Е. Салтыкова-Щедрина, И. С.
Тургенева и других русских классиков.
3 12 февраля 1929 года состоялась встреча Генерального секретаря ЦК
ВКП(б) с группой украинских писателей, прибывших на Неделю украинской
литературы в Москве (9 — 16 февраля) и настаивавших на неотложном свидании.
Перевод с украинского стенограммы этой встречи со Сталиным и другими членами
Политбюро в значительно сокращенном виде впервые был опубликован в журнале
“Искусство кино” (1991, № 5). Публикация О. Юмашевой и И. Лепихова к
100-летию Михаила Булгакова.
Сценическая история “Дней Турбиных” оказалась в большой степени связана
с борьбой политических сил внутри ВКП(б). Сталин почти сразу заговорил о “Днях
Турбиных” — пьесе, которая особенно волновала украинцев по многим поводам (“Мы
хотим, чтобы наше проникновение в Москву имело бы своим результатом снятие этой
пьесы”, — говорил начальник Главискусства Украины А. Петренко-Левченко, поддержанный
всей делегацией). Со своей стороны, Генсек высоко оценил пьесу, несмотря на
очевидную чуждость советской власти ее автора: “Рабочие ходят смотреть эту
пьесу и видят: ага, а большевиков никакая сила не может взять! Вот вам общий
осадок впечатлений от этой пьесы, которую никак нельзя назвать советской”.
“Однако остается неясным, почему Сталин, защищавший „полезный”
спектакль, все же пошел на уступки и пожертвовал им, проявив твердость в другом
вопросе — о судьбе южнорусских губерний, — пишет комментатор. — Сколь ни были
преданы лично Сталину руководители украинских большевиков, видимо, вождь
нуждался в их поддержке для победы над „правыми” и жертва была необходима.
Вероятно, ситуация позволяла представительной делегации выдвигать требования и
прощупывать намерения вождя”. Как бы то ни было, в 1929 году “Дни Турбиных”
были сняты с репертуара. “„Дни Турбиных” были восстановлены на мхатовской сцене
в 1932 году, перед самым началом голодомора на Украине, когда ни одному
украинскому писателю, как бы плохо он ни относился к Булгакову и к его пьесе,
не пришло бы в голову протестовать: наступали новые времена” (стр. 138).
4 Козаков Михаил Эммануилович (1897 — 1954) — писатель, автор романа
“Крушение империи” (1929 — 1937); отец артиста М. М. Козакова.
5 Мстиславский (Масловский) Сергей Дмитриевич (1876 — 1943) — писатель,
был
членом ЦК партии эсеров, членом президиума II Всероссийского съезда
Советов, в декабре 1917 — январе 1918 — член Президиума ВЦИК.
6 Кавалеров — герой романа Ю. Олеши “Зависть”.
7 Островер — вероятно, Леон Исаакович (псевд. Петр Алексеев; 1890 —
1962) — писатель.
8 Динамов С. С. (см. примечание 16 в 3-й части настоящей публикации) был
директором Института красной профессуры, редактировал “Литературную газету”,
затем журнал “Интернациональная литература”. Автор работ о Шекспире, об
американских и английских литераторах 1920 — 1930-х годов. В то же время при
обследовании Государственного литературного музея комиссией Культпропа ЦК
ВКП(б) 28 апреля 1934 года Динамов задавал вопросы, странно звучащие в устах
человека его уровня: “Вот вами куплены автографы Пушкина за границей на валюту.
Пушкинский Дом в Ленинграде имеет столько этих самых автографов, что гнаться за
ними и тратить валюту совершенно не надо и бесцельно…”; “Покажите опись
Гальперина-Каменского. Еще надо узнать, кто Гальперин, может быть, белый
эмигрант?” и т. п. (“Тыняновский сборник. 4-е Тыняновские чтения”, Рига, 1990,
стр. 290 — 317). 13 февраля 1937 года А. К. Гладков записал в дневнике: “Днем
встретил на Кузнецком Н. В. М-ую. Поговорили минут пять. Она победно-кокетлива.
Ее мечта, наконец, сбылась: она вышла замуж за „товарища с влиянием” — за С.
Динамова, ответственного работника ЦК, подручного самого Стецкого и начальника
Литовского”. “Товарищ со влиянием” был вскоре арестован и полтора года спустя,
26 сентября 1938 года, расстрелян.
9 Виноградов Анатолий Корнелиевич (1888 — 1946) — писатель.
10 Под “монархическим прошлым” Городецкого подразумеваются его
ура-патриотические стихи, названные критиком И. Аксеновым “кровожадной
барабанщиной”, собранные в книге “Четырнадцатый год” (Пг., 1915), особенно
“Сретение Царя”.
11 Речь идет об “антигорьковском” памфлете “Письмо писателя Владимира
Владимировича Маяковского писателю Алексею Максимовичу Горькому” (“Новый Леф”,
1927, № 1). На протяжении 1930 — 1950-х годов это стихотворение в издания
Маяковского предпочитали не включать.
12 Шор С. — неустановленное лицо.
13 Беспалов Иван Михайлович (1900 — 1937; расстрелян) — литературовед,
сотрудник Агитпропа ЦК, редактор журнала “Революция и культура”. В 1930 — 1931
годах в короткий промежуток между уходом Ф. Раскольникова и назначением А.
Фадеева был ответственным редактором “Красной нови”. Существует версия —
восходящая к рассказу одного из руководителей РАПП В. А. Сутырина, записанному
Л. Э. Разгоном в 1980-х годах, спустя сорок лет, — что именно Беспалов
“пропустил” в журнал “Впрок” Андрея Платонова. По словам Сутырина, привезенный
курьером в Кремль, он увидел в приемной Сталина Фадеева. Когда им предложили
пройти в кабинет, где за длинным столом сидели члены политбюро — Калинин,
Ворошилов, Молотов и другие, — Сталин, державший в руках номер “Красной нови”,
спросил Фадеева:
“— Вы редактор этого журнала? И это вы напечатали кулацкий и
антисоветский рассказ Платонова?
Побледневший Фадеев сказал:
— Товарищ Сталин! Я действительно подписал этот номер, но он был
составлен и сдан в печать предыдущим редактором. Но это не снимает с меня вины,
все же я являюсь главным редактором, и моя подпись стоит на журнале.
— Кто же составил номер?
Фадеев ответил. <…>
Сталин вызвал Поскребышева.
— Привези сюда такого-то. — И, обернувшись к нам, сказал: — Можете
сесть.
Мы сели. И стали ждать. <…> Открылась дверь и, подталкиваемый
Поскребышевым, в комнату вошел бывший редактор <И. М. Беспалов>. Не
вошел, вполз, он от страха на ногах не держался, с лица его лил пот. Сталин с
удовольствием взглянул на него и спросил:
— Значит, это вы решили напечатать этот сволочной кулацкий рассказ?
Редактор ничего не мог ответить. Он начал не говорить, а лепетать,
ничего нельзя было понять из этих бессвязных звуков.
Сталин, обращаясь к Поскребышеву, который не вышел, а стоял у двери,
сказал с презрением:
— Уведите этого… И вот такой руководит советской литературой… — И,
обращаясь к нам: — Товарищ Сутырин и товарищ Фадеев! Возьмите этот журнал, на
нем есть мои замечания, и завтра же напишите статью для газеты, в которой
разоблачите антисоветский смысл рассказа и лицо его автора. Можете идти” (цит.
по: Белая Г. Дон Кихоты 20-х годов. М., 1989, стр. 274 — 276).
14 Лузгин Михаил Васильевич (1889 — 1942) — прозаик, литературный
критик, был заместителем ответственного редактора журнала “Октябрь” А. С.
Серафимовича, в Ленинграде — один из функционеров ЛАПП (Ленинградской
ассоциации пролетарских писателей), входил в редакцию журнала “Звезда”. В № 13
журнала “На литературном посту” он писал: “…главной опасностью на данном этапе
является то, что наличествует хотя бы в статье В. Полонского (в первой
книжке журнала „Новый мир”). Главной опасностью является недооценка
необходимости и возможности перестройки, смазывание остроты этой
необходимости…” (стр. 27).
15 А. Прозоров писал: “Полонский противопоставляет голую идеологию
писателя его арсеналу изобразительных средств, образам, художественным формам.
Это — переверзевщина. Полонскому <…> следует реконструировать в первую
очередь самого себя, свое собственное мировоззрение, хотя бы для того, чтобы
руководить мелкобуржуазными „попутчиками”, группирующимися возле „Нового мира”,
а не плестись за ними в хвосте” (“На литературном посту”, 1931, № 14, стр. 16 —
20).
16 Алексеев (Лившиц) Алексей Григорьевич (1887 — 1977) — основатель
жанра конферанса в России, театральный режиссер, мемуарист. В годы своего
заключения организовал на лагпункте концертную эстрадную бригаду.
17 Александровский Василий Дмитриевич (1897—1934) — поэт, участник
объединения “Кузница”. А. С. Неверов, познакомившийся с ним в мае 1920 года в
“Кафе поэтов”, дал портрет Александровского того времени в своем дневнике:
“Молодой паренек. Тоненький, среднего роста, даже ниже среднего. Солдатская
гимнастерка. Кепка. Узкие брюки. Длинные носки полуразбитых ботинок. Держится
спокойно, наружно просто, но чувствуется, что он чем-то захвачен „своим”, как
бы внутренне прячет от других…” (Неверов Александр. Из архива писателя.
Исследования. Воспоминания. Куйбышев, 1972, стр. 78). О деградации спившегося
поэта рассказывает некто Ф. Горшков (“На литературном посту”, 1928, № 13-14,
стр. 119 — 120): “Я хорошо знал Александровского еще со времени первого съезда
пролетписателей в Москве, неоднократно он бывал у меня на ленинградской
квартире, но тут в этом растерзанном и испачканном человеке я никогда бы не
узнал Александровского. От многодневного пьянства опухло лицо, волосы
спутались. Голое тело было прикрыто только пиджаком. Нижнее белье было пропито”.
18 Язвицкий Валерий Иольевич (1883 — 1957) — писатель, автор
научно-фантастических и исторических романов, из которых наиболее известен
многократно переиздававшийся пятитомный “Иван III — государь всея Руси”.
Переписывался с Горьким с дореволюционных лет, мог считать себя в какой-то мере
его учеником. Горький в уже упоминавшейся статье “О работе неумелой, небрежной,
недобросовестной и т. д.” (“Правда” и “Известия”, 1931,
19 апреля) раскритиковал за литературную малограмотность и косноязычие
3-й том издания “Жизнь животных по А. Э. Брему” в переработке В. И. Язвицкого и
М. А. Гремяцкого (М. — Л., “Молодая гвардия”, 1930 — 1931). “Не сомневаюсь, что
переработка Язвицкого будет встречена как праздник злопыхателями и врагами
рабоче-крестьянской власти”, — делает Горький далеко идущий вывод.
На деле Язвицкий как раз в 3-м томе “Жизни животных...” участия не
принимал. В предисловии “От составителей” говорится: “Том III, описывающий
жизнь млекопитающих, весь составлен М. А. Гремяцким и проредактирован проф. Н.
С. Понятским, но окончательно доработан после смерти последнего…” (“Жизнь
животных по А. Э. Брему”, т. I. М.— Л., 1931, стр. VII). Валерий Язвицкий
написал один раздел для 1-го тома (“Описание костистых рыб, земноводных и
пресмыкающихся”) и полностью составил том 2-й (“Жизнь птиц”). Вероятно, Горький
этих томов в руках не держал. Свою ошибку он исправлять не захотел, и Язвицкий
так и остался без вины виноватым (см., напр.: “Архив А. М. Горького”, т. 10,
кн. 2. М., 1965, указатель имен).
19 В 1930 году вышел седьмой, ставший последним, выпуск перевальского
альманаха “Ровесники” с подзаголовком “Содружество писателей революции
„Перевал””. Из “Перевала” к тому времени вышли А. Веселый, Н. Огнев, Э.
Багрицкий, Д. Алтаузен, М. Голодный,
М. Светлов, А. Ясный и др. В предисловии к альманаху А. Лежнев писал:
“Те, для которых „Перевал” был лишь временным пристанищем на пути, покидают его
— для того, чтобы отойти в сторону или успокоиться в недрах новой группировки,
которая более подходит к ним по своей сущности и в которой острые углы
обозначены не так явственно и резко” (стр. 9). В “Комсомольской правде” (1930,
8 марта), в статье, озаглавленной “Непогребенные мертвецы”, М. Гребенников
писал: “Не подлежит никакому сомнению, что „Перевал”, содружество писателей
революции, организованное в 1924 г. в Москве при журнале „Красная новь”, в
настоящий момент — одна из самых реакционных организаций”.
П. Слетов покинул “Перевал” одним из последних, в марте 1930 года.
20 О поездке группы писателей и художника Сварога на Урал см. в
предыдущей публикации дневника.
Сварог (Корочкин) Василий Семенович (1883 — 1946) — живописец, график.
Автор рисунка с натуры “Есенин на смертном одре” (впервые опубликован: “Наше
наследие”, 1990, № 3), полотна “И. В. Сталин и члены Политбюро среди детей в
ЦПКО им. М. Горького” (1939) и др.
21 Ланин Александр Иванович (1845 — 1907) — присяжный поверенный в
Нижнем Новгороде, у которого Горький в 1893 году и позднее служил
письмоводителем.
22 Перцов Петр Петрович (1868 — 1947) — критик, публицист, до революции
издатель журнала “Новый путь”, автор “Литературных воспоминаний” (М.,
“Academia”, 1933).
23 Речь идет о трех связанных общей темой и общим заголовком этюдах
молодого Горького “Месть. Параллели” (см.: Горький А. М. Полн. собр. соч., т.
1. М., 1968, стр. 206 — 216). Во всех рассказах общая тема, разработанная то
мелодраматично, то шуточно, — месть.
24 Упоминание подушки в связи с ОГПУ можно пояснить эпизодом из “Романа
без вранья” А. Мариенгофа (1926), когда он и Есенин были арестованы в частном
притоне некоей Зои Петровны Шатовой:
“В час ночи на двух грузовых автомобилях мы, компанией человек в
шестьдесят, отправляемся на Лубянку.
Есенин деловито и строго нагрузил себя, меня и Почем-Соль <Г. Р.
Колобова> подушками от Зои Петровны, одеялами, головками сыра, гусями,
курами, свиными корейками и телячьей ножкой.
В „предварилке” та же деловитость и распорядительность. <…>
Неожиданно исчезает одна подушка.
Есенин кричит на всю камеру:
— Если через десять минут подушка не будет на моей наре, потребую общего
обыска… Слышите… вы… граждане… черт вас возьми!
И подушка возвращается таинственным образом” (цит. по: “Мой век, мои
друзья и подруги. Воспоминания Мариенгофа, Шершеневича, Грузинова”. М., 1990,
стр. 376).
25 Страхов (Браславский) Адольф Иосифович (1896 — 1976) — украинский
художникплакатист, книжный график и скульптор.
26 Фадеев А. А. Об одной кулацкой хронике. — “Известия”, 1931, 3 июля. В
несколько измененной редакции статья появилась и в журнале Фадеева (“Красная
новь”, 1931, кн. 5-6, стр. 206 — 209). С предисловием и примечаниями Е. Шубиной
эта статья републикована в кн.: “Андрей Платонов: Воспоминания современников.
Материалы к биографии”. М., 1994, стр. 268 — 278).
Вениамин Каверин писал в своих мемуарах: “Нельзя не отметить, что по
отношению к Платонову Фадеев должен был испытывать особое чувство вины. Именно
по его вине жизнь Платонова была уродливо и безжалостно искажена. В повести
„Впрок” в „Красной нови”
Фадеев, редактор журнала, подчеркнул те места, которые необходимо было,
как он полагал, выкинуть по политическим причинам. Верстку он почему-то не
просмотрел, и подчеркнутые им места в типографии набрали жирным шрифтом. В
таком виде номер журнала попал на глаза Сталину... Двойная жизнь Платонова,
мученическая и, тем не менее, обогатившая нашу литературу, началась именно в
эту минуту...” (Каверин В. Эпилог. М., 2006, стр. 327 — 328). Эта красивая
фантазия заслуженного литератора не нашла подтверждения при просмотре журнала
de visu: никакого жирного шрифта в публикации “бедняцкой хроники” в “Красной
нови” нет. Сталинские маргиналии на тексте “бедняцкой хроники” точно
воспроизвел И. Курляндский (“Вождь в гневе. Сталин за чтением Андрея
Платонова”. — “Политический журнал”, 2007, № 3-4). О Платонове Сталин
отзывался: “Мерзавец!”, “Подлец”, “Контрреволюционный пошляк!”, “Болван!”, а
общая резолюция гласила: “Рассказ агента наших классовых врагов, написанный с
целью развенчания колхозного движения и опубликованный
головотяпами-коммунистами с целью продемонстрировать свою непревзойденную
слепоту.
P. S. Надо наказать автора и головотяпов так, чтобы наказание пошло им
„впрок””. Номер “Красной нови” с замечаниями Сталина хранится в рассекреченной
на сегодняшний день части его архива (РГАСПИ, ф. 558, оп. 11, д. 201). Фадеев
закончил свою статью пересказом сталинских слов: “Коммунисты, не умеющие
разобраться в классовой сущности таких „художников”, как Платонов, обнаруживают
классовую слепоту, непростительную для пролетарского революционера.
И потому нас, коммунистов, работающих в „Красной нови”, прозевавших
конкретную вылазку агента классового врага, следовало бы примерно наказать,
чтобы наука пошла впрок”.
Добавим, что номер “Красной нови” с “бедняцкой хроникой”, несмотря на
крайнее раздражение Сталина, не был изъят из продажи и библиотек, чему подвергся
номер “Нового мира” с “Повестью непогашенной луны” Пильняка, и оставался
доступным всем интересующимся.
27 См.: Дятлов В. Больше внимания тактике классового врага. — “Правда”,
1931, 18 июня.
28 Ошибка Полонского: прах писателей переносился на Новодевичье кладбище
не с Ваганьковского, а с упраздненного кладбища Данилова монастыря.
29 Современники передавали, что Малышкин позднее продал этот лоскут
Демьяну Бедному, и завзятый библиофил, обладатель ценнейшей библиотеки, заказал
вмонтировать его в переплет для первого издания “Мертвых душ”, — но было ли это
на самом деле, неизвестно.
Эта история спустя более чем полвека после 31 мая 1931 года обросла
множеством вариаций, зачастую заведомо фантастических, при том что ее основа —
разграбление советскими писателями последнего пристанища Гоголя “на сувениры”,
— остается неизменной. Ср. с рассказом Ю. В. Алехина, специально опрашивавшего
в 1960 — 1970-е годы еще живых очевидцев:
“В Литературном институте имени Горького, где я учился, семинар прозы
вел Владимир Германович Лидин <…> Он рассказал, что в один из майских
дней ему позвонил директор кладбища — бывший комсомольский работник — и
предложил присутствовать при переносе праха Гоголя. На сие действо собрались
примерно тридцать человек, среди которых были Юрий Олеша, Михаил Светлов,
Всеволод Иванов, Лидин... Сняли с могилы камень и голгофу. И принялись копать.
Сверху оказался чей-то череп. Экспертиза установила, что этот череп принадлежал
вовсе не великому писателю. Потом наткнулись на склеп из кирпича. Долго копали,
но под памятником на оси, где и должен быть гроб, его не оказалось. Копали
очень долго и лишь к исходу дня в боковом отводе склепа обнаружили погребение.
Доски у гроба были подгнившие, его вытащили.
Присутствовавшая при этом супруга известного архитектора Барановского
Мария Юрьевна горько плакала. И один из энкавэдэшников сказал своему коллеге:
“Смотри, вдова-то как убивается!” Когда открыли гроб, то увидели — о, ужас! —
что череп великого писателя повернут набок. И многие утвердились в
небезосновательном опасении Николая Васильевича. А по Москве моментально
разнесся слух, что Гоголь перевернулся в гробу.
Кроме поворота головы, чего-нибудь, указывавшего на то, что он
перевернулся, не было. Скелет лежал на спине. Часть сюртука табачного цвета, в
котором он был похоронен, сохранилась. И костяшки пальцев ног были „вдвинуты” в
сапоги. У сапог дратва сгнила, и они, само собой, раскрылись, открыв конечности
ступней. И вот после того, как вскрыли гроб, и произошла вакханалия по разграблению
останков. Лидин сам говорил, что стянул себе хорошо сохранившийся кусок жилета
табачного цвета с груди Гоголя.
„Я первое издание ‘Мертвых душ‘ окантовал в металл и вставил туда эту
материю”, — говорил Владимир Германович. Тамара Владимировна Иванова, ныне
покойная, рассказывала, что, когда ее муж, известный писатель Всеволод Иванов,
пришел с этого захоронения, он страшно возмущался: „Как можно после всего
случившегося считать писателей высокодуховными людьми?!” Из гроба стащили,
кроме куска материи, ребро, берцовую кость и, по уверению Лидина, один сапог.
Вполне вероятно, еще что-то. <…>
Проходит дня три, как рассказывает сам Лидин, звонит ему директор
кладбища и говорит: „Владимир Германович, я что-то спать не могу. Ко мне третью
ночь подряд Гоголь приходит и говорит: ‘Давай назад ребро!‘ Лидин немедленно
позвонил другому похитителю, писателю, который стащил берцовую кость. Тот тоже
в недоумении: „Она у меня была в кармане пальто. С вечера вытащить забыл, а
утром хватился — а ее уже и нет, исчезла”. И Лидин, эдак старчески улыбнувшись,
рассказал: „Ну что же поделаешь, мы сговорились, собрали кое-что из того, что
было взято, и под покровом ночи пробрались к могиле Гоголя на Новодевичьем
кладбище, вырыли маленькую ямку и туда опустили”. И он, кстати, сказал, что
если еще кто-нибудь додумается беспокоить прах Николая Васильевича, то сначала
наткнется на кость и сапог...” (“Тайна смерти Гоголя” — “Вечерний Новосибирск”,
2004, 21 февраля).
Есть и другие “свидетельства очевидцев”, где состав действующих лиц и
характер разграбления могилы постоянно варьируется (так, кто-то вспоминал, что
директор кладбища, бывший комсомольский работник, стащил не один сапог на
память, а пару целиком, дабы в период промтоварного кризиса ему было во что
обуться).
30 Стенич (Полонский пишет “Стэнич”, настоящая фамилия Сметанич)
Валентин Осипович (Иосифович) (1897 — 1936; расстрелян) — как поэт почти не
известен, зато замечателен его перевод первых двух книг трилогии Дж. Дос
Пассоса “U.S.A” — “1919-й” и “42-я параллель”. (Заключительный том трилогии
“Big money” на русский язык не переводился, поскольку Дос Пассос из
“прогрессивного писателя” и друга СССР эволюционировал в троцкиста и “злобного
антисоветчика”.)
31 Резко критическая рецензия Г. В. Якубовского на произведения Л. Сейфуллиной
появилась в № 11 “Нового мира” за 1925 год, когда его редактировали А.
В. Луначарский и И. И. Скворцов-Степанов. В 1926 году в журнал пришел Полонский
и приступил к его реформе. Редакционный анонс гласил: “С января 1926 года
“НОВЫЙ МИР” выходит в увеличенном объеме без повышения подписной платы. Вместе
с увеличением объема редакция значительно расширяет отдел художественной
литературы и критики, социально-экономический и отдел по истории революционного
движения”. Журнал обрел внешний вид, в основных чертах дошедший до наших дней
(между прочим, знаменитый шрифт обложки пыталась уже в наши дни в рекламных
целях поэксплуатировать некая, ныне несуществующая строительная компания “Новый
мир”). Редакционная статья журнала “На литературном посту” (1926, № 1) находила
сходство в редакторском подходе Полонского и Воронского: “Реформированный
„Новый мир” во всем старается походить на „Красную новь”. Немного потоньше,
подешевле, на худшей бумаге — но зато — тот же формат, те же попутчики и
сменовеховцы — те же Вс. Иванов, Б. Пильняк, П. Орешин, Р. Акульшин, П.
Романов, посмертный С. Есенин — словно „второе издание””.
32 Визит Бернарда Шоу в СССР проходил в конце июня 1931 года.
33 Главы из романа А. С. Яковлева “Повороты”, посвященного революции
1905 года, публиковались в № 1 — 7 “Нового мира” за 1931 год. Яковлев Александр
Степанович (настоящая фамилия Трифонов-Яковлев; 1886 — 1953) — писатель, автор
известной повести “Повольники” (1922).
34 Имеются в виду “Отечественные записки”, ежемесячный журнал, издававшийся
в Петербурге в 1839 — 1884 годах (до 1867 года — А. А. Краевским, затем Н. А.
Некрасовым, М. Е. Салтыковым-Щедриным, Г. З. Елисеевым).
35 Устряловец — сторонник Устрялова Николая Васильевича (1890 — 1937;
убит), юриста, философа, публициста, одного из идеологов сменовеховского
движения (журнал “Смена вех”, Прага, Париж, 1921 — 1922). В 1917 — 1918 годах
Устрялов — сотрудник газеты “Утро России”; в Омске, при Колчаке, издавал газету
“Русское дело”; к моменту дневниковой записи Полонского находился в эмиграции в
Харбине (вернулся в СССР только в 1935 году). Призывал к отказу от вооруженной
борьбы с большевизмом и к изживанию его путем мирной конструктивной критики
советского режима со стороны национально-патриотических сил. Все это побуждает
Полонского в записи с упоминанием Устрялова заключить слово “Россия” в
иронические кавычки.
36 Маламут Чарлз Львович (1900 — 1965) — переводчик Пильняка, Замятина и
других русских писателей, журналист. После приезда Л. Д. Троцкого на
американский континент стал его личным переводчиком. Он собрал залитые кровью
листы незаконченной рукописи “Сталин”, над которой Троцкий работал в момент
покушения, перевел на английский и отдал в издательство “Harper’s &
Brothers”. “Маламутовская” редакция “Сталина” долгие годы считалась наиболее
авторитетной. Позднее некоторое время он работал корреспондентом Assosiated
Press в Москве, а в 1953 году служил шеф-редактором европейского бюро “Голоса
Америки”. Был уволен за резко критическое высказывание в прямом эфире по поводу
рукопожатия госсекретаря Соединенных Штатов Дж. Фостера Даллеса и его
советского коллеги Андрея Вышинского, относительно деятельности которого у
Маламута ни тогда, ни прежде не оставалось никаких иллюзий.
37 Повесть М. Э. Козакова “Человек и его дело” к тому времени уже была
напечатана в сборнике ФОСП “Решающий год” (М., 1931).
38 Огнев Н. (Розанов Михаил Григорьевич; 1888 — 1938) — писатель, автор
очень популярного когда-то “Дневника Кости Рябцева” (1927).
39 Речь идет об издании, получившем название “День мира”. Первый выпуск,
под редакцией А. М. Горького (он умер до завершения работы, и его фамилия на
титульном листе дана в траурной рамке) и М. Е. Кольцова, вышел в 1937 году. В
огромном томе, объемом более 90 печ. листов, богато иллюстрированном картами и
фотографиями, описывался совершенно произвольно выбранный один день — 27
сентября 1935 года. Но “суперкниги”, о которой мечтал Артем Веселый, не
получилось. Издание превратилось в политическую однодневку, сбор газетных
вырезок, в первой части освещающих тяжелую жизнь капиталистического Запада, во
второй — цветущую СССР. Характерны названия главок “западной” части: “Абиссиния
под ударом”, “Англия на распутьи”, “Голодная Венгрия”, “Польша во тьме”, “Литва
в опасности”, “Румыния в нужде”, “Оскудевшая Югославия”, “Болгария бедствует”,
“Смутный день Греции” и т. д. и т. п.
Спустя 25 лет главный редактор “Известий” А. Аджубей повторил этот
проект. Второй “День мира” вышел в 1961 году с посвящением XXII съезду КПСС.
Описывалось 27 сентября 1960 года. Важнейшим мировым событием этого дня
составители представили выступление Хрущева на сессии ООН. И формат, и объем
книги (100 печ. листов, 800 стр. с иллюстрациями) равнялись на издание 1937
года.
В 1987 году Агентство печати “Новости” предприняло третью попытку
“воплощения великолепной идеи Алексея Максимовича Горького (курсив мой. — С.
Ш.) — дать моментальный снимок жизни нашей планеты за один оборот Земли вокруг
своей оси”. Это пропагандистское издание отличалось разве что тем, что
большинство фотографий в нем были цветными.
40 “Шиповник. Сборники литературы и искусства”. Под редакцией Ф.
Степуна.
В первом и единственном вышедшем в свет номере (1922, № 1) были
представлены стихи
Ф. Сологуба, М. Кузмина, Вл. Ходасевича, А. Ахматовой; проза Б. Зайцева,
Н. Никитина,
Л. Леонова, Б. Пастернака (“Письма из Тулы”); статьи Н. Бердяева, Ф.
Степуна, П. Муратова, А. Эфроса и др.
41 “Русский современник” — литературно-художественный
московско-ленинградский журнал, издававшийся при участии М. Горького, Евг.
Замятина, А. Н. Тихонова,
К. Чуковского и А. Эфроса в 1924 году. Вышло всего четыре номера, после
чего журнал был закрыт. По мнению В. Вейдле, это был “последний не казенный,
последний свободный (пусть и не полностью) журнал, открыто издававшийся в
пределах нашего отечества. <…> фактическими редакторами журнала были
Замятин и Чуковский в Ленинграде, Абрам Эфрос — в Москве” (“Русский альманах”,
Париж, 1991, стр. 393).
42 “Заветы” — литературный и общественно-политический журнал, выходивший
в Петербурге (Петрограде) в 1912 — 1914 годах; негласно субсидировался партией
эсеров. В РГАЛИ хранятся интересные неопубликованные воспоминания его
редактора С. П. Постникова об истории журнала и его переписка с генералом КГБ
Ф. Бобковым, выяснявшим, не являются ли переданные Постниковым в РГАЛИ материалы
антисоветскими по содержанию.
43 “На крови” (1927) — роман С. Д. Мстиславского об эсеровском подполье.
Несмотря на декларируемую неприязнь к Мстиславскому, Полонский публиковал его в
“Новом мире” (Мстиславский С. Д. На крови. Главы из романа “1905 год”. — “Новый
мир”, 1927, № 10, стр. 102 — 134).
<1931>
Писательская масса проявляет страшно малый интерес к дискуссии. Леонов
был на одном заседании. Вс. Иванов — так же, так же Сельвинский, Сейфуллина.
Нет Никулина, Буданцева, Асеева, Веселого. Не хочет ходить Малышкин. Они
смотрят на это дело как на какой-то “призыв”, на какую-то обязанность, —
неприятную. Кто может — тот уклоняется, кто не может — как обреченный, лезет на
трибуну, “отзвонит” — и айда домой. Там разберут.
15/IX, 31. Вчера — продолжение дискуссии. Выступил Виктор Шкловский.
Волновался. Нервничал. Когда я два раза улыбнулся по каким-то поводам, спросил
меня: “Вам смешно? А вот мне не смешно”. Говорили — он будет “каяться”. Его
выступление произвело тяжелое впечатление. Он, в сущности, спрашивал: куда ему
деться? Он спрашивал: скажите, где мне прочитать мой научный доклад по истории
литературы 18 века? Негде. Где напечатать мое исследование — листов 20? Негде.
Речь, пересыпанная остротами, умышленно бессвязная, с перескакиванием с
предмета на предмет. Без “концов” и “начал”. Все как будто сводилось к тому,
что ему “негде” печататься. Дело сложней, конечно. Но он как будто не понимает.
Не понимает этого и Бобров1, который сегодня спрашивал меня: что ему делать?
Писать? — но что? Люди не могут понять, что они просто потеряли “право” на искусство.
Для кого они будут писать? Кому это нужно? В том-то и дело, что никому, или
очень немногим. Но пусть они и обращаются к этим “немногим”. Но они обращаются
к пролетарскому государству, которое заботится о “всех”, а не о “немногих”, —
или о “подавляющем большинстве”.
После Шкловского выступил И. Макарьев2 — секретарь РАППа. Кажется,
рабочий, с угловатой, грубоватой речью, — но умница. Он обрушился (справедливо)
на аудиторию, которая была очень довольна выступлением Шкловского. Он издевался
над ее преклонением перед “интеллигентской сложностью”: “Ах, смотрите, как он
„глубок”, как он „сложен”, — он не может говорить ясно, он путается,
перескакивает с места на место, — у него чехарда в голове. Ах, как это
глубоко!” и т. п. “Надо бросить эти интеллигентские выкрутасы”, — говорил он
под аплодисменты молодой части аудитории. Эта отповедь была, конечно, голосом
класса, среди которого Шкловский не найдет читателей и почитателей.
Был у меня Сергеев-Ценский. Наконец-то покинул свою “гору”3. Но…
провинциал. Семнадцать лет жил на своей горе — и сейчас вроде дикаря. Не может
ездить в трамвае: тесно, людей много. Почти беспомощен. Устроился с женой в
Болшеве, доме отдыха ЦЕКУБУ. Ищет квартиру. Ему обещают в Доме Герцена — тогда
переберется сюда. Оторван от жизни, плохо ее чувствует сейчас, но как художник,
кажется, уже понял, что его искусству “крышка”, если он не уберется из своей
Алушты. Относится ко всему недоверчиво, но уже поколеблен в своем самоуверенном
отрицании, которое было у него лет пять назад. Приезд его никем не ощущается
как событие, он чувствует, что он будто бы как будто <так!> никому не
нужен, и это его страшит. Там, на горе, издавая свои книги, он тешил себя
иллюзией, что где-то живут “толпы” его читателей, его “круг”. Но оказывается,
что “круг” этот — иллюзия, что его почти нет и, во всяком случае, если он и
есть — то рассеян, и его не найдешь и не соберешь. Одинок он как-то — осколок
старой литературы и старого быта. Трудно ему будет — хотя он человек крепкий,
жить хочет долго — и, вероятно, поймет, что надо с головой нырнуть в
деятельность. Говорит о “путешествиях” по Союзу, к чему я его усиленно склоняю.
Уже много седины, но усы еще черные; шепелявит, как будто нет передних зубов.
Меньше хохочет на “о”, как это было в Алуште. Присмирел, присматривается.
Горький, очевидно, был с ним холоден, и это обескуражило Ценского.
17/IX, 31. Вчера — продолжение дискуссии. Зал переполнен, но писателей
по-прежнему мало. Кажется, будто проходит дискуссия не среди писателей, а для
молодежи, слушателей курсов, лекций и т. п. Фонтан уже иссякает. Интересного
оказалось немного. Похоже на парад-алле: проходят писатели и скрепя сердце
высказывают свои “взгляд и нечто” по вопросу о своей перестройке. При этом
почти все хотят показать, что эта “перестройка” — уже совершена, что они уже
“союзники” пролетариата, что все, словом, обстоит благополучно. Даже Эфрос с
осторожностью и скромненько среди комплиментов ВАППу и Селивановскому задавал
вопросы: “Как быть с интуицией?” и “Как быть с подсознательным?” — не
осмеливаясь сметь свое суждение иметь. Но верх приспособленчества проявил Ефим
Зозуля. Толстый, тупой, глупый, самодовольный, — он стал говорить о себе, как
он хорошо сделал, что вышел из Союза, и как он себя хорошо теперь
“благополучно” чувствует4. Он упрекал членов Союза в том, что они не читают
друг друга, что во время заседания, когда решается острый вопрос, члены
правления уходят “в уборную” и что он рукопись свою принес, например, Авербаху,
а Авербах, занятой человек, тем не менее рукопись прочитал, — а член Союза не прочитал
бы. И он предлагал всем попутчикам брать пример с него, он счастлив, что нашел
другую среду, — хотя он не находится в близких отношениях с руководством РАППа,
тем не менее он… и т. д. Подхалимская, приспособленческая галиматья,
прерывавшаяся смехом.
Я сказал Малышкину: попутчики почти что не посещают дискуссию. Он
ответил: “Это здоровое явление”. — “Почему?” — спрашиваю. “Да зачем посещать.
Все равно это скоро кончится”. — “Что именно?” — “Да эти разговоры рапповцев”.
Он думает, что месяца через три-четыре изменится “курс” по отношению к
попутчикам вообще.
Он трусоват и “тихоня”, хочет сосать свою “матку” — и без больших
волнений. Смахал в Тифлис на маневры, заключил договор с ЛОКАФом (“четыреста за
лист”), напишет кое-что, издает и переиздает свои вещи, числится в “союзниках”
— “без пяти минут пролетписатель” — и доволен, но боится, чтобы не обнаружить,
что он не “пролет” и не сочувствует РАППу, что он до мозга костей “гуманист” и
“перевалец”.
30/IX, 31. Заходил Мандельштам. Постарел, лысеет, седеет, небрит. Нищ,
голоден, оборван. Взвинчен, как всегда, как-то неврастенически взвихривается в
разговоре, вскакивает, точно ужаленный, яростно жестикулирует, трагически
подвывает. Самомнение — необычайное, говорит о себе как о единственном или, во
всяком случае, исключительном явлении. То, что его не печатают, он не понимает
как несоответствие его поэзии требованиям времени. Объясняет тысячью различных
причин: господством бездарности, халтуры, гонением на него и т. п. Требует,
чтобы его печатали, требует денег, настойчиво, назойливо, намекая на
возможность трагической развязки. В нем, конечно, чуется трагедия: человек с
огромным поэтическим дарованием, с большой культурой — он чужд нашему времени и
ничего не может ему дать. Он в своем мире — отчасти прошлого, рафинированных,
эстетских переживаний, глубоко индивидуальных, узких, хотя и глубоких, — но ни
с какой стороны не совпадающих с духом времени, с характером настроений,
царящих в журналах. Поэтому он со своими классическими, но холодными стихами —
чужак. И налет упадочности на них, конечно, велик. Что с ним делать? Грязен,
оборван, готовый каждую минуту удариться в истерику, подозревающий всякого в
желании его унизить, оскорбить, — у него нечто вроде мании, — тяжело с ним
встречаться и разговаривать. Тем более что помочь ему трудно. Я дал ему аванс —
рублей шестьсот — под прозу. Написал два листа — требует еще, так как не может
продолжать5.
Дискуссия в ВССП продолжается — вяло, при полном почти отсутствии
писателей. Аудитория Дома Герцена набита молодежью, посторонними,
интересующимися дискуссией, но писателей — один-два. Поразительное безразличие.
Здесь обнаруживается их внутренняя чуждость ко всем тем манифестациям перехода
от попутничества к союзничеству, в которых они принимают участие. По докладу
Селивановского, когда надо было “официально” выразить свою точку зрения, они
были на одном-двух заседаниях, кое-кто выступил, прошамкав несколько слов. На
моем же докладе “Интуиция и творчество” из писателей были только Вс. Иванов,
Ив. Евдокимов да Слетов.
Рапповцы на мой доклад не явились. И вычеркнули из литературной хроники
две строчки информации в “Литературной газете”.
Соловьева “проработали” в “Правде”. Напечатан большой “подвал”,
правильно критикующий безобразие, созданное им в ГИХЛе. Статья называется
“Ищите рыжего” (фраза Соловьева), причем “рыжий”-то, по указаниям автора
статьи, он сам и есть6. Статья расценивается как последний “удар” на этого
Макара. Но Соловьев держится, как ни в чем не бывало. Он и в самом деле —
раздавал обещания направо и налево, заботился о добрых отношениях с людьми,
власть имущими, оберегал свою “покойную жизнь”, но самое дело — на дело ему
было наплевать. Он успел все-таки пролезть в “редакцию” собраний сочинений
Пушкина и Гоголя. Вошел в историю литературы.
4/Х, 31. Вчера — в гостях у Кравченко7. Леонов с женой, Ким <?>,
художник Барто8, какой-то инженер Мамин. Свояченица в красном шелковом платье с
вырезом сзади и спереди чуть не до пояса. Разговор не клеится, ужин, вино, —
потом фокстрот под патефон. Фокстрот уже надоел, сегодня так же, как год назад,
— но это единственное удовольствие. Пляшет и Леонов, развязничая, полагая, что
ему можно дурачиться. Упоен своей всемирной славой. Так, между прочим,
рассказывает, что получил сводку английских статей о его романе.
С Горьким запанибрата. Но все это с сознанием достоинства, как будто так
и быть все должно. Мимоходом издевается над своими официальными друзьями, над
надгробными речами, над “выдержанностью” товарищей и т. д. Внутренне — насквозь
чужой революции, занятый своей литературной карьерой, своей личной судьбой и
своим будущим. Во время танца подсел, и мы обменялись несколькими фразами о
литературном положении. Его мысль: “Мы (то есть он, да, может быть, Иванов)
выдержим, у нас спина крепка, наш хребет не перешибешь”. Это значит, они
пройдут сквозь строй всяких требований. Пойти к Авербаху — пойдут к Авербаху,
пойти к Зозуле — и к Зозуле пойдут: у них хребет крепкий. Какая-то новая
формация исконно-расейского: “ён выдержит”. Представление Леонова о
литературном положении таково: “попутчикам — крышка”, напосты их задавят,
оттеснят, — все попутничество подохнет, а он да, может быть, Иванов —
“выдержат”. Странное понимание. Все россказни о “перестройке”, выходит, чепуха.
Это для “Литературной газеты”, для отчета, а внутри — он будет строчить романы,
издавать полное собрание сочинений — съест все, чем его будут кормить напосты.
“Мы, попутчики…” — он еще повторяет это, а не понимает, что “попутчиков” уже
нет, есть отдельные писатели, продолжающие обнаруживать свою чуждость нашему
времени.
“Говорят об интуиции. А зачем мне слушать это? Я-то ведь пишу, я-то
понимаю, как это перышком-то, как делать надо”. Словом — ему не надо
разговаривать об интуиции. Это точь-в-точь то самое, что ответил однажды
Владимир Гордин9, когда его спросили, читал ли он “Психологию творчества”
Овсянико-Куликовского10. “„Психологию творчества”? — удивленно переспросил тот.
— Да зачем мне читать это, когда я сам творец?!”
По их логике любая деревенская баба на совет: “Ты поговори с врачом,
прежде чем рожать”, — может сказать: “Для ча? Нешто он рожать будет, а не я?”
Вообще говоря, на кой черт изучать медицину, гинекологию, разве от этого что
изменится?
Мой доклад в Союзе писателей “Интуиция и творчество”. Писателей почти ни
одного. Были только Слетов, Евдокимов, Шкляр11. На прениях не было даже тех
писателей, которые были на докладе: выступать не хотят. Я спросил Евдокимова: в
чем дело? Он говорит: не хотят высказываться. Опасаются: скажут чтo2 не так,
сейчас пришьют уклон и т. д. Интереса к дискуссии вообще нет никакого:
аудитория полна молодежи, много молодых рапповцев. Налитпостовцы также
отказались от “боя” по этому вопросу. Не было ни одного.
Переверзев12, развалясь, с ухмылочкой, смотрит вокруг: думается — вот-де
— все были мои, да силой от меня угнали. После дискуссии он как будто возомнил
о себе: представляется себе гением, против которого зря ополчились все силы
пролетарского государства. Довольно нагло заявил мне: “Не понимаю, как может
литературовед говорить об этих вопросах (бессознательное
и пр.). Это дело биологов, психологов. Нам остается только взять готовый
вывод” и т. д. Это — глупости. Чувствуется его озлобленность — и только.
5/Х, 31. Вчера был Пильняк с каким-то молодым американским журналистом.
Рассказывает о своих американских успехах. Жил в гостинице бесплатно (владельцу
гостиницы нужна была реклама). Тридцать репортеров. Басни в американских
газетах (Пильняк — самый крупный писатель СССР, выше Толстого и т. п.). Виски,
обеды, ужины — даром. Впрочем, через неделю за “еду” запросили деньги. Какое-то
кафе в Голливуде, где все были пьяны, где голые женщины и т. п., — словом,
вроде похождений купецкого сынка.
Ничего значительного в рассказе. Пока никаких значительных впечатлений.
Начал печатать в “Вечерке” “Записки шофера”, в которых сообщил, как сшиб и
искалечил семидесятилетнюю старуху. Очень неумно — и мелко, поверхностно13. Его
американский друг — молодой журналист, говорит хорошо
по-русски, восемь лет живет в СССР. Очевидно — изучает для книги. Зашел
разговор о Маламуте: тоже “друг” Пильняка. Гостил здесь, бывал у писателей —
уехал к себе и стал писать гадости. “Страна лицемеров” — так озаглавил он одну
из статей своих. Материалом ему послужил один из вечеров
в гостях у “кузнецов”. Были Никифоров, Новиков-Прибой, Гладков, еще
кто-то. Перепились — и стали говорить постыдные вещи. Никифоров заявил что-то
вроде “все мы лицемеры” и т. п. Пильняк возмущен Маламутом. Его американский
друг — также.
Пильняк говорит: какой-то издатель предлагал ему “сто тысяч долларов” за
“правду о России”. Пильняк ответил: “Давайте договор. Напишу сейчас же”. Тот,
поняв, возразил: “Мне надо не ту правду, которую вы напишете”. То есть он
предлагал Пильняку деньги за какие-то “разоблачения”. Пильняк смеется.
“Отказался!”
“Хочу вступить в коммунистическую партию. Но не через писательскую
ячейку, а через рабочую”.
Искренно? Не верю. Трюк. Парень не глуп. Понимает, что подходят дни,
когда на его “Волге, впадающей в Каспийское море” далеко не уедешь. Но в партию
вряд ли пролезет.
Глаза у него плутоватые. Рыжеватый. Волосы начинают редеть. Виски —
седоватые. В замшевой куртке мешком, франтоватое пальто из Америки. Привез
автомобиль. Сам управляет. Ходили россказни о семи тысячах долларов, которые он
будто бы заработал. “Ничего подобного: привез — триста или четыреста и сдал все
жене для Торгсина”.
Хотел прийти ко мне сегодня. Но я заметил: “Будет Бабель. Хотел читать
новый рассказ. Знаете: он маниак, — если будете вы, он читать не станет”.
Пильняк даже в лице изменился: “Бабель? Разве он что-нибудь пишет?” —
“Написал превосходные вещи”. — “Вот как!”
Как будто недоволен. Они были бы рады, если бы Бабель умер, сломал руку,
перестал писать навсегда.
Вчера звонил Бабель: приду читать новый рассказ. Сегодня явился, розовый,
в темной рубашке, в новеньком пиджаке, черное кожаное пальто, румяный, пахнет
вином. Весел. “Кормят меня, возят меня всюду”, — говорит. Читал рассказ — о
деревне. Хорошо. Просто, коротко, сжато — сильно. Деревня его — так же, как и
“Конармия”, — кровь, слезы, сперма. Его постоянный материал. Мужики — и
сельсоветчики, и кулаки — кретины, уроды, дегенераты14.
Читал и еще один рассказ — о расстреле — страшной силы. С такой
простотой, с таким холодным спокойствием, как будто лущит подсолнухи, —
показал, как расстреливают. Реализм потрясающий, при этом лаконичен до
крайности и остро образен. Он доводит осязаемость образов до полной иллюзии.
И все это простейшими (как будто) средствами.
— Я, знаете, — говорит, — работаю как специалист. Мне хочется сделать
хорошо, мастерски. Способы обработки для меня — все.
— Я горжусь этой вещью. И я что-то сделал. Чувствую, что хорошо.
Он волновался, читая.
Он доволен своим одиночеством. Живет один — в деревне (туфли, чай с
лимоном, в комнате температура не ниже 26°). Не хочет видеть никого.
Говорит о Горьком: “Старик изолгался. Не говорит со мной о литературе ни
слова. Лишь изредка спросит, например: „Как вы относитесь к Киршону?” А я в
ответ: „Как вы, Алексей Максимович””.
Соловьев подымает шум по поводу моих стенограмм: он возражает против
моего понимания лирики. Не его, собственно, дело. Но хочет, очевидно, что-то
нажить на этом деле. Я, в сердцах, изругал его Малышкину15. Этот примиренец,
рохля, трус в душе со мной согласен, но нерешительно его защищает. Так как я
очень на него “насел”, — заявил: “Как хотите. Вас я не убежду <так!>, вы
не убедите меня”. Он струсил: как быть? Идти с Соловьевым — можно прогадать.
Идти со мной против Соловьева — сейчас тоже риск. Он поэтому написал на записке
по поводу моих стенограмм: “Надо печатать в дискуссионном порядке. У меня свой
взгляд на лирику”. И нельзя понять: с кем он согласен, с кем нет. Со мной или с
Соловьевым?
В разговоре: искусство имеет дело с “ближним”. Революция печется о
“дальнем”. Вот — причина разрыва. Искусство живет “судьбой” отдельного
человека. Революция — наоборот, не заинтересована его судьбой. Вот вторая
причина. Наконец: искусство не может не жалеть, оно дышит жалостью. А революция
жалости не может знать. Иначе — какая она революция?
Воронский бросил критику. Не по доброй воле. Пишет беллетристику —
головная, бледная. Мемуары ему удаются. Он — народнически сантиментален.
Взгляды его меняются в обратную сторону. Не признает никого: ни Иванова, ни
Леонова. Все его прежние привязанности — в дым. Настоящее искусство — это
Андрей Белый, это Марсель Пруст. В нем горит, конечно, озлобленность. Он так
забыт и отвергнут — все друзья его былые — к нему спиной.
Правда, то же самое делают со мной. Народ деловой: хотят играть только
на фаворита.
Соловьев рассказывает: Борис Волин в какой-то комиссии при Культпропе
ЦК, в докладе внес предложение: закрыть совсем “Новый мир”.
Бабель: “Новиков-Прибой — славный писатель”.
Про Олешу: “О, он писатель замечательный”.
Обещает печатать весь будущий год каждый месяц. Замечает при этом: “Ух,
много денег с вас стребую”.
Конечно — мы виноваты перед ним. Такого писателя надо было поддерживать
деньгами. Дрянь, паразиты — выстроили домики. Он, как рассказывал: “Получал я
исполнительные листы и складывал в кучу. Но я крепкий. Другой бы сломался, а я
нет. Я многих переживу”.
25/Х, 31. Столовая Дома Герцена. Олеша, недовольный, брюзжащий, со
складкой презрительного пренебрежения около губ. За столом Слетов, Большаков16
и какой-то юноша. Олеша философствует:
— Искусства нет. Оно умерло. Не правда ли?
— Как умерло?
— Оно не заражает. Больше нельзя писать. Образ умирает. Все написано.
— Одни образы умирают. Другие рождаются.
— Да нет. — Пренебрежительное и нетерпеливое передергивание плечами. — Я
говорю о художнике: для него уже образ не дает ничего. Надо писать как-то
по-новому. А как? То, что пишется сейчас, — ничего не дает художнику. Это — не
искусство.
Я читал у себя рассказы Бабеля. Слушали: Пильняк, Губер П.17, Луппол.
Прочитал “Мой первый гонорар”, “Иван да Марья”, “У Троицы”. Пильняку понравился
только “Иван да Марья”. Остальное — не нужно. Не интересно. Ему не понравилось
самораздевание Бабеля в “У Троицы”. Зачем? Не надо говорить о себе.
Луппол возражал иначе: не интересно современному читателю. Кому нужно
знать о душе Бабеля? О том, чем он живет и т. д.
Делегация писателей была у Молотова. Соловьев рассказывает, что писатели
засыпали Молотова жалобами, а Огнев брякнул: две недели не выдают масла.
Говорили о том, что бумаги нет, нет того, другого, третьего. Они умолчали лишь,
что нет и настоящей “продукции”.
Молотов сказал полуторачасовую интересную речь. Говорил о расширении
тематики, о необходимости писать так, чтобы писатель мог свободно пользоваться
материалом, не принуждаемый требованиями узко понятых литературных интересов.
Я спросил Леонова: даст ли он что-нибудь “Новому миру” в 32 году?
— Да я бы с удовольствием, но вот видите, должен дать роман в “Красную
новь”. Сделайте так, чтобы меня выгнали оттуда, дам вам роман.
— А хотите, — смеюсь, — можно сделать, что вас и выгонят.
— Правда, сделайте. Скушно с ними. Чего мне там делать.
Но это, конечно, слова, слова. Очень он доволен: в некотором роде
власть. Тихонько, смирненько — он двигается и преуспевает. Его “Соть” не
нравится писателям. Бабель говорит: не могу же я писать “Соть”. Но Леонов
знает, чтo2 когда ко времени. Искренен ли? Вряд ли. Не думаю.
Теперь, когда кто-нибудь кого критикует, то говорят: “прорабатывает”.
27/Х, 31. Буданцев, лысеющий и толстеющий, губастый, круглоносый.
Круглые черные очки, брюшко, небольшой рост, — все делает его круглым.
— Горький — прямо бедствие для литературы.
— Почему?
— Он создает у Сталина иллюзию благополучия в литературе. Как будто все
хорошо и остается только писать “Историю заводов”.
— Да в чем неблагополучие-то?
Он не умеет ответить. По его мнению — главная беда в том, что писатели
не могут писать о чем хотят.
Он не был на дискуссии в Союзе писателей. “Отмолчался”.
“Знаете, — говорит, — что бы я ни сказал, у меня обязательно нашли бы
уклон”.
Он хочет жить и писать, находясь от всего в стороне, чтобы его не
беспокоили, но гнали монету в изобилии.
Воронский — отрицает всю современную литературу. Он признает только
Андрея Белого и Марселя Пруста. Все, что пишется сейчас у нас, — дрянь и не
искусство. Он крупными шагами шагает назад — к Айхенвальду, а то и подалее.
Ведет “записную книжку” — вроде Вяземского. В ней отводит душу.
Толстой заехал к Горькому. У него были в гостях Сталин и Ворошилов.
Крючков не хотел пускать его: “У Алексея Максимовича важное заседание”. Толстой
с готовностью согласился, но попросил пропустить к жене сына Горького18.
Крючков “допустил”. Пройдя по комнатам, Толстой попал как раз туда, где
заседали. Познакомился со Сталиным: тот просто подал ему руку, привстал и
сказал: “Сталин”. Отвез Толстого домой на автомобиле.
По дороге Толстой пожаловался: “Хочу ехать за границу, писать „Петра”, —
да не пускают”. Сталин любезно ответил: “Пустяки. На несколько месяцев можно”.
Толстой в восторге: едет! Соловьев передает, что Авербах, узнав об этом, был
взбешен: “Писатель получил <заграничный> паспорт помимо него, Авербаха!”
Заходил в редакцию Александр Ворошилов. Я его встретил в Магнитогорске:
бывший беспризорник, вынесший ужасы нищеты и попрошайничества, бывший вором,
бандитом и т. п. — он сейчас двигается в литературу. Высокий. Тонкий, с бледным
лицом и черными, горящими глазами. Деликатный и скромный. Будет учиться на
литфаке. Спрашивает совета: переиздавать ли ему “Первую победу” — поэму про
Магнитогорск.
Встретил Пастернака: шел с вокзала. Новая жена ведет за руку мальчика.
Пастернак нагружен какими-то корзинами, фрукты, растерянный вид. Бедняга, он не
производит впечатления счастливого человека. Он удивлен, что брошенная жена не
хочет, чтобы он писал ей письма.
Он страдает от того, что думает, что она страдает. “Мне кажется, что она
в Берлине одна, а в Берлине идет дождь, и все на нее хотят плевать”. Кира19
показала ему письмо к ней Жени: приложены были три фото с портретов
(карандашных?) ее работы. Он был обрадован. Внимательно перечитал письмо и попросил
дать ему на несколько дней: вероятно, покажет новой жене, поделится с ней
радостью.
Обижен на Горького: <тот> обещал ему помочь издать на иностранных
языках “Охранную грамоту”, обещал денег Жене, — и не сделал ничего. Крючков на
вопросы Пастернака — лгал.
О своем искусстве говорит: оно никому не нужно. Я пишу для близких.
Я хочу ободрить жену, мальчика — и пишу в стихах. Может быть, это никому
не нужно. Да, лирика сейчас не нужна. Мои вещи плохи.
Речь, как всегда, отрывиста, клочковата; иногда впадает в задумчивость:
тогда глаза его делаются невидящими, несколько мгновений он стоит с раскрытым
ртом, протягивая одну ноту: “а-а-а”. Потом, вдруг, как бы придя в себя,
продолжает оборванную фразу.
Думает, что, может быть, Женя приедет в Москву и поселится вместе с ним
и его новой женой. “Я тогда уеду куда-нибудь на край света. А они останутся”.
Ноябрь 31 г. Гагры. Е. Д. Стасова20, седая, с холодными, умными глазами.
Спрашивает меня о Безыменском. Как находите? Я отвечаю: талантлив, мол, поэт с
будущим.
— Но подхалим, — как-то гневно заявляет она. — Вы бы посмотрели, как он
разговаривает с власть имущими. Гнется, выражение лица препротивное, прямо к
ручке готов припасть. Противно.
3/XI. Разговор с Сельвинским. Говорит о себе: того читателя, которого я
бы имел, если бы не было революции, — нет, он исчез. А новый читатель, который
понимал бы меня — еще не подрос. Я чувствую себя поэтому как бы в пустоте: не
знаю, для кого пишу и нужно ли это кому-нибудь.
— А как вы считаете политику РАПП? Правильна? <спрашивает Сельвинский>).
— Нет. Нельзя думать, что революция требует всего того, что делают
рапповцы. Это не в интересах ни революции, ни партии. Они убили критику. Они
душат творчество. Они защищают интересы только своего кружка. Они — прямо
вредят искусству. Они невежды и не хотят учиться.
Он приехал в Гагры работать. Весь день сидит в гостинице в номере. После
пяти часов выходит погулять в парк. Когда было тепло, мы играли в волейбол.
Играет он плохо, увалень неповоротливый. Он и его жена были вечные зачинщики
споров из-за того, у кого больше счет.
Сельвинский — франт. Кожаное пальто с меховым воротником (кожа —
коричневая), заграничные желтые туфли, заграничный костюм; подстрижен гладко,
чисто выбрит, упитан, маленькие черные усики: богатенький и сытенький буржуа,
хлыщеват. Честолюбив. Хочет быть “вождем” — обязательно. Заявляет, что он
“пролетарский писатель”. Пока ходит на поводу у рапповцев, — но не удовлетворен
тем, что рапповцы его не принимают в РАПП.
— Разве это справедливо, — говорит, — что Жаров и Уткин — члены РАППа, а
я нет?
Хочет организовать группу союзников.
Сельвинский рассказывает: Авербах предложил Зелинскому организовать
группу молодых конструктивистов. “Для чего?” — “Нет правых, надо создать правую
группу, — ответил будто бы Авербах. — Без такой группы сам РАПП становится
правым крылом”. То есть, поясняет Сельвинский, он предложил Зелинскому роль
провокатора. Возмутительно.
— А Зелинский согласился? — спросил я.
— Нет21.
Сельвинский оценивает роль Авербаха резко отрицательно. “При его
руководстве, — говорит он, — нельзя войти в РАПП”.
Когда к Горькому обращались с литературными делами, он говорил: “Это
ведомство Авербаха, идите к нему”.
Бабель опять обманывает. Обещал в ноябре рассказ — не дал. Звонит,
прислал письмо — просит перезаключить договор: ему надо такой договор, чтобы
ему платили деньги вперед, а тот, что он сам предложил, — его не удовлетворяет:
он не хочет получать деньги за сданные вещи, а хочет вперед. Словом, обычная
история. Пришел сегодня, принес черновики начатых рассказов. “Нет у меня
готовых, что ж делать?” Правда, делать нечего. Я упрекнул его в том, что он не
держит обещаний: опять подвел меня. Обещал на декабрь — я анонсировал, а
рассказа нет. Прочитал отрывок из рассказа об одессите Бабичеве: рассказ
начинается прославлением Багрицкого, Катаева, Олеши — с некоторым презрением к
русской литературе, на которую одесситы совершили нашествие. Он и в самом деле
мучается, пишет вещи запоем, причем пишет не то, что захотел накануне, а то,
что само как-то проявляется в сознании.
“На днях решил засесть за рассказ для вас, за отделку, но проснулся
и вдруг услышал, как говорят бандиты, и весь день с упоением писал про
бандитов. Понимаете, как услышал, как они разговаривают, не мог оторваться”.
Жена его в Париже. Уже несколько лет живут розно. Рассказывает: жена
прислала телеграмму: если не приедешь через месяц, выйду замуж за другого.
Просто сообщил, что года два назад жена родила дочь. Равнодушен. Смеется.
Рассказал историю про сближение с какой-то комсомолкой, 21 года, с которой ему
не о чем разговаривать, которая полна магнитогорсками, промфинпланами,
бригадами, очевидно, неутомимо может любить, — но с которой не о чем
разговаривать.
“И я бежал, — говорит он, — постыдно, как потерпевший поражение”.
Сблизился он с ней просто: приехала компания к нему, перепилась,
напилась и она. Он уступил ей свою узкую постель, она предложила ему просто
остаться. Он остался. Дальше все было очень просто. Это — жена его друга.
Он почти не говорит об “общих” делах, о революции, о строительстве, а
если говорит — то как-то иронически. Всегда темой его разговора — отдельный
человек, человеческие слабости, грешки, житейская мелочь и человеческие слезы.
Рассказывает о том, что в тех прослойках советского общества, которые “сыты”, —
развиваются убийства и самоубийства на любовной почве. Недавно, говорит,
застрелилась молодая женщина: сошлась с мужем своей подруги и жила у них.
Когда, наконец, все обнаружилось, она, переговорив с подругой, сказала:
“Конечно, у тебя от него ребенок, ты и живи с ним, а я уйду”. Зашла в соседнюю
комнату, где находилась восьмилетняя дочь, и сказала про себя: “Застрелиться,
что ли?” И, достав наган из стола, сунула его себе за кофту и выстрелила. “При
этом, — говорит он, смеясь, — рядом с
трагедией — прямо комедия, что-то смешное: пуля пробивает ей грудь,
рикошетирует и попадает в него, виновника драмы: он стоял в дверях. При этом
пуля разворачивет ему весь пах и делает его неспособным жить не только с женой,
но вообще с какой-нибудь женщиной”.
Он увлекается только драмой. И еще рассказал он про семнадцатилетнюю
какую-то харьковскую девушку. “Я ее ребенком знал”. Теперь эта семнадцатилетняя
“развращена всеми”, “ездила два раза в Москву в международном вагоне к
любовнику, курила только „Эсмеральду”, — и вдруг тоже взяла и застрелилась”.
То, что она курила только “Эсмеральду”, в этом для него заключен
какой-то интересный штрих, мелкая черта, делающая для него живым образ девушки.
И рассказ, который он читал мне про одесского инженера Бабичева (его описал
Олеша в “Зависти”) — тоже говорит о чудаке, который заказал визитные карточки
“Инженер-антихрист”. В рассказе он является к председателю ревкома, — и, после
разговора, — пред запирает комнату, — и три минуты пляшет с ним вприсядку.
“Рассказ не цензурный”, — заявляет он сам. “Почему?” — спросил я. “Да ведь
нельзя: председатель ревкома!” — “Так перемените пост”. — “Нет, нельзя”. Ему
кажется, что это необходимо для искусства, чтобы предревкома плясал вприсядку с
сумасшедшим инженером.
Познакомился в Гаграх с Зощенко. Он произвел странное впечатление.
Небольшого роста, черноволосый, желтая кожа, гладкий пробор, темные, печальные
глаза, круги под глазами, морщины, желтоватая кожа. Вид болезненный. Есть в нем
что-то тихое, задумчивое. Говорит о своей психической травме: участник
империалистской <так!> войны. Был отравлен газами. Есть в нем что-то
психически тронутое: говорит о борьбе с болезнью с помощью создания
соответственного психического состояния: он “сознанием”, “волей” хочет вылечить
себя. Сознание может изменить состояние внутренних органов, внутренней
секреции, повышать жизненные силы и т. д.
С ним женщина, накрашенная, кокетливая, заигрывающая чуть ли не с каждым
мужчиной на его глазах, жена инженера Островского. Он очень внимателен к ней,
мягок, деликатен, услужлив, заботливо нежен. Но всегда печален, тих, задумчив.
Женщина эта заметила мне:
“Вы не думайте, что Зощенко такой, каким он кажется. Он совсем другой.
Но он не хочет, чтобы это знали многие”.
Луговской стройный, высокий, с крутыми плечами, с густыми бровями,
сходящимися на переносице. Брови низко опущены, так что темные глаза кажутся
глубоко запавшими, почти не видны, когда он смотрит исподлобья. Прямой нос,
энергичные губы, высокий лоб. Его спутница, чужая жена, зовет его Вовочкой,
Володичкой. Она… <часть страницы отрезана>
Сельвинский, придя вместе с ним в наш дом отдыха и зная, что здесь
сплошь большевики, прочитал несколько “идеологически выдержанных”
стихотворений, но успеха не имел. Воровские же песни Луговского всем
понравились22. Почему? “Да потому, — ответил мне Ломов, — что надоели ваши
рассудочные, холодные вещи”.
9/XII, 31. Я предложил К. Зелинскому ближе подойти к “Новому миру”. Он
пришел в редакцию переговорить. До моего прихода говорил с секретарями: я
прежде всего поставлю принципиальный вопрос о критическом отделе. Те приуныли:
будет драка. Я пришел. Зелинский и мне говорит: сначала поставим вопрос
принципиальный. Я, предполагая, что он будет говорить о направлении, о вкусах и
т. п., ответил, смеясь: “Валяйте. Только знайте, что мы сами знаем цену нашего
отдела”. Он стал говорить: о чем? Прежде всего,
говорит, уравняйте меня с беллетристами. Платите столько, сколько
беллетристам. Иначе мне работать нет смысла. И в том же духе: вот такие
принципиальные условия. Мы не согласились. Он все же обещал работать. В
“Красной нови”, говорит, ему платят столько же, сколько Вс. Иванову и Леонову.
“Принципиальный человек”.
Мои стенограммы в 10-й книжке “Нового мира” — речи на пленуме ВССП.
Обруганный Гольцев23 настрочил заявление в Правление Союза — предлагает вынести
какое-то постановление: я-де “тенденциозно” подобрал речи и, главное, дополнил
стенограммы, включил будто бы то, чего не говорил. Он в заявлении привел абзац,
который будто бы я сказал ему в кулуарах. Создана комиссия: Огнев, Павленко,
Колесникова24. Вчера я разговаривал с комиссией. Павленко и Колесникова держат
себя прилично. Огнев понял включение его в комиссию так, как будто он обязан
мне “пришить” и тенденциозность подбора, и фальсификацию стенограмм. Я
убедительно показал им, что отсутствие рапповских речей <произошло> по
вине рапповцев, — мы ждали стенограмм Макарьева — он не прислал. Что же
касается моих стенограмм, то я показал им на черновом, невыправленном
экземпляре стенограмм, как много пропусков, проглоченных фраз и реплик было в
стенограмме. Это ведь обычная вещь. Огнев все же пытался “констатировать”, что
у меня и тенденции, и “вставки”. Павленко и Колесникова как будто на моей
стороне. И Огнев сдался. Следующее заседание — в Правлении. Заготовлена была
резолюция (до разговора со мной), в которой “констатировались” и тенденции, и
пр. Придется ее перерабатывать.
— А вы все-таки сделали из Гольцева котлету, — сказал мне Павленко.
— Свиную, маленькую, — добавил я.
На вечере прессы НКИД встретил Волина. Любезен. “Что делаете, гнилой
либерал?” — шутя говорит он. “А вы, — говорю, — все „утесняете” литературу?” —
“Да. Дальше будет больше”.
А вечером И. Луппол сообщает мне, будто Волин говорил: “Готовлю доклад о
журналах в ЦК. Буду требовать снятия Полонского”.
По поводу стенограмм моих говорил по телефону с Леоновым. Мнется, жмется
— боится не найти состава преступления в моих действиях, если против меня будет
большинство. Он в свое время продал Воронского, у которого висел на шее, когда
тот был “у власти”. Сейчас, несмотря на все комплименты, какие говорит мне на
ухо, — продаст без зазрения совести, если это понадобится.
Звонил Вересаев. Я просил его дать свой роман “Сестры” “Новому миру”.
Сначала он написал, что роман не окончен. Я ответил записочкой: “Жаль. Когда
кончите — дайте нам”. Сегодня он звонит в нерешительности. Роман-то, говорит,
закончен, но печатать вряд ли можно. “Почему?” — “Да трудновато. Вы знаете:
ведь „В тупике”-то я напечатал в 1923 г. только потому, что за него вступились
тогда Сталин и Дзержинский25. А то бы несдобровать. Я его сначала прочитал в
Кремле у Каменева. А сейчас не знаю, кто вступится”. Боится старик.
15/XII, 31. В книжном магазине встретил Демьяна Бедного. Побледнел,
поседел, — но толст. Котиковая шапка (высокая) и широкий, “шалью”, котиковый
воротник придают ему вид барина. Роется в книгах. Ищет раритеты.
— Надо уметь покупать редкую книгу задешево. Вот, недавно искал (назвал
мемуары какого-то генерала) книгу, год искал, редчайшая, стоит сто рублей, —
нашел за восемь. А экземплярчик какой, переплет — пальчики оближешь.
— Вот вы, — говорит мне, — ни слова хорошего обо мне не написали, когда
я был в славе, — обругайте меня, ведь все ругают. Меня можно!
Он как бы бахвалится своей “опалой”. Очень часто говорит об этом,
возвращается к этому26.
— У вас Замошкин — умный парень. Хорошо сказал обо мне27.
Предложил довезти на автомобиле.
У магазина ждала его собственная машина: небольшая, блестящая. Кажется,
“луксус-форд”.
Сельвинский сказал о Кольцове:
— Он из тех, кто спешат на помощь победителю.
17/XII, 31. Заходил в редакцию Артем. Разговор о Шолохове. Я спрашиваю,
как он относится к нему.
“Сомнение большое есть о первом томе „Тихого Дона”. Ему было двадцать
лет, когда он сдал его в печать. Написать сам он не мог: слишком хорошо и
глубоко, слишком много знаний человека и разных вещей. Для двадцати лет
невозможно. А потом, были люди, которые слушали начало этого тома еще в
шестнадцатом году, — читал автор”.
“Так разве автор известен?”
“Да. Царский офицер, казак, образованный человек. Он читал небольшому
кругу лиц, и среди слушателей было двое — один какой-то военный, — имя забыл, а
другая — жена С. С. Каменева”.
“Так что, эти разговоры имеют почву?”
“Очевидно”.
“Но ведь Шолохов талантлив. Ведь второй том „Тихого Дона” хорош, — хотя
и слабее первого. Наконец, он прислал нам только что начало романа
„С потом и кровью”, о коллективизации, — талантливо, ярко, сильно28”.
“Да, он талантлив, бесспорно. Но ничего особенного в его уме нет. Я с
ним месяц был за границей. Идешь по городу, слушаешь его, говорит умные вещи —
но ничего, что задело бы. Средний ум”.
Сегодня меня сняли с “Нового мира”29. Был в секретариате. Волин сделал
короткий доклад, привел несколько выдержек из “Нового мира”, — действительно,
прозвучали скверно. Особенно ужасно прозвучала фраза анархиста из романа Артема
Веселого, где он кричит: “Керенского, Каледина и Ленина — всех бы на одну
виселицу”. В рукописи было еще имя Троцкого. Оно оказалось вычеркнуто. Волин
рассказал дело так, будто я это сделал, Троцкого вычеркнул, а Ленина оставил
рядом с этими именами. Возмущение было справедливое30. Я объявил, что эту
рукопись правил Соловьев и что это сделал он. Каганович спросил: “Соловьев
беспартийный?” — “Нет, коммунист”. — “Как коммунист? Какой?” — “Да это Василий
Иванович Соловьев”. — “Неужели? Он? Это правда, Волин?” Волин кивает головой:
“Правда”. — “Ах он старый дурак. Ну, хорошо, Полонский вышел сух из воды”. А
Постышев добавил: “Вовсе не вышел сух”. И действительно, мне попало. Каганович
заявил, что у меня нет выдержанной большевистской линии, что я не дрался за
линию партии. Я возражал. Это правда — уклоны у меня были, и несколько месяцев
я был исключен, — но ведь я исправлял эти ошибки. Спорить с ним на секретариате
и препираться я не мог. В кулуарах я сказал ему, что он зря так на меня напал.
“Таково мое мнение, — отвечает. — Начните, как журналист, борьбу с врагами
партии”. Как будто я когда-нибудь вообще покрывал этих врагов. Но как я мог
бороться в области критики с врагами партии? “А вы читали мой „Магнитострой”?”
— спрашиваю31. “Нет, не читал”.
И все-таки в его обвинении была какая-то правда. Я действительно мало
проявлял себя именно как партиец. Моя борьба на литературном фронте была
недостаточно партийна, мало большевизирована. Я это чувствовал, когда говорил,
потому и не препирался. А что сейчас делать?
А тут еще Стеклов ввязался — стал защищать Соловьева и объяснять,
почему, по его мнению, Соловьев вычеркнул Троцкого: он-де не хотел, чтобы
Троцкий стоял рядом с Лениным. “А Ленина рядом с Керенским можно?” — закричал
Постышев. Вышло так, что Стеклов каким-то краем выступил в мою защиту. Только
этого недоставало. Над ним посмеялись.
Волина хвалили за доклад. “Настоящий, большевистский, так и надо было, —
говорил Каганович. — Волин пришел в партию и рассказал, как обстоят дела на
литературном фронте. Давно бы так”.
Бубнов добавил: “А старые ошибки — надо поставить <в вину>
Лебедеву-Полянскому. Это он распустил их”, — и кивнул в нашу сторону.
Что греха таить: действительно, распустились на литературном фронте.
Волин упрекнул меня в “гнилом либерализме”. Я спросил его: почему он не
упрекал меня до статьи Сталина?32
После статьи Сталина очень легко это делать. Но ведь именно после этой
статьи стала ясна эта опасность. Если бы каждый из нас обладал
проницательностью Сталина, его способностью видеть во много раз дальше, чем мы,
— тогда все пошло бы лучше.
А статья его действительно имеет огромное значение. И окажет сильное
влияние: после нее стало как-то невозможно либеральничать. Каждый
подтягивается, подчищает <огрехи> в своей работе. И главное, сказал он
страшно просто и ясно, а ведь она прямо глаза на многое “раскрыла”.
22/XII, 31. Перед отпуском мы поделили с В. И. С<оловьевым>
редакционный материал. Он взял, между прочим, главу из “России” Веселого.
Выправил — но неудачно. Там Веселый вложил в уста анархиста фразу: “Всех бы
этих Керенских, Корниловых, Лениных и Троцких на одну виселицу”. Соловьев
вычеркнул Троцкого — а Ленина оставил. Как его угораздило — черт его знает.
Возмутительная фраза — даже в устах анархиста ее нельзя было пропустить, —
именно потому, что он на одну доску поставил и Ленина. А он,
убрав Троцкого, — Ленина оставил. Конечно, скандал. Но Волин, докладывая
в ЦК об этом, умолчал, что это дело рук Соловьева. Произвело это тягостное
впечатление. И конечно, на меня вначале обрушились. Поэтому, когда я сказал
Волину: “Борис Михайлович, почему вы молчите, ведь вы знаете”, — он подтвердил,
отвечая на вопрос Кагановича: “Да, Соловьев”.
Если бы я не был в отпуску, — я прочитал бы и не оставил. Но я уехал на
ноябрь. А сейчас так неприятно.
Премьера в МХТ. “Страх” Афиногенова. <Пьеса> интересно задумана.
Сделана с талантом — но все же есть идеологические неувязки. Когда профессор
Бородин (Леонидов: замечательно играл) говорит контрреволюционные речи — часть публики
аплодирует. Не таланту, конечно, а именно контрреволюционным речам. И
заключительная сцена, когда вычищенный из партии Цеховой, пьяный, растерзанный,
со старухой матерью и дочерью вызывает жалость у публики, — пойдет-де просить
милостыню на бульвар: “подайте исключенному”, — тоже звучит неприятно. У кого
вымогает жалость автор?
В публике — много “старушек” и “старичков”, как их изображали на сцене.
Афиногенов — совсем молод. Явно талантлив. “Страх” интересней сделан, чем
“Чудак”33. Но слишком много “психологизма”. Совсем в старых традициях “мхата”.
В этом смысле Афиногенову есть еще с чем в себе бороться.
Вс. Иванов, узнав, что я ушел из “Нового мира”, сказал мне: “А я думал,
что вы бессмертны”.
В “Вечерке” статья против “Нового мира”. Несправедливо взваливают все на
меня. А чуть ли не все эти плохие вещи прошли против моей воли. Рассказ
Зарудина прошел голосами Соловьева и Малышкина. То же и Сергеева-Ценского
“Сказочное имя”34. Критики забывают, что против меня в редакции “перевалец”
Малышкин и оппортунист Соловьев. Сейчас Соловьев “хлопочет” за
“Федю-гверильяса” Воронского, а вещь плохая, контрреволюционная. Я был против и
теперь против. Но Соловьев настаивает. Если бы вещь прошла под моей редакцией —
обвинили бы меня одного. А “правые” вещи в “Новом мире” сплошь проходят под
давлением его и Малышкина.
Странная вещь: меня сняли из журнала как “правого”. А радуются моему
снятию именно правые: Абрам Эфрос ходит, потирает руки и ликует. Он говорил
Замошкину: “Вот теперь-то, без Полонского, и начнется настоящий либерализм”. По
его представлению, я “мешал” либерализму. Он рассчитывает печататься в “Новом
мире”.
Он прав, возможно, в том смысле, что я его изгонял из литературы. Он не
забыл, что я из БСЭ ушел из-за него: то есть он был последней каплей, переполнившей
мое терпение. Его статью приняли Иков35 (тот, что осужден по процессу
меньшевиков-интернационалистов) и Шмидт36. Я возмутился, так как статья принята
была против моего заявления, что я ее не считаю возможным напечатать37. Теперь
Эфрос радуется.
Бывший соредактор Бердяева и Степуна, сотрудник “Русского современника”,
правый из правых, он говорит про себя: “Деритесь, истребляйте друг друга, а я
второе издание своих „Профилей” издаю”38.
Хуже всего то, что действительно издает. Способность его втираться
изумительна. В “Академии” выходит серия книг по искусству, и на титулах каждой
книги стоит: “под ред. А. В. Луначарского, при сотрудничестве Абрама Эфроса”.
Воронский проходит — не здоровается. Я теперь ему враг, как и Горбову, и
Лежневу. Он, оказывается, считал, что я его “ученик”. То есть я должен за ним
повторять его “айхенвальдовщину” и “бергсоновщину”. Очевидно, мои статьи в
“Новом мире”, где я строю свою систему “психологии творчества”, — убедили его,
что ему со мной не по пути39.
Замошкин и Смирнов в один голос говорят: “Кто ликует по поводу вашего
снятия, так это Воронский”.
Возможно. Его поведение после моего появления в “Новом мире” говорит о
том, что он действительно хотел, чтобы я был его подголоском. И выступление
против меня Горбова и “Перевала”40, и множество гадостей со стороны отдельных
перевальцев — все это становится понятным.
Соловьев хорош: когда я спросил его, почему он не был в ЦК — ведь вопрос
касался и его, — со смехом ответил: “Я пошел на „Турандот”, чтобы меня не могли
найти. Стану я ходить, где меня будут крыть”.
Поэтому он “заболел”: третьего дня рассматривался вопрос в комиссии ЦК о
“Федерации” (издательстве), а сегодня должен был стоять о ГИХЛе.
2/I, 32. “Литературка” опубликовала отрывок постановления ВССП под
заголовком: “Как „Новый мир” извратил дискуссию в ВССП”. Значит, правление, под
председательством Леонова, приняло все-таки это клеветническое постановление.
Правда, в постановление включили указание на то, что я принял меры к получению
стенограмм рапповцев и что речь Макарьева оказалась ненапечатанной не по вине
редакции. Но Селивановский эти строки из постановления вычеркнул — то есть
постановление фальсифицировал, — и вышло так, что я не принял никаких мер и что
дискуссию действительно извратил. Но и в своем полном виде постановление
возмутительно. Замошкин рассказывает, как Павленко, встретив его, уже после
моего ухода из “Нового мира”, говорил: “Мы не хотели опубликовывать, так как
знали, что его „снимают”. Не хотели бить „лежачего”. А так как теперь он
„снят”, то мы опубликуем”. Мерзавец лжет: пока я не был “снят”, они боялись
бросить в меня эту грязь: накажу. А раз снят — значит, “все дозволено”.
Леонов при встрече бегает глазами. У Лидина вид побитой собаки. Лидин
божился, что уведомит меня, когда будет поставлен вопрос. Обещали мне это и
Огнев, и Павленко. Но раз “снят” — чего церемониться?
Соловьев из первых глав романа Шолохова вычеркнул много мест, где
показано раскулачивание. Шолохов запротестовал: роман теряет характер широкого
показа классовой борьбы. Соловьев его надоумил: идите, сказал ему, к Сталину и
пожалуйтесь на меня. Он, может быть, разрешит. Шолохов был у Сталина41. Сталин
просмотрел гранки и разрешил печатать. Соловьев радуется: во-первых, был случай
через Шолохова показать себя Сталину как редактора, лишенного “гнилого
либерализма”, во-вторых, подставил ножку Волину. “Понимаете, — хохоча, говорил
он мне, — мы наберем без купюр, пошлем в Главлит. Волин вырежет все, а мы тогда
предъявим разрешение генсека”. Удивительная душа. Не может без таких подковырок.
Почему бы прямо не сказать Волину?
Мы вместе редактировали “Новый мир”. При этом — именно он толкал меня на
прием “правых” вещей. Разве не он настаивал на печатании Горбова, Лежнева в
“Новом мире” после того, как я разошелся с “Перевалом”? Разве не он настаивал
на принятии зарудинского “Камыша”? Он — вместе с Малышкиным. Малышкин —
перевалец, до сего времени еще не разошедшийся с перевальцами. Естественно, что
он и Соловьев в нашей тройке решали “направление” журнала. Ими был принят
“Неизвестный камыш”, они же настояли на принятии рассказа Сергеева-Ценского
“Сказочное имя” и др. вещей. И теперь, когда меня за эти правые вещи сильно
вздули, и, надо сказать, справедливо, Соловьев “отмежевывается” от моих этих
ошибок. Он написал письмо в “Рулон” с критикой моих ошибок. И когда меня
“прорабатывали” на партколлективе — он просидел все время молча, лишь изредка
вставляя замечания против меня. Один из членов партколлектива, Попов, в своей
речи сказал: “Ведь кроме Полонского в журнале был коммунист Соловьев. Почему он
молчит?” И только после этого выступления Соловьев побежал в редакцию “Рулона”
и к своей статье, в которой он “крыл” меня за ошибки, приписал две строки, в
которых говорит, что и он повинен в моих ошибках. Но на партколлективе все-таки
не выступил.
Меня он упрекает за то, что я “волнуюсь”. “Надо спокойней, — говорит он.
— Чего волноваться?”
Заходил Малышкин. Волнуется: как ему быть? Выходить из “Перевала” или
нет? Спрашивает совета. Я ответил ему: “Я давно стоял за то, что либо „Перевал”
закрыть совсем, либо с ним сделать что-то такое решительное, чтобы он перестал
быть гнездом правых. Но переделать его нельзя. Значит, надо его бросать”.
“Я, — говорит, — напишу честно Воронскому письмо, что выхожу”. — “Да при
чем тут ваше письмо Воронскому? Разве это дело ваше личное? Надо письмом в
редакцию газеты — открыто, а не частной перепиской с Воронским”.
Результаты моего “снятия” с “Нового мира” сказываются. “Федерация”
приняла к печати мое “Сознание и творчество”42. Сегодня мне позвонили и
сообщили, что “печатание откладывается”. “В чем дело?” — “Переговорите с
Канатчиковым”43.
Я заехал к нему. В глаза не смотрит, бегают по сторонам, пытается
объяснить: “Знаете, идеологически не выдержано”. — “Да что вы, — говорю, — это
ведь единственная теоретическая работа по психологии творчества. Ведь другой
нет. Ведь все проблемы поставлены ребром, — и именно с точки зрения
марксизма-ленинизма”. – “Нет, знаете, — отвечает. — Я не хочу спорить.
Несвоевременно очень. Надо писать иначе”.
— Да как?
— Современней. Вот вы пишете о вдохновении. Надо сказать, чем
вдохновение ударников отличается от вдохновения старых писателей.
— Да ведь я не о том писал. Да вы читали вещь-то?
— Конечно, читал. Вы не думайте, что я потому отвергаю, что вы “в опале”.
Хотя меня и ругали сильно за “Федерацию”, и я не хочу отвечать за все…
И так далее. Трусливая чушь. Сейчас он будет браковать все подряд, чтобы
застраховать себя от ответственности. Напропустил много дряни — так вот теперь
отдувайся.
26/I, 32. Вчера зашел к Малышкину. Новый дом в Камергерском, выстроен
для писателей. Квартира у него — две комнаты, ход из длинного коридора —
гостиничной системы. Стены побелены клеевой краской. Сыровато. Сидит, читает
Виноградова “Три цвета времени”. Шкафчик с книгами, на особой этажерке блестят
старым золотом переплеты старого Брокгауза: на что ему эта устарелая рухлядь?
На стене — рисунок Сварога, — какой-то ночной пейзаж Магнитогорска:
фантастический плакат. Диван. Пианино. На столике — книжный разнобой.
“Скучно. Ни к кому не ходим. Живем каждый сам по себе. Редко видим друг
друга”.
Говорил о последнем собрании “Перевала”. Перевальцы такого мнения: их
знамя свернуто, делать им сейчас нечего. История против них. Но они
рассчитывают, вероятно, что история когда-нибудь вновь обернется к ним лицом.
Передает рассказ Воронского. Пришла будто к нему какая-то приятельница
Киршона, — это было с год назад, — и прочитала ему “свою” пьесу. Просила
указаний. Воронский стал ей говорить о недостатках, какие пьеса имела на его
взгляд. Она записывала. Потом, рассказывает, спустя год, читаю рецензию
Осинского в “Известиях” — пьеса-то была “Хлеб” Киршона. Выходит, что Киршон,
хотя и травит Воронского, — но нелегально все-таки ценит его, пользуется его
указаниями. “Есть еще Бог на небе!” — смеясь, с некоторым ликованием говорит
Малышкин. Он, вероятно, принял рассказ Воронского всерьез.
Я заметил ему, что, на мой взгляд, это одно из проявлений маниакальности
Воронского. Он, например, говорил Смирнову, что недавно к нему пришли будто бы
делегаты от РАППа, трое каких-то, спрашивать, как им быть, то есть пришли будто
бы за “советом”. Но это ерунда, враки. Если это Воронский говорил (а он мог это
рассказывать), то это обнаруживает лишь, что у него какая-то мания, вроде мании
величия. Он себя считает какой-то отсеченной главой искусства. Он полагает, что
без него плохо, потому что не пользуются его, Воронского, советами. А вот
послушались бы его — все было бы прекрасно.
У него, кроме того, есть прием: чтобы внушить к себе “уважение”, чтобы
поднять свой престиж, он сам пускает слухи о своих успехах, о своем влиянии и
т. п.
К области таких же выдумок относится, вероятно, и рассказ о “Хлебе”
Киршона.
<Малышкин> рассказывает, как обиделся Гладков, увидев, что первым
в январской книге “Нового мира” идет роман Шолохова, а не его. Хочет снять свой
роман. Указывает на плохой язык Шолохова, а того не замечает, что его “Энергия”
написана не то что помелом, а черт знает чем.
На докладе Волина в первом ряду сидели Огнев и Гольцев и при каждой
цитате из романа Яковлева кивали головами, смотрели по сторонам и громко
восклицали: “Но ведь это прямая контрреволюция!”
<На этом текст дневника Вяч. Полонского обрывается. Месяц спустя,
1 марта 1932 года, он умер в возрасте сорока шести лет от тифа по дороге
из Магнитогорска.>
Комментарии
1 Б о б р о в Сергей Павлович (1889 — 1971) — поэт, прозаик.
2 М а к а р ь е в Иван Сергеевич (1902 — 1958) — критик, член РКП(б) с
1919 года, один из секретарей РАПП. Был арестован в 1937 году и реабилитирован
в 1955-м. Много шуму в литературных кругах Москвы периода “ранней оттепели”
наделала история с публичным оскорблением действием Макарьевым Александра
Фадеева, бывшего друга и соратника по РАПП, чья подпись стояла под списком
осужденных писателей, где значился и Макарьев.
3 Сергеев-Ценский еще до революции поселился в Крыму и перебрался в
Москву только в начале 30-х годов. См. дневниковую запись Полонского от 30
августа 1931 года (“Новый мир”, 2008, № 5, стр. 134).
4 19 августа 1929 года в “Литературной газете” было помещено письмо Е.
Зозули
“О Всероссийском союзе писателей”:
“Уважаемые товарищи, разрешите мне через „Литературную газету” заявить о
том, что я выхожу из состава правления Всероссийского союза писателей, а также
и из самого союза.
При всем моем уважении ко многим отдельным членам союза писателей, я не
вижу смысла в его существовании — в таком виде, в каком он существовал
последние годы.
Союз писателей — не профессиональный союз, не квалификационный, не
академия, не литературная группа, объединенная общими задачами, и не
литературное направление.
Союз писателей — это общество различно думающих и различно настроенных
литераторов — от мистиков до коммунистов включительно, ничем не объединенных.
<…>
Я не знаю, что написано на знамени союза. Я не знаю, с чем от его имени выступать.
Отдельные товарищи по правлению в „частном порядке” упрекают меня в том, что я,
с их точки зрения, неправильно представляю союз, что я солидаризируюсь по
некоторым вопросам с РАППом. <…> не желая давать повода для будущих
конфликтов, ибо единомышленников у меня в правлении и в союзе, я думаю,
меньшинство, а не большинство — я выхожу из правления Всероссийского союза
писателей, из самого союза и всех организаций, куда я был правлением
делегирован.
17 авг. 1929 г. Ефим Зозуля”.
5 Речь идет о “Путешествии в Армению”. Очерки вышли в свет после смерти
Полонского, но не в “Новом мире”, с которым у Мандельштама был заключен договор
и где он получил аванс, а в ленинградской “Звезде” (1933, № 5). Объем
произведения — 28 книжных страниц, то есть как раз два печатных листа, —
следовательно, Мандельштам очерки не продолжал, а может быть, и не собирался
этого делать.
6 В статье Н. Немченко “Ищите рыжего”, повествующей о безобразиях в
ГИХЛе (в прессе употреблялся термин “прорыв”), сообщается: “Отсутствие твердого
руководства не отрицает и сам зав. издательством тов. Соловьев. „Не знаю, что
делать? — говорит он. — Бумаги нет, производство давит, людей нет””. И далее
приводятся слова В. Соловьева:
“ — Вы спрашиваете меня о литературно-политической линии издательства?
Она эклектическая и определяется листажом: классикам надо дать?
— Надо. Попутчикам, „Перевалу”, если он еще существует, „кузнецам” дать?
— Дать. Пролетарско-колхозным писателям и пролетарским?
— Конечно. Вот вам и линия.
— Работать в этом бедламе, скажу я вам, ужасно трудно. Сюда бы только
рыжего…
— Ищите рыжего! — весело хохочет он, пожимая мне на прощание руку.
А где же рыжий? — вполне резонно спросит читатель. Искать его не нужно,
он сам себя достаточно разоблачил. „Неопределенная”, „эклектическая”
литературно-политическая линия руководства ГИХЛ как раз и есть та самая „рыжая”
политика, которая ничего общего не имеет с политикой партии в художественной
литературе” (“Правда”, 1931, 27 сентября).
7 К р а в ч е н к о Алексей Ильич (1889 — 1940) — художник-график,
иллюстратор
Э. Т. А. Гофмана, Пушкина, А. В. Чаянова (“Юлия, или Встречи под
Новодевичьим. Романтическая повесть, написанная московским ботаником Х. и
иллюстрированная Алексеем Кравченко”. М., издание автора, МСМХХVIII”) и др.
Автор гравированного портрета Полонского в книге “Очерки современной
литературы” (3-е доп. изд. М. — Л., 1930).
8 Б а р т о Ростислав Николаевич (1902 — 1974) — художник. См. альбом
его работ: “Барто. [Автор-составитель А. Балашов]”. М., 2006.
9 Г о р д и н Владимир Николаевич (1882? — 1928) — прозаик, журналист.
Был женат на одной из дочерей Василия Розанова Гординой-Розановой.
10 Имеется в виду одна из двух работ Д. Н. Овсянико-Куликовского:
“Психология художественного процесса” (1895) либо же “Из психологии мысли и творчества”
(1901).
11 Ш к л я р Николай Григорьевич (1876 — 1952) — писатель, главный
редактор альманахов “Круг” — “сборников содружества писателей революции
„Перевал””.
12 П е р е в е р з е в Валерьян Федорович (1882 — 1968) — литературовед.
О гонениях на “переверзевщину” см. в 4-й части настоящей публикации. Князь С.
М. Голицын, в 1920-е годы студент Высших литературных курсов, воспоминал:
“Тогда в литературоведении первым среди марксистов считался профессор
Переверзев. В своих статьях он крушил всех несогласных с его концепциями
ученых, возглавлял борьбу против идеалистов, среди которых были и наши
профессора. Надо ему отдать справедливость, что он много сделал для
популяризации Достоевского. <…> Позднее, когда началось гонение на
Достоевского, этого мудреца с треском свергли, но не посадили, а отправили
профессорствовать куда-то на периферию. А его ученики, почуяв недоброе,
отвернулись от него, и каждый из них потом сделал свою карьеру. Сам Переверзев
умер в Москве в глубокой старости в 1968 году” (Г о л и ц ы н С. М. Записки
уцелевшего. М., 1990, стр. 302 — 303).
13 “З а п и с к и ш о ф е р а” Пильняка публиковались в трех номерах
“Вечерней Москвы” 3, 4 и 5 октября 1931 года (№ 238 — 240). Обещанного
продолжения не последовало. В первой части Пильняк описывает, как сбил в
Нью-Йорке на аристократической Шестой авеню шестидесятивосьмилетнюю глухую
женщину, нарушившую пешеходные правила; как его, по исследовании всех
обстоятельств, оправдала полиция и даже рекомендовала подать на нарушительницу
в суд, как он переживал за “экцедент” и каждый час звонил в больницу. Жертва
ДТП выжила.
14 Скорее всего речь идет о первой главе из романа Бабеля, которую
Полонский успел опубликовать в “Новом мире” до своего увольнения; роман исчез
после ареста писателя.
15 М а л ы ш к и н Александр Георгиевич (1892 — 1938) — писатель; входил
в редколлегию “Нового мира”.
16 Б о л ь ш а к о в Константин Аристархович (1895 — 1938; расстрелян) —
поэт, прозаик.
17 Г у б е р Петр Константинович (1886 — 1940; умер в лагере) —
писатель, автор популярного исследования “Донжуанский список Пушкина” (1923).
18 П е ш к о в а (урожд. Введенская) Надежда Алексеевна (1901 — 1971), в
семье Горького, который любил давать всем прозвища, звавшаяся Тимошей.
19 К и р а Александровна Эгон-Бессер — вторая жена Полонского.
20 С т а с о в а Елена Дмитриевна (1873 — 1966) — политический деятель;
с 1917 года входила в партийную номенклатуру. Во время знакомства с Полонским —
председатель ЦК МОПР СССР (1927 — 1937).
21 Важное свидетельство о провокационной основе создания группы
“констромола”. Поскольку Зелинский отказался участвовать в предложенной
Авербахом авантюре, организовал “констромол” сам Сельвинский в виде
литературного кружка. Вскоре члены этого кружка были арестованы. Как сообщалось
в докладе Секретно-политического
отдела ОГПУ “Об антисоветской деятельности среди интеллигенции за 1931
год”, “нелегальную литературу имела группа „констромольцев” („Снайпинг”).
Систему литературного двурушничества, сочетания приспособленчества „для
продажи” и контрреволюционного творчества „всерьез” (подпольного или с
зашифрованным к[онтр]р[еволюционным] содержанием) отчетливо вскрыли
„констромольцы” в своих показаниях по делу созданной ими нелегальной
литературно-политической группы „Снайпинг”” (ЦА ФСБ РФ,
ф. 2, оп. 9, д. 518. Цит. по: “Россия. ХХ век. Документы”, 2001, № 3).
22 Эти стилизации Луговского нам неизвестны.
23 Г о л ь ц е в Виктор Викторович (1901 — 1955) — критик.
24 К о л е с н и к о в а Ольга — заместитель заведующего редакцией
ГИХЛа.
25 Роман “В тупике” в свое время рецензировался Полонским в статье
“Интеллигенция и революция в романе В. В. Вересаева” (“Печать и революция”,
1924, № 1, стр. 123 — 135).
26 Для Демьяна Бедного совершенной неожиданностью стало постановление
Секретариата ЦК ВКП(б) от 6 декабря 1930 года, осудившее его стихотворные
фельетоны “Слезай с печки” и “Без пощады”. В нем отмечалось, что в последнее
время в произведениях Бедного “стали появляться фальшивые нотки, выразившиеся в
огульном охаивании „России” и „русского” <...> в объявлении „лени” и
„сидения на печке” чуть ли не национальной чертой русских <...> в
непонимании того, что в прошлом существовало две России, Россия революционная и
Россия антиреволюционная” и т. д. Потрясенный обрушившимся на него как гром среди
ясного неба, поэт 8 декабря написал Сталину отчаянное письмо (“дело до петли
доходит”, “пришел час моей катастрофы”). Обратимся к содержательной статье И.
Кондакова: “12 декабря 1930 года Сталин со всей возможной резкостью ответил
Бедному <…> Реакцию Бедного на решение ЦК его генсек охарактеризовал как
„неприятную болезнь, называемую „зазнайством” („Побольше скромности, т.
Демьян...”). „Может быть, ЦК не имеет права критиковать Ваши ошибки? Может
быть, решение ЦК не обязательно для Вас? Может быть, Ваши стихотворения выше
всякой критики?” — издевательски спрашивал Сталин. Разъясняя „существо ошибок”
Бедного, партийный руководитель указывал поэту: „...Критика недостатков жизни и
быта СССР, критика обязательная и нужная, развитая Вами вначале довольно метко
и умело, увлекла Вас сверх меры и, увлекши Вас, стала перерастать в Ваших
произведениях в к л е в е т у на СССР, на его прошлое, на его настоящее”
(Кондаков И. “Басня, так сказать”, или “Смерть автора” в литературе сталинской
эпохи, — “Вопросы литературы”, 2006, № 1 (январь — февраль), стр. 256).
Опала Демьяна Бедного была лишь прелюдией. Окончательная катастрофа
пришла с постановкой осенью 1936 года в Камерном театре его пьесы в стихах
“Богатыри”.
К тому же Сталину был доставлен дневник близкого к Бедному М. Я.
Презента, ответственного секретаря журнала “Советское строительство”, который
был 11 февраля 1935 года арестован по так называемому “кремлевскому делу” и
спустя немногим более трех
месяцев умер в тюремной больнице. По свидетельству Презента, Сталин
характеризовался Бедным резко отрицательно. (“Но если б вы знали, чем он
<Сталин> разрезает книгу! Пальцем! Это же невозможно. Я ему <Д.
Бедному> говорю, что, если бы Сталин подлежал партийной чистке, я бы его за
это вычистил из партии”. Или: “Демьян Бедный возмущался, что Сталин жрет
землянику, когда вся страна голодает”).
27 В статье “О смежных и касательных сторонах” Н. Замошкин писал:
“Историзм наших годов уже зачинается в литературе. Пример диалектического и
острого использования элементов прошлого дает Д. Бедный <…>. Пафос его
поэзии и заключается, между прочим, в умелом диалектическом комбинировании
элементов прошлого, пропускаемых им через рефлектор настоящего, для
возвеличения и освещения будущего” (“Новый мир”, 1931, № 11, стр. 183 — 184).
28 В окончательной редакции роман получил название “Поднятая целина”.
Шолохов писал Полонскому 12 ноября 1931 года:
“Уважаемый т. Полонский!
Сообщите, пожалуйста, не будет ли в „Нов<ом> мире” места для моего
романа? Размер — 23 — 25 п<ечатных> л<истов>. Написано 16. Окончу,
приблизительно, в апреле б./г. Первую часть (5 п<ечатных> л<истов>)
могу выслать к 1 декабря. Мне бы очень хотелось начать печатание с января,
разумеется, если будете печатать и если не поздно. Тема романа —
коллективизация в одном из северных районов Северного Кавказа (1930 — 31 гг.).
Адрес мой — ст<аница> Вешенская Севкавкрая.
С прив<етом>. М. Шолохов”.
Печатание принятой Полонским первой книги “Поднятой целины” началось в
“Новом мире” уже после его отставки и закончилось после его смерти (№ 1 — 9 за
1932 год).
29 То есть 21 декабря 1931 года. 11-й номер “Нового мира” был подписан
редакцией в составе И. М. Гронского, А. Г. Малышкина и В. И. Соловьева и
Полонского, обозначенного как “ответственный редактор”; в декабрьском номере
журнала редакция представлена уже без него.
30 Анархист появляется в отрывке из “России, кровью умытой”,
напечатанном в
№ 11 “Нового мира” за 1931 год, но инкриминированного Полонскому эпизода
там нет. Нет его и в отдельных изданиях романа А. Веселого. Вероятно, решение было
вынесено на основе полученных Волиным в Главлите гранок номера, приказавшим
вырезать крамольное высказывание.
31 См.: П о л о н с к и й В. Магнитострой. [Очерк строительства]. М.,
“Федерация”, 1931 (на обложке — 1932). Книга явилась результатом поездки
“бригады писателей” на Урал, о которой Полонский писал в своем дневнике.
32 Имеется в виду программная статья Сталина “О некоторых вопросах
истории большевизма. Письмо в редакцию журнала „Пролетарская революция””
(“Пролетарская революция”, № 6 (113), 1931; то же — С т а л и н И. В. Собр.
соч., т. 13. М., 1953, стр. 84 — 102). В этой статье впервые было употреблено
сразу ставшее крылатым выражение “гнилой либерализм”. Все печатные органы
немедленно бросились исполнять указания генсека. В статье “Бдительность и
непримиримость!” “Литературная газета” писала: “Институт ЛИЯ <Литературы и
языка> Комакадемии поставил своей первоочередной задачей пересмотреть в
свете письма т. Сталина все участки литературы и искусства”.
Далее газета излагает доклад заместителя директора института С.
Динамова, который (имея уже, вероятно, сведения о снятии Полонского с поста
ответственного редактора “Нового мира”) так характеризовал его: “…являет
законченный образ правого оппортуниста в литературе (стоит лишь вспомнить его
позицию в вопросе крестьянской литературы, замазывание кулацкой литературы и т.
д., и т. п.). Редактируемый им журнал „Новый мир” стал гнездом самого гнилого
либерализма; совсем недавно в критическом отделе этого журнала Полонский
напечатал откровенно меньшевистскую статью Л. И. Аксельрода”.
33 А ф и н о г е н о в Александр Николаевич (1904 — 1941) — драматург.
Пьеса
“Чудак” — 1929 (МХАТ 2-й). Пьеса “Страх” — 1930 (Ленинградский
академический театр, МХАТ). Первый вариант пьесы был запрещен. Слова одного из
персонажей: “Мы живем в эпоху великого страха” звучали весьма актуально.
34 Имеется в виду статья И. Рубановского “Гнилой либерализм за счет
кровных интересов большевизма” (“Вечерняя Москва”, 1931, 21 декабря). Похвалив
несколько напечатанных в “Новом мире” произведений (“Соть” и “Саранчуки”
Леонова, “Гидроцентраль” Шагинян, “Фому Клешнева” Слонимского), автор переходит
к критике: “Но вот, наряду с такого рода произведениями, „Н. М.” услужливо
предоставляет свои страницы произведениям (субъективно или объективно —
несущественно!), являющимся контрабандой классово враждебных нам идей.
К числу таких произведений, появившихся в „Н.М.”, нужно прямо отнести
„Неизвестный камыш” Н. Зарудина, „Сказочное имя” Сергеева-Ценского, „Повороты”
А. Яковлева, ряд мест в повести А. Веселого „Россия, кровью умытая” и др.”.
35 И к о в Владимир Константинович (1882 — 1956) — литературный критик,
меньшевик. Осужденный в 1931 году по делу Союзного бюро меньшевиков (по этому
же делу проходил и Д. Б. Рязанов), отбыл 8 лет лагерей и в 1939 году вернулся в
Москву, где был арестован в 1951 году по другому делу; освободился в 1954 году.
Его незавершенные записки “Листопад” хранятся в ЦГИА.
36 Ш м и д т Отто Юльевич (1891 — 1956) — ученый, государственный
деятель. Академик АН СССР (1935), вице-президент АН СССР (1939 – 1942). До
того, как заняться полярными исследованиями, работал в Наркомпроде, Наркомфине,
Наркомпросе, возглавлял ГИЗ.
37 В 18-м томе БСЭ А. Эфросу принадлежат две статьи — “Гофмансталь” и
“Грабарь”. Какая из них вызвала конфликт с Полонским, и в чем суть его
возмущения, сказать затруднительно.
38 Имеется в виду книга А. Эфроса “Профили. Очерки о русских художниках”
(М., 1930). Новейшее переиздание: М., “Азбука-классика”, 2007.
39 Речь идет, по-видимому, о статьях под общим названием “Сознание и
творчество” (“Новый мир”, 1931, № 4, 6, 11). См. также примеч. 42.
40 См. об этом: “Новый мир”, 2000, № 3, стр. 139, а также примеч. 7.
41 Визит Шолохова к Сталину 28 декабря 1931 года (единственный в этом
году) продолжался, согласно “Журналу регистрации посетителей Сталина в Кремле”,
15 минут — с 20.30 до 20.45. В кабинете, согласно журналу, находились также Л.
Мехлис, К. Ворошилов и Г. Орджоникидзе (АПРФ, ф. 45, оп. 1, д. 409, л. 57 об.).
(См.: М у р и н Ю. Писатель и вождь. Переписка М. А. Шолохова с И. В. Сталиным.
1931 — 1950 годы. М., 1997, стр. 157.
42 Книга Полонского “Сознание и творчество”, основанная на печатавшемся
в “Новом мире” цикле статей, вышла уже после его смерти, в 1934 году.
43 К а н а т ч и к о в Семен Иванович (1879 — 1940) — партийный и
литературный деятель. В 1924 году зав. Отделом печати ЦК ВКП(б), с 1928 года на
литературной работе: редактор “Красной нови”, ответственный редактор
“Литературной газеты” и др.
ERRATA
Послесловие публикатора
Подготовка публикаций такого рода, как дневник Вячеслава Полонского,
требует длительной и тщательной работы, не связанной с жестким режимом времени.
К сожалению, в силу ряда обстоятельств этого не получилось, текст готовился в
процессе публикации, как говорится, “на ходу”. Еще не поздно исправить
замеченные ошибки, выявлявшиеся по мере подготовки очередных частей дневника.
Если осуществится издание в виде отдельной книги, все исправления, разумеется,
будут туда внесены. Пока укажем главные.
1. В справочных изданиях (“Большая советская энциклопедия”, “Краткая
литературная энциклопедия”) местом смерти Полонского названа Москва. В
действительности в Москве он был кремирован и похоронен, а умер по дороге из
Магнитогорска, куда был приглашен прочитать лекции по истории литературы (Бор.
Ефимов в своих воспоминаниях ошибочно указывает Свердловск). Связь с
Магнитогорском у Полонского сохранялась со времени описанной в его дневнике
поездки туда с группой писателей.
2. В письме Стеклова, процитированном в предисловии, вместо журнала
“Красная нива” ошибочно названа “Красная новь”, которую Полонский никогда не
редактировал.
3. Скандал Маяковского со Скворцовым-Степановым в редакции “Известий” не
имел отношения к “Юголефу” — до Одессы тогда поэту не было дела. Речь идет о
статье в “Известиях” Макса Ольшевца, переехавшего из Одессы в Москву и
поместившего в “Известиях” уничижительную рецензию на первый номер журнала
“Новый Леф”, чьим редактором значился Маяковский: “Журнал не оправдывает своего
существования, и красноречивое молчание, которым он встречен, показывает лучше
всего, что он никого не задевает, никого не потрясает и вообще никому не нужен”
(О л ь ш е в е ц М. Почему “Леф”? — “Известия”, 1927, 27 января).
4. Под “Посланием молодежи” (примеч. 28 к первой части публикации)
следует подразумевать скорее не “Послание пролетарским поэтам”, а “Послание
юношеству” (“стихоподобная статья” Маяковского, по выражению Полонского).
5. В записи от 2 марта 1927 года вместо “Малашкин” следует читать
“Малышкин”.
6. Во 2-м номере журнала, в последнем примечании (№ 47), повесть
“Особняк” ошибочно приписана Л. Леонову, тогда как из текста ясно, что речь
идет о Вс. Иванове.
7. Польская газета, где было опубликовано интервью с Бабелем, взятое “на
пляже на Ривьере” журналистом Александром Даном, называлась “Литературные
новости”.
Об этом интервью Бруно Ясенский опубликовал заметку в “Литературной
газете” “Наши на Ривьере”. Протестующее письмо Бабеля, где он пишет, что на
Ривьере никогда не был и никакого Дана не знает, было опубликовано в
“Литературной газете” и вошло в двухтомник произведений Бабеля.
8. В рукописи фамилия “Цванкин” первоначально была мною прочитана
неправильно (как “Иванкин”). Речь идет о корреспонденте “Рабочей газеты” Н. С.
Цванкине. Он специализировался на освещении новинок радиовещания и в одной из
заметок критически отозвался о вечерней читке по радио заметок из “Правды” —
дескать, с получением утром газеты их уже все прочитали. Демьян Бедный
(когда-то сосед Л. Сосновского, у которого Цванкин состоял в секретарях, — по
“белому коридору” Кремля), узнав, что в Москве ловят “радиозайцев” (тогда
требовалось вносить абонентскую плату за каждый аппарат) и что
незарегистрированный радиоприемник нашли у Цванкина, написал двухчастное
обличительное стихотворение “Язык мой — враг мой!” (“Известия”, 1927, 20
февраля). Из первой части: “Вы коммунист иль — сторона, / Вьюн у партийного
порога? / Что ж! Если „Правда” вам скучна, / Гуляйте! Скатертью дорога!” Из
второй: “Радио-заяц… журналист — / Московский, да-с, не захолустный! — / Не
сметил, что газетный лист — / Газетный лист, а не капустный!”
Влияние Демьяна Бедного было тогда значительно. После этого эпизода
постановлением Оргбюро ЦК ВКП(б) вместо Смирнова с 10 марта 1927 года, согласно
выходным данным, у “Рабочей газеты” ответственным редактором значится А. А.
Мальцев, которого сменил Феликс Кон.