![]() |
ПУБЛИКАЦИИ | ![]() |
Беседу ведет Татьяна Иенсен
Юрий Норштейн. Восемь лет назад, еще на «Сказке сказок». Хотя тот фильм совсем о другом, и его герой никакого отношения к Акакию Акакиевичу не имеет. В режиссерском сценарии был эпизод, который потом не вошел в картину, вечер, человек в комнате, один, сидит на кровати, просто сидит, и все. Когда появился этот эпизод, мне вдруг показалось, что Т.Иенсен. Сценарий этого фильма, как и сценарий «Сказки сказок», вы писали вместе с Л.Петрушевской? Ю.Норштейн. Точнее, участвовал в работе над ним. «Сказка сказок» началась с того, что я пришел к Петрушевской и рассказал ей Т.Иенсен. А сценарий «Шинели» тоже «произрастал» из вас самих? Ю.Норштейн. Да. Я думаю, что если бы мы стали сейчас работать, не беря за основу текст Гоголя, то написали бы нечто такое, что было бы определенными мотивами связано с гоголевской поэтикой. Но остановились мы После того как я начинаю снимать фильм, я, по существу, не заглядываю ни в литературный, ни в режиссерский сценарий. Мне достаточно тех опорных точек, тех болевых уколов, которые мне подарил автор в своем сценарии и из которых потом будет разрастаться действие фильма. Во время съемок достаточно возникнуть некоему жесту в буквальном смысле слова, который и в сценарии не предугадывался, и не планировался в заранее продуманной монтажной фразе, как сообразно с ним приходится ее всю перестраивать. Здесь очень важно вовремя усмотреть эту новую закономерность, не упустить ее в последующей разработке экранного действия, потому что если начинаешь строго придерживаться своей предварительной конструкции, то фильм перестает саморазвиваться, а значит, внутренне остывает, пустеет, замирает на точке. Точно так же, как если В нашем теперешнем фильме еще сложнее, потому что это так называемая экранизация. Здесь свои законы. Мы должны быть верны духу подлинника, самому Гоголю. Но это сказать просто, а как сделать? И не дай бог все время заглядывать в гоголевский текст, тогда можно себя под ним похоронить. Если перед съемкой перечитываю Т.Иенсен. Но переложение литературного произведения на кинематографический язык в принципе не может быть дословно и равновелико. Однако оно должно быть ему равноценно по художественному воздействию на зрителя. Художник, руководствующийся «чувством соразмерности и сообразности», как призывал Пушкин, художник, последовательный в переакцентировке или даже переосмыслении классического текста, при переводе его на киноязык волен ставить свои законы над будущим произведением и в этой интерпретационной свободе может достичь полного раскрепощения. Ю.Норштейн. И тогда отправной точкой вольных вариаций на тему может явиться, например, сама музыка фразы Гоголя. В повести есть буквально три строчки о примерке шинели: Петрович набросил ее «весьма ловко на плеча Акакию Акакиевичу; потом потянул и осадил ее сзади рукой книзу; потом драпировал е?.. Акакий Акакиеви?.. хотел попробовать в рукав?.. вышло, что и в рукава была хороша». Наверное, другой режиссер прочтет их иначе, но я вижу перед собой некое упоительное действо, некое купание Акакия в этих складках шинели, которая прекрасна не только запахом новой материи и новизной восхитительного покроя, но и своей музыкальной пластикой. Акакий долго нежится среди этих длинных разбегающихся волн, пока наконец не погружается основательно в недра шинели и она образует некую законченную форму. Свобода интерпретации классического текста может быть оправдана, только если мы сумеем быть верны законам, поставленным над собой. Но пока в процессе работы мы исходим не из неких абстрактных установок, а доверяясь своему инстинкту, пытаемся, например, развернуть то, о чем в повести впрямую не сказано, то, о чем Гоголь пишет как бы между прочим, однако это и есть, на наш взгляд, основополагающее. У Гоголя есть такая фраза: «Так протекала мирная жизнь человека, который с четырьмястами жалованья умел быть довольным своим жребие?..» И вот мы в фильме хотим создать такое эмоциональное поле, чтобы у зрителя возникло чувственное понимание этой фразы: «умел быть довольным своим жребие?..» С некоторых пор представление об Акакии Акакиевиче как о забитом, униженном, оскорбленном существе стало едва ли не традиционным в нашей критике. А ведь у Гоголя все гораздо сложнее, и от этого еще страшнее. Акакий Акакиевич до момента кражи шинели не осознает себя в мире. Он вообще не замечает, что его окружает: «Ни один раз в жизни не обратил он внимания на то, что делается и происходит всякий день на улиц?..» И когда он возвращается из департамента домой, его непрерывно толкают и из окон выбрасывают на него всякий мусор, и в этот момент Акакий Акакиевич «маленький человек», классический герой натуральной школы, но это если смотреть на него со стороны. А если изнутри, то он человек внутренне предельно гармоничный, ему доступна абсолютная слиянность с тем, что он делает. И он в этом своем мире настоящий художник, гений каллиграфии. И как это ни парадоксально, он По отношению к сценарию в фильме должен быть новый эпизод Акакий дома на кровати. Он сидит в одном демикотоновом халате, потому что, приходя домой, снимает нижнее белье, чтобы не занашивалось. Он сидит, такой трогательный своей оголенностью, как ребенок, ножки рядом, одна к другой, и весь он маленький,
Ю.Норштейн. Да, дважды незлобивый Акакий Акакиевич. Акакий за всю свою жизнь и мухи не обидел. Поэтому в его лице должно быть Т.Иенсен. То есть вы хотите уйти от всякой знаковости, для мультипликации, казалось бы, столь неизбежной? Но, судя по «Сказке сказок», вы и против обобщенного абстрагирования. Каким же способом вы надеетесь соединить неуловимую, неоформленную текучесть образа Акакия Акакиевича и его западающую в душу осязаемую конкретность? Ю.Норштейн. За счет изменения лица Акакия Акакиевича, то есть оно должно меняться буквально на наших глазах. Т.Иенсен. Но ведь обычно в рисованной мультипликации выражение лица героя меняется мгновенно. Что позволит вам на протяжении всего фильма делать лицо Акакия Акакиевича меняющимся? Ю.Норштейн. Помимо чисто изобразительной трансформации, игра светотональная. Она как бы продлевает изображение, заложенное в самих декорациях, в самом персонаже. Вообще, с персонажем довольно сложно. Любое яркое стилевое решение не дает возможность развивать изображение на протяжении длительного времени. Изображение должно быть такой степени нейтральности, чтобы создать условия для его преобразования во время съемки. Свет, к примеру, дает дополнительное преобразование изображению. То, что смотрелось омертвевшей линией, безжизненным цветовым пятном, под камерой при определенном источнике света оживает, одухотворяется. Мы можем, высвечивая Т.Иенсен. Но и в «Сказке сказок», и в предыдущих фильмах вам удавалось в полной мере разрушить формальную фиксированность кинообраза мерцающей, пульсирующей, светоносной средой, которая то словно вбирает в себя героя, то словно выталкивает его из себя. Ю.Норштейн. В работе над «Шинелью» мы тоже используем такой графический принцип, который может быть воплощен только кинематографическим способом. Нас интересует не графика, не линия как таковая, а линия, погруженная в определенную вибрацию темноты. В эскизах Ф.Ярбусовой, художницы всех моих предыдущих картин, это тоже видно. Мне бы вообще хотелось исключить строгую интерьерность окружения героя, исключить даже, как это ни заманчиво, материю петербургских перспектив. Она, как знаковая принадлежность, должна выстреливать в Т.Иенсен. И, видимо, именно так должна родиться свобода внутреннего видения зрителя. Однако здесь принцип «соразмерности и сообразности» как нельзя важен, иначе можно прийти к той же знаковости. Ю.Норштейн. Будем надеяться, что это нас минует. В «Сказке сказок», например, образы и рыбака, уходящего в море, и женщины, стирающей белье, и девочки, прыгающей через скакалку, и поэта с лирой, и путника, приходящего и уходящего, имеют абсолютно реальные прототипы. Или вот, например, в «Шинели», когда Акакий Акакиевич пишет у замерзшего окна и бледный свет луны лежит на полу, я знаю, что пол холодный, потому что крашеный. Я помню это еще с детства крашеный пол всегда холоднее, чем просто деревянный. Казалось бы, какая разница ведь этого в фильме скорее всего никто не увидит, но я должен знать гораздо больше того, что формально присутствует в кадре, только тогда можно создать ощущение пространства. Это должны знать и художник, и оператор. Или, например, нам необходимо знать, что комната Акакия оклеена обоями, которые уже давно порвались дерево рассыхалось, и обои трескались, но мы можем зафиксировать это в зримых образах только в момент бреда Акакия Акакиевича перед смертью, когда нам важно передать ощущение некоей воспаленности, «тифозности» самой среды. Однако я обязательно должен помнить с самого начала о том, что обои рваные и что пол холодный. Т.Иенсен. В «Сказке сказок» образ дома снаружи, старого деревянного дома Ю.Норштейн. Да, это мой дом в детстве, в Марьиной роще. И внутри дома все из моего детства, и даже старуха у печки -наша соседка, бабушка Варя. И дом, и все приметы в нем из моей памяти. Но вот комнату Акакия Акакиевича из своей памяти не вынешь. А как ее сделать такой же узнаваемой? Легче всего, конечно, сделать некую Т.Иенсен. То есть снова возникает знак. Мне кажется, что здесь вообще нельзя делать замкнутое пространство, иначе оно замкнет и мир Акакия Акакиевича. Здесь так же, как и в Сказке сказок», гораздо сильнее могут прозвучать авторские ракурсы, словно выхваченные из некоего невидимого глазу целого, а в нем зритель может угадывать и стену, и дверь, а может и провал, и бездну, и бесконечность, в зависимости от действия, разворачиваемого на экране. Ю.Норштейн. У нас декорации похожи на то, что вы сказали. Мы долго над ними бились. Уже четыре раза переделывали, так что я не знаю, может быть, в дальнейшем опять Для него окружающая реальность это только некое докучливое мелькание. То она совсем тонет в темноте, то оборачивается В фильме должен быть эпизод Акакий Акакиевич дома среди букв. Помните, у Пушкина «и тут ко мне идет незримый рой гостей». Я еще не знаю точно, как это будет делаться, но здесь игровой момент обязательно должен присутствовать. Т.Иенсен. Но, наверное, помимо игрового момента, в общении Акакия Акакиевича с буквами необходимо выявить ту высокую поэзию, которая в этом общении заключена, чтобы зритель сумел ощутить самодостаточную красоту каждой буквы, чтобы он сумел проникнуться образом героя не как бессмысленного переписчика чиновничьей бессмыслицы, а как истинного художника своего дела каллиграфом. Ю.Норштейн. Но я еще не знаю, как это делать. Знаю только, что очень важно избежать мертвенности бумаги, она должна излучать из себя тот самый звук, о котором я уже говорил. Это как кинопленка фильмов Т.Иенсен. А на знаковую пластику немого кино вы тоже ориентируетесь? Ю.Норштейн. Безусловно. Я люблю немое кино. Люблю документальное кино начала века. Однако это вовсе не значит, что мы собираемся Т.Иенсен. Насколько я знаю, в фильме «Сказка сказок» вы использовали документальные кадры огня, воды, снега. В Шинели" вы тоже собираетесь использовать подобные приемы? Ю.Норштейн. Да, мне кажется, что такие сверхнатуралистические для мультипликации кадры в сопряжении с более или менее условным характером рисованного мира дают свои добавочные эффекты. И, как ни странно, мультипликация в силу своей априорно условной природы выдерживает подобные перегрузки. В мультипликации реальность создается художником. Она принципиально рукотворна. Поэтому в отличие от игрового мультипликационное кино не должно каждый раз доказывать свои права на художественную реальность. Мы свободнее в своих возможностях, в одном эпизоде можем соединить кадры сверхусловные, для игрового кино немыслимые, с абсолютной физической достоверностью происходящего. К примеру, проход Акакия Акакиевича после департамента по темной улице должен быть предельно достоверен, разумеется, в законах языка мультипликационного кинематографа. Но вот герой исчезает в темноте, за светом фонаря, и вслед ему, как почетный караул, по обеим сторонам улицы выстраиваются ровные ряды букв. Для мультипликации условный прием, для игрового кино сверхусловный, который оно вряд ли выдержит. С другой стороны, то, что Я вообще противник пресловутой краткости в мультипликации, которая считается чуть ли не ее привилегией по отношению к другим видам кинематографического искусства. Краткость не позволяет проявить нечто невидимое в зримых образах, она не позволяет создать определенное эмоциональное поле, которое окружает героя. Уже после написания режиссерского сценария проход Акакия Акакиевича по улице, который мы планировали уложить секунд в сорок, вдруг начал расползаться изнутри. Мы долго с оператором Александром Жуковским вымеряли этот эпизод, в результате чего стало понятно: какие там сорок секунд! Эпизод должен стать едва ли не отдельной главой фильма. Это большая удача, если по мере нарастания временной длительности одного и того же плана на экране соответственно меняется и восприятие зрителя. Я еще на «Сказке сказок» пытался проверить, что способен выдержать долгий крупный план в мультипликации, потому что здесь совершенно иначе работают ритм и жест. Удельный вес, например, жеста на единицу времени в мультипликационном кино, мне кажется, выше, чем в игровом. Поэтому здесь приближение экранного времени к физическому, реальному требует просто отказа от традиционных для мультипликации форм и средств выражения. Особенно явственно это проявляется на стыках условного и реального времени. Даже когда в кадре задана условная среда, реальный звук преобразует ее.
Т.Иенсен. Тем более что условность и реальность, если они в своем строе высокохудожественны, то в игровом ли кино, или в рисованном они на равных создают искомую правду искусства, которая может оказаться сильнее в самом сверхусловном фильме, а в самом Ю.Норштейн. Если судить только по внешним признакам, то разница между так называемой реальностью и так называемой условностью весьма относительна. Скажем, реальны или условны очертания причудливо скомканной бумаги, подсвеченной Т.Иенсен. Таким образом, из реального приема может родиться условность как таковая, а из условного приема некая реальность. И все это станет правдой искусства, если будет обеспечено правдой внутреннего развития действия. А внешне оно может воплощаться в самых различных, вплоть до фантасмагорических, формах. И здесь огромную роль играет ракурс авторского взгляда. Скажем, человек видит, как по раковине умывальника ползет муравей. Перед каждым из них одна и та же физическая реальность раковина. Но для человека раковина утилитарна, он привык не фиксировать на ней свое внимание, она в общем ряду окружающих его предметов, для муравья она огромный, неизведанный мир. И вот такие многочисленные ракурсы, столкновения разных пространственных миров обступают нас со всех сторон. Ракурс определяет и взгляд автора. Но если в игровом кино он обычно приближается к взгляду нормального взрослого человека, то в мультипликации, где безраздельно властвует сотворенная художником реальность, прием ее ракурсного построения может быть использован гораздо свободнее. Ю.Норштейн. Конечно. Ведь ту же улицу, по которой проходит Акакий Акакиевич, можно увидеть и как бы его глазами, и как бы со стороны. А можно и это является для нас искомым увидеть одновременность сосуществования этих двух пространственных миров мира Акакия Акакиевича, который видит перед собой только ровные строки букв, и мира, который просто бурлит вокруг него и, сталкиваясь с которым, он на секунду возвращается из своего небытия или, вернее, отлетает из своего бытия. И здесь самое главное определить не только свое, но и его видение реальности. Чем она является для нас, для него? Акакий Акакиевич окружающую его действительность воспринимает не далее вытянутой руки. Однако такой ракурс реальности имеет отношение только к первой части фильма, условно я ее называю идиллической. Т.Иенсен. Что значит «части»? Ю.Норштейн. Я для себя, чтобы иметь некий обобщающий модуль фильма, делю его на три части: идиллическую, реалистическую и фантастическую. Первая часть это как бы проекция авторского взгляда изнутри того мира идиллии и покоя, в котором жил герой вплоть до ограбления. Во второй части, драматической, Акакия Акакиевича, как гром среди ясного неба, настигает удар судьбы, когда реальность, которую он не замечал, замещая ее реальностью буквы, вдруг обрушивается на него со всей мощью и неумолимостью. И это должна быть жесткая, строго регламентированная реальность и в эпизоде с частным приставом, и в департаменте, и на приеме у значительного лица. А в эпизоде смерти Акакия Акакиевича она принимает еще и формы откровенной физиологичности. Но направленное движение к смерти начинается раньше, в первой части, как только появляется мотив шинели. Ведь Башмачкин панически боится Т.Иенсен. И дело здесь не только в природном консерватизме Акакия Акакиевича, но и в том, что он не участник этой устрашающей чиновничьей машины, и хотя он, конечно же, не традиционный Ю.Норштейн. И он во что бы то ни стало хочет сохранить свою безмятежную идиллию, сохранить связь с этой чистой формой, с орнаментом букв. А новая шинель потребовала от него новой жизни. Еще будучи в проекте, она сделала само существование Башмачкина иным, «как будто бы он женился» и « Т.Иенсен. Гоголь пишет, что он «сделался Ю.Норштейн. Даже огонь показывался порою в его глазах. Но самое главное шинель начала перетягивать на себя его творческую энергию переписывания. В день получения новой шинели он дома ничего для себя не писал, «а так немножко посибаритствовал». Одну эту фразу Гоголя можно раскручивать сколько угодно. Предположим, если бы Акакия Акакиевича не ограбили, как бы дальше пошла его жизнь? Осталась бы прежней? Т.Иенсен. Когда Акакий Акакиевич в новой шинели шел на вечеринку к своему сослуживцу, то вдруг с любопытством остановился перед освещенными окнами магазина, Ю.Норштейн. И когда такой человек выходит из своего тотально замкнутого пространства и вступает в окружающий его мир, что с ним должно происходить? Т.Иенсен. Он мгновенно погибает. Символисты бы сказали, что здесь мотив Ю.Норштейн. Для Гоголя этот мотив вообще довольно характерный. Однако смерть Акакия Акакиевича никак нельзя делать ни символичной, ни фантастичной. Она должна быть гораздо сильнее прозаичностью, будничностью происходящего. Человек умирает, а мы видим комнату, кровать, рваные обои, и все это подробно, отстраненно от главного события. Натурализм, физиологичность среды, обступающей со всех сторон умирающего героя, надо довести до максимально воспаленного предела. Но и здесь ни в коем случае нельзя делать Т.Иенсен. А буквы перед смертью появляются? Ю.Норштейн. Я еще не знаю. Ведь Акакий, умирая, о них совершенно не думает. Но они могут появиться уже после смерти, выстроиться, например, в длинные ряды, как для почетного караула, впрочем, я еще совсем не знаю, как это должно быт?.. Т.Иенсен. А третья часть фильма, вы сказали, фантастическая? Ю.Норштейн. Да, это когда возникает фантом Но фантастическое должно взвихриться с того момента, когда «по Петербургу пронеслись вдруг слухи, что у Калинкина мост?.. стал показываться по ночам мертвец в виде чиновника». «По Петербургу пронеслись вдруг слухи» по одной этой фразе можно снимать фильм. (Такие же слухи проносятся о Ревизоре, о капитане Копейкине, о Носе, который гуляет по Невскому проспекту.) Я представляю себе, как из темноты вдруг появляются головы, лица, которые передают друг другу эти слухи, и все это вскипает, раскатывается по всему Петербургу, как круги в воде от брошенного в нее камня. И все это переплетается с городом, с кубами его домов, с Невским проспектом. Но в одно мгновение «обманчивый свет фонаря», словно почувствовав состояние героя, может все изменить вокруг него, как, скажем, в «Невском проспекте». «Тротуар несся под ним, кареты со скачущими лошадьми казались недвижимы, мост растягивался и ломался на своей арке, дом стоял крышею вниз, будка валилась к нему навстречу, и алебарда часового вместе с золотыми словами вывески и нарисованными ножницами блестела, казалось, на самой реснице его глаз». По существу этот образ сродни поэтике Т.Иенсен. А как вы собираетесь делать гротеск? Ю.Норштейн. Это самый сложный для меня момент. Сложный не в плане принципиальной для мультипликации невыполнимости, она, напротив, тяготеет к открытой гротесковости, и Андрей Хржановский здесь большой мастер. Сложный в плане того, что литературный гротеск всегда объемен, а в переводе на язык рисованного кинематографа чаще всего однозначен в графической карикатурности. Однако Т.Иенсен. А прием комического сказа с характерной для него языковой игрой вы сохраните? Ю.Норштейн. Это тоже очень сложный для меня вопрос. То, что текст Гоголя может присутствовать в фильме только как вехи на пути развития фильма, для меня очевидно, иначе он убьет экранный образ. Но как сохранить голос рассказчика, который не должен быть сказовым сопровождением всего действия? Т.Иенсен. Но жанрового, стилевого, интонационного монохрома в фильме не будет? Ю.Норштейн. Нет, не будет. К примеру, идет мотив буквы, и вдруг свистопляска метели, когда снег слепит глаза, а Башмачкина толкают, сбивают с него шляпу, Т.Иенсен. А малейшее проявление человеческого потрясает. Собственно, именно так в гоголевском тексте работает знаменитая фраза Акакия Акакиевича: «Оставьте меня, зачем вы меня обижаете?» Ю.Норштейн. Я сейчас все время стараюсь вспомнить тот ужас, который пережил в детстве, первый раз прочтя эту фразу. Ужас бессилия. Т.Иенсен. А как вы относитесь к собственно лирическим отступлениям в сценарии Петрушевской о жалости, о милосердии? Ю.Норштейн. Т.Иенсен. Но ведь у Гоголя почти нет этой прямо направленной к читателю речи. Впрямую он обращается к читателю, только когда говорит о Ю.Норштейн. Конечно же, прямого обращения к зрителю экран не выдержит, то есть прямого словесного обращения. Это должно проявиться в В этом смысле очень показателен финал повести. После смерти Башмачкина, после всей этой фантасмагории с чиновником, крадущим шинели, вдруг напоследок, под занавес анекдот с коломенским будочником, который видел привидение собственными глазами, однако оно «было уже гораздо выше ростом, носило преогромные усы» и, спросив: «Тебе чего?..», показало «такой кулак, какого и у живых не найдешь». Будочник ответил: «Ничего», да и поворотил тот же час назад". В одном этом «Тебе чего?..» «Ничего» заключен искомый для читателя момент разрядки и очищения. Это как в детстве, когда наплачешься вдосталь, а потом вдруг Т.Иенсен. Какое количество разных стилевых, интонационных напластований соединится в художественном единстве фильма! И все это мультипликация способна выдержать? Ю.Норштейн. На мой взгляд, для мультипликации романная форма идеальна. Только очень важно точно определить ритмический рисунок всего построения фильма. Я достаточно неплохо чувствую ритм секунды и в процессе съемок каждую снимаемую монтажную фразу независимо от дальнейшей музыкальной записи несколько раз прогоняю через монтажный стол и простукиваю стеклографом на пустой пленке некий звучащий во мне ритм. Таким образом, я уже на этой стадии получаю куски, почти адекватные тем, которые потом войдут в фильм. Причем в разные состояния одну и ту же монтажную фразу можно ритмически построить Но каким образом мы все это будем делать в картине? Вообще, когда начинаешь оглядывать весь фильм, то кажется, что это такая гора, которую невозможно одолеть. Легче представлять себе Для меня главное, чтобы я был максимально правдив в каждой отдельной точке фильма. А целое? Но, в конце концов, каков я, каковы мы все, авторы, таким и фильм будет. 1985, № 2 |
Предыдущие 5 материалов:
Кинематограф в ряду искусств
Михаил Ромм
|
Следующие 5 материалов:
«Искусство родилось из запретов, стыда и страха»
Кира Муратова
|
Оглавление номера | Главная страница |
Copyright © 19992002 Искусство Кино E-mail: kino@kinoart.ru |