Содержание • «Военная литература» • Мемуары
На меловой фабрике, где работал счетоводом отец, трудовая деятельность продолжалась. Рабочие, их было человек тридцать, ломали мел в карьере, на тачках отвозили к мельнице. Размолотый мел отмучивался, подсыхал в отстойниках; затем его перемалывали вторично и грузили в мешки для отправки. Естественно, в Германию.
Всё это делалось без торопливости.
Заправлял на фабрике немец со странной фамилией Фаттер, что выглядело бы в переводе как Оттец. Он был кривоног от рождения, хром с Первой мировой, сед и криклив. Любимым словом в его лексиконе было Scheisse дерьмо. Орал он постоянно, считая видимо, что именно этим способом добьётся максимального повышения производительности труда. Особенно раскипятившись, влетал в конторку, хватал трофейную винтовку и палил с крыльца в воздух. Благодаря крику и пальбе слыл в округе немцем грозным и опасным.
Фаттер был не «имперским», а «судетским» немцем, из переставшей тогда существовать Чехословакии ; благодаря знакомству с чешским мог в своём руководящем крике на фабрике пользоваться отдельными общепонятными славянскими терминами, обильно сдобренными «дерьмом», что обеспечивало необходимый прямой контакт с рабочим классом.
Постепенно выяснилось, что дальше крика немец не идёт. «Своих» рабочих он где-то в немецких инстанциях от высылки в Германию отстаивал. Иногда добывал и лично распределял кое-какой паёк....
В конторке над столом немца висел большой в рост портрет Гитлера. В один из февральских дней сорок третьего, после траурных сообщений о Сталинграде, портрет со стены исчез. Перехватив утром удивлённый взгляд отца, немец выкрикнул «А-а, Scheisse!» и выскочил из конторки, грохнув дверью.
К отцу Фаттер проявлял даже некоторую уважительность. Оказывало влияние, по-видимому, различие в чинах: отец закончил Первую мировую штабс-капитаном российской армии, немец же унтер-офицером австро-венгерской. Оба на этих высотах и остались, однако субординация даже в этих изменившихся обстоятельствах продолжала действовать, и немец в моменты благорасположения обращался к отцу Herr Hauptmann господин капитан.
Однажды, осенью сорок третьего, немец сказал:
Герр гауптманн, а что, собственно, делает ваш младший сын на этой дерьмовой гребешёчной фабрике?
Отец пожал плечами:
Ученик.
Дерьмо. Я думаю... ему лучше работать у нас. Советую. Конечно, и здесь всё дерьмо, но... И лучше быстро быстро.
Так я оказался на меловой фабрике. Юра трудился на шахте, где ломали в небольших количествах бурый уголь, там же работал и Ростю. Здесь угон в Германию пока не грозил.
Я к тому времени уже почти забросил дневник, не до того было. Фронт приблизился к Днепру, обстановка накалялась. Едва успевал записывать названия населённых пунктов, перечисляемых в сообщениях от Советского информбюро. Они были всё ближе, освобождённые Красной Армией города и сёла... В разговоре со случайно встреченным знакомым можно было ввернуть безразличным тоном: «говорят, что..». и перечислить несколько названий. Для дальнейшего распространения.
А через несколько дней после перевода на меловую фабрику появился приказ об очередной мобилизации в Германию. Однако меловая фабрика , где был свой «фюрер», рабочих не отпускала.
Так мне впервые повезло с немцем. Впрочем нет. Во второй раз. В первый было с тем молодым унтер-офицером люфтваффе, который мог отхлестать меня по физиономии чёрной кожаной перчаткой. Но не стал.
Ведь должны же были откуда-то взяться немцы, которые потом, начиная с мая сорок пятого, станут, убирая развалины гитлеровского рейха, строить на их месте что-то человечное. Среди строителей новой жизни неизбежно окажутся и те, что пришли на нашу землю в серо-зелёной форме. Все такие одинаковые. И всё-таки в чём-то разные. Может, вернувшись из плена, человеком нового времени стал и Фаттер, осмелившийся в сорок третьем снять со стены и убрать за шкаф портрет фюрера, да еще и выразиться при этом нецензурно. Кто знает?
С непродолжительным периодом работы на меловой фабрике был связан эпизод перехода с позиций наблюдателя и регистратора событий к роли участника.
На столе Фаттера стоял древний «ремингтон» с латинским шрифтом. Немец, кряхтя и поминая дерьмо, отстукивал время от времени на машинке корявым пальцем производственные рапорты, заявки, письма в германские инстанции.
Отступление шло на всех фронтах. Ещё не гремело на востоке, но нервозность в поведении «местных» немцев возрастала. Появлялись, проходили какие-то части, Кременец опять приобретал прифронтовой вид. Этому весьма способствовали также разрушения и пустыри, украсившие город в итоге почти трёх лет внедрения «нового порядка».
Сейчас я уже не могу восстановить в памяти, кому именно пришла в голову идея отпечатать на том «ремингтоне» листовку, адресованную немцам. Соблазн был велик, а отец в свои пятьдесят сохранял юношескую склонность к риску. Печатать листовку на машинке с латинским шрифтом, таких машинок всего-то насчитывался в городе, надо полагать, десяток другой, было безрассудством. Не менее безрассудно было расклеивать эти листовки под покровом темноты вдоль Риттерштрассе, преимущественно вблизи дома: действовал всё более жесткий комендантский час, огонь немцы открывали без предупреждения. И совсем уж наглостью было послать эти листовки в немецкие учреждения в том числе и пану гебитскомиссару по почте. Но очень хотелось подействовать им на нервы.
Текст готовили вместе. Пользуясь отсутствием Фаттера, я печатал листовку прописными буквами под копирку в то время, как отец стоял «на стрёме». Копирку потом торжественно сожгли. Расклеивали листовку вместе с Юрием поздней ночью, когда лишь лай собак нарушал насторожённую тишину.
Утром я прошёлся по Широкой, любуясь плодами нашего труда: белели на столбах листочки с немецким текстом. К вечеру они исчезли.
Содержание листовки не помню. В основном, было оно ругательное, хотя до Scheisse мы не опускались. Смысл же сводился к совету убираться восвояси, nach Vaterland, пока целы кости.
Такой эпизод в нашей жизни имел место. Посоветоваться было не с кем, действовали по собственному разумению.
Ни о приёмнике, ни о листовках в дневнике не упоминается. Автор неуклонно придерживался правила не вмешивать в свои дневниковые дела родных, наивно полагая, что если найдут дневник, отвечать будет он один.
Вероятно, только растущая неразбериха заключительного периода оккупации помешала тогда гестапо выяснить, на чьей же машинке и кто печатал ругательную эту, а затем и ещё одну листовку, с данными о фактическом положении на Восточном фронте ( по сводкам Информбюро ). Заодно обнаружить в конторке фабрики, в пыли за шкафом портрет фюрера в рост и почти бесхозную винтовку. И принять соответствующие меры.
Впрочем, перед самым бегством Фаттера на запад немецкую машинку изнасиловали ещё раз. Я отпечатал текст на немецом языке. « Справка. Этот дом и его жители находятся под покровительством войск СС. Входить в дом запрещается. Гауптштурмфюрер (подпись неразборчива )». Справка была скреплена круглой печатью с орлом. Когда в отсутствие запарившегося в сборах Фаттера прикладывали печать, её слегка повернули, чтобы немецкая надпись вокруг орла «Меловая фабрика Кременец» стала тоже неразборчива.
Теперь важно было правильно выбрать время для прикрепления справки на входной двери в дом. Не слишком рано. Но и не слишком поздно.
И ещё более важно было не опоздать убрать эту справку. А то ведь могли оказаться в Красной Армии люди, наделённые чувством юмора в недостаточной степени.
Впрочем, справку не видели ни те, ни другие.
Обошлось.
Красная Армия форсировала Днепр, освободила столицу Украины и прорвалась далеко на запад. От Житомира до Кременца было двести километров по прямой. Сто пятьдесят, от Киева до Житомира, советские танкисты преодолели за шесть дней. Подсчитали всё это кременецкие немцы и... драпанули. Бежал гебитскомиссар, бежало гестапо, бежали и сподвижники. Установилось в ноябрьские дни сорок третьего в Кременце безвластие. И обыватель занялся ревизией немецких складов. Широкая была усыпана зерном, деловито сновали люди с мешками...
Отец, изучив обстановку по доставленным из погреба сводкам от Советского информбюро, сказал:
Нет. Сюда им не дойти. Слишком узкий клин. Слишком растянуты фланги. Немцы могут ударить с севера или с юга. Надо укреплять фланги, дальше продвигаться нельзя. Но то, что у немцев паника прекрасно! Не те уже немцы! Однако, могут вернуться.
На семейном совете было решено срочно рыть убежище неподалёку, в заросшем густым орешником склоне. Место присмотрели давно. Работали вчетвером отец, Ростислав, Юрий, я, и к рассвету всё было готово. В плотной глине получилась вместительная нора. Свод укрепили принесёнными из дома брусьями, вход прикрыли деревянным щитом, замаскировали дёрном...
Отец оказался прав: немцы, сосредоточив силы, срезали кончик клина у Житомира, продвинулись снова на несколько десятков километров на восток, к Киеву.
Вернулись они и в Кременец. И стало не до дневников.
Полыхали отблески ночных пожаров. То и дело возникала стрельба. Людей хватали на улицах, теперь уже не обращая внимания ни на какие «аусвайсы»...
И почему обошло всё это дом за пригорком, я ни понять, ни объяснить не могу. Жили голодно, не было возможности отправиться в экспедицию за продуктами. Дежурили по ночам, всегда в готовности бросить дом, бежать в укрытие. Дом выглядел вымершим. Такими были и соседские. Опустошённый город, казалось, лишился последних своих жителей.
А затем, в конце декабря, началось наступление войск 1-го Украинского фронта с Киевского стратегического плацдарма. В канун Нового, 1944 года был вновь и теперь уже окончательно освобождён Житомир...
11 января 1944 годаДолго не писал, не до того было.
Сегодня фронт ровно в ста пятидесяти километрах от нас. Тут проводится эвакуация.
Готовлюсь удрать в лес, а дневник сейчас закопаю. Буду счастлив, если придется когда-нибудь его откапывать.
ПРИВЕТ, ТОВАРИЩИ!
СМЕРТЬ НЕМЕЦКИМ ЗАХВАТЧИКАМ!
Я уже в течение многих месяцев регулярно изо дня в день слушаю Москву и точно информирован обо всем, происходящем на фронте.
Бейте этих гадов до последнего, хотевших уничтожить нашу Родину.
Еще никогда за время своего существования Россия не стояла так высоко, как стоит она сейчас.
Но СССР после войны будет стоять еще выше!
Дожить бы и увидеть.
Ранняя весна сорок четвертого. По булыжникам Широкой, затянутым жирной грязью, идут наши. Солдаты Красной Армии идут на запад.
Тогда, первого июля сорок первого, на восток уходили молодые парни, ладно обмундированные, в касках, с самозарядными винтовками СВТ, гранатами. Шли недолго, несколько часов. Протарахтели повозки, прошло несколько грузовиков, несколько танков. И всё...
И вот наши по той же мостовой идут на запад. В разномастных шинелях и бушлатах; кто в обмотках, кто в сапогах, кто в каске, кто в ушанке. Идут не в ногу, даже вроде бы и не в строю: одни по мостовой, другие по тротуару. Но ведь на запад! Большинство с автоматами, у кого на груди, у кого за плечом, стволом вниз. По двое несут длинные ружья. «Пэтээр», объяснил парень, присевший поправить обмотку. Объяснил, называется... Похоже, ровесник мне, ростом чуть ниже, на погоне две полоски. Шинель зеленая, сукно добротное.
Второй фронт.
Что второй фронт?
Шинель, говорю, второй фронт. Союзники подарили, Черчилль прислал. Вместо второго фронта. Понял?
А-а! Понял. Здорово!
Здорово, не здорово, а и то ладно. Сам-то русский, что ли? Чешешь по-нашему. Какого года?
Что какого года?
Лет сколько, говорю.
А-а! Двадцать шестого, восемнадцать будет.
Ну, скоро пойдешь.
А вы... ты какого года?
Двадцать пятого. Скоро год, как воюем.
А в этом ... диске сколько патронов?
Всё расскажут, будь спок.
Мы шагали рядом, он догонял своих.
Хотите закурить? Сигареты, они мне ни к чему...
Фрицевские? Это что же, они вас тут сигаретами снабжали? хмуро оглядел, взял пачку из протянутой куда её денешь руки и пошёл, не оглянувшись.
Шли молодые и пожилые, усатые, небритые, иногда оглядывали, обменивались замечаниями. И постепенно возникло никак не прогонишь ощущение, что я-то для них чужой. Я для них зритель, праздношатающийся. А они при деле. Они идут по мостовой, по булыжникам, в набухших мятых шинелях, усталые, может быть голодные. Идут куда надо. А я на тротуаре, в стороне.
Незаметно возникло и закрепилось тягостное чувство, кажется, стыда за эти сигареты, за то, что зритель. И зависти? Это же идут победители, те, кто может говорить: н а ш е дело правое, победа будет за н а м и. Забрызганы грязью, серые лица, никакого в глазах огня. Но идут вперёд, на запад и неуклонно теснят всю эту безотказную машину. С Кавказа, от Сталинграда, чёрт знает откуда теснят и теснят. К тому же всё быстрее и быстрее.
Конечно, мы остались тогда здесь не по своей вине и не по своей воле. Нас не признали своими. Папин арест... И всё произошло так внезапно тогда, в первые дни войны... Но теперь? С ними надо идти, по мостовой. Чтобы иметь право на злость, на гордость, на такой автомат. А папа, мама? Даже подумать страшно. Но ведь папа сам пошёл в девятнадцать на войну, вольноопределяющимся. И всегда гордился этим, ранениями, Георгиевским крестом такой редкостью на груди офицера, орденами, «золотым оружием». Тем, что служил России. Хотя потом ему за это никто «спасибо» не сказал.
Наш военрук, тот, в сорок первом, с «пилой» в петлицах, был ворошиловский стрелок. И может быть он успел выпустить из нашей школьной мелкашки хотя бы одну пульку. И уложить хотя бы одного врага. И тем самым приблизил этот мартовский день сорок четвёртого, когда мне надо немедленно решить, прежде всего для самого себя: ждать ли от других мщения за всё, что творилось на нашей земле и повсюду все эти годы или идти самому, с таким вот автоматом.
Им будет очень тяжело. Но ведь в душе отец одобрит и будет гордиться ? Ведь он тогда, в четырнадцатом, был мне почти ровесник. И думал, наверно, так же, как я сейчас. Хотя представить его себе могу только взрослым. Почему так?
Пехота жмётся к обочине, окончательно перебирается на тротуар. Её обгоняет колонна машин: трёхосные грузовики со странными тупыми носами, маленькие юркие вездеходы, на сиденьях четверо, да ещё двое на крыльях, ноги свесили. Офицеры в ремнях, погоны со звёздочками... На плечо ложится рука. Рядом отец. Мельком встречаемся взглядами. Смотрим на войско, на нашу армию, которая идёт на запад. На запад! Там бубнит война.
Отец знает, о чём я думаю. И я знаю, что он знает: я д о л ж е н туда. С автоматом.
* * *
Нас, Юру и меня, недели две спустя приняли в комсомол. Вызвали, сказали, «знаем о вас, вы себя не запятнали» и сообщили, что мы приняты в комсомол. Правда, билеты не вручили, не было еще бланков. Но дали обоим «бронь». Юру «бросили на связь», и с тех пор он занимался этим тридцать пять лет, до последних дней свой жизни.
А я несколько дней спустя, как и все мои сверстники, получил повестку. Отправился в военкомат с «бронёй» в кармане. Но я ее не предъявил. И меня взяли.
Отец научил мотать портянки и делать из шинели скатку. И еще многому.
Если бы меня спросили сегодня о самых тяжких мгновеньях жизни, я бы, конечно, вспомнил не одно. Как уводили отца, и как он перекрестил меня из полуторки, что стояла на Широкой за пригорком, напротив нашего дома. Как встретился глазами с Фридой почти на том же месте, когда ее везли... Как мы призывники бодро шагали по Широкой, а по тротуару, вслед за нашим строем, двигались, всё уменьшаясь, две фигурки отца и мамы. Было жгучее чувство вины перед ними за боль, которую я им причиняю. Но после всего, что было, я не мог остаться. После жизни без родины. После этой самой долгой ночи...
Проводив меня, отец отправился в военкомат . Но его отослали домой. Сказали, что сейчас не сорок первый и ополчение не формируется. Предложили заниматься восстановлением, разбивать парк на пепелищах, где было гетто. На пепелищах города, который не знал военных действий, где разорвались всего две бомбы. Да и те ещё в тридцать девятом. Сегодня там, на месте гетто, большой роскошный парк . Приезжайте, полюбуйтесь. Не поверится, что под ним подвалы и кости... Впрочем, приглашаю так, будто это нынче не зарубежье. В том числе и для меня. Городок, о котором осталось в памяти столько всякого. И где покоятся мои близкие...
...В конце июня сорок первого, когда уже громыхало невдалеке, ко мне примчался попрощаться мой друг Гоги Геджадзе. Он принёс душистое письмецо: «Мы с мамой уезжаем. Наверно, больше не встретимся. Я буду тебя вспоминать. Я напишу тебе в Кременец после войны, хорошо?. Люся». Это было первое такое письмо, адресованное мне. От девочки, которая сидела за первой партой и всё заплетала тонкими пальчиками концы светлых косичек. Было почему-то очевидно и им и нам, что они должны уезжать, эвакуироваться, а мы остаться...
Ранней весной сорок четвёртого буду уходить и я. Теперь с полным основанием. Уже с вещмешком за спиной, я попрошу отца:
Если мне будет письмо, перешли его туда, на полевую почту. На фронт.
И он пообещает.
Но письма не будет.
Останется в памяти на всю жизнь выражение отчаяния в глазах отца: «Постарайся вернуться..». Отца давно нет : ему всё напоминали его боевое прошлое, и это кончилось инфарктом. И всё же, возможность умереть в своём доме, в окружении близких, полагаю счастьем. Оно было отцу даровано.
* * *
И ещё, чтобы не возвращаться к теме дневника. Тогда, уходя из родного дома, я запрятал дневник всё на том же любимом чердаке, а не закопал, как сообщал в последней записи. Что-то помешало. Оказавшись в действующей армии, очень быстро понял, что могут убить. И труд летописца никому на глаза так и не попадёт. Я отправил родным письмо. Дневник извлекли из тайника, прочитали. И было принято единственно верное решение: передать тетради Чрезвычайной государственной комиссии по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков. Так дневник оказался в Москве, а затем и в числе материалов Советского обвинения на Нюрнбергском процессе, где судили главных нацистских военных преступников. В 1946 году тетради вернулись в Кременец с сопроводительным письмом из Секретариата указанной Чрезвычайной комиссии (за номером С-840, от 2 июля 1946 года ) :
Гор. Кременец, Тернопольской области,Горсовет
т. Кравченко Бережному А.В.
Задержка возвращением Вам дневника вызвана была обстоятельствами, связанными с Нюрнбергским процессом.
С благодарностью возвращаем дневник Вашего сына.
Приложение: Дневник
Ответственный Секретарь Чрезвычайной Государственной Комиссии ( П. Богоявленский)
Тогда же отец передал тетради в музей, где они и экспонируются. В том числе и для автора.
В 1958 году состоялось второе путешествие дневника в Москву. Его подлинник был запрошен Центральным государственным архивом Октябрьской революции и социалистического строительства (ЦГАОР) после встречи моей с майором милиции, о чём шла речь в начале этой книги. Дневник запросили с целью устранения, при участии автора, неясностей и ошибок в тексте машинописной копии, хранившейся в ЦГАОРе: автор уже в годы юности грешил крайне неразборчивым почерком. Возвращены были тетради также с сопроводительным письмом, в котором, в частности, говорилось:
«Этот дневник сыграл значительную роль в деле разоблачения немецко-фашистских преступлений не только на территории г.Кременца, но и в целом на территории Советского Союза и фигурировал на Нюрнбергском процессе. Ещё раз выражаем Кременецкому районному музею благодарность за присылку нам дневника Кравченко-Бережного Р.А.Приложение: две тетради на 276 листах и карты на 3-х листах. Начальник отдела ЦГАОР СССР капитан Иллерицкая».
Думаю, капитан Иллерицкая очень милый человек преувеличила роль дневника «в деле разоблачения..»., но всё же приятно, что юный автор не зря тогда корпел на своём чердаке.
Во всяком случае, она подарила автору копию дневника. Иначе не получилась бы эта книга.
Вот теперь, пожалуй, можно отправиться и дальше.
Стучат и стучат вразнобой, не спеша, колёса, эшелон ползёт куда-то на северо-восток. Вдоль пути обломки шпал. Для превращения при отступлении целых шпал в такие половинки они сконструировали специальный «плуг». Его цепляли в конце последнего уходящего на запад состава, и он оставлял за собой вот такое крошево. Потом пути восстановили для нужд фронта на скорую руку: обломки рельсов разной длины, колёса тарахтят, кто во что горазд. Звонкое эхо отскакивает вдруг от обгоревшего остова вагона на обочине, от закопченных щербатых обломков кирпичной стены. Следы войны повсюду...
Едем. Пока на северо-восток. Но ведь потом, теперь уже скоро на запад? Подолгу стоим на каких-то безвестных полустанках. Из встречного эшелона доносится обрывок щемящей песни: «Прощай, любимый город..». Чистые девичьи голоса. Стучат, проскакивают платформы: танки, танки, танки... пушки...теплушки, двери настежь, обрывок песни.
Ещё тянется ниточка, связывающая с родными, с домом. Ночью одиночество и тоска тяжким комом скапливаются в груди. Утром легче. Утром солнце, весна. Яркий внешний мир отодвигает, подавляет то, что внутри. Ползёт, вращается в дверном проёме земля; клочки чего-то зазеленевшего перемежаются с непривычно просторными чёрными массивами полей, и снова развалины, трубы над ними, нелепо вздыбившееся крыло самолёта, куча касок у обочины... Корова на привязи, рядом белобрысая девчонка в чём-то старом-старом, линялом. Машет. И мы машем. Что-то кричат вслед девчата у насыпи и тоже машут: к нам, мол, сюда... Кричим и мы. Мы же мужчины. Вернусь в линялой гимнастёрке, позвякивая медалями, рука перевязана. Подойдёт вот такая, улыбчивая...
На станции сутолока, посапывают паровозы, с грохотом трогает встречный. Обветренные лица, стоптанные сапоги, гимнастёрки с распахнутым воротом, без ремней, медали. Бывалые. «Новое пополнение? Скоро и вы туда. Повоюете». «Повоюем!» По ваг -о-о-о-нам! Солнышко ласковое, весеннее, запахи угольной пыли, дёгтя, паровозного дыма. И оживающей земли. Едва распустившегося липкого берёзового листа. Проплывает рощица, полупрозрачная, нежная.
Вроде и нет войны.
Вроде одна только весна на всём белом свете.
Эшелон ползёт черепашьим ходом по Подолью, к Проскурову. Паровоз далеко впереди пыхтит натужно и неровно, временами частит, буксует. Не видно конца подъёму, движение замедляется, всё реже постукивают колёса. Двери всех вагонов раздвинуты; висят, болтаются ноги; сидят на полу, греются под неназойливыми лучами те, кто успел устроиться в дверях. Стоят за ними, опершись о перекладину, менее шустрые. На нарах стало просторнее, там «добирают» ребята, которым не хватило ночи. Поём. Соревнуемся с соседями, кто громче. От всего эшелона доносится вразнобой: «... а за нею козаченько їде коней напувать..».
Паровоз окончательно захлёбывается, останавливаемся, так и не одолев подъём. Зеленеющие откосы вдоль пути сразу покрываются людьми, похоже, тронемся не скоро. Как нас всё-таки много в эшелоне...
Приятно вытянуться на нежной весенней траве, вдыхать аромат чабреца. Так пахнет на горке вблизи дома, где мы запускали в синее небо змеев... Отъехали каких-то двести километров, а как далёк он теперь, дом. Как они там? Не отпускает щемящее чувство жалости, вины... Мама, мама, которая всю жизнь провела под крылышком отца, ринулась вдогонку. По прифронтовой полосе, на попутных машинах. Чтобы ещё раз увидеть. Чтобы отдать добытую где-то банку тушёнки...
Текут в полудрёме мысли, нанизываются... Но незаметно их оттесняет что-то новое, тревожное. Звук. Тихо, утробно гудит где-то там, в синеве. Смолкают голоса. Через минуту уже лишь этот звук господствует над эшелоном. Все смотрят вверх, где красиво подсвечена клонящимся к горизонту солнцем маленькая серебристая игрушка. Разведчик. «Рама», так его называют наши. Совсем безобидный, почти неподвижый там, в зените. Кто-то спохватывается: «В-о-о-здух!», а от головы эшелона уже по цепочке команда: «По вагонам!» Поздновато вроде. Серебристая двойная чёрточка медленно уплывает, растворяется в лучах солнца. Красиво.
Эшелон ещё долго стоит. Говорят, должны подать второй паровоз. Забираюсь к себе на верхние нары, к окошку. Подкрадывается сон.
...Просыпаюсь ночью. В вагоне тишина, но никто не спит, тревожное дыхание, шёпот. Темно. И гул моторов. Давно знакомый голос «хейнкеля-88» среднего бомбардировщика. Нутряной, ноющий звук удаляется, затихает. Затем снова нарастает. Самолёт кружит где-то там в тёмном небе, над затихшим, притаившимся эшелоном. Не напрасно блестела в лучах заходящего солнца «рама»: этому хейнкелю нужны м ы , он ищет н а с. М е н я, опять меня...
А я безоружен и беспомощен. Я ещё не солдат, я лишь должен стать им. Должен был стать... Я стараюсь не дышать, сердце молотом отдаёт во всём теле. Страшно. Страх сковывает тело, замораживает мысли. Загнанное вглубь, сознание пытается сопротивляться, пытается вызвать отвращение к самому себе жалкому скорченному комку, разбудить гордость, волю. Волю к чему? Я же безоружен. Я тёплый хрупкий мирок, который вот-вот превратится в клочья дымящегося мяса. Стоило ли ради этого куда-то рваться, пытаться что-то доказать себе и другим?
Гул, мощный, слитный, нарастает. Хейнкель ведёт уже всю стаю. По вагону проносится вздох. Беспощадный мертвенный свет на белых обращённых вверх лицах, на стене вагона соседнего эшелона. Значит, мы ночью ехали. Двери нашей теплушки по-прежнему распахнуты. Слепят глаза белые стены каких-то строений, белое поле упирается вдали в зыбкий мрак. А здесь, вблизи свет без теней. Кажется, не осталось уголка, щели, где бы сохранилась спасительная темнота. Слепящие фонари повисли в небе. И сразу бешеный, захлёбывающийся грохот зениток, шатёр пулемётных трасс... Значит, не брошены, не беззащитны. Даже на нашем эшелоне, где-то совсем рядом, бьют, частят орудия, вагон колотит дрожь. Но покрывает всё это слитный, густой гул моторов. Сейчас начнётся, сейчас...
И вдруг, вместе с режущим свистом первых бомб, люди кидаются из вагонов; мечущиеся фигурки рвутся туда, к колеблющейся вдали темноте. Падают, устилают поле.
Отче наш, иже еси на небесех... заводит кто-то рядом, срываясь в истерический крик. Лежу, закрыв голову руками. Подмывает присоединиться, прикрыться пусть даже этим от серий взрывов, сотрясающих вагон и, кажется, весь мир. Взрыв где-то вдали, затем ближе, ближе, следующий будет прямо в меня...
...Хлеб наш насущный даждь нам днесь!!! надрывается голос рядом. «Какой ещё хлеб? При чём тут хлеб!» мелькает дикая мысль.
Нет его! Нет!! Идиот! кричу изо всех сил, стараясь заглушить этим воплем звуки ада вокруг. Лишая себя надежды на спасение оттуда, свыше. И тут вспыхивает где-то в самом уголке помутившегося рассудка папино прощальное наставление: если будут бомбить под вагон. Трясу молящегося:
Прыгай! Под вагон! Колёса, рельсы прикроют!
Вываливаемся вместе. Прижимаемся к мазутной земле под защитой колёс...
Рёв самолётов затихает. Пышет жаром от горящего рядом вагона, где-то рвутся боеприпасы. Всё ещё колотят зенитки. «Ребята продолжали в этом аду свою работу, не согнулись, не кинулись врассыпную. Прикрыли тебя. А ты?.. Но это же в первый раз... Если не считать двух бомб в тридцать девятом, но они были для президента. А эти кромсали землю ради нас, по прямому адресу: чтобы мы не дошли до фронта, не взяли в руки оружие..». И всё же возникает впервые слабенькое, еле еле, чувство удовлетворения: первая, пусть совсем маленькая, победа над собой. Не обезумел. Помог товарищу...
* * *
Много лет спустя мы будем ехать с сыном в международном вагоне экспресса Прага Москва. Респектабельные иностранцы будут с заискивающими улыбками поглядывать на Васькину разбойную физиономию. И я, чтобы как-то на время нейтрализовать его жажду деятельности и разрушения, скажу, глядя в окно:
А вот здесь меня бомбили.
Вагон будет мягко постукивать на стрелках разъездных путей станции Гречаны. Той самой станции на подступах к Проскурову Хмельницкому.
Как бомбили? взыграет Васька.
Хорошо бомбили. Нормально, скажу я. И нечего будет добавить.
А воронки где? потребует он доказательств.
Воронок не будет. За окном будет вращаться разворачиваться красивая, благополучная, мирная земля.
Правда, скажет Васька как обычно, без видимой связи с предыдущим, при коммунизме у каждого будет своя маленькая электростанция? «Весёленький результат наших воспитательских усилий: им уже личные электростанции подавай», брюзгливо подумаю я.
Впрочем, и этот стоп-кадр из прошлого. Величайшим достижением последнего времени считаю возможность, хотя и далеко не всегда обеспеченную финансами, потыкать в кнопки номеронабирателя, услышать гудок вызова и затем совсем рядом, без помех голос сына:
Oui? или Yes?, или Ja?, в зависимости от того, где он сейчас болтается. Я скажу ворчливо:
Какое ещё «уи»? А он скажет:
Ну, привет.
Эшелон, продолжая своё движение на северо-восток, привезёт нас к столице. Москва весны сорок четвёртого окажется серой, строгой, малолюдной. Возможно, она и не была такой. Но такой я увидел её за несколько часов, что провёл в городе.
Взял меня с собою капитан, начальник нашей команды призывников. Эшелон, потрёпанный под Проскуровом и в Фастове бомбёжками, завшивевший и малость оголодавший питались домашней снедью, был остановлен в Лихоборах на помывку, санобработку и выдачу горячей пищи.
Горячий обед впервые за две недели!
С наслаждением парились в бане, просторной, пахнущей тёсом.
Когда отмылись и сменили белье, и ждали, дымя самокрутками, команду строиться на обед, капитан, ставший за это время наставником, воспитателем, просветителем, подозвал меня и сказал:
Хочешь Москву увидеть? Вместо обеда и кино?
Разве это Москва? опешил я.
Не совсем, но недалеко тут, рядом.
А можно? Успеем? Хочу.
До вечера простоим. Успеем, сказал капитан и, вроде оправдываясь, добавил, сестрёнка у меня здесь. Муж ещё летом сорок первого пропал. Тяжеловато живётся. Надо проведать.
Так может паёк отвезём?
Паёк до места выдали. Хотя недалеко осталось. Свой отвезу, а ты смотри. Скоро распрощаемся. Подучат вас, обмундируют и вперёд на запад. А мне опять в тылы.
Капитан хромал, тяготился увечьем и тыловой службой. Тем, кто продолжал воевать, откровенно завидовал. Рассказывал в пути о Сталинграде, Курской битве. Фронтовая жизнь закончилась для него там, под Прохоровкой. Остались воспоминания. Нашивки о ранениях. Боевые награды: я их впервые разгядывал так близко.
Возьму и свой паёк. Раз до места недалеко, всё равно.
Ладно, дуй в вагон, захвати там мой вещмешок. Я пока к коменданту схожу. Здесь строго.
Полчаса спустя мы ехали уже на попутной машине, капитан в кабине, я в кузове. Дорога была разбита, машину здорово кидало. Приткнувшись на корточках в углу у кабины и ухватившись руками за борта, я разглядывал давно не ремонтированные дома городской окраины, непривычные вывески: «гастроном», «промтовары»... Вроде бы по-русски... Не приходилось ещё видеть надписи на русском языке, не считая тех, прифронтовых: «Хозяйство Петрова», «Мин нет»... Два дня назад, когда эшелон миновал Хутор Михайловский , капитан сказал: «Вот и Россия». Но из раздвинутых дверей теплушки ничего особенно росссийского разглядеть не удавалось: ещё не ожившие поля и перелески, обветшавшие постройки, груды ржавого военного лома вдоль пути и развалины, развалины. Навстречу громыхали составы с военной техникой, новенькой, зелёной. Где-то всё это делали. В Москве, за Москвой?
Я в Москве. Позади годы оккупации. Завтра буду солдатом. Отправлюсь на фронт. Встречусь с врагом лицом к лицу. Появится возможность предъявить счет за всё: за Фриду, Кременец, за развалины и рвы, заполненные телами, за потерянные годы. За всё.
Едем в старом бренчащем трамвае. Людей мало. Они неулыбчивы, озабоченны. Проплывают здания со следами маскировки. Скверик, в нём дети. Они не знали оккупации. И эти хмурые люди не знали оккупации. Немцы сюда не пришли. Не прошли! Эти вот люди сделали так, что была остановлена и обращена вспять вся та махина. Такие простые, обыкновенные люди. Как капитан. У него не гнётся нога.
Товарищ капитан. Почему люди такие...хмурые?
Они усталые. Вкалывают. Знаешь, как вкалывают.
Потом шли по Садовой. Капитан сказал:
От меня ни на шаг. Документов у тебя никаких. За дезертира запросто примут. Здесь сейчас строго.
Мы шли по Москве.
Капитан хромая. Я стараясь идти рядом и в ногу. С отцом и Юрой всегда ходили в ногу. Отец говорил: «По старой привычке». А я буду по новой привычке. Тянул плечо вещмешок. Мы шли по Москве. И всё вокруг было обыденно. Патрули оглядывали строго и чётко отдавали честь. Капитан козырял. Я втягивал живот и старался идти в ногу.
Пришли, сказал капитан.
Свернули в тёмную подворотню, пересекли двор, покрытый выкрошившимся асфальтом поверх булыжника, поднялись по скрипучим ступеням. Удивила дюжина кнопок на рыжем дверном косяке. Капитан отыскал нужную и нажал два раза. Где-то в глубинах за дверью глухо прозвенело. Приблизились лёгкие шаги, лязгнуло, дверь с писком приотворилась.
Коля!...
Пили чай в комнате с высоченным, в лепных облупившихся украшениях потолком и окнами в два человеческих роста. Там виднелись крыши и маковки церквей, и силуэты в дымке вдали, их можно было принять за башни Кремля. Хотя Нина Павловна сказала, что Кремль отсюда не виден.
С той стороны погляди, сказал капитан. Выйди, погуляй. Засиделся в вагоне-то. Но со двора ни шагу. Заберут. Через часок отправимся. Я тебя позову.
Под вечер, когда возвращались, было более людно.
После смены едут, с заводов, сказал капитан.
Подростки, девчата, женщины, пожилые мужчины. В платочках, фуфайках, в кепках, ушанках. Усталые лица, замасленные руки. Непривычная скороговорка. Девушки на площадке вагона перешёптываются, поглядывая в нашу сторону. Что-то в моей внешности смешит их. Возможно, вязаная шапочка с помпоном. Кажется, здесь такие не носят. Я как иностранец среди них. Не свой ещё... Перемещаюсь, стараясь укрыться за капитаном. Но девушки тоже сдвигаются незаметно, и я снова ловлю на себе их лукавые взгляды... Нина Павловна тоже красивая. Провела мимоходом ладонью по волосам: «Мама, небось, любит. Как вас всех раскидало..». Вышла только до трамвая, помахала вслед, заспешила на работу. Круглые сутки трудится Москва.
Ночью, когда опять привычно стучали перестукивались колёса, долго не засыпал. Всё, что на протяжении этого длинного дня казалось обычным, серым и неприметным, приобретало яркость, выпуклость, значительность. Хотелось перебирать и перебирать в памяти этот день: улицы, трамваи, стройные силуэты колоколен, взгляды девушек, лицо и руки Нины Павловны... Книжные стеллажи в её комнате, полутёмный путаный коридор, кухня с многочисленными примусами на столах. В ванной десяток лампочек, от каждой витой провод на фарфоровых изоляторах. Из каждой комнаты этой необъятной квартиры свой выключатель в ванную...А как же коллективизм?... Засыпал под разнобой колес, и мысли роились, трансформируясь в непонятные, фантастические образы. Во сне хотелось есть.
Под вечер выгружались в Вышнем Волочке. Прощались с капитаном.
Спасибо, Николай Павлович, что свозили в Москву.
Почему Павлович? удивился капитан. Семёнович я с малолетства.
А как же Нина... удивился в свою очередь я, но прикусил язык.
Наш новый начальник, сержант с нашивками за ранения, покрикивал:
Команда дадена? Дадена! Значить, всё!
Эту гениальную по своей простоте и универсальности формулировку я усвоил на всю жизнь: Команда дадена? Значить, всё!
Пройдут недели обучения в запасном полку. Снова эшелон. Передовая где-то под Белостоком. Передислокация. Осенью марш с боями от Пскова до Риги. Освобождение Прибалтики, за которое имеются благодарности Верховного, но не благодарность, нынче, самих освобождённых. Я стану настоящим солдатом.
И как удивительно складывается судьба! снова приду в Варшаву.
Я пройду из конца в конец по её руинам нарядного города моего детства. Неужели оно уже так далеко, моё детство? Варшава тридцатых. Извозчики. Газовые фонари. (Хотя, конечно, уже и такси, и электрическое освещение. Мы жили там на переломе, когда одно вытеснялось другим. Запечатлелось в памяти то, уходившее.) Хожу за фонарщиком. У него длинная аккуратная лестница, он подвешивает ее к фонарю, ловко взбирается, и там вспыхивает огонь. Фонарь тихо шипит. Утром фонарщик колпачком на длинном шесте гасит свет. Варшава. Маленький Париж, любили говорить варшавяне. Всем нравится быть Парижем. Хотя бы маленьким. Дался он всем. Хотя, конечно, мессы-то он стоит, чего уж там...
Вспоминается анекдот отражение советской действительности:
«- Опять хочется в Париж...
Ты что, бывал в Париже?
Нет. Но уже хотелось..».
Теперь-то были бы «баксы». Вот и мы: напряглись, приобщились. Успели.
Амплитуда одной жизни: от газового фонаря до компьютера, на котором набираю текст этого повествования. Поразительно удобно: станешь перечитывать, обнаружишь, что м у т ь. Или кто-то подскажет эту мысль, а ты, по мягкости характера, согласишься. Убираешь одно, вставляешь другое. Ни тебе помарок, ни зачёркиваний...
...Неужели оно уже так далеко, моё детство? Шести лет не минуло, как мы оставили Варшаву, и стал разворачиваться ошеломляющий калейдоскоп событий, который снова приведёт меня сюда, солдата Красной Армии.
Узнав, что я бывший варшавянин, командир отпустит меня на три часа. Я буду бродить по знакомым улицам, и меня будут окружать глухие пустыри. Буду искать знакомые дома, а находить стены с пустыми глазницами. По понтонному мосту переберусь на восточный берег Вислы, на Прагу, где была первая моя школа, с панной Яворской, Юзеком Пухальским, Тадеком Вроной...Прагу освободили с ходу ещё осенью, и разрушений здесь было меньше. Окажется на своем месте и школа. Но не будет слышно гомона детских голосов: расположился в ней госпиталь. Ничего, школа останется школой. Не гитлеровцы же пришли. Пришли мы, освободители...
Не было дома, где, на третьем этаже, крайние правые окна, жила тринадцатилетняя девочка Таня. На месте дома остатки стен и безобразная груда кирпича, заросшая уже какими-то кустами. Её могила. Сниму ушанку, минуту постою. Вспомнятся почему-то слова молитвы: упокой, Господи, душу усопшия рабы Твоея...
Окажется на месте дом, в котором я вырос. На третьем этаже постучусь в дверь. Рука узнает царапину на медной ручке. Эту царапину на отполированной многими прикосновениями поверхности сделал когда-то я, оказавшись без ключа, дожидаясь под дверью прихода мамы и забавляясь, от нечего делать, подобранным только что во дворе обломком напильника. Было это...тысячу лет назад, в ином мире.
Теперь мне откроют незнакомые люди. И я проведу несколько минут в незнакомой обстановке знакомой до мельчайшей трещины квартиры. Вот здесь, в углу, сидел обычно на старом нашем диване с высокой спинкой и резными украшениями отец Игнатий. Курил. Кашлял. И своими скупыми репликами бросал первые семена сомнения в незыблемости сложившегося мира... Он ушёл, рухнул тот мир. Мы были счастливы тогда, в этой квартирке? Наверно: детство, уходя, оставляет едва уловимый аромат счастья...Мне следовало торопиться, и я всего на минуту присяду за стол с новыми хозяевами этого дома. Мы выпьем по глотку больше и не нашлось за н а ш у победу. Пройдут десятилетия, и взгляды на победу, их и наши, претерпят немало метаморфоз...
Я бегом отправлюсь туда, где отдыхают наши. Потому что надо торопиться.
Самое последнее дело догонять вырвавшуюся на оперативный простор танковую армию. Двадцать часов марш, четыре часа горячая пища и сон. А то и без горячей пищи, на сухом пайке. И опять двадцать часов марш. Можно спать на ходу. Особенно, если удастся ухватиться за что-нибудь. Сам спишь, а ноги на марше... Можно думать. Или вспоминать. Вспоминать легче, особенно в первые часы марша. Когда голова ещё не в тумане.
Рука держится за повозку. Ноги идут. В голове образы прошлого, картинки детства. Тоже кони. Не повозка, фаэтон... Папа в «панаме»... Пахнет колёсной мазью, лошадьми. Гудят невидимые пчёлы. Всё громче... Разрывы один, второй, третий кромсают воздух, бьют по ушам. Беспорядочная стрельба, очереди пулеметов. «В укрыытиее!» Ноги бросают тело вправо, в кювет ещё до того, как сняло сон. На бреющем проскакивает мессершмитт, разворачивается, круто забирая вверх, уходит вперёд и снова пикирует. Чей-то крик «воооздух!», хотя и так всё ясно. «По самолету! Огонь!» Истребитель проскакивает над нами и уходит за вершины леса. На дороге бьётся раненая лошадь, дико кричит. Выбираемся из кюветов, отряхиваемся. «Становись!» Кажется, все целы. Трогаемся. Обхожу лошадь, стараясь не встретить её взгляд. Мы-то ладно. А она?.. Сзади раздаётся пистолетный выстрел: кто-то пожалел.
И опять марш. Наступаем. Точнее, догоняем наступающих. Тех, что от Вислы, от Варшавы рванули на запад. Пока мы там прохлаждались целых несколько часов. Догнать бы, что ли...Тогда будет уже не марш. Будут бои. На марше, хоть и валишься, но живой. В бою в любой миг... Воюю чуть больше полугода (неужели всего-то?) , а уже я во взводе полковой разведки старик. Здесь я благодаря знанию немецкого. А от пополнения, что так дружно пело тогда в эшелоне, осталось нас всего ничего. Были новые пополнения. Нет моего дружка богомольца... Во взвод разведки определил меня гвардии капитан Власов, начальник разведки полка. Он выудил меня в стрелковом батальоне, в роте автоматчиков. Той, что была сформирована когда-то на базе нашего пополнения из Вышнего Волочка.
Говорят, немецкий знаешь? сказал гвардии капитан. Приказал что-то прочитать и перевести. Произнести какие-то фразы. И затем прогулял ночью по «ничьей земле». Передовые подразделения нашего полка вошли в это казавшееся вымершим село с востока поздним вечером, уже затемно. Гвардии капитан решил проверить, как там обстановка дальше к западу. И взял с собою меня. Мы шли по сельской улице, оружие наизготовку, а вокруг была глухая темень. Достигли крайних строений, дальше было свободное пространство. Поля. Противник обнаружен не был. Вообще, ни живой души. Когда вернулись, гвардии капитан сказал:
Вот, хлопцы, новенький. Парень, что надо, я проверил. По-немецки говорит, и ещё по-какому-то... Не обижать. Как я очень быстро убедился, авторитет гвардии капитана был во взводе непререкаем, и слово его было для хлопцев закон. Они приняли меня дружелюбно. Вскоре раскусили и стали звать «наш интеллиХент». Или, совсем ласково, «интеллихент ё....й». «Ну, даёт, интеллихент ё....й!» говорили они с восхищением. Или, наоборот, с осуждением. В общем, отнеслись ко мне хорошо.
* * *
Подарки бывают разные.
Одна сотрудница, зная о моём постоянном интересе ко всему, связанному со Второй мировой, подарила мне атлас автомобильных дорог Германии, изданный в годы Третьего рейха, примерно в тридцать седьмом. Германия на картах напоминала в то время волчью голову с пастью, распахнутой на восток. Атлас привёз в сорок пятом в качестве трофея её отец. Прошли десятилетия. Дочь разбирала бумаги отца и наткнулась на потрёпанный буклет. След, отголосок войны...
Атлас был издан бедненько, на серой бумаге, в мелком масштабе. Листы сплошь покрыты названиями городов и селений, расчерчены плотной красной сетью дорог. Однажды я рассматривал лист с территорией к востоку от Берлина, хорошо мне знакомой. И в памяти всплыло вдруг слово. Я не понял даже сразу, в чём его смысл, откуда оно... Да! Название населённого пункта. Крошечного насёленного пункта: кирха, вдоль улицы добротные крестьянские дома... Я вооружился лупой и стал исследовать миллиметр за миллиметром синюю линию границы того времени между Германией и Польшей. И нашёл. Вот! Конечно же!
Вечером в добротный амбар, где расположились на отдых разведчики, вошёл, отряхиваясь от сырого снега, гвардии капитан Власов.
Вот что, хлопцы, сказал он, раскрывая планшет, речка была, километрах в пяти, название знаете?
Хлопцы промолчали.
Нетце это. Нотець по-польски. Усвоили? Вот сюда глядите. До Нетце Польша была. За Нетце Германия. Граница тридцать девятого года. В логове мы. Дошло? В ло-го-ве. Какое число нынче?
Хлопцы опять промолчли. «Кажись..». начал неуверенно кто-то.
«Кажись, кажись..». Первое февраля. Тёмные вы, погляжу. Ни черта не знаете. Считать разучились. Капитан был явно в хорошем настроении. Этот день запомнить! Первого февраля одна тысяча девятьсот сорок пятого года вошли мы в логово. Теперь на его земле воевать будем. Ясно, хлопцы? Впереди в семи километрах Шёнланке. Вот. Германия! Противник, как сами знаете, впереди не обнаружен. Драпанул, похоже, сгоряча, не затормозил вовремя. Получен приказ продвигаться до соприкосновения, направление Шёнланке Меллентин. Вот, по просёлку. За Меллентином автодорога Шнайдемюль Ландсберг Берлин. Берлин! Чувствуете, хлопцы? Шнайдемюль здесь, в двадцати пяти километрах справа, крупный пункт. Там уже занимаются соседи. Выступаем в ноль часов. Стрелковые батальоны следом, маршевыми колоннами. Ближайшая задача проверить Шёнланке, разведать дорогу на Меллентин. Если не остановят, разведать населённый пункт, обстановку к западу от него. Оседлать автодорогу, удерживать до подхода стрелковых батальонов. Так... Наших впереди нет. То нас танки всё прикрывали. Теперь впереди только противник. Сплошной обороны пока нет, тряхнули мы его здорово. В брешь и пойдём, до соприкосновения. Учтите, всякие фокусы возможны. На своей земле он теперь. Знает тут всё.
Такую длинную речь гвардии капитан Власов держал перед разведчиками впервые.
Считать хлопцы разучились. Четырнадцатого января на рассвете после жестокой артподготовки рванули с Вислы, из-под Магнушева, на северо-запад, через день форсировали Пилицу, ещё день спустя на броне танков Второй гвардейской вышли к юго-западным окраинам Варшавы... Передохнули и повернули на запад. С тех пор и продолжался марш-бросок. Две недели? Больше? Гонка за танковой лавиной. До самого этого дня. Значит, две недели. Теперь танки куда-то отвернули. Наших впереди нет...
Тихий хутор в заснеженном лесу. Добротные каменные стоения, черепичные крыши. Орудийный гул с севера. Это у Шнайдемюля. А здесь тихо. Коровы мычат. Вроде и нет войны. Но и жителей нет, никого. Ушли.
Прошлой весной в запасном полку, в Вышнем Волочке был марш-бросок. Суточный. С полной выкладкой: скатка, вещмешок, котелок, автомат, лопатка по ноге бьет. В хвойном лесу песчаная утоптанная дорога. Ноги потёрли, устали, но ничего. Обед был из полевой кухни, усиленный, с тушёнкой. А то все вобла да вобла. Только в вещмешке вместо боекомплекта кирпич. И диски пепеша пустые... А теперь вот две недели без передыху. Дни разучились считать. Новое оружие у немцев панцерфауст. Склад целёхонький захватили, сами вооружились. У него фаустники и у нас фаустники. Против танка сильная штука. Так драпанули, что и склад свой и всё там бросили, на Пилице. Надо же, как их раздолбали. Когда к Москве, к Сталинграду подбирался, за каждый метр бились. А тут за две недели километров, наверно, пятьсот. Капитан сказал, по шестьдесят в сутки топали. И всё пёхом.
За Меллентином берлинское шоссе. На прямую выходим. Дела...Утром «мессер» над колонной на бреющем прошёл, огонь не открыл. Видно, пустой возвращался. Здорово их придавили. На Берлин повернём? Еще месяц-другой, и всё?
Задача ясна? Взвод разведки отправляется на санях. Захватили тут. Обозники готовят. Я с вами. А теперь сон. В ноль выступаем. Надо утром берлинскую дорогу оседлать.
Однако подняли меня, казалось, тут же, не успел провалиться.
К гвардии капитану, в штаб. Бегом!
Вот, сказал гвардии капитан Власов, местные жители, немцы. Фаш-шисты.
На лавке в углу сидели старик со старухой. Аккуратные. Седые. Сидели, прижавшись друг к другу. Как жених с невестой.
Тож-же мне разведчики: «никого нет, никого нет!» Вот они. В сторожке под кроватью прятались. Спроси, почему не удрали со всеми.
Я перевёл.
Unsinn, сказал старик, бессмысленно. Sowieso Schluss. Всё равно конец. Wir sind hier geboren. Wir wollten hier bleiben. Sowieso Schluss. Здесь родились, здесь и остались. Всё равно конец.
Какой ещё конец? спросил капитан.
Старик впервые поднял глаза.
Alles kaputt. Deutschland. Menschen. Kinder. Alles.
Всё пропало...
Варум киндер? Какие ещё дети? с раздражением перебил капитан.
Unsere Kinder. сказал старик. Zwei Soehne gefallen.
Сыновья? Где погибли?
Дэмъянск. Шталинград.
Мы их туда не звали.
Я перевёл. Старик кивнул.
Сам воевал?
Jawohl. Im ersten Weltkrieg. В первую мировую.
Яволь, значит. Железный крест?
Jawohl.
Вояки. Кто ещё на хуторе?
Тут я замялся.
Ну?
Не знаю как «хутор», товарищ капитан.
Ну здесь, здесь, хир, чёрт! Вер ист хир нох? капитан почему-то сердился.
Wir sind allein. Мы одни. Alle geflohen. Все удрали.
Ладно, сказал капитан, отведи их. К чёртовой матери. В сторожку, там, у опушки. Чтоб сидели и под ногами не болтались!
Я подтянулся, поправил за плечом автомат.
Старики, как по команде, поднялись, держась за руки.
Was sagte der Offizier? спросил старик. Wollen sie uns erschiessen?
Что? сжал кулаки капитан Власов. Эршисен?! Мы не гитлеровцы, стариков стрелять! Скажи этому старому фашисту...
Старуха тянула старика к двери.
Но немец спросил:
Warum Faschisten? Faschisten Italien. Mussolini.
Фашисты в Италии?! А здесь кто?!
Hitler. NSDAP. Nazis.
Нацисты.
Ишь ты, сказал гвардии капитан. Оказывается, разница есть. Ничего. Повесим Муссолини, повесим и Гитлера.
A-a, Scheisse, сказал немец.
??
Д-дерьмо. перевёл я. Слово хорошо запомнилось с тех времен, с меловой фабрики. Старик будто напоминал чем-то крикливого Фаттера.
Ладно. Уведи. И чтоб не путались тут. Охрану приставлять недосуг. Предупреди. А то кто-нибуди ненароком разницу-то не поймёт... Да, спроси. В Шёнланке войска есть?
Не знаю, перевел я ответ старика. Отсюда все вчера бежали. Мы остались. Не знаю.
Ладно, уведи.
У сторожки немец сказал:
В Шёнланке будто бы пусто. Все удрали. Говорили всех будете расстреливать: детей, стариков, женщин. Всех.
И солдаты? Удрали?
Будто бы пусто, повторил старик, все удрали.
Старуха молча тянула его за руку в дверь.
А в ...Меллентине?
Меллентин? Маленькая община. Почему? Да, там дороги, перекрёсток...
Sollst nicht klatschen, пробормотала старуха.
Глагол klatschen я не понял.
Warum. Genug Leichen. Хватит трупов. Меллентин точно не знаю. Но там дороги, перекрёсток...
Сидеть здесь! Не выходить! Понятно?
Дверь захлопнулась.
Нужен словарь, думал я, возвращаясь в амбар к разведчикам, нужен словарь. Klatschen...
Тяжеловесные немецкие кони переходить на рысь отказывались: то ли обучены не были, то ли русский язык не понимали. Шли бодрым размеренным шагом. Вместительные сани поскрипывали, постукивали на неровностях дороги. Валил мокрый снег.
Сидели по обе стороны, ногами наружу, с автоматами наизготовку. Ни разговоров, ни курения. Если что в кюветы и огонь. Расчёт был на то, что и немцы ведь не сразу разберутся: полумрак, сани, люди. Свои, чужие? К чужим на своей земле ещё не привыкли. А нам достаточно оклика. Позади, с интервалами, ещё двое саней. В каждых по отделению.
Наконец не пёхом.
Товарищ гвардии капитан, вполголоса проговорил я.
Разговорчики!
Там, у сторожки, я одно слово не понял...
Капитан придвинулся.
Что ещё?
Спросил старика про Меллентин. А старуха бормотнула ему так «не надо..»., и дальше я не понял. А он говорит: «хватит трупов». В Меллентине, мол, дороги, перекрёсток...И всё. Он не сказал, нет мол войск, а так, уклончиво...
Фашисты они и есть фашисты. Наше дело разведка. Доберёмся разберемся. Всё?
Так точно.
Ладно. и, помолчав, Словарь тебе надо. Сидел там у них, понимаешь, три года, язык толком выучить не мог.
Я почувствовал шутку и подумал: «А выучил бы, спросили бы, откуда? Наобщался, мол, там. Ещё посмотришь, что хуже. Хотя сейчас, пожалуй, хуже, что не понял. Klatschen..».
Капитан Власов оказался в нашем стрелковом полку после очередного ранения. До этого служил в гвардейских частях. Право своё на звание и нагрудный знак строго оберегал. Однако, в гвардию обратно не просился, говорил:
Ничего! Мы и здесь по-гвардейски повоюем. С такими хлопцами, а ?
Хлопцы гвардии капитана очень уважали.
Дорога на Шёнланке была давно не ремонтированная, колдобины ощущались даже под слоем снега. Сани потряхивало. А ещё Германия... Толчки и чувство опасности, притупившееся было за дни марша под прикрытием танков, а теперь вновь проснувшееся, снимали сонливость. Сытость и ощущение неожиданного комфорта, когда продвижение «вперёд на запад» происходило как бы само собой, на мягком ароматном сене, сквозь тихий заснеженный лес, оказывали, в свою очередь, размагничивающее действие.
После тех наших танковых колонн чего только не оставалось на дороге: лепёшки из людей и лошадей, из касок и орудий, повозок, полевых кухонь, мотоциклов с разбегавшимся экипажем, автомашин с пассажирами в высоких чинах... Оказывается, из всего могут получаться лепёшки. Шли обочинами, обходили, старались не замечать смерзшееся кровавое месиво. Однако во время ночных маршей, когда гладь дорожного покрытия сменялась вдруг беспорядочным нагромождением невидимых препятствий, нетрудно было догадаться, какого они происхождения. Катилась на запад неотвратимая лавина возмездия. Всё, преграждавшее путь, было обречено.
Однако сейчас, на этой ночной дороге , неровности под полозьями были просто неровностями, этим толчкам не следовало служить пищей для воспоминаний.
Старик...»Genug Leichen», хватит трупов... На хуторе так мычали коровы. Доить некому. Всегда, каждый день, утром и вечером доили, и вдруг никто не идёт, никто не приходит. Война пришла. Ребята доили. Молоко парное, как в гостях у бабушки Анны Даниловны, в детстве, в Кушлине. Сто лет назад... Хутор Vorwerk. Das Vorwerk. Вспомнил. Конечно же, фольварк форверк. Klatschen...
Старик не обманул: немцев в Шёнланке не было. Никого не было. Силуэты строений, темнота и тишина. Глухая пустота. Даже мычания не было: намаялись, видно, брошенные коровы, уснули. Или угнать успели?
Прочесали посёлок, оставили маяков на входе, на выходе. И снова углубились в лес. Справа, на севере, не умолкал артиллерийский гул: у Шнайдемюля продолжалось сражение.
Занимался блёклый рассвет.
Лес редел. Впереди стало просматриваться широкое открытое пространство. Поля. И в глубине, километрах в двух, тёмная, плотная груда строений, в центре шпиль кирхи. Удивительно симметричной представилась панорама, открывшаяся в полумраке рассвета. Что-то было в этом от театральных декораций.
Снегопад прекратился.
Широкая, полуосвещённая пустая сцена. То ли закончился уже спектакль, то ли ещё не начинался...
Покурили, хлопцы? сказал гвардии капитан. Слушай приказ. Первое и второе отделение выдвигаются на разведку населённого пункта. Следуем на санях, интервал...пятьсот метров. Пешком по снегу всё равно сейчас не разбежишься. Если противник откроет огонь, второму отделению вернуться на исходный рубеж. Я с первым отделением действую по обстановке. Командиру взвода с третьим отделением разведать примыкающий к дороге лес. Движение головного батальона остановить здесь, до моего сигнала зелёной ракетой. Головное охранение подойдёт сюда примерно через час. Вопросы?
Товарищ гвардии капитан, сказал комвзвода. А может всем взводом? Артиллерия с собой, фаусты...
Парламент откроем? Не штурмовать идём, а в разведку. Всё. Привет.
Сани выплыли на незащищенное пространство. Удалялась спасительная кромка леса. Медленно надвигались стены строений и шпиль кирхи.
Посреди поля шла от опушки к опушке ирригационная канава, прямая, как под линейку. Пересекли мостик. Шли теперь за санями, рассыпавшись на дороге. Если там противник, им всё ясно.
Маячили позади вторые сани.
Самое время. сказал капитан. Дистанция прицельного огня.
Меллентин молчал.
Строения раздвигались, дорога выходила к кирхе.
Меллентин молчал.
Расположенные вдоль дороги амбары, скотные дворы каменные, тяжеловесные, с конртфорсами, с тусклыми оконцами, охватывали разведчиков слева и справа. Селение давило безмолвием. Не мычали даже призывно коровы.
Почему? проговорил капитан. Почему они угнали скот? Ждали боя? А?
Перпендикулярно дороге протянулась, огибая кирху, сельская улица. Вдоль неё выстроились жилые дома за невысокими кирпичными оградами. Опущенные жалюзи, закрытые ставни. Дорога продолжалась за кирхой, в направлении берлинского шоссе. Так значилось на карте.
Прибыло второе отделение. Сани убрали во двор усадьбы рядом с храмом. Капитан отправил группы разведчиков прочесать посёлок, в особенности хозяйственные постройки, глядевшие оконцами в сторону поля.
Дом рядом с кирхой не был заперт. В нём сохранилось ещё тепло. Тлели угли в кухонной плите. В комоде бельё, в шкафу одежда. В просторном, отделанном белым кафелем подвале стеллажи. На них аккуратными рядами стеклянные банки с домашними заготовками. Стеклянная крышка с выемкой посредине, красная резиновая прокладка с ушком, пружинный металлический прижим. Снимешь прижим, потянешь за ушко, воздух всасывается, крышка отходит. Сотни банок. С мясом, овощами, фруктами.
Неплохо, хлопцы? А ведь они накануне поражения. Всю Европу обобрали, гады. Осторожно, отравить могли. Хотя, торопились.
Но ведь разведчики должны...разведывать? Голод утолили и пока оставались живы.
Найдя два подходящих полотенца, я заменил свои почерневшие портянки.
Капитан сказал:
Пошли, проверим кирху. На колокольню подняться надо, окрестности оглядеть. Оттуда и ракету дадим.
Кирха была заперта. Массивные, тёмного дерева двустворчатые двери, окованные железными полосами. Широкие, в пятак, шляпки гвоздей.
А ну-ка, дай очередь по замку. Я вскинул автомат.
Ложись!! крикнул капитан.
Грохнулась у ступеней граната с длинной деревянной ручкой, откатилась, рвануло...
К двери!!
Укрылись в глубокой дверной нише. И тут загрохотал наверху длинной очередью пулемёт.
Товарищ капитан! Там, на поле!
В сторону Меллентина двигалась по дороге, выползая из лесу, тёмная колонна пехоты. Голова колонны уже достигла ирригационную канаву.
Пулемёт с колокольни бил по дороге. Колонна стала рассыпаться, фигурки в тёмных на фоне снега шинелях разбегались, расползались в стороны, укрывались в канаве, хвост колонны пятился в лес. Но как бы по сигналу ударили пулемёты с флангов, оттуда, где ирригационная канава упиралась концами в лес. С северного фланга открыли огонь танковые пушки.
Пулемёт на колокольне умолк на миг, сверху полетела граната. Выступ в средней части башни ограничивал обзор, немец метал гранаты вслепую. Прижавшись к плитам паперти, переждали взрыв. Посыпалась каменная крошка. Снова загрохотал пулемёт, по полю, по головному батальону полка. Поле отвечало уже огнем. Но противник был невидим.
К саням! скомандовал капитан, и мы кинулись, пригнувшись, под защиту дома. В санях фаусты! Быстро!
Подбегали, укрываясь за строениями и оградами, разведчики. Вытащили, вскрыли длинный зелёный ящик, закладывали запалы, готовили фаустпатроны. Капитан, прицелившись, ударил по стрельчатому окошку колокольни. Снаряд ударился о стену, разорвался, прогрыз зияющую рану. Пулемёт умолк на миг, из окна полетела граната.
Один он там! Огонь по окну!
Под прикрытием автоматных очередей капитан бил фаустпатронами по колокольне. Сверкнуло, грохнуло внутри, полетели ошмётки. Пулемёт захлебнулся.
Все собрались? К своим! Короткими перебежками! Сук-кин сын комбат, сигнала не дождался! Вперёд.
Хотя получалось назад. Назад для разведчиков тоже вперёд. Бежали рассредоточившись, залегая. Стегали дорогу пулемётные очереди, Однако, до опушек слева и справа было километра два. «Дистанция неприцельного огня». Пушки невидимых танков, двух трёх, били по лесу, куда ушли, укрылись наши. Снаряды рвались где-то в глубине. И вот послышались уже ответные хлопки, с вибрирующим завыванием полетели мины, стали рваться у северной опушки, откуда вели огонь пулемёты и танки.
Сзади, в Меллентине, было тихо. Единственный его отчаянный защитник погиб на своём посту.
В канаве виднелись комки серых шинелей. И на поле, тут и там. И на дороге. Серые, застывшие комки на белом снегу. Пробегая, разведчики задерживались у лежащих. Но помощь им уже не требовалась. Когда, теряя дыхание, приближались к опушке, я упал. Гвардии капитан оглянулся, пригибаясь подбежал. Но я уже подымался.
Зацепило?
Нет. Нога подвернулась.
Давай. Ещё немного.
Достигли опушку и залегли, укрывшись за стволами сосен. Хватая губами снег, я прохрипел:
Вспомнил...Вспомнил, товарищ капитан. «Не болтай»,-сказала старуха, «не надо болтать». Sollst nicht klatschen. Klatsch und Tratsch болтовня, сплетня...»Не болтай», она сказала.
Какая ещё старуха? Ты что, тронулся с перепугу?
Да в хуторе же, старуха. Про Меллентин когда спросил, она старику сказала: «не болтай». Но он намекнул. «Дорога», сказал, «перекрёсток..».
Фашисты они, сказал, закуривая, гвардии капитан. Все фашисты.
Товарищ гвардии капитан. Старик этот...
Ну, дался тебе этот фашист!
Нет. Понимаете. Он же н е с к а з а л, что здесь н е т войск.
Сказал, не сказал, какая разница. Всё равно, не здесь, дальше бы на них налетели, у шоссе. Шли до соприкосновения. Как-никак, километров на двадцать ещё за ночь продвинулись. В логово.
Все-таки, он нас как бы предупредил. Про засаду знать не мог, это дела армейские. А о том, что встретят нас здесь, наверно, знал. Сказал, «хватит трупов». А ведь немец. Бывший солдат, с железным крестом. Значит, уже не такой фашист... Опять вспомнился старый Фаттер, там, в оккупированном Кременце.
Как бы мы иначе этот Меллентин разведали? Окружать его, что ли, силами взвода? Задача была наткнуться. Вот и наткнулись. Привязался , понимаешь! На войне как на войне. Как это?
А ля гер ком а ля гер. Но они-то там остались, на поле...
Ну, полиглот! Словарь тебе добудем...
Невидимые танки продолжали обстрел. Беспорядочно рвалось то здесь, то там.
Похоже, без горючего они, сказал гвардии капитан. Ладно. Отдышались, хлопцы? Подъём. Пошли штаб искать.
В лесу разворачивалась уже привычная фронтовая жизнь. Рыли укрытия. Выкатывали к опушке орудия. Тянули связь. Пахнуло откуда-то дымком. Снег был истоптан, потерял белизну. К тому же оседал, таяло.
Вдоль нитки связи двинулись в глубь леса.
Пора бы и кухню разведать, кстати заметил кто-то.
...А что старик этот своих мог предупредить, что Меллентином интересуемся, о таком варианте не подумал? спросил капитан, повернув голову.
Я ускорил шаг, пошёл рядом.
Может, рация у него там в сторожке была? И оставили его как разведчика? В расчете, что всё-таки не расстреляем, по славянской своей отходчивости. Ась?
Нет, товарищ гвардии капитан. Он сказал, хватит трупов. Это он не мне и не старухе. Он себе сказал. Убеждал он себя. А засели они тут ещё с вечера, на всякий случай. Место удобное: поле открытое, канава поперёк, дорога прямо на запад, колокольня в створе, видно далеко. Где-то ведь должны же были они засесть. Когда к Меллентину открытым полем шли, казалось, смотрит кто-то оттуда... Где-то должны они были засесть.
Да. Противник встретился нам тактически грамотный. И психологически грамотный. Понадеялся, что нахально попрём. И не ошибся. На головокружение от успехов наше понадеялся. И хватанул из-за угла. Вырвал клок. Разведку пропустил, затаился. Грамотно действовал. После войны кем будешь? неожиданно переменил тему капитан. Для военного училища годишься.
«Хороший человек наш гвардии капитан».
...Противник вёл беспокоящий огонь по лесу до ночи.
На рассвете лёгкий западный ветер донёс нарастающий гул моторов. Шли танки. Шло множество танков.
Гул держался на одном уровне. И стал затихать. Сохранился шум автомобильных двигателей, непрерывный шум. Там, за Меллентином, шли танковые и механизированные колонны. А потом ветерок донёс песню. Строевую песню. Слова слышны не были. Но её знали все.
Там, по берлинскому шоссе, шли автоколонны с войсками, и солдаты пели:
Белоруссия родная, Украина золотая,
Наше счастье мо-ло-до-ое
Мы стальными штыками оградим!
Наше счастье молодое...
Шла на Ландсберг, к Одеру, Пятая ударная армия.
К этому дню, третьему февраля, подвижные соединения Красной Армии широким фронтом вышли на Одер, последнюю водную преграду перед Берлином. Они форсировали Одер и закрепились на том берегу.
До столицы тысячелетнего рейха оставалось семьдесят километров по прямой. Нелёгкими будут эти последние десятки километров.
А под Меллентином? Здесь был лишь эпизод на исходе броска от Вислы к Одеру. И в канун завершающей гигантской битвы. Кровавого штурма Зееловских высот. Окружения, штурма и взятия Берлина.
...Ну что? сказал гвардии капитан Власов, По коням? Пошли, хлопцы. Сани там остались. Куда им деться?
Когда по знакомой дороге пересекали мостик через ирригационную канаву, тот же ветерок донёс из Меллентина ржание голодных коней.
И ребята ускорили шаг.
* * *
Война шла, и каждый день оставались позади могилы однополчан: под Арнсвальде, у Штаргарда, в Голльнове и Альтдамме. Мы не найдём сегодня эти названия на карте: города переименованы, здесь Польша.
Мы выйдем к Одеру. На восточном берегу залива Штеттинер Гафф гвардии капитан Власов ранним утром подзовет меня и даст взглянуть в свою стереотрубу. Будет отчетливо, как на экране, видно: на западном берегу, в Штеттине, рушатся, оседают в облаках пыли городские кварталы. Идёт налёт американских «летающих крепостей», самолёты заполнили небо, их сотни. Они идут на большой высоте, соблюдая строй, разворачиваются за нашими спинами, наплывают с востока волна за волной, красиво подсвеченные солнцем, и уничтожают, стирают с лица земли этот город. Спокойно, как на параде. Всем уже ясно, им и нам: завтра, через неделю, через две этот город будет в наших руках. Союзники нам помогают овладеть очередными развалинами.
Прильнув к стереотрубе, гвардии капитан Сергей Павлович Власов скажет:
Распро... твою через семь гробов в три бога м...!!!
И он будет прав. В чём-то этот метод покажется нам... сродни фашистским. А более сильного выражения неодобрения, неприятия для нас тогда не существовало.
Нас вскоре перебросят южнее, на плацдарм в районе Цедена, уже на западном берегу Одера. На правом фланге штурмовавшего Берлин Первого Белорусского фронта наши части пройдут с боями путь вдоль Гогенцоллернканала, оставляя позади себя братские могилы, и встанут на Эльбе. Это будет в конце апреля сорок пятого года.
Многим все эти названия ничего не говорят : древняя история. Для автора же они связаы с мгновениями, наиболее рельефно впечатавшимися в память. Они не распределяются равномерно на протяжении м о е г о ХХ века, и здесь отличие этих записок от мемуаров. Стоп-кадры могут быть совершенно различны по своей значительности ( сегодня почему-то в моде «значимость» ) в представлениях автора и в глазах читателя, но то, что их наибольшая концентрация пришлась на немногие из сегодняшнего далека годы великой войны, должно быть понятно и объяснимо. Впрочем, у каждого моего современника свой ХХ век. У меня такой.
Кончилась война. Не прошло и двух недель, и я был направлен «для дальнейшего прохождения службы» , как значилось в предписании, в штаб фронта. Там возникла надобность в военнослужащих, владеющих немецким. И мой командир гвардии капитан Власов решил, что я немецким владею.
Будет ещё в моей жизни случай, когда з а м е н я решат , что я в совершенстве владею языком. Десятки лет спустя, и на этот раз английским. Но об этом на закуску.
На прощание меня снабдили, помимо сухого пайка, трофейной флягой, до края наполненной спиртом. И объяснили: она будет на первых порах ключом от всяких дверей. А главное, от дверок кабин грузовиков. Будешь путешествовать как граф, объяснили мне. Сам не пей, другим наливай.
Слово «Карлсхорст» вошло в историю: здесь под председательством командующего нашим Первым Белорусским маршала Жукова 8 мая 1945 года был подписан акт о безоговорочной капитуляции Германии. Тут разместился штаб фронта.
В Карлсхорст добираюсь на попутной машине, не прибегая к «ключу». Спустя час всё оформлено: меня направляют переводчиком в военную комендатуру города Ораниенбург. Майор, готовивший документы, тычет указкой в большую карту на стене: Карлсхорст в правом нижнем углу, место назначения у потолка. Между ними километров сорок берлинских развалин.
Задача ясна? Давай, сержант, топай. Майор, как бы невзачай, производит меня в сержанты. Из младших. Я не упираюсь.
То ли ещё будет.
«Топай» это нам знакомо. К тому же в вещмешке булькает «ключ», так что всё нормально.
Шагаю. Принимаю парад руин. Брусчатка под ногами это же Берлин. Я не испытываю эмоций. Как будто так оно и должно быть: я пришёл сюда, здесь закончил войну. Мог оказаться среди миллионов тех, кто не д о ш ё л. Но мне везло: я пошёл и дошёл. У меня будут когда-нибудь дети, и я буду им рассказывать о т о й войне и о нашей победе. Как папа рассказывал нам о своей войне. Я всегда гордился им. Значит, и они будут гордиться мною, хотя повоевал я очень немного, без малого год. Сколько успел.
Отправляясь на свою войну, я прошагал по развалинам нашего Кременца. За этот год я видел десятки таких выжженных городов и сёл. Я прошёл из конца в конец по развалинам Варшавы, города моего детства... Были трупы, трупы, трупы...
И вот, можно подводить итог. Этот год был прожит не впустую. И, наверное, даже уплачены некоторые долги. Исполненный долг? Я ведь за этот год на моей войне никого не убивал. Я ни в кого не стрелял, глядя в глаза. Они стреляли в нас, мы стреляли в них. Их снаряды, бомбы и мины рвались среди нас, наши среди них. Мы падали и они падали. Конечно, за годы оккупации я кого-то из них запомнил в лицо. И мог бы выстрелить, глядя в глаза. Но этих, на фронте, я не знал. Мы исполняли свой долг. И они исполняли свой долг? Наше дело правое. А они, копнув в самой глубине души, могли они считать своё дело правым? А как воевали! Сложно всё это. В нужный момент я был там, где мне следовало быть. И, в итоге всего, это Я иду по ИХ столице, принимаю парад развалин. Есть в этом какая-то справедливость, хотя бы лично для меня. Нет злорадства. Просто, констатация: Jedem das Seine Каждому своё. Я не подозреваю, что увижу этот «лозунг» вскоре, через несколько дней, над широко распахнутыми воротами концентрационного лагеря Заксенгаузен, куда буду ходить как на работу.
Смеркается. Вынырнув из прошлого, замечаю, что дома по сторонам улицы, в общем, бутафория, одни стены стоят, и едва ли здесь кто-нибудь живёт. И машин что-то не видно, ни попутных, ни встречных. Шум моторов доносится издалека, но где эта оживлённая трасса, как до неё добраться? Одни развалины кругом. В кучи битого кирпича упирается вскоре и моя улица.
Тем временем окончательно темнеет. И остаётся лишь срочно заняться поиском ночлега. В наступивших сумерках окружающие дома уже не кажутся такими вымершими: то здесь, то там сквозь зашторенное окно пробивается слабый свет. Однако там немцы...
Небольшое здание в глубине двора выглядит вроде бы чуть привлекательнее других: оно, естественно, тоже без крыши, но на фасаде нет оконных глазниц, сквозь которые светят звёзды. В одном из окон первого этажа угадывается живой человеческий свет. Преодолеть во мраке последние метры заграждений из битого камня и исковерканного железа оказыватся нелёгкой задачей. «Сломаешь здесь после всего ногу, и ранения не запишут. Отличное начало мирной жизни..».
Нащупав дверь, стучусь. И тут же мелькает мысль: как же это удивительно и хорошо просто так вот взять и постучаться в дверь. Не кулаком и не прикладом, и не автоматной очередью, а нормально, пальцем. Как в давно прошедшие времена, дома, когда ещё не был солдатом. Вечность прошла с тех пор.
Из-за двери доносится:
Wer ist da?
Нормальное, мирное «кто там?» Юношеский голос. Ну, а дальше что? Что отвечать? Ведь спрашивает-то немец...»Открыть!» не годится, война уже кончилась. Но, опять же, я и не в гости прошусь...
Откройте, пожалуйста, говорю. И отмечаю про себя, что впервые пользуюсь словом «bitte» здесь, в Германии. До сих пор оно не требовалось, это слово, символизирующее простые, нормальные человеческие отношения.
И мне открывают.
По ту сторону порога стоит парень моих лет, со свечой в руке. Как он ни старайся, вытаращить глаза сильнее ему бы не удалось.
Добрый вечер. Не могу ли я у вас переночевать?
Перед ним стоит русский. Он, правда, без автомата, но кто его знает, что у него там в карманах. Да и штыка-кинжала, что на ремне, вполне достаточно.
Не надо было открывать! шёпот из темноты за его спиной.
Хозяйка. Она думает, что русский её не понимает. Женская логика: упрекать в том, чего уже не изменишь. Папа всегда подтрунивал в ответ на мамино «надо было» или «не надо было».
Пожалуйста, войдите. Хозяин делает шаг в сторону, пропуская меня. Но у нас только эта комната, здесь всё разбомбили. И, как бы извиняясь за бестактность, торопливо добавляет:
Американцы разбомбили. Он ещё надеется, что ночное привидение не удовлетворится «только одной комнатой» и сгинет. Но исчезать мне в этот час уже некуда. И я вхожу. «Минуту назад им было так уютно здесь, при свече. В один миг всё рухнуло..».
Пока я смываю с себя пыль над ведром в прихожей, в углу комнаты торопливо сооружают перегородку из коврика, застилают кушетку. Всё в молчании. Потом я сижу в полумраке на кушетке, прислушиваюсь к шёпоту, тихим шагам, шуршанию по ту сторону коврика. Так продолжается минут тридцать. Я голоден. В вещмешке сухой паёк, но не стану же я тут чавкать в своём закутке...
Разрешите?
Хозяйка осмеливается обратиться ко мне непосредственно. Сколько ей? Семнадцать, восемнадцать? Возможно, она даже стучала по коврику, я мог и не услышать. Пришлось заговорить.
Да, пожалуйста. Сплошные «пожалуйста» сегодня. В этом углу я уже как бы хозяин.
Мы собирались ужинать... «До того, как случилось это несчастье». ... и, если вы не возражаете, мы хотели бы предложить и вам чашечку кофе...
Как же, чёрт побери, звучал этот светский оборот, его вколачивали в меня ещё в Варшаве, в гимназии...Да, gnaedige Frau, милостивая государыня.
Большое спасибо, милостивая государыня. С удовольствием.
Боже мой, у меня ничтожный запас слов. Да и те где-то там, по сусекам памяти, и каждое приходится выскребать. Все нужны мне сейчас, а они не всплывают..».Встать!», «Документы!», «Полк!», «Дивизия!» всё это было хорошо там. Кричать в рупор по бумажке одно дело было. А теперь надо без бумажки, сразу из головы... И меня ещё направляют куда-то там переводчиком.
Ужин. Abendessen вечерняя еда, вечерняя трапеза. Вечер-то налицо, даже ночь уже. А вот еда?
Круглый стол накрыт белоснежной скатертью, её не было, когда я входил. В центре свеча. Та самая. На ней нанесены яркие поперечные полоски с равными интервалами сантиметра в три. Каждый интервал суточная норма, как мне разъяснят потом. Вся свеча рассчитана на неделю. А потом? Может быть, дадут ток...Совершенно дикое предположение: среди этого-то моря развалин? Ещё на столе стоят три чашки, наполненные чем-то тёмным. Никаких признаков кофейного аромата. На блюдце три таблетки. «Сахарин», догадываюсь. У чашек по ломтику хлеба, толщиной миллиметров в пять. «Как только ей это удалось?» Стало быть, в этом доме ко мне относятся всё же как к гостю.
И я обращаюсь к хозяйке в самых изысканных из доступных мне выражений: прошу разрешения предложить к ужину и мои припасы. Буханка армейского ржаного хлеба, две банки консервов «второй фронт», брус сала. Сахар. И опять же фляга. Хотя дверь раскрылась передо мной без её содействия...
Они наблюдают, затаив дыхание. Теперь, при свече, я могу разглядеть обоих. Он ещё куда ни шло. Но эта малая тощая до невозможности и бледная как стена. Только глаза в порядке. Не отрывает взгляд от консервных банок: «Нанести поперечные полоски, хватило бы на две недели, на три недели..». Ччёрт! Мой кинжал вмиг расправляется со всем этим добром, плевать на эстетику, быстрее! Не то за руки станут хватать... Я наливаю в изящные стаканчики ( «выходит, не всё разбомбили..».) прозрачную жидкость, её разбавляют водой, руководствуясь моими наставлениями. «Хорошо, хоть вода в достатке».
... А потом незаметно приходит мгновение, когда я обнаруживаю, что, собственно, уже давно совершенно счастлив. И остальные тоже. И это чувство наше с ними общее достижение. Они думали, что в их дом вваливается непрошенный пришелец, враг. И ошиблись. Просто, человек пришел к людям. Люди взаимно помогли друг другу.
А маленькая Марика не такая уж молчунья, как могло показаться вначале. Куда там!
...Я случайно увидела Руди в колонне военнопленных, их вели по соседней улице, здесь, совсем рядом. Я кинулась туда, растолкала всех, повисла у него на шее, стала плакать... Я думала теперь нас застрелят. Но никто не стрелял. Я вытащила его из колонны и стала кричать, что он только неделю был солдатом это правда! что он живёт здесь, вот в этом доме, что мы дружим с детства...Что мы обручены, и я жду от него ребенка. Я показала вот так. Это, конечно, неправда, но...И, знаете, ваш солдат из конвоя, такой с монгольским лицом, с автоматом, махнул рукой и крикнул: «Давай, давай!» Колонна тронулась... Да, да, сначала они все остановились! Колонна двинулась дальше, а мы Руди и я остались, и теперь мы уже целую неделю вместе... Что значит «давай», по-немецки?
«Давай!»... Как им объяснить? Это не заклинание и не волшебное слово, по которому тут же приходит исполнение желаний. По-немецки это «Los!». Los! кричали гестаповцы, когда гнали людей на расстрел, к рвам, где уже в несколько слоёв лежали тела, в Польше, у нас, везде, куда бы они ни приходили... А здесь это слово на русском принесло счастье. В общем, всё зависит от того, какой смысл вложен в это слово, к т о им пользуется. Ну и от обстоятельств, конечно. Очень уж Марика должна была ошарашить всю эту колонну, с конвоирами включительно. Офицера соответствующего рядом не оказалось: схватился бы за кобуру, прикрикнул, и всё. И вообще, в России, если нельзя, но очень хочется, то можно...
Я им более или менее связно всё это растолковал и, кажется, был понят. К тому же, как выяснилось, «ключ» обладал побочным действием: он облегчал поиск нужных немецких слов.
Это первые немцы в мирной Германии, с которыми меня сводит судьба. И мне с ними явно повезло: они счастливы, совершенно счастливы. Об этом говорят взгяды, которыми они обмениваются, слова, жесты. Остается лишь закрепить такое положение, что мы усердно и проделываем. А фляга в результате всё мелеет.
Он будет архитектором. Я дипломатом. На меньшее я не согласен... А малая глядит на своего Руди такими глазищами, что остаётся только завидовать этому типу.
Подвергнутся обсуждению все проблемы послевоенного устройства мира. При этом обнаружится широкое взаимопонимание. Я русский солдат и он немец, который только что был моим врагом, мы согласимся в том, что больше никогда не должно быть войн, что всё оружие, накопленное на Земле, следует переплавить. Мы будем искренни в этих мыслях, не будет между нами чувства недоверия. Исчезнет несколько поперечных полосок, свеча догорит и погаснет. И мы будем мирно спать чуть не до полудня в этом доме без крыши.
А потом они проводят меня через развалины к оживлённой трассе, я проголосую флягой, и у обочины притормозит грузовик. Заберусь в кабину. Они помашут мне, я им. Мне будет грустно. Им тоже. Грузовик тронется. Я устроюсь удобнее. Так как при наличии фляги должен путешествовать как граф.
И опять поплывут кварталы, изуродованные войной.
Надо было выбираться на кольцевую автостраду, скажет шофёр. Дорога шик!
Я знаю автостраду. У Штеттина мы рыли под нею блиндажи, и было в этих укрытиях, как у Христа за пазухой: ни один калибр не брал эту автостраду. От мин на её поверхности только царапины оставались в виде разбегающихся лучей. На века Гитлер её строил. Впрочем, и рейх-то был задуман тысячелетним... Рейх приказал долго жить. Автострада будет служить и служить.
После ночи в доме без крыши и в результате нарушения инструкции о применении фляги меня клонит ко сну. Опять проваливаюсь куда-то в прошлое, но страшный взрыв сносит полчерепа. Всё.
Подъём! Приехали.
Ты что, из танкистов? спрашиваю, ощупывая голову. Тормозить не научился.
Ты-то, ясное дело, из пехоты. Дрыхнуть силён. Чуть не сморило меня в конец от такого пассажира.
Спать я силён. Если на ходу мог, так в кабине сам Бог велел. Только зачем так тормозить? Чуть голову не разнёс.
Вот твой Ораниенбург.
Те же развалины вокруг.
Достаю флягу. И тут обнаруживается, что она почти пуста. Нюхаю крышку и в недоумении развожу руками:
Вытек он, что ли?
Чтобы как-то утешить водителя, отдаю ему вместе с жалкими остатками содержимого и саму флягу. Свою задачу она выполнила, я прибыл с комфортом по назначению.
Пребывание в том тяжком времени затянулось. Но не могу уйти из него, не сделав ещё одну последнюю остановку. О Заксенгаузене свидетельствую как очевидец. Я обещал вначале: правду, только правду и ничего кроме. И эта тема не тот случай, когда можно было бы позволить себе вольности.
В мае сорок пятого в концентрационном лагере Заксенгаузен обитали ещё тысячи людей в полосатой одежде. Как тысячи изгнанников не могли сразу после освобождения вернуться в свой умерщвлённый поклонниками маоизма Пномпень (здесь задача выращивания «нового человека» решалась радикально, с нуля), так и эти тысячи узников фашизма не могли сразу покинуть лагерь, превратившийся на некоторое время из места систематического истребления в место жительства. Лагерь окружали руины. Он располагался на окраине Ораниенбурга, разрушенного звёздным налётом летающих крепостей накануне вступления в город частей Красной Армии, охватывавших с севера Берлин. В городе находился крупный химический завод концерна «АУЭР». Там вроде бы обогащали уран. Завод был основной мишенью поспешной бомбардировки, досталось однако и городу. На Берлинерштрассе с трудом подыскали тогда здание, пригодное для размещения советской военной комендатуры.
По приказу коменданта я отправлюсь в лагерь. Постепенно станут известны числа. Приход: двести тысяч человек из почти всех европейских стран. Расход: сто тысяч. Остаток? В конце мая люди всё ещё обитали здесь, тысячи и тысячи. До того, как выжившие разойдутся, разъедутся по домам, откуда их вырвала и бросила сюда беспощадная сила, они будут судорожно и торопливо рассказывать о том, как здесь было.
И я ходил в лагерь Заксенгаузен на службу. Она состояла в сборе письменных показаний теперь уже бывших заключённых. Папки заполнялись разнокалиберными страничками, исписанными на русском, польском, украинском, чешском, немецком, французском, сербском...
Судьба предоставила мне возможность ещё раз воспринять, прочувствовать в концентрированном виде то, под гнётом чего мы существовали на протяжении трёх лет оккупации. Возможность лично подвести итоги.
Я держал в руке аккуратные плошки с фитилём, предназначавшиеся для освещения аккуратных солдатских землянок на Восточном фронте. Плошки, заполненные жиром, вытопленным из человеческих тел. Стеллажи на складе готовой продукции были заполнены аккуратными пакетами, содержавшими эти плошки и короткие, широкие свечи того же происхождения.
На складе готовой продукции хранились добротные мешки из бумаги «крафт», заполненные мукой из пережжённых человеческих костей. Мука предназначалась для удобрения полей.
И я думал тогда: надо же, а в нашем Кременце, в бывшем тире императорского Якутского полка догнивают, кое-как присыпанные землёй, более десятка тысяч человеческих тел. Безо всякой пользы. А сколько можно было бы изготовить свечей. Добротные германские землянки на Восточном фронте сияли бы огнями как рождественская ёлка. Кстати, этими свечами можно было бы украшать и рождественские ёлки. Почему бы и нет? И тучные нивы колосились бы по всей Германии благодаря умелому применению высокоэффективных удобрений... Сколько упущенных возможностей. А всё торопливость.
Я пересчитывал, своими руками перекладывал со стеллажа на стеллаж тысячи подошв, отделённых аккуратно от обуви мужской, женской, детской. И хранившихся раздельно: подошвы мужской обуви, женской, детской. Порядок в хранении подошв облегчил счёт и выведение итоговых чисел. Мужчин столько-то десятков тысяч, женщин столко-то, детей столько-то. Вероятно, такая аккуратность в складировании и хранении подошв была проявлена не ради облегчения соответствующих подсчётов в будущем, а единственно из педантизма. Тем не менее, подсчёты были облегчены. И получалось в итоге: сто тысяч.
Подошвы отрывали на предмет поиска хитроумно запрятанных драгоценностей. Надо думать, запрятанные таким образом драгоценности находили редко или вовсе не находили. Однако порядок есть порядок, Ordnung muss sein! , ни одной пары обуви в лагере Заксенгаузен не осталось без оторванной подошвы. С той же целью вспарывали животы и отрывали головы куклам и мишкам, или что там ещё могли взять с собой дети в свой последний путь в концентрационный лагерь Заксенгаузен. Все эти тщательно препарированные детские игрушки также хранились на стеллажах. Отдельно хранились очки, отдельно курительные трубки и мундштуки. Отдельно брюки, отдельно юбки. Всё это ожидало решения вопроса об оптимальной утилизации. Как с костями. И с жиром.
Во множестве хранились тюки с волосами. С нерасплетенными девичьими косами, с шиньонами и париками. Тут вопрос утилизации был успешно решён: волосы предназначались для изготовления матрасов, мягких, пригодных для длительной эксплуатации.
Заключённые трудились в мастерских, создавали прочную и удобную армейскую обувь. Германский солдат, надевая новые ботинки, должен был ощутить нежные объятия фатерланда. Поэтому на территории лагеря была проложена и вымощена грубым булыжником дорога, имевшая форму квадрата. По этой дороге с утра до ночи маршировали строем заключённые, разнашивая обувь для солдат вермахта. Делалось это просто: заключённому выдавали пару обуви на номер меньше нормального размера. Поэтому разнашивание происходило быстро и эффективно.
Если кто-то не выдерживал?
Способов было много.
Злостных нарушителей установленного порядка вешали публично, под звуки лагерного оркестра. Рядовых очередников расстреливали в неглубоком земляном капонире, стены которого были обшиты толстыми брёвнами. Ставили лицом к стене и стреляли в затылок. Все, кому надо, знают: в затылок наиболее эффективно...В том месте, где это происходило, в древесине постепенно образовалась воронкообразная выемка глубиною сантиметров в тридцать. Имелся ещё санитарный блок. Здесь, при «измерении роста», как только на голову опускалась планка, следовал выстрел в затылок. Гуманно . Если же производительность таких индивидуальных методов оказывалась недостаточной, приводилась в действие система массовой «санобработки» с использованием нервно-паралитического газа.
Все эти пути вели в крематорий.
Вот какую массу ценных познаний дала мне непродолжительная служба на территории бывшего концентрационного лагеря Заксенгаузен.
Пусть простит меня читатель за этот рассказ. Я не любитель таких историй. Но это мой ХХ век. Всё это было. Было! Слышал от людей в полосатой униформе. Видел своими глазами. Держал в руках.
Будут годы военной службы там, в Германии. По сей день случается у меня дежурный сон, правда, теперь реже: я всё служу, служу...А всего-то было каких-то семь лет с р о ч н о й службы , из них пять в Германии. Вот так мы тогда служили. За тех парней, что полегли. И за тех, что подрастали дома, чтобы заполнять вакуум, образовавшийся с уходом в чёрную дыру миллионов и миллионов.
В сорок девятом мне дадут в виде поощрения краткосрочный отпуск: на десять суток к родным. Десять суток чистого времени, дорога не в счёт.
На Франкфуртском вокзале в Берлине я возьму штурмом верхнюю бывшую багажную полку раздрызганного общего вагона пассажирского поезда под названием «пятьсот весёлых». Пересеку в этом поезде Польшу. На одной из станций на соседнем пути окажется встречный состав с немцами-военнопленными, без вооружённой охраны: немцы будут ехать домой. Побеседую с ними, из двери в дверь. Вполне дружелюбно. Возможно, в эшелоне окажется крикливый кривоногий Фаттер? Или унтер-офицер люфтваффе, что не стал драться тогда на Широкой? Или тот, что не выстрелил из парабеллума, когда Юрий встал на защиту своей Лиды?.. Немцы они ведь разные. Как и мы, русские. Они только более дисциплинированны, более законопослушны. Их к этому приучали столетиями. В итоге, это уже, как говорится, в крови. А мы разболтанны, и это тоже находит своё объяснение в смутных временах, как неотъемлемом элементе всей нашей по сей день истории...
На Гданьском вокзале Варшавы я выйду размяться, пройдусь по временному дощатому перрону вдоль приземистых бараков, заменивших каменные постройки. Разгляжу вдали полуразрушенные башни костёла святого Флориана и чуть левее макушку православной церкви. Там, рядом, наш дом, там прошло детство. Слегка защемит сердце.
В огромном шумном вокзале пограничного Бреста я дождусь рабочего поезда на Здолбунов. В изношенных дачных вагончиках будет темно и пустовато. Из Здолбунова доберусь с ветерком на площадке товарняка до Дубно, спрыгну на ходу.
До дома и родных останется сорок километров. После года войны, после пяти лет разлуки хоть пешком иди. И я отправлюсь пешком. Но подвернётся, подберёт меня на шоссе попутный старенький ГАЗ-АА.
И где-то в середине этих сорока километров газик обдадут из лесу пулемётной очередью. Сидя в соломе спиной к кабине, я увижу, как полетят щепки от борта и появятся в нём три безобразные воронки. Водитель наподдаст, и мы проскочим.
... С нашего пригорка прибежит, запыхавшись, сосед-сапожник:
Александр Васильевич! Скорее! Там от Дубенской рогатки идёт ваш сынок Ромка! У него хорошие юфтевые сапоги, на гвоздях! Он старшина, у него медали. Он подрос, ваш Ромка. Новости в маленьком городке распространяются со скоростью, не укладывающейся в рамки физических законов.
Так я вернусь, и на нашем пригорке меня встретят и обнимут родные.
Дома я обнаружу свежую прореху в своём вещмешке и изуродованные пулей гостинцы.
И ещё я обнаружу у койки Юрия автомат ППШ со снаряженным диском, а в ящике тумбочки ручные гранаты. Шла телефонизация района, Юрий начальник узла связи часто ездил в село, и этот инструмент был ему необходим. Всё ещё необходим.
За столом Юрий, хмуровато улыбаясь, расскажет немало историй сродни фронтовым. Мы будем выпивать на равных.
Думаю, это был счастливый миг в жизни отца: сидеть и слушать своих слегка захмелевших сыновей, солдат Родины.
А на следующий день мы, начистив сапоги, пойдём втроём отец, Юрий и я в город. Вдоль молодого парка, там, где было гетто. Вдоль аккуратно побеленных домов, которые выстояли всю ту долгую ночь. Вдоль прибранных, зазеленевших пустырей и наметившихся уже новостроек.
Мы будем шагать в ногу.
Остановится знакомый, вежливо приподымет шляпу и скажет:
Здравствуйте, Александр Васильевич! Какие у вас сыны!
И я буду рад за отца.
* * *
В своём повествовании мне трудно оторваться от времени, которое оставило самый глубокий след в памяти. Так и эдак пытаюсь, и снова оказываюсь там. В любом случае я вернусь ещё в Германию, но уже наших дней, и это будет оптимистическая нота. Под занавес.
В последние годы я много общаюсь с иностранцами. Решающим здесь явилось коренное изменение ситуации, позволившее, в частности, разжаловать до разумного уровня фактор а н к е т ы при подборе кадров. Что касается меня, то наиболее существенным сегодня оказалось знакомство с языками, приобретённое, впрочем, не столько благодаря желанию, сколько в силу внешних обстоятельств. Эти обстоятельства, воспринимаемые нами подчас как удар судьбы, оказываются сплошь и рядом лучшим из всех возможных жизненных вариантов.
Сборно-пересыльный пункт в Куйбышеве, куда нас, хотя и не под конвоем, но в сопровождении и с изъятыми документами доставили из Германиии. Жёсткий досмотр, при котором было конфисковано всё «лишнее». У меня, в частности, изданный на немецком языке «Краткий курс истории ВКП(б)»: мало ли, что там волокут из-за рубежа эти «разложенцы». Таков был итог той почётной пятилетней миссии за рубежом, такова логика идеологов: длительное время общались с иностранцами, следовательно, не могли не «разложиться» . Видимо, слабовата была их вера в убедительность собственных слов.
Мы шагали строем по мостовой, в баню. По тротуару, рядом какой-то майор с мальчиком за руку. Мальчик:
Папа, а это кто?
Изменники родины.
Строй мгновенно взломался. Никогда до этого момента не приходилось видеть так быстро удирающих майоров. Не догнали, охладил грозный окрик старшего, такого же как мы, но назначенного в банной операции командиром. «Приказ командира закон для подчинённого». Все мы в этом строю достаточно много лет прослужили, и некоторые армейские законы стали неотъемлемым элементом жизни. Я и сегодня пунктуален до отвращения. И убеждён: нынешний беспредел в армии не от нас унаследован. Не от нас.
Тогда, в том сборно-пересыльном клоповнике, будь у меня пистолет, застрелился бы. Так и не успев осознать, что унизительная отправка из Германии через эту шарагу на родину была благом, ниспосланным мне свыше.
То, что я сейчас пишу, уже сильно смахивает на мемуары. Но это не так. Я пишу не о себе. Пишу о судьбе моего поколения. Эти строчки необходимы, как перемычка, как интермедия между прошлым и настоящим. И будущим?...
Из Куйбышева мы разъезжались уже самостоятельно, при документах, «для дальнейшего прохождения службы», в стройбаты. Кто в Коми. Кто в Донбасс.
Енакиево, шахта «Юнком» Юный коммунар. Когда я увидел, какие люди проходят здесь службу в стройбате, с какими орденами, с какими наборами нашивок за ранения, я понял: моё горе ещё не горе. К тому же, в посёлке была вечерняя школа...
Я не мог знать, за какие заслуги был назначен командиром стройбата подполковник с орденом Ленина, тремя Красного Знамени и многими другими во всю грудь. В те годы полагалось всё это носить, и оно производило впечатление. Конечно, пил он по-чёрному. Но где причина? Где следствие? Хотя армия приверженностью к трезвости и тогда не отличалась.
Однажды в выходной, в увольнении, я шёл по чёрной от угольной пыли поселковой улице. И чуть не наступил на орден Ленина. Без орденской колодки. Я знал: в посёлке Юнком орден Ленина только у нашего подполковника. Возможно, ещё у кого-то из шахтеров? Но всё равно, не так уж много было кавалеров этой высшей награды. И я отправился искать командира. В одном бараке гуляли: свадьба. Зашёл. Во главе стола, рядом с молодыми, среди изрядно уже подвыпивших шахтёров сидел в расстёгнутом кителе подполковник, при всех орденах. Свадебного генерала взять было негде, вот и заменили подполковником, боевым! Был он тоже уже хорош. Но меня, маячившего в дверях, узнал. Изобразил начальственную насупленность, поманил пальцем. Я пробрался среди поющих и выясняющих отношения гостей к командиру. На его кителе на месте ордена была только колодка, Ленина не было. Я протянул подполковнику орден. Он схватился рукой за левую сторону груди и побледнел. Глаза мгновенно протрезвели. Я откозырял, повернулся по-уставному и выбрался из гудящей комнаты.
Мне разрешили ходить в вечернюю школу, а там поверили и приняли без документов, с месячным испытательным сроком, в выпускной десятый класс. Летом 50-го, когда я получил аттестат зрелости, мне предоставили краткосрочный отпуск к родным, на десять дней. Второй на седьмом году срочной службы.
Думаю, образ Ленина сыграл здесь свою роль. Воистину, пути Господни неисповедимы.
В октябре 1950 года пришла долгожданная демобилизация. И вскоре я был студентом физического факультета Львовского университета. Почему физического? Ведь были, кажется, мечты... К тому времени я уже многое усвоил, охватываемое универсальным термином «Низзя!». Хорошо знал свои «запятые» в анкете. На физфак охотно взяли, и слава Богу. Хотя занятия давно уже шли. Почему Львов? Ближе к дому, к родным.
Обычен был в те времена такой гордый термин фронтовики. На факультете нас было двое, Володя Сур и я. Занимались в одной группе и, естественно, дружили. По сей день обмениваемся письмами. Володя вследствие тяжелой контузии терял зрение. Редкие послания из далёкого села Московей в Молдавии, куда он по распределению отправился учительствовать, уже многие годы пишут за него, под диктовку. Уверен, что Владимир Янович Сур, фронтовик, слепой учитель физики, в тех местах и сегодня очень уважаемый человек. Иначе быть не может.
Мы и тогда, на курсе, в группе, выделялись возрастом. Были такими уважаемыми за былые заслуги старичками...На немногочисленных экранах города шёл в то время индийский фильм «Бродяга». Очереди за билетами на вечерние сеансы были страшные. Средней упитанности герой Радж Капур выводил жалостливо «бродяга я, а-а-а-а, а ,а ,а, бродяга я..»., прекрасная смуглая босоногая героиня, запелёнатая во что-то бесконечное, покоряла изящными танцевальными пассами. Мы были там, с ними, в исстрадавшейся Индии, только только сбросившей колониальное иго. Девушки в темноте всхлипывали, да и мы сурово потягивали носами... Ну как тут было не сбежать с лекций, воспользовавшись опозданием преподавателя? А потом, на комсомольском собрании, одногруппница Неля, пылая праведным гневом, вся в пунцовом румянце, клеймила меня уничтожающими словами:
Как могли вы, взрослый человек, фронтовик, не удержать нас от этого неосмотрительного поступка?! А ведь в темноте шмыгала носом, сидя рядом...И мне было стыдно за своё поведение. Мы, Володя, я, были старше остальных лет на шесть семь, и поначалу ещё не со всеми на «ты».
Внешне нас, фронтовиков, отличало в студенческие годы то, что мы донашивали военную форму. С повышением благосостояния обзаводились гражданскими брюками. А там, под университетский значок, и пиджаком. На ноябрьскую демонстрацию на втором курсе я пришёл в армейской шинели, надраенных сапогах и яркосиней шляпе, и был встречен ехидным вопросом декана:
Что это вы, Кравченко, так вырядились? Чрезвычайно гордый своей обновой и праздничным внешним видом, я саркастической подоплёки слов профессора даже и не уловил.
Внутренне же нас отличала бешеная жажда навёрстывать упущенное.
В 1955-м получилась довольно интересная дипломная работа, что-то об оптических свойствах синтетического рубина при температуре жидкого кислорода. Неожиданная яркая линия испускания в спектре поглощения. Совсем рядом с эффектом лазера. Зафиксированное, но не понятое явление... Предложили сделать сообщение на проходившем в стенах университета всесоюзном совещании. В перерыве подошли двое крепкие, рослые мужики. Похвалили работу. Стали интересоваться планами. Планы уже определились: получаю диплом, еду в Киев поступать в аспирантуру при Институте физики Украинской академии наук, там выделено место.
Получасовой разговор закончился договорённостью в случае получения вызова ехать на три года на Север, в Кировск, в Кольский филиал Академии наук: закупать оборудование, разворачивать лабораторию, внедрять современные методы... Деньги и свобода действий обеспечены. Аспирантура подождёт.
Три года всё ещё продолжаются. Мужиков тех звали: Александр Васильевич Сидоренко и Игорь Владимирович Бельков. Имена известные. А.В.Сидоренко возглавлял КФАН, член-корреспондент, впоследствии академик, министр геологии, вице-президент АН СССР. Создавал Академгородок украшение Апатитов, где его заботами не был сметён бульдозерами девственный в ту пору лес и поэтому по сей день растут грибы. Их любят собирать бабушки: удобно, идешь себе по асфальтовой дорожке и высматриваешь...А вокруг осеннее золото. И.В. Бельков будет на протяжении десятков лет моим директором. Художник от Бога, его живописью прекрасными пейзажами нашего края разве что ленивый не любовался. (Прямо просится этот модный сегодня штамп про ленивого.) Но всё это уже потом. Сегодня. А тогда...
Вызов пришёл. Родные повздыхали. Отца уже не было. Я поклялся ежегодно приезжать в отпуск (обещание неуклонно выполнял, пока они там были живы). И в конце августа пятьдесят пятого года с чемоданом и армейским вещмешком спускался из вагона на станции Апатиты. Ящик с книгами и несложной утварью ехал багажом.
Шёл снег с дождём. И первой мыслью было: а не зря ли я попался на эту удочку? Мало, что ли, было приключений? Впрочем, ладно. Три года перетерпим. И не такое видали.
В палисаднике у неприглядного здания вокзала в зарослях чего-то незнакомого мокла на постаменте полуметровая фигурка вождя. Почерневшие деревянные строения не радовали глаз...
С тех пор прошло сорок с лишним лет. Жизнь подобна рулону туалетной бумаги: чем меньше остаётся, тем быстрее крутится. Процесс замедлить нельзя, а вовсе остановить как-то не хочется, очень уж любопытно: что же дальше-то будет? Первые годы на Севере запомнились чередой событий, эпизодов, зарисовок. Последующие десятилетия в значительно меньшей степени. Немаловажную роль в этом не мог не играть фактор собственного всё более серьёзного возраста. Острота восприятия притупляется, что ли?
...Двадцать пятый километр, посёлок Кукисвумчорр. Напряжённая тишина в переполненном зале заседаний КФАН: читают постановление ХХ съезда «О культе личности Сталина».
Вспоминается недавний эпизод. Март пятьдесят третьего. Траурные стенды с украшенными цветами портретами Вождя на всех этажах университетских корпусов. У каждого стенда круглосуточный почётный караул, так будет до похорон. Моё время в три часа ночи. Живу далеко, трамваи не ходят. Бегу по ночному пустынному городу, прямо по трамвайной колее. Когда, задыхаясь, взбираюсь на свой этаж, к моему стенду уже шагает смена караула: опоздал! Совершенно раздавленный, мыкаюсь по коридору. Меня не узнают, вокруг пустота. На следующий день на бюро выносится предложение об исключении из комсомола. Кто-то решается всё же защитить, отделываюсь строгим выговором. Это было, кажется, единственное мое взыскание за всю сознательную жизнь Рельефный стоп-кадр.
И ещё один, относящийся к пятьдесят четвёртому. Это не воспоминания. Просто, иллюстрации к нашей недавней истории. Фрагменты из жизни. Этот обойти не могу. Он о судьбе отца, судьбе близких.
...Я копался зачем-то в очередной раз в достаточно беспорядочном нагромождении бумаг, претенциозно именуемом семейным архивом, и выудил письмо. Точнее, копию машинописного текста. Письмо было отправлено (вернее -опущено в щель «Для писем» в воротах Кремля, кажется, Спасских) на имя Маленкова. Так и начиналось: «Глубокоуважаемый Георгий Максимилианович!» Конечно, сегодня, в конце двадцатого века, не так уж многим что-то говорит это сочетание имени и отчества. Да и фамилия может вызвать вопрос: «А кто это?» В Советском энциклопедическом словаре издания 1980 года это лицо уже вообще не упоминается: не было! Это не Иосиф Виссарионович. И не Берия Лаврентий Павлович. Чьи имена по сей день далеко не пустой звук для очень и очень многих... Кстати, о Берии, тоже не упоминаемом в этом словаре (немного уйду от прямой линии повествования; впрочем, люди Берии будут иметь к этой были наипрямейшее отношение). Синяя послевоенная 50-томная Большая советская энциклопедия содержала в 5 томе пространную статью об этом «одном из виднейших руководителей ВКП(б) и Советского государства, верном ученике и ближайшем соратнике И.В.Сталина..». и т.д., с соответствующим рангу портретом во весь лист. (Говорят, любители предлагают сейчас немалые деньги за такой аутентичный портрет!) Затем Берия исчез. А вскоре я получил пакет из Москвы, от Издательства БСЭ. Пакет содержал рекомендацию «изъять из 5 тома БСЭ 21, 22, 23 и 24 страницы, а также портрет, вклеенный между 22 и 23 страницами, взамен которых Вам высылаются страницы с новым текстом. Ножницами или бритвенным лезвием следует отрезать указанные страницы, сохранив близ корешка поля, к которым приклеить новые страницы».. И не было! Прекрасно отработанная технология. И очень интересный подход к трактовке истории... Всё там великолепно стыковалось. Поразило: оказывается, в любом месте гигантского информационного издания можно удалить любое число страниц, заменить их новыми, с совершенно новыми статьями, не нарушив при этом их строгий алфавитный порядок, соблюдая абсолютную стыковку с предыдущим и последующим текстом. Сколько же информации мы недополучаем даже в 50-томном издании!
По вредности характера я, разумеется, сохранил в пятом томе оба варианта. Приходите в гости, продемонстрирую. Раритет же.
Вернёмся к Маленкову. Откуда такое глубокое уважение?
В то время, после смерти Сталина, получил хождение термин «коллективное руководство». Председателем Совета министров СССР стал Маленков. Первым секретарем ЦК КПСС Хрущёв. И важные государственные документы, публиковавшиеся ранее под шапкой во всю страницу «В ЦК КПСС и Совете Министров СССР» , получили, безо всяких комментариев, новое оформление: «В Совете Министров СССР и ЦК КПСС». Стало ясно, кто теперь в стране главный. Правда, Никита Сергеевич Хрущёв недолго терпел такое безобразие, подобную дискредитацию. Появился термин «антипартийная группировка», порядок был восстановлен (к чести Никиты Сергеевича уже без расстрелов), а сам Хрущёв, дабы другим неповадно было, занял вскоре оба поста. Но эти события нашей недавней истории не имеют уже отношения к эпизоду раннего послесталинского периода, заставившему меня обратиться к высшему в тот момент лицу в государстве Г.М.Маленкову.
Введение затянулось.
В пятьдесят четвёртом я был на четвёртом курсе. Родные по-прежнему жили в Кременце. Отец занимался «зелёным строительством», руководил закладкой парка на месте бывшего гетто. Брат работал начальником узла связи. По должности ему полагалось быть в партии. Да и разнарядки соответствующие спускались, по вовлечению местных кадров. А кадр был ценный: образованный, знающий, культурный, «преданный делу Ленина-Сталина», как значилось в рекомендациях. Не склонный воровать и злоупотреблять спиртным, что слегка настораживало: «а наш ли человек?» Но, в общем, Юра был членом партии.
В разгар весенней сессии, накануне сложнейшего экзамена по квантовой механике, на подготовку к которому отводилась неделя, и все заранее дрожали, пришло приглашение на переговорный пункт. Звонил Юра:
У папы инфаркт. Приезжай.
Понимаешь, экзамен. Квантовая...
Понимаю. Но приезжай, не откладывай. Положение очень серьёзно.
Я плюнул на всё и рванул в Кременец. Юра встретил на автобусной, и, пока мы шли с Дубенской, ввёл в курс событий: положение, действительно, было очень серьёзно, и не только со здоровьем отца.
На прошлой неделе позвонили из райкома: «Срочно зайди к первому. Партбилет при тебе?» А как же, говорю. Достал из сейфа партбилет, отправился на ту сторону улицы. В кабинете первого весь состав бюро райкома. Первый говорит: «Продолжим, товарищи. В повестке дня персональное дело коммуниста Кравченко-Бережного. Слово для информации начальнику райотдела госбезопасности». Начальник райотдела сообщает: «Имеются данные, что отец Кравченко был активным участником белого движения в годы Гражданской войны. Кравченко этот факт при поступлении в партию скрыл». «Какие будут мнения, товарищи?» говорит первый, «Так. За обман партии Кравченко-Бережного из рядов партии исключить». В общем, двадцать минут спустя я вышёл оттуда без партбилета. Через два дня меня из начальников перевели в заместители, и на том спасибо. Дома я обо всём этом пока не говорил, ты же знаешь папу. А вчера папа возвращался с работы. Встречается знакомый: «Здравствуйте, Александр Васильевич, как поживаете?... А сын ваш как?... Нет, не младший. Старший... Как, вы ничего не знаете? Его же из партии исключили». Папа сумел дойти до дома. И вот...
Три дня спустя отца не стало. Он был всегда верен себе. Он не мог воспользоваться «уткой», это его унижало. И пытался подняться...
Тут кто-то найдётся, скажет:
Лежать надо было, раз велено, не рыпаться, только и делов.
Возможно. Возможно, когда не рыпаешься, живёшь дольше. Только вот достойнее ли?... Отец никогда нас не воспитывал, не говорил так надо, так не надо. Он просто был наш эталон. Я никогда не слышал, чтобы родители повысили голос друг на друга. У них были обручальные кольца. Когда на второй день войны, в тюрьме, отцу велели раздеться и выложить всё на стол, руководивший этой процедурой энкаведешник тут же надел папино кольцо и уже не снимал: арестованному оно больше не понадобится... Говорили, после войны он вернулся в Кременец, на свою работу. И даже видели на его пальце обручальное кольцо. Может, до сих пор носит, в своей почётной отставке? Или в наследство оно кому-то досталось? Мама, в знак солидарности, не носила и своё. Оно у меня. Там выгравировано внутри «Шура». А на папином было «Юльця». Так они всю жизнь друг друга звали. Наследники того работника НКВД могут проверить: всё без обмана.
Отца знали, уважали и любили в Кременце. И хоронил его весь город. Гроб несли по Широкой в том году ещё улице Сталина на руках, перекрыв на какое-то время движение. Тысячи горожан провожали отца в его последний путь на кладбище за монастырской стеной.
Отец не занимал в жизни высоких постов. Разве что комбатом был в двадцать два года, пятью сотнями русских солдат командовал, в 1916 году участвовал в Брусиловском прорыве, брал Львов, вышёл к Карпатам... Всю жизнь у него были свои представления о долге, чести и достоинстве. Он был ЧЕЛОВЕК и никогда не изменял этому высокому званию.
...Я вернулся во Львов, в университет. Сессия заканчивалась, экзамен по квантовой механике был позади. Я пришёл на кафедру. Навстречу поднялся из-за стола профессор Абба Ефимович Глауберман. Физик-теоретик, блестящий лектор, он оказался в провинциальном университете в ходе борьбы с «безродными космополитами и сионистами», и это был период расцвета нашего физфака... Абба Ефимович, глядя в глаза, молча крепко пожал руку. Затем протянул ладонь снова. Я, растерявшись лишь на миг, достал из кармана и протянул зачётную книжку. Сделав запись и захлопнув книжку, профессор отпустил меня, ободряюще сжав руку выше локтя. Не было сказано ни слова. Зачётку я решился раскрыть лишь на улице. В графе против квантовой механики стояло «Отлично». Мне везло в жизни: было много встреч с людьми, о которых хотелось сказать «Это ЧЕЛОВЕК». К тому же, жизнь продолжается...
Курсовую, а затем и дипломную о том самом синтетическом рубине работу я готовил и писал в Москве, на Пыжевском, в Институте кристаллографии Академии наук. В институте были хорошие люди. Подкармливали кто сырком «Дружба», а кто, так и куриным паштетом. Спирт лабораторный иногда расходовали «для протирки оптических осей», что ещё более стимулировало аппетит. Тощ я был тогда до чрезвычайности... Пользуясь добрым к себе отношением и возможностью трудиться в лаборатории хоть до утра, отпечатал там заодно и письмо на имя Маленкова. Рассказал о злоключениях семьи. Настоятельно просил поставить точку в вопросе об участии или неучастии покойного отца в белом движении: из его рассказов мы лишь знали, что он вернулся с фронтов Первой мировой инвалидом, а затем, уже в Кременце, успешно уклонялся от «регистраций», чреватых пулей в затылок. Описал обстоятельства его смерти и «похороны, которые вылились в демонстрацию». Сегодня убеждён, что «ключевым» для читавших в Москве письмо оказалось именно это последнее слово. Несанкционированная, как нынче говорят, демонстрация? Этого ещё не хватало.
Шли занятия на пятом курсе, когда Юра снова вызвал к телефону:
Из Москвы приехал товарищ. Майор. Сидит, ну, в райотделе. Вызывает старожилов. Речь о папе. Ты писал туда, что ли?
Писал, когда был в Москве. Чтобы дошло, куда надо.
Ну, ты даёшь.
Терять нечего.
Не скажи. Тут вроде уже улеглось. Работаю. А теперь снова. Ты даёшь.
Месяц спустя опять звонок:
Нас с тобой завтра вызывают в райотдел. Так что давай.
Майор встретил корректно, назвал себя, предложил сесть.
Вы писали товарищу Маленкову. Я получил задание разобраться на месте. За время пребывания здесь опросил около трехсот человек, из тех, кто давно знал вашего отца. Анонимка с обвинением о его участии в Гражданской войне на стороне белых не подтвердилась. Так и будет доложено.
Я вернулся к занятиям. Майор уехал. Через некоторое время брата вызвали в Тернополь, в обком. Там исключение из партии утвердили и предложили Управлению связи решить вопрос трудоустройства, «ввиду несоответствия..».
Вот видишь. Обрадовался, тоже мне...
А вскоре последовал вызов в Киев, в ЦК. Инструктор ЦК достал из сейфа и вручил брату его же партбилет, пояснив:
Исключения из партии не было. Только вот непорядок тут, партвзносы за полгода не уплачены.
Начальника райотдела куда-то перевели. «Первый», по слухам, получил выговор. Без занесения. Брата восстановили в должности, и он трудился на своём посту ещё без малого четверть века. В связи с какой-то юбилейной датой был представлен к ордену. И на стадии согласований его имя из списка исчезло: они свои обиды не забывали. Для меня шлагбаум приподнялся лишь в конце шестидесятых: отпустили вдвоём с женой в Болгарию. И там мы удостоились даже определённой чести: к нам был приставлен «хвост». Спортивный молодой человек приятной и неприметной наружности, чем-то схожий с артистом Ножкиным. Хорошо владел русским. Угощал вином. Интересовался мнением о Солженицыне, о диссидентах. Был необременителен, но вездесущ. Не очень даже утруждал себя конспирацией. Чувствовалось обыкновенное человеческое любопытство: что же это за птица такая подопечный, ради которого его из Софии аж в горный курорт Боровец командировали? В общем, две недели в Болгарии мы провели тогда с приятностью и даже успели затосковать по Родине.
...Юра умирал от сепсиса после неудачной операции по поводу аппендицита. Нужных антибиотиков на месте не было. То, что сумели добыть мои московские друзья, лишь ненадолго продлило процесс. Управление связи прислало вертолёт, и мы доставили Юру в областную больницу... Там, уже в одноместной палате, он увидел на моей руке техническую новинку электронные часы с цифровым табло, и глаза его на миг оживились. Юра всю жизнь был неравнодушен к электронике... Когда в райком донеслась от здания узла связи траурная музыка, очередной «первый», прервав своё выступление, сказал:
Там нашого комунiста ховають. Хто хоче, може пiти. Но уйти с заседания бюро никто не осмелился. В маленьком городе всегда умели трезво оценивать конъюнктуру. Впрочем, и в больших не без того.
Мама ушла вскоре, вслед за Юрой. Дети не должны умирать раньше родителей, это противоестественно. Мама, хранительница семейного очага, жила четверть века памятью об отце. Бывала у нас на Севере. Летала в реактивном самолёте. Я фотографировал её у Царь-колокола: Никита открыл Кремль для посетителей. Уход Юры поставил точку. Я продолжал бывать в Кременце каждый год: такие обещания не нарушаются. При последней встрече мама предложила увезти на Север семейные реликвии икону с лампадой, военные регалии отца, их свадебную фотографию: бравый офицер весь в орденах и молоденькая гимназисточка в скромной фате. На обороте дата: ноябрь 1917 года. Да...
Мама сказала:
Знаешь, Ромуха, я ведь не верю, что там что-то есть. Всё здесь. Жаль, не будет вас, не будет птичьих голосов в саду по утрам...
Под маминой подушкой нашли свёрточек, аккуратно перевязанный тесёмкой: мои письма-треугольники с фронта. Жирный штамп: «Проверено военной цензурой». Чёрной тушью вымараны отдельные слова и целые фразы... Маму отпевал священник, того требовали обычаи. Присутствовавшие на панихиде бдительно наблюдали, перекрещусь ли, поцелую ли крест в руке священника. Перекрестился, поцеловал: мне-то что, беспартийному. Юре было бы сложнее...Маме исполнилось восемьдесят два. Папе и Юре было по пятидесяти девяти, жить бы да жить.
...Реликвии украсили уголок в нашей северной квартире: память о прошлом, назидание новым поколениям. Икона Святого Равноапостольного князя Александра Невского, кортик «За храбрость», массивные карманные часы знаменитой в своё время швейцарской фирмы «Doxa»... И вот, чему я не нашёл объяснения: при ограблении квартиры рядовое в наши дни событие взломщики унесли очень многое и в первую очередь, естественно, компьютер. Он стоял в том же уголке. Но к семейным реликвиям не прикоснулись. Ошалели при виде богатого улова? Или святой Александр, патрон отца, оградил?... На компьютере была уже начата и постепенно продвигалась эта работа. Очень разозлившись, я пошёл с шапкой по кругу, добыл взаймы ноут-бук, напрягся и довёл дело до завершения. Спасибо грабителям, простимулировали.
...Ростислав, наш Ростю. Он всё же встретил своё счастье Галочку, и не было в городе пары более трогательной. Жили своим домом, и гудели в ульях под их окнами пчёлы. По сей день лечимся прополисом из тех ульев.
После ухода родных я стал реже бывать в Кременце: и свой возраст уже не тот, болячки всякие, да и заграница, гривны, доллары... Но совесть напоминала: там ещё Ростю, не опоздать бы. Ему шёл девяносто четвёртый год. Поехали, заполнив купе и поражая новоявленных пограничников и таможенников скудостью багажа и неделовыми целями: родные места, могилы... Добрались и в тот же день были у Ростислава. Он почти не узнавал, но был, как всегда, корректен, хотя и слегка отчуждённо. Вглядевшись в меня и улыбнувшись лишь глазами, полувопросительно произнёс: «хайль Гитлер?» Какая-то ассоциация с тем временем возникла в мозгу. Умер на следующий день, между двумя ложками воды, которую по его просьбе подносила Галя. Просто, закрыл глаза и больше не раскрыл. Мы достойно похоронили его всё там же, на старом кладбище за монастырской стеной... Существует среди нас слой людей (тончайший, но неистребимый), обладающих сходством с Дмитрием Сергеевичем Лихачёвым. Когда в жизни встречается такой человек, теплеет на душе. Таков был Ростислав Александрович Кикец.
Миссия в Кременец завершилась.
Я обязан был рассказать здесь о судьбе близких, чьи имена встречались в книге, подвести этот грустный, но, увы, неизбежный, никогда и ни для кого, итог. Ещё один, необходимый, нырок в прошлое. Оно держит крепко, не отпускает. Какое оно было? Проклятое, благословенное? Счастливое, беспросветное? Оно было всякое. Есть такое расхожее сравнение: «как в капле росы отражается весь мир..». Красивое поэтичное сравнение. Хотя точнее, конечно, не «отражается», а «преломляется». Заканчивалась вместе с веком история одной семьи в древнем городе Кременец, уютно расположившемся между невысокими горными склонами на границе Волыни и Подолья. В судьбах этой семьи преломились события двадцатого века. Сегодня её членов можно встретить в Москве и на Севере, где они основали новое гнездо. И притом совершенно добровольно. В Австрии, в старинном университетском городе Грац, в семье Васи, сына, изъясняются на французском: вместе с учёной степенью он экспортировал из Франции подругу. Впрочем, в нынешней Европе, какой же это экспорт? Так, смена квартиры. Перезваниваемся. Делимся новостями.
Тут на днях в «Полярной правде» анекдот был:
«- Сара, давай назовём нашего кота Абрам.
Ну зачем коту человеческое имя? Пусть себе будет Васька». Смеёмся.
Это в «Полярке»-то?
Ну.
Дела...
Расскажи Анне, говорю.
Сам расскажи. Хотя, не поймёт. Наш анекдот это наш анекдот.
Приходится вспоминать уроки французского, которые в глубоком моёми детстве давала мадам Венгриновская. Погибшая вскоре где-то в Казахстане...
Такой был мой ХХ век. Он заканчивался в Кременце. И продолжался для меня, для нас, для новых поколений на Севере.
* * *
...Кировск второй половины пятидесятых. Центральная площадь называется просто: Площадь. Газоны на площади засеяны овсом. Он ярко зеленеет коротким летом. Пройдут десятилетия, и окажется, что чуть ли не розы могут здесь цвести. Если человек постарается...Строящийся невдалеке новый город называется просто: Новый город. Была бы только одна улица, её звали бы, вероятно, Улицей. Но улиц уже много, поэтому их наименовывают и переименовывают в зависимости от конъюнктуры. Потом всё это повторяется и в Новом городе Апатитах.
Была станция Апатиты. Был пристанционный посёлок того же наименования, достаточно унылый. И начинали уже белеть среди леса вдали на холме первые каменные дома Нового города. Росли, вытесняя грибы. Притом, надо сказать, достаточно грубо, бульдозерами. Слово «экология» ещё не звучало, но порушенную окружающую среду восстанавливали потом годами, всем миром, на субботниках и воскресниках, называлось это озеленением. Есть в воспоминаниях о тех мероприятиях нечто светлое. И не верится, что вот эту вымахавшую нынче по четвёртый этаж берёзу тащил на собственном горбу. Кажется, мы все были тогда очень молоды. Нас посылали «на картошку», ехали все, запомнилась мощная фигура Сидоренко с увесистым мешком на плече. Потом он дал команду, и к вечеру на поле привезли бочонок пива. Вероятно, потому и запомнилось. Теперь в городе проспект Сидоренко...
В Старые Апатиты, «за переезд», пошли дети из Нового города в школу. Зимой, в потёмках, в пургу. Родители отправлялись затем навстречу, подхватывали ребятишек на дороге. А они, кому сегодня уже прилично за сорок, кого разметало с тех пор по белу свету, приезжая всё реже в родной город, не без ностальгического чувства вспоминают эти походы, обмороженные носы и замерзавшие на щёках слезы. Что-то в этом было. Я знаю, что именно: ощущение развития, движения вперёд. Сегодня плохо, завтра будет лучше...Открылась парикмахерская, первая в Новом городе. Помню заключительное слово мастера, произнесённое с чувством глубокого удовлетворения:
Здорово я тебя, братуха, обкорнал!
Я не тоскую о прошлом. Я не за возврат к продолжению не оправдавшего себя эксперимента (это слово возникло и засело в мозгу задолго до того, как его стали мусолить в СМИ средствах массовой информации), но того, что было, из памяти не вычистишь. Что было, то было. И светлое, и чёрное. Как закладывался Хибиногорск-Кировск, кто его и какой ценой возводил, знаю сегодня по литературе и музейным экспонатам. Но и в нашем строящемся светлом Новом городе на первых порах то здесь, то там появлялось почти символическое проволочное ограждение: зона. Там тоже были строители. Мы передавали им чай и сигареты. Конвоир делал вид, что не замечает: времена менялись.
Зона исчезла...Но и движение вперёд всё замедлялось. Возникло и закрепилось в сознании: движение вперёд того времени происходило не вопреки, а благодаря зоне. Система без зоны теряла эффективность. Но это уже другая тематика. Хотя и прямое следствие накопившихся за всю жизнь стоп-кадров. Их квинтэссенция.
Ближе к нашему времени стали замирать, остановились на годы десятки строительных кранов над городом. Оживут ли, зашевелятся? Хотелось бы успеть увидеть. Очень требуется сегодня вера в завтрашний день, который будет лучше нынешнего. Хотя, если речь о Севере, рационально мыслящие люди нового времени уже сказали: а нужно ли это? Здесь выгоднее вахтовым методом... Сомневаюсь, что в условиях нашей России понятие выгоды можно абсолютизировать. Появилось модное слово «менталитет». Наш город сегодня малая родина уже десятков тысяч. Здесь могилы предков. Сюда домой тянет из всяких дальних странствий... Убеждён: жизнь заставляла и впредь будет заставлять вносить коррективы в построения теоретиков и в опыт, накопленный другими, пусть и на протяжении столетий. Поступательное движение неизбежно, хотя бы и тропою проб и ошибок. А пока так и живём между светлым прошедшим и светлым будущим. Только настоящее потёмки. Может быть, источник мрака в нас самих? Встряхнуться бы как-то. Впрочем, о нашем настоящем, оказывается, давно всё сказано. Причём англичанами! «Если Вас насилуют, и Вы не можете избежать этого, попытайтесь хотя бы расслабиться и получать удовольствие». Формула, рождённая будто бы где-то в недрах британской полиции. Мы посмеивались над нею, не замечая, что здесь дано точное определение того, как мы жили на протяжении десятков лет. А то и столетий? И, всё более очевидно, продолжаем жить, разве что процент получающих удовольствие (или, в нашей привычной терминологии, испытывающих чувство глубокого удовлетворения) сократился и насильники частично сменялись. Вжившись в состояние расслабленности, мы продолжаем оставаться в нём по сей день. Не в этом ли основная причина столь затяжного и медленно текущего нынешнего кризиса? К тому же среди нас достаточно много стремящихся вернуться ко времени, когда, как им представляется, только такой извращенческий способ и обеспечивал максимальное удовольствие. Другого они не знают и, главное, знать не хотят. В итоге, мы имеем то, что имеем. С этим и жить, сколько отпущено. Джорджу Бернарду Шоу (тоже ангичанин!), великому мастеру афоризма, приписывают мысль: «Демократия не может подняться над уровнем того человеческого материала, из которого сделаны избиратели». Не может, и всё тут! Не нас ли, заглядывая в будущее, имел в виду хитроумный старик? Впрочем, само слово это демократия стало нынче ругательным...Один лишь факт чего стоит: получив демократические права, немалый процент моих соотечественников избирателей отдаёт свои голоса за явного печать негде поставить политического авантюриста, претендующего на высший пост в государстве, тянущего руку к ядерной кнопке... Неприбранные пьяненькие женщины глубоко постбальзаковских возрастов, с портретиками генералиссимуса на палочках, орущие дурными голосами в объектив телекамеры «вставай, страна огромная!...загоним пулю в лоб!..»., эти манифестантки не понимают, что именно этот «режим», который они прилюдно и развязно клеймят, дал им возможность вот таким образом самовыражаться. Генералиссимус, о временах которого они тоскуют, мигом навёл бы тишину и порядок. Как на кладбище. Хотя, похоже, именно в этом предел их мечтаний. На закате предыдущего режима, отстояв неразговорчивую очекредь за полукилограммом «чайной» по талону, они испытывали счастье: «всем хватало!». Теперь их не устраивает абсолютно всё. Плюрализм мнений в действии...
Вот, в какие дебри занёс меня разговор о нашем северном городке.
Один доброжелатель сказал как-то:
Ну а вам-то почему бы не уехать? Все уезжают. Сидели бы там во благе, пописывали...
Не помню точную формулировку моего отказа. Но приблизительно прозвучал он так:
Чай затоскуешь там, в благополучных Европах, без родного матерного слова... Вспомнилось чьё-то высказывание о нашей России: «Лучше мучиться с Тобой, чем без Тебя».
Европа мне знакома. Без малого четверть века провёл вне пределов России. Нееет! Тут меня схороните.
Вот он какой, мой ХХ век.
Говорят, Россия состоит из Москвы, ну ещё Петербурга, и провинции. Я бы, конечно, поменял всё это местами. Те же Апатиты: известный центр науки, самый масштабный в мире в столь высоких широтах. Развивающийся центр высшего образования. Центр зимних видов спорта: на Кавказ-то нынче не очень разбежишься. Можно, правда, в Альпы. Но сюда дешевле. Выставки, концерты, соревнования.
Когда идёшь по улице, встречаешь мужчин с испитыми лицами, сквернословящих женщин и подростков, трудно как-то поверить, что в этом городе полнокровная культурная жизнь, он богат талантами, прекрасно проявляет себя на различных широких форумах. И тем не менее это факт. В общем, светлое и тёмное в ассортименте. Как везде.
Я упоминал выше, что контактирую с иностранцами. Такая работа. И, похоже, теперь уже без перспективы угодить в итоге на сборно персыльный пункт. Похоже. Так вот, небезынтересна оценка, которую получают Апатиты в глазах многочисленных гостей из-за рубежа. У них-то есть с чем сравнивать. Разумеется, они видят серость и однообразие архитектуры, запущенные и изуродованные подъезды, выбитые стёкла, перевёрнутые мусорные урны. Но видят и новые постройки, преображающиеся фасады и интерьеры, картинные галереи, студенческую молодёжь на улице (миниюбочки те же, но глаза другие), ростки нового в облике города. Все сегодняшние контрасты. Гости замечают и всё то, чего в принципе не должно быть, и с чем мы свыклись настолько, что принимаем как должное.
Они видят, как мы на переходе типа «зебра» шарахаемся от не снижающих скорость машин, а их всё больше, машин! (Наш кризис тоже полон парадоксов, всё не как у людей.) Если, подъезжая к «зебре», машина останавливается, а водитель, терпеливо пропуская вас, ещё и улыбается, это иностранец. Если не улыбается наш, но не совсем нормальный. Нормальный жмёт на железку, и всё. А ведь правила у нас с ними на этот счёт одинаковые. Они уже усвоили, что дело здесь не в правилах, а в отношении к оным. В пресловутой «загадочной душе». Хотя проще было бы в данном случае сказать в выпирающем наружу хамстве.
Они видят включённое электрическое освещение при вполне достаточном естественном на улице, в подъезде дома, на лестнице (если лампочку ещё не унесли). Видят, что вдоль подземных теплотрасс тает на поверхности снег.
При такой теплоизоляции никакого богатства не хватит, даже Россия не в силах постоянно обогревать небо! сказал по этому поводу в сердцах один наш гость. Кстати, сопровождавший груз гуманитарной помощи...
Мы-то знаем причину: денег нет. Да их и не было сроду, сверх минимально необходимого. И не будет, если уголь из Инты будем чуть не с кровью добывать, а затем, сжигая, снег вдоль теплотрасс плавить. Они наши гости не понимают, почему мы так бездумно расходуем газ и воду, особенно горячую. Почему и откуда такое безразличие ко всему, что не МОЁ? Объяснять долго, с семнадцатого года начинать надо, если не раньше. Почему такая расточительность при явной бедности: зарплата, пенсии на порядок ниже европейских, а цены почти такие же... Почему бедность, а все в мехах? Почему, почему?.. Ответ в исполненной даже некоторой гордости фразе: «Умом Россию не понять..».. Удобная фраза.
... Бегут по улицам весенние ручьи, потоки. Им бы в канализацию. Ан нет. Привычное дело лавировать между ними, перепрыгивать зайчиком, на каблуках форсировать. Самая грязная пора в городе весна. Смотрят гости, удивляются, кто молча, а кто и с комментариями. Один американский профессор даже статью о своих впечатлениях по этому поводу прислал, объяснял нам, как не надо и как надо. А немец один рассказывал, что в их селе (!) все канализационные сбросы, прежде чем попасть в Рейн, проходят очистные сооружения. И так повсеместно. Конечно, Россия не Германия, масштабы не те и вообще... Но всё равно обидно.
И тем не менее... Тем не менее знаю уже по крайней мере нескольких иноземцев, которые прикипели к нашим местам и людям, и тянутся сюда снова и снова. Зарплату бы им здесь тамошнюю, так и вовсе бы осели...
* * *
Сидим у костра. За бескрайним озером на фоне чистого холодного неба чётко вырисовываются контуры горного массива. В расселинах снег. Прошлогодний. Или поза, поза... Лето холодное, и этот снег дождётся нового пополнения. Уже август, и оно не за горами. А там ещё одна северная зима. Которая же это по счету? О зиме думать не хочется.
Когда отправлялся работать на далёкий Север, думал, что это ненадолго. Полагал, что Север место твоей работы, но дом твой на Юге. А потом постепенно обнаруживалось, что ты уже ветеран. Ветеран Севера. И вообще со всех сторон ветеран. На своём же Юге лишь всё более редкий гость: там одни могилы. Не ждут тебя там. К тому же в родных местах, помимо того, что это уже зарубежье, ещё и чужая поликлиника с во-о-от такими очредищами. А на Севере родной врач, который знает всё о твоем давлении, кардиограмме и обо всём прочем. Выясняется, что жара тебе противопоказана... Да... Ты остаёшься северянином даже уехав-таки с Севера. Коротаешь дни, к примеру, в солнечном и изобильном Краснодаре, копаешься в винограднике и каждый свой рассказ начинаешь словами: «А вот у нас на Севере..». Ты остаёшься северянином, как моряк остаётся моряком.
Нам нынче усиленно рекомендуют уезжать, сменить климат. Правда, не врачи. Рекомендуют те, кто вычислил, что мы там будем обходиться в меньшую копеечку. К счастью, теперь у нас этот самый плюрализм мнений. Мы не соглашаемся и остаёмся. Мы здесь на боевом дежурстве: ждём детей. Вдруг прикатят. Да и просто: мы любим этот край. Он для нас не позиция в экономических прикидках. Север наш дом.
Вот, такие дела.
Я приближаюсь постепенно к завершению своего повествования. И чувствую, что для полноты картины надо ещё раз вернуться к Германии. К нынешней. Чтобы сюжет этот не обрывался на грустной ноте. Лучше расскажу,
Это было накануне воссоединения Германии. Когда самочинно хлынул поток тысяч немцев с Востока на Запад. А у нас была Перестройка и Гласность. И уже нельзя было, как в предыдущие десятилетия, быстро и эффективно восстановить порядок с помощью танков. Как сказал в «Тёркине на том свете» Александр Твардовский: Отвыкай. Не та эпоха. Хочешь, нет ли, а не та.
Вот в эту уже новую эпоху стали в Западной Германии, в Ганновере, готовить большую международную конференцию по газам в глубинных горных породах. Как обычно, разослали Первое извещение. Попало оно и к нам. Затем Второе извещение, уже с перечнем предполагаемых докладов. И там оказался доклад моего приятеля, по газам в нашей Кольской сверхглубокой скважине. Мой приятель специалист в этой области. Приезжал к нему как-то профессор из Южной Африки, захотел лично познакомиться, а то всё по публикациям... Долговязый спортивный породистый европеец. Нельсона Манделу хвалил: толковый, мол, мужик наш президент. Такие вот настали времена.
Мой приятель послал заявку в Ганновер после первого извещения, так, наобум. На авось. Всё равно не примут. Да и денег у нас на такую командировку нет. И языка он ни одного не знает. Кроме русского и некоторых его модификаций.
А немцы за доклад уцепились. Во-первых, Россия, только только приоткрывшая форточку в Европу. Во-вторых, Кольский полуостров, чёрт-те где. Полярная ночь. Белые медведи. И наконец скважина самая глубокая в мире. Двенадцать с лишком километров. Без малого тринадцать.
Заявку ту первую мы готовили вместе. Он сочинял, я переводил, отправлял. Зачастил приятель ко мне. Советуемся, как быть дальше. А немцы тем временем бомбят телексами, приглашение официальное шлют, детали сообщают: как лететь, куда добираться, номер в отеле, цена...Развёрнутый текст срочно требуют. Рабочий язык конференции английский. Мы сочиняем ответы. Текст, мол, высылаю. А приехать не могу ввиду полного отсутствия возможности валютного финансирования. (Это теперь хорошо: вещички можно продать, зуб золотой, пойти в банк, доллары купить, если уж так приспичило. А тогда совсем же недавно! нет валюты, и всё!) Немцы в ответ: все расходы берем на себя. Приезжайте. Очень уж интересный доклад.
Сидим, думаем. Языка-то нет. Ни английского, никакого. В войну он учился. Не до тонкостей всяких было. Приятель говорит, плюнуть надо на всё это, зря только затеяли. И решаем пойти ва-банк: так и так, пишем, если не будет обеспечен перевод с русского, устный доклад невозможен. Могу приехать с коллегой, доктором таким-то, владеющим языками.
(С учёными степенями сложность: у нас их две кандидат и доктор, у них одна, защитил разок, и уже ты доктор. На всю оставшуюся жизнь. Для простоты общения с ними мы обе наши степени в одну сводим. Конечно, докторам нашим настоящим при этом обидно, они-то дважды защищались, мучились, а кандидаты всего по разу. Кандидаты в ответ: а те-то т а м тоже по разу, так чем мы хуже? В общем, в контактах с ними мы откликаемся на обращение «доктор», притерпелись, не вздрагиваем.)
Немцы думают некоторое время. И присылают второе приглашение, на моё имя, со всеми расходами за их счёт. Вот как мы их достали. Таким образом я, того не ожидая, втёрся в эту командировку. Времени в обрез. Несёмся в Москву. Мечемся по инстанциям. И накануне открытия конференции, ещё взмокшие от хлопот, приземляемся вечером во Франкфурте-на-Майне. В самом логове.
Тут пора возникнуть вопросу: а как же в отношении обещанного полковника? Не забыл ли автор, о чём писать собирался? Старикашки, они, вообще-то, страдают, бывает, такой рассеянностью...
Не горячитесь. Автор, как и любой рассказчик, видит свою задачу в оттягивании кульминационного момента. Поэтому я пока расскажу ещё немного об аэропорте во Франкфурте-на-Майне.
Первое, что поразило, когда спустились по трапу, были простор и какое-то неаэропортовское малолюдье: после нашего-то Шереметьева... Хотя в небе, в стороне от аэровокзала висела уходящая куда-то вверх и в бесконечность гирлянда огней: это выстроились, с включёнными на плоскостях прожекторами, заходящие на посадку лайнеры. Дальние огни как бы зависли в чёрном небе. Лишь ближние перемещались, ускоряясь, и затем проскакивал со свистом по полосе приземлившийся самолёт. Интервалы какие-то минутки. И тем не менее в гигантском здании аэровокзала было пустовато, только служащие разъезжали на крошечных велосипедиках.
Мы быстро оказались в обусловленном загодя месте встречи. Я спросил:
А ты в самолёте... чего это туалет не посетил?
А зачем?
Дык ведь здесь всё платное. А у нас с тобой ни пфеннига. Вдруг не встретят. Назад ещё как-нибудь улетим, билеты есть. Но ведь не сразу...И голодать не пришлось бы...
Ну, в портфеле у меня палка сырокопчёной.
Я видел уже шагающего в нашу сторону мужчину с красной (!) папкой в руке договорённым в телексном обмене опознавательным сигналом. Поэтому и позволил себе слегка расслабиться.
Вы не хотели бы посетить туалет? сразу вслед за приветствиями осведомился встречающий, впереди два часа пути. И, как бы угадав наши мысли, Там бесплатно.
Мы спустились в лифте, очутились в слабо освещённом пустынном тоннеле. Наш встречающий сунул в щёлочку жетон. Раздвинулась гофрированная стенка, за нею в боксе стоял автомобиль. Покружив некоторое время по подземельям, мы выскочили на автостраду и понеслись со скоростью 160. До Ганновера было каких-то двести с гаком. К полуночи остановились у небольшого, среди зелени, отеля. Эгон, штатный водитель института, открыл входную дверь вынутым из кармана ключом. Никаких дежурных администраторов, полумрак в холле, тишина и покой. Я поинтересовался: институтская гостиница? Нет, просто дали ключи, чтобы ночью никого не беспокоить. А если кто-то из гостей будет задерживаться или с визитом, на ночь глядя, уйдёт? Ну и что, возьмёт этот ключ, и все дела. Похоже было, мои вопросы удивляют Эгона больше, чем нас всё это. Да... Лифтом поднялись под крышу. Эгон отпер двери двух смежных номеров, вручил ключи, сообщил: завтрак внизу в семь утра, автобус будет подан в восемь, открытие конференции в девять. Пожелал спокойной ночи.
Завтрак? Но у нас... нет денег.
Завтрак входит в стоимость номера. Шведский стол, самообслуживание.
В номере, на столе под салфеткой был холодный ужин на двоих. С двумя бутылками пива: Германия, всё-таки. А за дверью сияющая нержавейкой ванная комната...Хорошо!
Разбудил с восходом солнца птичий гомон за распахнутым окном: это было летом...
Душою конференции был немецкий профессор Манфред Шидловский. Молодая и очень миловидная супруга профессора умело и как-то весело управляла его инвалидной коляской: профессор был парализован, однако это не мешало ему проявлять себя чрезвычайно общительным, деятельным и жизнерадостным человеком. Определённо, не без решающей роли в этом фрау Ингрид.
(Посетив за свою долгую жизнь десятка два стран, я только укреплялся в убеждении, что наибольшей красотой одарена всё же именно русская женщина. В порядке компенсации, что-ли, или высшей награды, за всё...»Но, сказала мне недавно одна молодая норвежка, возможны и исключения?» «О, да!» с жаром согласился я, за что был награждён солнечной улыбкой. Пижон несчастный.)
Я спросил профессора, не поляк ли он по происхождению. Он понял вопрос, но ответил на немецком. Нет, он уроженец Восточной Пруссии, а там у многих были такие исконно славянские фамилии...Были.
А этот немецкий откуда? последовал встречный вопрос.
Он из оккупированной в течение почти трёх лет Украины, а также как следствие пяти лет военной службы в Германии, начиная с сорок пятого. Сначала был автомат, а потом служба переводчиком. Жизнь учила.
И английский?
Всё оттуда же. В течение без малого десяти лет был лишён возможности ходить в школу. Вот и учился, чему мог.
Доклад моего приятеля прошёл с блеском. Я трудился на доступных мне языках. Помог даже китайцам, чей английский не поддавался пониманию, в то время как русский после МГУ оставил заметный след.
В завершение конференции были организованы посещения лабораторий института. Небольшой группой, в центре которой был профессор в своей коляске, мы продвигались по рабочим помещениям. Сотрудники давали объяснения, отвечали на вопросы. В какой-то момент очутились в лаборатории, очень близкой профилю той, которой руководил здесь у нас в Апатитах мой приятель. И он стал «доставать» молодого немца, дотошно вникая в детали. Тот, смутившись, говорит:
Герр доктор задаёт такие узкопрофессиональные вопросы, что мне трудно пользоваться английским. Если бы я мог ответить по-немецки...
И тут профессор вдруг захохотал мефистофельским голосом и, тыча в меня пальцем, провозгласил:
Полковник все языки знает!
Я не стал возражать: такой чин! Стоит ли отказываться? И вспомнил почему-то майора в Карлсхорсте: тот всего лишь лычку добавил, и то было приятно, а здесь сразу и просветы и звёздочки...
Будучи не только пижоном, но ещё и авантюристом, я в тот же вечер, оставив осторожного моего приятеля в номере перестройка только-только давала всходы отправился побродить по городу. И сумел-таки вырасти ещё больше.
Я разглядывал какую-то достопримечательность, когда ко мне приблизились две молоденькие девушки. Одна, сделав лёгкий книксен, очень вежливо спросила, не найдётся ли у меня грош. Не зная, о монете какого достоинства речь, я достал из кармана пригоршню накопившейся к тому времени мелочи и протянул фрейлейн. Она выудила нужную монетку, поблагодарила повторив книксен, и девушки упорхнули к автомату. Видимо, договариваться о свидании. Рандеву, так сказать. Вот таким образом я сумел оказать Германии гуманитарную помощь. В наше-то время!
С Манфредом Шидловским мы встретились в скором времени ещё раз. Неугомонный профессор добрался-таки и до нашего Севера, самолётом аэрофлота, в своей коляске и с неразлучной спутницей. Был гостем Кольского научного центра. Дюжие наши молодцы вынесли его в коляске по трапу и погрузили в автобус. И дальше всё было так же, без осечек. Мы работали, пользуясь то немецким, то английским. А накануне отъезда Шидловские пригласили всех нас вечером в свой люкс. Мы с женой принесли большой букет ромашек, чем растрогали фрау Ингрид. Профессор задавал вопросы, и не было им конца. Вопрос о разнице между колхозом и совхозом оказался, если вдуматься, не из самых простых, учитывая трансформацию слов, дел и понятий. Я вынужден был в очередной раз объяснять, что спрашивать «почему» у нас вообще не следует. Почему? Потому что краткий ответ в большинстве случаев невозможен, а полный будет начинаться словами: «Потому, что в ноябре одна тысяча девятьсот семнадцатого года в России произошла Октябрьская революция, и..»., на что тут же последовал вопрос:
Почему Октябрьская, если в ноябре?...
Не сомневаюсь, профессор знал ответ хотя бы на этот вопрос. Просто, решил пошутить.
Вечер получился содержательный. Прощаясь, я спросил:
Вы удовлетворены, генерал?
Он задержал мою ладонь в своей, поглядел в глаза и захохотал. Мы хорошо похохотали.
Потом мы обменивались новогодне-рождественскими открытками, с пожеланиями здоровья и благополучия.
Я знал, что здоровье профессора ухудшается.
Что же касается нашего благополучия, то, сами понимаете...